Рассылка закрыта
При закрытии подписчики были переданы в рассылку "Крупным планом" на которую и рекомендуем вам подписаться.
Вы можете найти рассылки сходной тематики в Каталоге рассылок.
Скурлатов В.И. Философско-политический дневник
Информационный Канал Subscribe.Ru |
«Вечное возвращение» и amor fati («любовь судьбы») по-русски. Часть 4 Субъектные прорывы в философии как Фридриха Ницше, так и Карла Маркса не случайно реализовалась именно в Русской Революции. В глубинах русского философско-религиозного самосознания, по крайней мере с Петра Яковлевича Чаадаева (1794-1856), не говоря уже об Александре Сергеевиче Пушкине и Фёдоре Михайловиче Достоевском, эсхатологично и субъектно переосмыслена истина христианства «смертью смерть поправ». Поэтому русская душа приняла истины Христа, Маркса и Ницше как «своё» родное, а Ницше, в свою очередь, в последний период своей творческой жизни переосмыслил открывшуюся ему истину именно в русском духе. В начальной главке «Почему я так мудр» своей исповедальной сверхсубъектной последней книги «Ecce homo: Как становятся сами собою» (1888) он истолковывает amor fati («любовь судьбы») как «русский фатализм». Противопоставляя «русский фатализм» и «еврейский ressentiment», Фридрих Ницше указывал, что против болезни ressentiment «существует у больного только одно великое целебное средство – я называю его русским фатализмом» (Ницше Ф. Eccе homo: Как становятся сами собою» // Ницше Ф. Сочинения: В 2-х томах. Том 2. Москва: Мысль, 1990, стр. 704). Ressentiment – зависть-месть к субъектности. «Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им /иудеям/ Пилат: се, Человек! Когда же увидели Его первосвященники и служители, то закричали: распни, распни Его. Пилат говорит им: возьмите Его вы, и распните, ибо я не нахожу в Нем вины. Иудеи отвечали ему: мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим» (Иоанн 19:5-7). Обычно ressentiment переводят с французского как «злопамятство» и иногда сопоставляют с «комплексом неполноценности» и обычно истолковывают как зависть-месть слабых к сильным. По-моему, лучше перевести ressentiment как «недосубъектность» - ответ недосубъектных на вызов субъектности. Мартин Хайдеггер даёт онтологическое истолкование этому ключевому понятию Ницше. Прежде, чем перейти к онтологии, рассмотрим ressentiment историософски (поскольку этот термин Ницше непереводим на другие языки, будем использовать русскую транскрипцию «рессентимен»). «Русский фатализм» - хорошо, «еврейский рессентимен» - плохо, согласно Ницше. Рим и Иерусалим, Третий Рим и Новый Вавилон – вот две противоположности, схлестнувшиеся в тысячелетней борьбе. Оговоримся, что хотя Ницше – гений, который подарил нам много прозрений и продолжает стимулировать и оплодотворять, надо понимать образность его стиля мышления и не воспринимать его образы буквалистски. Гениям свойственны крайности и кажущиеся противоречия, абсурды. Гений – Бытие-Тут или Да-Быть (Da-Sein), а Бытие (Sein) – абсурд, единство и борьба противоположностей, исток противоречий. Нельзя сопрягать Добро с конкретным человеком или народом, а Зло – с каким-либо другим человеком или народом. В душе каждого человека и каждого народа борются переплетенные равнонеобходимые крайности. В каждом из нас, русском или еврее, иногда берет вверх amor fati, а обычно ressentiment. И лишь образно можно допустить, что русские склонны к amor fati, а евреи – к ressentiment. В Русской Революции, этом величайшем прорыве к субъектности и генеральной репетиции «штурма Неба», хватало рессентимена и у красных. Не только вымуштрованный политкорректностью, но и по убеждению уважающий достоинство каждого народа, я бы не решился на такие «этнические» оценки и олицетворения, на которые столь щедр образно-мыслящий Ницше. Например, столь яростных обличений немцев, допускаемых этим немецким гением, не встретишь даже у древнееврейских пророков, которые не стеснялись клеймить пороки древних евреев! Впрочем, благими намерениями часто вымощена дорога в ад, и в то же время, вполне в духе Ницше, «озлобленное сердце никогда не заблудится» (монолог Хлопуши из поэмы Сергея Есенина «Пугачев»), и даже «много зла от радости в убийцах, их сердца просты» (Сергей Есенин «В том краю, где желтая крапива…»). С учетом сказанного, вникнем в слова Фридриха Ницше: «Обе противопоставленные ценности – «хорошее и плохое», «доброе и злое», - говорит Фридрих Ницше в книге «К генеалогии морали: Полемическое сочинение» (1887) (Сочинения: В 2-х томах. Том 2. Москва: Мысль, 1990, стр. 435-437), - бились на земле