Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Скурлатов В.И. Философско-политический дневник


Информационный Канал Subscribe.Ru

СЕРГИЙ РАДОНЕЖСКИЙ В БОРИСЕ ШЕРГИНЕ


Давно лежит у меня на столе изданная в 1947 году книга Бориса Шергина «Поморщина-корабельщина»
(Шергин Б. Поморщина-корабельщина. Москва: Советский писатель, 1947. – 244 с.).
Читаю глоточками, освежая душу. Кто не приобщался к духовному миру Бориса Викторовича
– тот не испил из русского языкового родника.

Мой отец Скурлатов Иван Васильевич, выходец из нижегородско-вачских сел Тюрбенево
и Медоварцево, ещё владел культурой сказки-новеллы, распространенной в исконных
русских деревнях. Художественный мир русских крестьян отличался не просто поражающей
поэтичностью (я до сих пор помню яркие образы из рассказов-речитативов отца),
но и духовной содержательностью. Добро и зло в их борьбе, победа Добра – воспитывали
получше учебников.

Борис Викторович Шергин (1896-1973), как и мой отец, вобрал в себя сокровища
русского крестьянского миропредставления. Родился он в семье именитого архангельского
корабельного мастера и морехода Виктора Васильевича Шергина, который славился
талантом рассказчика. Мать же Бориса Викторовича – Анна Ивановна – «мастерица
была сказывать… как жемчуг, у неё слово катилось из уст», как он записывает в
дневнике 27 декабря 1943 года. Родным членом семьи почиталась замечательная сказительница
Н. Бугаева. «В родной семье, - вспоминал Б.В. Шергин в 1933 году, - я, главным
образом, и наслушался и воспринял все свои новеллы, былины, скоморошины. На всю
жизнь запасся столь бесценным для писателя наследством. Впоследствии в море –
на кораблях, на пароходах, на лесопильных заводах я лишь пополнял этот основной
свой фамильно-сказительный фонд» (Шергин Б. О себе // Говорит СССР: Радиожурнал,
Москва, 1933, № 2, с. 3).

Как отмечают биографы, «родной семье Шергин обязан и своей ранней и глубокой
религиозностью» (Шульман Ю.М. Шергин //  Русские писатели 20 века: Биографический
словарь. Москва: Научное издательство «Большая Российская Энциклопедия»; Издательство
«Рандеву-АМ», 2000, с. 767).

Читаю вводную статью Бориса Викторовича «Беломорская Русь» в его книге «Поморщина-корабельщина»,
открывает она мне глаза на наши корни. Любимая пословица северного нашего народа
– «Чем с плачем жить, лучше с песнями умереть» (с. 4). Увлекались наши предки
театром, особенно в Коляду и на масленице, «мужчины помоложе разыгрывали по домам
народные драмы, вроде «Царя Максимилиана», а «по улицам (в Архангельске) бродило
до полусотни таких трупп». Конечно, импровизация на таких представлениях была
обязетельна (с. 4).

Скоморошество достигало апогея к Новому году. «В пинежских деревнях, - говорит
Шергин, - улицы загораживались громадными куклами. Куклы эти представляли шаржи
на местное начальство, кулака, духовенство» (с. 4).

По древним крюковым нотам рыдательно выпевались покаянные опусы Ивана Грозного,
и по той же нетемперированной нотации, дающей такой простор художнику-исполнителю,
с пергамента XV века пелись эллинистические оды с припевами «Эван, эво»:

Дэнэсэ, весна благоухает,

Ай, эван! Ай, эво!

«Старые манускрипты, разбросанные на Севере, - указывает Б.В. Шергин, - были
преимущественно светского содержания. Это – «антологии», «диалоги», «мелисса»,
«хроники» - литература античная и эпохи Возрождения. Каждый такой литературный
жанр исполнялся особым речитативом. Считалось невежеством читать «хронику» напевом
новеллы из пролога. Глухая бабка умиляется, бывало, на внука, вычитывающего что-то
приятелю из древней книги, а книга-то «Семиднгевец» («Гептамерон» - родной брат
«Декмерону») (с. 5).

