Скурлатов В.И. Философско-политический дневник Поэт о поэте - к переводу Екклезиаст, 12
Поэт о поэте - к переводу Екклезиаст, 12
Просматривая френд-ленту, наткнулся в Живом Журнале уфимского поэта Владимира Глинского (dzecko) на интересный пост о поэте-шестидесятнике, авторе известного стихотворения «Памяти Пастернака» Германе Борисовиче Плисецком (17 мая 1931, Москва - 2 декабря 1992). Как сообщает сайт «Искусство России», Владимир Глинский родился 8 августа 1967 года в Целинограде (ныне Астана, Казахстан), в 1984 - 1985 годах учился в Башкирском государственном университете на факультете романо-германской филологии, в сентябре 1987 года поступил на работу художественным руководителем театрального
коллектива ДК "Юбилейный" города Уфы, учился также в Московском государственном университете на философском факультете, соредактор альманаха "Номады", печатался в альманахах "Процесс - 2" и "Остров" и в республиканских газетах "Ленинец", "Вечерняя Уфа", "Советская Башкирия". В его блоге «Частная история человечества» он говорит, что «решил я тут начать
размещать свои тексты из рубрики "Всем читать!", и первая зарисовка – как раз о творчестве Германа Плисецкого:
«От Омара Хайяма к Экклезиасту - историческая несправедливость этого заглавия /книги Г. Б. Плисецкого/ не могла оставить меня равнодушным. Что это за регрессивное движение вспять? Экклезиаст был
раньше Хайяма, значит «его и тапки». Тьфу, первенство, я имел в виду.
Но, вчитавшись в этот посмертный «памятник» великолепному поэту и переводчику Герману Плисецкому, вышедший /в 2001/ в московском издательстве «Фортуна Лимитед», пришлось мне согласиться с сермяжной правдой. Два этих величайших пессимиста человечества являют собой флажки на линии «Старт-Финиш». Персидский поэт, посетовав на бренность бытия, советовал читателю в обнимку с гуриями припадать к клокочущей винной струе, и поэтому его
«стакан» жизни был еще наполовину полон. Экклезиаст же, той же бренностью томим, бежал от суеты сует в нирвану чистой рефлексии, и поэтому его-то «стакан» точно уж был наполовину пуст. Не случайно, начав свою переводческую деятельность со строк Омара Хайяма:
Я - школяр в этом лучшем из лучших миров, Труд мой тяжек: учитель уж больно суров! До седин я у жизни хожу в подмастерьях, Все еще не зачислен в разряд мастеров…,
Герман Плисецкий под конец своей жизни пришел к суровому
парафразу библейских ламентаций:
Вершины станут путника страшить, И ужас им в дороге овладеет, И ослабеет в нем желанье жить, И, как кузнечик, жизнь отяжелеет, И, горький зацветет миндаль кругом…
/МОЙ КОММЕНТАРИЙ: Полностью это замечательное стихотворение смотри на сайте «Русские времена: мы призываем вас думать» - Герман Плисецкий «Из Екклезиаста». Вышеприведенный отрывок навеян библейской «Книгой Екклезиаста, или Проповедника» (Глава 12):
«3. В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы /ноги и руки - старческая согбенность/
и перестанут молоть мелющие /зубы/, потому что их не много осталось; и помрачатся смотрящие в окно /глаза/; 4. и запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха /старческая бессонница/ и замолкнут дщери пения /глухота/; 5. и высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль /старческие седины/ и отяжелеет кузнечик и рассыплется каперс /полукустарниковое стелющееся растение; образы символизируют общий старческий упадок сил/. Ибо отходит человек
в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы; - 6. доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодцем. 7. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, который дал его. 8. Суета сует, сказал Екклезиаст, всё - суета".
Александр Блок 24 сентября 1902 года в преддверии Революции в стихотворении «Экклезиаст» переводит это место так:
Благословляя свет и тень И веселясь игрою лирной, Смотри туда - в хаос безмирный, Куда склоняется твой день.
Цела серебряная цепь, Твои наполнены кувшины, Миндаль цветет на дне долины, И влажным зноем дышит степь.
Идешь ты к дому на горах, Полдневным солнцем залитая; Идешь - повязка золотая В смолистых тонет волосах.
Зачахли каперса цветы, И вот - кузнечик тяжелеет, И на дороге ужас веет, И помрачились высоты.
Молоть устали жернова. Вегут испуганные стражи, И всех объемлет призрак вражий, И долу гнутся дерева.
Всё диким страхом смятено. Столпились в кучу люди, звери. И тщетно замыкают двери Досель смотревшие в окно.
В день этот стражи дома задрожат, Согнуться мужи силы, перестанет Молоться в жерновах зерно — не станет Шумящих ими — хлеб не будет сжат. Смутятся вдруг смотрящие в окно И днём ворота
станут запираться, Умолкнут дщери пенья и чураться Веселья будут, а не пить вино. Ибо высоты станут всем страшны, И расцветёт миндаль, отяжелеет Кузнечик, каперс в сердце тишины Рассыплется, во гробе прах истлеет, И ужаснутся крика петуха, Так песнь его во тьме будет лиха.