тысячелетним смертным боем; и хотя несомненно то, что вторая ценность давно уже взяла верх, все-таки и теперь ещё нет недостатка в местах, где борьба продолжается вничью. Можно бы было сказать даже, что она тем временем вознеслась все выше и оттого стала все глубже, все духовнее: так что нынче, должно быть, нет более решающего признака «высшей натуры», натуры более духовной, нежели представлять собою разлад в этом смысле и быть все ещё действительной ареной борьбы для названных противоположностей. Символ этой борьбы, запечатленный в письменах, которые поверх всей человеческой истории сохранили до настоящею времени разборчивость, называется: «Рим против Иудеи, Иудея против Рима» - до сих пор не было события более великого, чем эта борьба, эта постановка вопроса, это смертельное противоречие. В еврее Рим ощутил нечто вроде самой противоестественности, как бы своего монстра-антипода; в Риме еврей считался «уличенным в ненависти ко всему роду человеческому»: и с полным правом, поскольку есть полное право на то, чтобы связывать благополучие и будущность рода человеческого с безусловным господством аристократических ценностей, римских ценностей. Что же, напротив, чувствовали к Риму евреи? Это угадывается по тысяче симптомов; но достаточно и того, чтобы снова принять во внимание иоанновский Апокалипсис, этот наиболее опустошительный из всех приступов словесности, в которых повинна месть. (Не будем, впрочем, недооценивать глубинную последовательность христианского инстинкта, приписавшего авторство этой книги ненависти как раз ученику любви, тому самому, которому он подарил влюбленно-мечтательное Евангелие: здесь есть доля правды, сколько бы литературного мошенничества ни было затрачено для этой цели.) Ведь римляне были сильны и знатны в такой степени, как до сих пор не только не было, но и не грезилось никогда на земле. Каждый след, оставленный ими, каждая надпись восхищает, если допустить, что удается отгадать, что именно пишет тут. Евреи, напротив, были тем священническим народом ressentiment par excellence, в котором жила беспримерная народно-моральная гениальность; достаточно лишь сравнить с евреями родственно-одаренные народы, скажем китайцев или немцев, чтобы почувствовать, что есть первого ранга, а что пятого. Кто же из них победил тем временем, Рим или Иудея? Но ведь об этом не может быть и речи: пусть только вспомнят, перед кем поклоняются нынче в самом Риме как перед воплощением всех высших ценностей - и не только в Риме, но почти на половине земного шара, всюду, где человек стал либо хочет стать ручным, - перед тремя евреями, как известно, и одной еврейкой (перед Иисусом из Назарета, рыбаком Петром, ковровщиком Павлом и матерью названного Иисуса, зовущейся Мария). Это весьма примечательно: Рим, без всякого сомнения, понес поражение. Правда, в эпоху Ренессанса произошло блистательно-жуткое пробуждение классического идеала, преимущественного способа оценки всех вещей: сам Рим зашевелился, как разбуженный летаргик, под давлением нового, надстроечного иудаизированного Рима, являвшего аспект некой экуменической синагоги и именуемого «церковью», - но тотчас же снова восторжествовала Иудея, благодаря тому основательно плебейскому (немецкому и английскому) движению ressentiment, которое называют Реформацией, включая сюда и то, что должно было воспоследовать за нею: восстановление церкви - восстановление также и древнего могильного покоя классического Рима. В каком-то даже более решительном и глубоком смысле, чем тогда, Иудея еще раз одержала верх над классическим идеалом с Французской революцией: последнее политическое дворянство, существовавшее в Европе, дворянство семнадцатого и восемнадцатого французских столетий, пало под ударами народных инстинктов ressentiment - никогда еще на земле не раздавалось большего ликования, более шумного воодушевления! Правда, в этой суматохе случилось самое чудовищное, самое неожиданное: сам античный идеал выступил во плоти и в неслыханном великолепии перед взором и совестью человечества, - и снова, сильнее, проще, проникновеннее, чем когда-либо, прогремел в ответ на старый лозунг лжи ressentiment о преимуществе большинства, в ответ на волю к низинам, к унижению, к уравниловке, к скату и закату человека страшный и обворожительный встречный лозунг о преимуществе меньшинства! Как последнее знамение другого пути явился Наполеон, этот самый единоличный и самый запоздалый человек из когда-либо бывших, и в нем воплощенная проблема аристократического идеала самого по себе - пусть же поразмыслят над тем, что это