Я ещё в детстве удивлялся, как мой отец в том же 1947 году, когда вышла шергинская
книга «Поморщина-корабельщина», умел изукрасить ту или иную сказку или ту или
иную историю, которую я уже знал по книгам или по пересказам приятелей. Но это
буйство импровизации и фантазии – не родовая наша особенность, а в порядке вещей
на Руси. «Кроме исконных сюжетов, - отмечает Борис Викторович Шергин, - молодежь
русифицировала, обработала на говоре и сказки Гриммов и романы Дюма и Гюго. Прочитанная
и понравившаяся мелодраматическая повесть непременно будет жить в устном пересказе
женщин. Героический, приключенческий роман включат в репертуар мужчины. В устном
пересказе фабула приобретает сжатость, четкость. Полностью, по законам устной
речи, перекраивается архитектура книжного произведения, меняется язык.

Один малограмотный заводский сказочник в Архангельске показал мне том переводного
романа XVIII века - „Родольф или пещера смерти":

—  Вот, сын читал мне три вечера, а я обскажу в час-полтора.

—  Как же  ты запоминаешь?

—  Хорошо да  худо помнится,  а серёдне забывается.

То  есть,   слушая,  он   запоминает   остов,   схватывает  контрасты.

В 1927 году пишущий эти строки рассказал «Короля Лира» по Шекспиру на двинском
пароходике. Затем новеллу Бокаччио о женщине с ланями. Через несколько дней,
едучи обратным рейсом, я узнаю мою новеллу в устах буфетной уборщицы. Рассказывает
бабам-молочницам, совершенно переработав обстановку новеллы и имена. Донна Беритола
превратилась в «Домну Двериполу», Флоренция - в „Лавренцию". Героиню находит
на «Голодном острову» рыбак-промышленник (у Бокаччио - герцог Флорентийский).

На мой вопрос, все ли она помнит, что слышит, уборщица с парохода ответила:

—  На всякий  цветок пчелка садится, да не со  всякого поноску берет.

Включили в свой репертуар наши сказочники и «Лира». Через два года после моего
рассказа «Лир» был записан на лесопильном заводе, бывшем Фонтейнес. Лир превратился
в «адмирала Рылова»» (с. 6-7).

Вот она, душа народа – всё воспринимает в себя, переосмысляет, заряжается сама
и подзаряжает нас. Каждый из нас – лишь завиток этого Океана, как в лемовском
«Солярисе».

С первых своих книг «У Архангельского города, у корабельного пристанища» (1924)
и «Архангельские новеллы» (1936) и далее в книгах «У песенных рек» (1939), «Поморщина-корабельщина»
(1947), «Поморские были и сказания» (1957), «Океан-море русское» (1959), «Запечатленная
слава» (1967), «Гандвик – Студеное море» (1971) – вел Борис Шергин одну линию
русского «сердечного веселья». «От этой «радости», - пишет он в дневнике 12 июня
1947 года, - художество народное, русское, настоящее зачиналось и шло».

Каждую отдельная новелла Борис Викторович характеризуется прежде всего наличием
заложенного в ней яркого и сильного впечатления, схватывающего суть дела. На
таком же «впечатлении» строились сказки-рассказы моего отца. Соответственно Шергин
отдавал предпочтение «стесненному» жанру короткого рассказа, уберегающему от
соблазна закрепить что-либо случайное или несущественное. «Подобная экономия
образного слова при внутреннем напряжении содержания придает повествованию Шергина
неповторимую красочную наглядность» (Шульман Ю.М., с. 768).

«Архангельские новеллы» воссоздали яркий образ «древнего, с языческими отголосками,
досуга и праздника крестьянского Севера, где смеховая культура бытовой сказки
занимала господствующее место» (Там же, с. 767). При этом, отмечают исследователи,
художество Шергина зиждется на контрастах. ««Смеховые» интересы уступают место
«заветному», «торжественному» поиску самых святых и творческих чувств в народной
душе Севера и оживлению их эмоциональным волнением. Предметно этот поиск выделился
в замысел создания как бы «мирского» двойника прежде всего «Соловецкому патерику»
(а также Выгорецким  «Виноградцам», «Цветникам духовным» и другим) – любимейшему
чтению поморов былых эпох (как и самого Шергина), оказавшему сильнейшее влияние
на религиозно-нравственную жизнь Севера. Естественно, что жанр короткого рассказа
Шергина покоится теперь на сплаве традиций народного предания и летописно-житийной
литературы» (Там же).