97
Отходит человек в свой вечный дом, А плакальщиц толпа труп окружает И до святого места провожает, Однако в горе верится с трудом: Себе мы признаёмся со стыдом,
Что скорбью нас их плач не заражает, Печаль лицо притворно выражает, Да только кто осудит нас судом? Цепочка ли серебряная вдруг, Повязка золотая ли порвётся, И выпадет кувшин с водой из рук, И колесо колодца вниз сорвётся, Только качнётся под ногою твердь - Наступит и твоя однажды смерть./
«К сожалению, - продолжает Владимир Глинский, - рано проявившись, поэтический дар Плисецкого не смог покинуть формата поэзоконцертов в московском Политехе. Виною стало
его стихотворение «Труба», посвященное давке в Москве во время похорон Сталина. Шляясь по тайным спискам, это стихотворение закрыло поэту путь к нормальному литературному процессу – пришлось зарабатывать, став тиглем для переплавки причудливых, замысловатых строк, принадлежащих национальным поэзиям, в звучный металл русского языка. И все же мне сквозь чужые строки всегда виделись его собственные:
Детство. Заводская слобода. Голый двор – конец моих угодий. Детство шло, а я не знал куда Улица булыжная уходит.
avlady: Поясните эту строчку, коли Вам так нравятся сии вирши: " И, как кузнечик, жизнь отяжелеет". Кузнечик, как я это понимаю, попрыгунчик. Имеется в виду дохлый кузнечик? Или какой-нибудь беременный? В деревнях про беременных женщин как раз говорят, что она "отяжелела"
[Bad username: Dzecko"]: Здесь "отяжелеет" пожалуй имеет несколько иной смысл. Она измеряется не в килограммах, а в обременении деталями. Когда смотришь на кузнечика, создается
ощущение перегруженности деталями. Но это опять же личностное восприятие. В стихах сложно заниматься разъяснением чего бы то ни было, просто иногда чувствуешь: Да это так. Или нет, это не так.
avlady: Правильно. И мне сей переводчик НЕ понравился.
dzecko: Бывает. Если честно. Мне у него больше понравились его собственные стихи. Но я же говорю, Плисецкий, написав эту свою "Трубу", очень себе подгадил. По видимому его тогда хорошо испугали, вот он и метался между Экклезиастом
и Омаром Хайямом. И даже стихи стали какие-то испуганные.
husainov: Перевод Екклезиаста у него просто великолепен. Что касается отяжелеет - кузнечик легкий, прыгучий, воздушный, и вдруг стал тяжелым. По моему, очень хорошо».
Несколько слов о Германе Борисовиче Плисецком. Он – зрелый шестидесятник. Как сообщает Википедия в статье о нём, в 1949 окончил 657-ую школу Москвы и поступил в экстернат при филологическом факультете МГУ, печатался в газете "Московский университет", в
1952 уехал в экспедицию на Таймыр, а вернувшись, поступил на заочное отделение филфака МГУ (1953–1959). Его знаковое произведение – поэма «Труба», посвященная памяти жертв смертельной давки во время похорон Сталина. Работал организатором и гидом вокзальных экскурсий по Москве, корректором в издательстве, затем в журнале «Семья и школа». С 1960 учился в аспирантуре Института театра, музыки и кино в Ленинграде, одновременно работал в литобъединении Глеба Семёнова, начал заниматься переводами. Одним из самых известных
стихотворений Плисецкого стало "Памяти Пастернака": "Поэты, побочные дети России, // Вас с чёрного хода всегда выносили..." С 1965 жил в Химках под Москвой. В конце 1960-х выиграл конкурс в издательстве "Наука" на переводы Омара Хайама. В 1970–1980-е переводил также Хафиза и других восточных поэтов, делал стихотворные переложения библейских книг. Собственные стихи, если не считать нескольких ранних публикаций в периодике, не печатались на родине до 1988. Зато печатал их в эмигрантских
журналах "Грани" (1967) и "Континент" (1980), в "Антологии послевоенной русской поэзии" (Англия, 1974). Единственный сборник, изданный при жизни поэта, – маленькая книжечка «Пригород» из «Библиотеки Огонька» (1990). Первый полный сборник стихотворений и избранных переводов «От Хайама до Экклезиаста» вышел в Москве в 2001 году.
Вот книги его переводов: Робаят: Персидские народные четверостишия. М., 1969; Хаям О. Рубайят. М., 1972; Бештоко Хабас. Красный всадник: Стихи
и поэма. М., 1977 (Новинки "Современника"); Хафиз. Сто семнадцать газелей. М., 1981; Файзи А.Ф. Наль и Даман. М., 1982; Чантуриа Т. Медовый век: Стихи. М., 1983. И его киноведческий труд: Человек крупным планом: Лучшие советские фильмы последних лет. М., 1961 (в соавторстве с А.Л. Сокольской).
Одна из причин многолетней опалы – его участие в похоронах Пастернака (1960) и написанное тогда же стихотворение «Памяти Пастернака», ставшее знаменитым в литературных кругах:
Поэты, побочные
дети России! Вас с чёрного хода всегда выносили.
На кладбище старом с косыми крестами крестились неграмотные крестьяне.
Теснились родные жалкою горсткой в Тарханах, как в тридцать седьмом в Святогорском.
А я – посторонний, заплаканный юнкер, у края могилы застывший по струнке.
Я плачу, я слёз не стыжусь и не прячу, хотя от стыда за страну свою плачу.
Какое нам дело, что скажут потомки? Поэзию в землю зарыли подонки.
Мы славу свою уступаем задаром: как видно, она не по нашим амбарам.
Как видно, у нас её край непочатый – поэзии истинной – хоть не печатай!
Лишь сосны с поэзией честно поступят: корнями схватив, никому не уступят.