за проблема: Наполеон, этот синтез нечеловека и сверхчеловека...». Крайность односторонности высвечивает в этих рассуждениях Ницше важные аспекты грандиозных многосторонних исторических явлений, но односторонность остается односторонностью, затмевая иногда главный момент, который обычно вырастает сбоку и не сводится к борьбе с данной односторонностью, хотя нередко, в силу взаимосвязанности всего со всем, контрастирует или рифмуется с ней. Поэтому отнесемся к экспрессионистским историческим мазкам Ницше спокойно, без восторга или хулы. Эти мазки годятся для создания целостной картины. Меня больше интересует сама суть ressentiment – действительно важного поведенческо-мотивационного комплекса, вызываемого различными базисными причинами, но имеющего некие общие черты. Этот комплекс рессентимена позволяет лучше классифицировать и понимать человека и его историю. В чем же его особенности? Обратимся к комментариям Карена Араевича Свасьяна, согласно которому Ницше в генеалогии морали вышел к её дескриптивно-деструктивной феноменологии, «заключающей в скобки весь псевдоидеалитет европейского двух с половиной тысячелетия (ab initio Socreaturae) и сводящую культуру к нулевому градусу восприятия». И Ницше сформулировал три фундаментальные проблемы, внешне разнородные и обладающие асимметричной значимостью, но охватывающие вкупе едва ли не всю духовную проблематику двух тысячелетий европейской истории: ressentiment как движущая сила в структурировании моральных ценностей; «вина» и «нечистая совесть» как интравертированный инстинкт агрессии и жестокости; аскетизм как регенерированная воля к тотальному господству (Том 2, стр. 784). Для характеристики метода Ницше, указывает Свасьян, позволительно вкратце остановиться на одной из названных проблем, именно па проблеме ressentiment. Выбор продиктован не только исключительностью самого открытия Ницше, но и ключевым значением этого понятия для генеалогического метода вообще. Свасьян указывает, что термин ressentiment «не имеет русского эквивалента» (стр. 784). В свое время проблеме ressentiment был посвящен уникальный по глубине анализ Макса Шелера_(Scheler M. Vom Ressentiment im Aufbau der Moralen: Abhandlungen und Aufsatze. Band 1. Leipzig, 1915), развивающий и в ряде мест корректирующий основополагающие интуиции Ницше. Будем отталкиваться от этого анализа. Что же такое ressentiment? Уже лексико-семантическая обработка понятия показывает, что речь идет не о предпочтении французского языка, а об отсутствии равноценного аналога в других языках, в том числе и в немецком. Можно говорить здесь по крайней мере о двух расхожих смыслах, позитивном и негативном. «Речь идет, во-первых, о переживании и своего рода пережевывании определенной эмоциональной реакции, направленной на некий объект и приобретающей постепенно черты рефлекса, так что приходится учитывать не чисто интуитивный аспект воспоминания чувства, а как бы реанимацию самой эмоции, буквально re-sentiment» (стр. 785). Во-вторых, сюда примешивается негативный смысл, лучше всего сигнализируемый немецким словом Groll (злоба, неприязнь): смутная, растущая, продолжительная и уже как бы автономная атмосфера неопределенной враждебности,сопровождаемая реактивизацией ненависти и озлобления. В общем ressentiment характеризуется как психологическое самоотравление со вполне выраженным поначалу детерминированным характером. Его наиболее активные факторы суть злопамятство и мстительность, ненависть, злоба, ревность, зависть, злонамеренность. «Но с другой стороны, взятые раздельно, эти факторы не дают еще самого ressentiment: чтобы последний мог существовать, требуется еще совершенно особый вирус, сопровождаемый чувством бессилия. Первоначальная детерминированность переживания размывается постепенно неопределенностью самого процесса объективации; чем меньше импульс мести ищет удовлетворения на каком-либо конкретном объекте, тем больше проявляется в мести тенденция ressentiment. Таким образом, отталкиваясь от эмпирически-единичной мести, ressentiment стремится к идеированию мести как таковой; тут-то и сказывается действие упомянутого особого вируса, проявляющегося в постулировании равенства между обиженным и обидчиком, то есть психологическое самоотравление личности выступает как зависимая переменная общих социологических факторов» (стр. 785). Реактивизация злобы обусловлена асимметрией между внутренними притязаниями и реальным положением в обществе, покоящейся на непременном постулате сравнивания себя с другими. Оттого Новое Время, заменившее принцип средневековой