Сейчас читаю на замечательнейшем сайте «Русское Воскресение» статью известной
шергиноведки Елены Галимовой «Духовное зрение Бориса Шергина: Воспоминания о
писателе» (http://www.voskres.ru/podvizhniki/shergin.htm). Писатель, художник
и бард Юрий Иосифович Коваль (1938-1995) так вспоминал о нём:

«Борис Викторович сидел на кровати в комнате за печкой. Сухонький, с прекрасной
белой бородой, он был все в том же синем костюме, что и в прошлые годы. Необыкновенного,
мне кажется, строя была голова Бориса Шергина. Гладкий лоб, высоко восходящий,
пристальные, увлажненные слепотой глаза и уши, которые смело можно назвать немалыми.
Они стояли чуть не под прямым углом к голове, и, наверное, в детстве архангельские
ребятишки как-нибудь уж дразнили его за такие уши. Описывая портрет человека
дорогого, неловко писать про уши. Осмеливаюсь оттого, что они сообщали Шергину
особый облик — человека, чрезвычайно внимательно слушающего мир».

Юрий Коваль вспоминает о том, что, взглянув на нарисованный им портрет Бориса
Викторовича, сестра Шергина ответила на вопрос слепого брата, получился ли рисунок,
так: «Ты похож здесь на Николая-угодника». А сам Коваль замечает: «Лариса Викторовна
ошиблась. Облик Бориса Викторовича Шергина действительно напоминал о русских
святых и отшельниках, но более всего он был похож на Сергия Радонежского».

Да, Сергий Радонежский жил в нём, как и в каждом настоящем русском человеке.
Русский писатель Фёдор Александрович Абрамов (1920-1983) тоже обратил внимание
на внутреннюю святость, просвечивающую сквозь немощный облик:

«Комната — подвал. К вечеру было дело, темновато. <...> Но — свет. Свет от старичка
на кроватке. Как свеча, как светильник. В памяти вставал почему-то Зосима Достоевского,
в последний раз наставляющий Карамазовых, деревенские старики, которые уже «сожгли»
всю свою плоть. Бесплотные, бестелесные... <...> Впечатление - благость, святость,
неземная чистота, которая есть в картинах Вермеера Делфтского. Слепой старик.
А весь светился».

Писатель Владимир Владимирович Личутин (родился в Мезени в 1940 г.), сам родом
из поморов, тоже подмечает сочетание в облике Шергина черт немощной старости,
неприглядности и побеждающей плоть, проступающей сквозь ветхую оболочку духовной
красоты: «Почитай, уж тридцать лет минуло, как повстречался с Борисом Шергиным,
но весь он во мне, как окутанный в сияющую плащаницу неизживаемый образ. <...>
 ...согбенный старик, совсем изжитой какой-то, бесплотный. Просторно полощутся
порты, рубаха враспояску на костлявых тонких плечах, светится просторная плешь,
как макушка перезревшей дыни... <...> я поразился вдруг, какое же бывает красивое
лицо, когда оно омыто душевным светом, ...от всего одухотворенного обличья исходит
та постоянная радость, которая мгновенно усмиряет вас и укрепляет. Осиянный человек
сердечными очами всматривается в огромную обитель души, заселенную светлыми образами,
и благое чувство, истекая, невольно заражало радостью и меня. Я, молодой свежий
человек, вдруг нашел укрепу у немощного старца».

Внутреннюю святость обретает тот, кто понимает, что человек – не сам по себе
и для себя, а прежде всего ради Бога, без которого «мы мертвецы ходячие». И жизнь
настоящего русского человека должна быть прежде всего путем к Богу.  «Многоскорбен
этот путь, - записывает Борис Викторович в дневнике, - но благодарен. Глиниста,
неродима душевная целина у нас. Ничего не растет. Скорбями многолетними она вспахивается,
печалями боронуется, слезами засевается... Зато очи сердечные откроются. Внутренний
человек, зрячий и с тонким слухом, в тебе проснется».

Природный мир он воспринимал как Божье творение, а Церковь – как  «собор всей
твари». «Быть во Христе и в Церкви, - писал он в 1946 году, - это ощущать и видеть,
что вся природа жива, что всякая былинка, всякий жаворонок веселит, всякая вербочка
у вешняго потока живы и хвалят Творца… Творец всего видимого и невидимого во
мне, чрез него открываются внутренние очи, право видеть вселенную».

Поражаясь открывающейся ему красоте мира, Шергин чаще всего обращается к небу
- каждый раз иному, меняющему краски и оттенки, но неизменно остающимся окном
в вечность, божественным экраном, отражающим ее. Можно без преувеличения сказать,
отмечает Елена Галимова, что все его пейзажи — небесные. Небо для Шергина - свидетельство
торжества правды и красоты, победы горнего над дольным, вечного - над суетным.