регламентации принципом повсеместной конкуренции, оказалось столь плодоносной почвой для произрастания ressentiment, где идея единообразного социального эгалитаризма кричаще столкнута с фактическими различиями способностей и т. д.; эта универсальная установка на сравнивание себя с другими плюс чувство бессилия, если объект сравнения оказывается «выше» и «лучше», придает эмоциональной реакции качество периодичности и постоянного самопорождения. Норма средневековой (до XIII в.) регламентации такова, что, скажем, крестьянин и не думает сравнивать себя с феодалом, а ремесленник с рыцарем; специфика функций, свойственных отдельному положению, допускает возможность сравнения только в пределах данной социальной микроструктуры. Этим и определяется статус собственной незаменимой топики каждой личности, от короля до публичной девки и кухарки, которая оттого и облачена «достоинством», что никогда не теряет адекватного самоощущения и далека от мысли «управлять государством». Ressentiment возникает там, где прививается вирус недовольства своим положением в иерархии ценностей и внушается стереотип неадекватных и утопических притязаний. В своеобразной форме выражена эта морально-психологическая перверсия в следующем отрывке В. В. Розанова, который можно было бы поместить в возможную хрестоматию генеалогии морали: «Ты бы, демократ, лучше не подслушивал у дверей, чем эффектно здороваться со швейцарами и кухарками за руку. От этого жизнь не украсится, а от того, решительно, жизнь воняет. Притом надо иметь слишком много самообольщения и высокомерия, чтобы думать, будто она будет осчастливлена твоим рукопожатием. У нее есть свое достоинство, и, как ни странно, в него входит получить гривенник за «пальто», которого ты никогда не даешь» (Розанов В. В. Опавшие листья. Короб второй // Избранное. Мюнхен, 1970, стр. 323). Речь идет, как правило, о плане ценностного coпоставления, но радикализм установки доходит даже до чисто биологических мотивов. Формула ressentiment гласит здесь: «я могу простить тебе все, кроме того, что ты есть тот, кто ты есть; кроме того, что я не есть то, что есть ты; кроме того, что я - не ты»; в таком случае уже само существование Ты оценивается как некая социально-фатальная несправедливость по отношению к Я, а существование Я предстает мотивом, вполне достаточным для мести. Здесь ressentiment может быть гарантирован уже на уровне физических недостатков, скажем у калек, импотентов, слабых, больных, идиотов и т. д. Рангом выше, в сфере ценностных отношений, наблюдается все та же картина, причем зависть и мстительность ориентируются не столько приобретенными качествами «соперника» (богатство, положение и т. д.), сколько прирожденными (красота, благородство, ум и так далее). В итоге нормой общества, исповедующего демократизм и принесшего ему в жертву пафос кастовости и иерархии, становится «война всех против всех» во исполнение идеалов социальной справедливости. Последнее особенно характерно для ressentiment: маска благочестия, напяленная на свирепые рецидивы ненависти и озлобления. Существенно здесь и то, что ненависть к определенному лицу стремится к некоего рода автономии и постепенно теряет связь с объектом, становясь чистой распредмеченной энергией злобы. «Феноменологически выражаясь, отмечает Карен Свасьян, - ressentiment и есть чистый ноэсис ненависти с заключенными в скобки (впрочем, время от времени и при случае расключаемые) конкретностями; можно было бы назвать его априорной монограммой бессознательной жизни, аффицируемой извне и ищущей во внешнем мире материала для оформления. Оттого ноэматической предметностью его предстают не столько конкретные носители ценностей, сколько - через этих последних - сами ценности; ressentiment «блузника», разрезающего сапожным ножом при реве ликующей толпы Мадонну Рафаэля с кличем: «Не надо гениев, ибо это - аристократия» (провидение Достоевского), коренится не в конкретной зависти «блузника» к «художнику», а в своего рода чистой трансцендентальной зависти к самому прообразу - идее! - полотна; надо представить себе Сальери, уничтожающего не Моцарта, а моцартовское и пользующегося для этого не элитарным средством «яда в перстне», а вполне эгалитарными медиумами опошления, умаления, извращения (Моцарт средствами «рок-н-ролла», Моцарт на обертке «шоколада», Моцарт в лекции... музыковеда)» (стр.786; ноэзис в греческом языке означает мышление, постижение, разумение, а в феноменологии Гуссерля – осмысляющая /=субъектная/ направленность сознания на объект). В парадигмах Ницше описаны две