В его дневнике в 1945 года есть такие строки:

«Лик Земли человек может испохабить и измертвить (в какой-то степени). Но до
лика небесного человеку не доплюнуть. Погляжу на землю: там, где в прошлом годе
был мыс или поле с цветами, там сей год казарменные корпуса химзавода... А подыму
лицо вверх, и небо, всё тот же любимый лик ответно и мне поглядит в мои мысленные
очи. И то знаю: какова эта ненаглядная серо-жемчужная таинственная пелена бывала
тысячу лет назад, такова эта переливная жемчужность и сейчас. Каковым это небо
соглядал Сергие Радонежский, таковым лик заветный, блакитный вижу и я, нищий».

Удивительно, пишет Елена Галимова, сколько разных оттенков умел разглядеть в
этом вечно меняющемся и неизменном небе Шергин. Сколько слов находил он, чтобы
передать эти оттенки. И не уставал, не переставал вновь и вновь возводить очи
к небу, питая, укрепляя созерцанием его свою душу: «Вечно меняющееся весеннее
небо нашей Руси... никогда не устанешь на него любоваться. Канун Степанова дня
Пермского (на 28 апреля), в полночь сквозь узорную раму ветвей глядел я картину,
живую красоту которой не подменит кисть художника. Узорно, как бывает только
весною, серебрились облака. Легкий узор открывал два глубоких синих просвета:
с юга и с запада. В южное окно строго и молитвенно, как одинокая свеча в храме,
теплилась яркая звезда. В окно с запада сиял серп месяца. То ли не чудо этот
«блакитный» терем во всё небо! И два узорных окна в голубую бездну. И два света
небесных: звезда и месяц, поставленных на этих окнах светить Земле. Древнерусские
художники ведали и запечатлели для нас такое небо».

Свет, струящийся с небес, сливается в восприятии Шергина со светом евангельской
истины: «Утром открою оконце, и в мой подвал глянет вечное светлое небо. Открою
и страницу Евангелия, отсюда в дряхлеющую, убогую мою душу начнет струиться весна
вечной жизни...».

Мир земной природы, родной пейзаж «сердечным очам» Бориса Шергина открывается
в его сокровенной и глубинной сути. В жизни каждой травинки, каждого дерева,
каждой птицы (чаще всего пишет он об особенно трогающих его душу галках), в дожде,
и ветре, и росах прозревает он «живую жизнь Земли с Богом». В дневниках он пишет
о том, что изначально «Мать-Земля была поручена человеку как сад садовнику»,
но человек забыл об этом, а «Земля и Природа, попираемые "блудным сыном", независимо
от умонастроения сына помнят и знают Бога. И человек, приникнув к Природе, войдя
в нее, полюбив ее, прислушавшись, скажем, в дни Страстной седмицы пред рассветом,
увидит, что природа состраждет Христу, с ним сопогребается и с ним совоскресает».

Насколько это соответствует Правой Вере, понятой также в теургическо-литургическом
плане!

В картинах родной природы Борис Викторович Шергин умеет увидеть не только образ
утраченного человеком рая, но и прообраз будущего царствия небесного. Ему дано
было в особые, просветленные минуты испытывать состояние, действительно приближающее
его к состоянию святого человека, стяжавшего душевный мир и радость сердечную:
«Радость царства небесного это не какие-то мировые пространства. (Говорят, есть
картина «Через минуту после смерти» — летит куда-то душа. А вдали уж еле виден
земной шар...) Нет! Не то, не за миллионы километров блаженный оный мир, загробный,
светлый, радостный, но близко. Наша радость вечная близко. Святые, сподобляющиеся
благодатных утешений, не уносятся ведь за Марсы и Венеры, но здесь видят природу
преображенною... Святые эту же природу видят, землю, воды, леса, но видят не
таковыми это всё, каковыми видит и падший человек, а омытыми благодатным дождем
Утешителя, жизни Подателя. О, какая тайна радостная и пресветлая вокруг нас.
Вот тут, только руку протянуть. Эта вот ликующая, как гроза, как океан радости,
тайна вокруг нас».

Следуя прадревней заповеди Правой Веры tat twam asi («то ты еси»), Борис Викторович
Шергин вырывается из житейского плена и постигает жизнь вечную, что в сей жизни
открывается лишь святым: «Деревья эти (и не эти). Земля эта (и не эта), холмы,
воды эти (и не эти), цветочки, травы, полынь, березка эта (и не эта) -  это и
есть «место светло, место прекрасно...». И это всё во мне. В существе моего вечного
ума, вечного сознания моего, то есть души моей. Во мне оно, необъятное царство
Божие».

Уже ослепнув физически, он обрел способность умозреть и переноситься за века
и тысячелетия вдаль, оказываться среди «безглагольной тишины» родного Севера:
«Серые камни, белые пески, белые раковины... В этой тишине, в тихом сиянии северного
дня вижу двух иноков. Это преподобный Савватий и преподобный Герман отправляются
на Соловки». Причем Борис Шергин, подчеркивает Елена Галимова, действительно
видит эту картину, слышит жалобные крики чаек, ощущает поскрипывающий под ногами
песок. И не случайно описывает он увиденное не в прошедшем, а в настоящем времени,
описывает со всеми бытовыми деталями и подробностями: «Карбасик наполовину вытащен
на берег. Мачту поставят, выйдя в голомя, сейчас она с навернутым парусом лежит
вместе с веслами и багром. Пестерь с сухарями, мешок с сушеной рыбой, бочонок
воды — вот и вся кладь иноков-мореходцев».

Не случайно Борис Викторович Шергин любил проводить лето в Хотьково. Это - Радонежская
земля, помнящая ступавшего по ней великого святого. И кажется, продолжает Елена
Галимова, «что памятью этих мест, памятью самой земли видел Борис Викторович
преподобного Сергия». Ему не нравилось, что на поздних иконах Сергия Радонежского
«худеньким старичком пишут с седенькой бородкой». Шергин видел его золотоволосым
богатырем, похожим на олимпийского Зевса, каким изобразил его Фидий. «И постническая
изможденность Сергиева была величава... Как солнце, ходил он от Троицы по Ярославской
нашей дороге к Москве. Тут всё его помнить должно. Ангела Русского... в Хотькове
всё мне дышало и говорило о нем...» «Если ты любишь Сергия, любишь Святую Сергиеву
Русь, мысленное око твое радостно увидит и его: с деревянным ведерышком он подымается
в гору, серебряные капли падают на сухую глину. Вот он поднялся на взлобье холма,
поставил тяжелое ведро на землю и глядит в долину: леса без конца, синяя даль
сливается с небом».

И евангельские события тоже открываются «мысленному оку» Шергина, встают перед
ним в своем вечном настоящем, потому что «у Бога нет времени. В Боге всё: сейчас
всё, теперь всё, сегодня»: «Белые пески, плеск волн, утренний ветер. Галические
рыбаки-апостолы тянут мокрую сеть... Начало брезжить утро, вот рыбаки видят,
что на берегу стоит некто Светлый и ветер треплет воскрилия Его одежды...».

Конечно, заканчивает Елена Галимова, и Бориса Викторовича Шергина пригнетала
к земле «житуха проклятая», бывали дни и месяцы тоски и уныния, невыносимой казалась
бедность - почти нищета, в которой жил он долгие годы, изводили болезни и немощи,
мучила невозможность реализовать свой художественный дар в формах не адаптированных,
не подогнанных под требования века сего...

Но и в самые тяжелые, самые бедственные годы с уверенностью говорил он: «...я
знаю, что через всю жизнь меня носили некие крылья творческой радости... Драгоценнейшими,
заветнейшими жизни моей минутами является состояние, когда как бы очи сердечные,
очи умные приоткрываются, мысль становится прозрачной». «В такие минуты ум становится
широким и ясным, мысль дальновидной. Отходил труд калечных ног, не нужны были
подслепые глазишки и очки, не нужен стариковский костыль. Но уж это мне ясно
и видно, что в «те минуты» я отнюдь не выходил из себя, но приходил в себя. Это
были минуты сознания и знания, ...вот окно отворилось-распахнулось, и я узнаю,
что есть иной мир, иное сознанье, иное бытие, настоящее».

Он провидел многомерность Бытия, устремленного к обновлению в Воскресении. Он
исповедывал Правую Веру, очами умными приоткрывая глубину русского Православия
и словом своим выражая душу русского народа. Сергий Радонежский жил в нём «сердечной
радостью», родник которой да не иссякнет.


http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru
Отписаться
Убрать рекламу

В избранное