модели ressentiment: экстравертированная («восстание рабов в морали») и интравертированная («аскетический идеал»); в последнем случае речь идет об обращении энергии ressentiment на самого себя. «Характерно, - справедливо указывает Карен Араевич Свасьян, - что, разоблачая этот феномен в его «подземном» иудео-христианском симбиозе (непомерная гордыня «избранного народа», притворившаяся из бессилия - любовью и смирением), Ницше умозаключает к христианству как таковому, обнаруживая роковую слепоту по отношению к самому духу христианской морали, который не менее резко, хотя и иначе, противопоставлен абстрактному гманитаризму и альтруизму современности (этим двум порождениям ressentiment), чем «аристократический радикализм» самого автора «Заратустры». Макс Шелер в упомянутой выше работе обстоятельно вскрыл корни этого недоразумения, приведшего к смешению неформализованного и, следовательно, подлинно христианского импульса любви с различными его аберрациями па почве все тех же, но уже формализованных и выхолощенных христианских ценностей» (стр. 786). «Идеальным типом» еврейского ressentiment, противостоящего благородству Рима в лице Пилата при решении судьбы Иисуса Христа, служит вышеприведенное место из Евангелия Иоанна (19:1-12), а в рамках Правой Веры, повторяю, ressentiment представляется реакцией недосубъектных на вызов субъектности. Почему же «русский фатализм» противопоставляется Ницше «еврейскому ressentiment»? Дело в том, что Ницше исходил из базиса и высоко ценил мораль общины, а община считалась в его эпоху присущей русскому народу. «Если, - пишет он в «Генеалогии морали», - мерить всё ещё мерой глубокой древности (каковая древность, впрочем, есть и возможна во все времена): в том же важном изначальном отношении заимодавца к своим должникам стоит и община к своим членам. Живешь в общине, пользуешься преимуществами коллектива (о, что за преимущества! нынче мы недооцениваем их временами), влачишь своё существование под сенью защиты и попечения, в мире и доверии, не обременяя себя заботами о неминуемых убытках и нападках, которым подвержен человек вовне, находясь «вне закона», - немец понимает, что должно было означать первоначально слово «Elend», êlend /в первоначальном значении «чужой», «изгнанный»/, - именно на фоне этих убытков и нападок закладываешь себя общине и связываешь себя обязательствами перед ней» (Том 2, стр. 450). Добровольно взятые на себя обязательства перед миром (общиной) и вообще перед бытийным Другим (другими) или перед высшим Долгом (amor fati) – исконное человеческое, субъектное (мир, община, артель, компания, церковь, сплот – понятия одного порядка). Здесь Фридрих Ницше рассуждает, как Карл Маркс. «Чувство вины, личной обязанности… проистекало… из древнейших и изначальных личных отношений, из отношения между покупателем и продавцом, заимодавцем и должником: здесь впервые личность выступила против личности, здесь впервые личность стала тягаться с личностью. Ещё не найдена столь низкая ступень цивилизации, на которой не были бы заметны хоть какие-либо следы этого отношения. Устанавливать цены, измерять ценности, измышлять эквиваленты, заниматься обменом – это в такой степени предвосхищало начальное мышление человека, что в известном смысле и было самим мышлением: здесь вырабатывались древнейшие повадки сообразительности, здесь хотелось бы усмотреть и первую накипь человеческой гордости, его чувства превосходства над прочим зверьем» (Том 2, стр. 449). Должно быть, продолжает Ницше, ещё наше слово «человек» (Mensch) выражает как раз нечто от этого самочувствия: человек (manas) обозначил себя как существо, которое измеряет ценности, которое оценивает и мерит в качестве «оценивающего животного как такового». «Купля и продажа со всем их психологическим инвентарем, превосходят по возрасту даже зачатки каких-либо общественных форм организации и связей: из наиболее рудиментарной формы личного права зачаточное чувство обмена, договора, долга, права, обязанности, уплаты было перенесено впервые на самые грубые и изначальные комплексы общины (в их отношении к схожим комплексам) одновременно с привычкой сравнивать, измерять, исчислять власть властью. Глаз так и приспособился к этой перспективе: и с топорной последовательностью, присущей тяжелому на подьем, но затем неуклонно следующему в одинаковом направлении мышлению более древнего человечества, пришли в скором времени к великому обобщению: «всякая вещь имеет стоимость; все может быть оплачено» - к древнейшему и наивнейшему моральному канону справедливости, к истоку всякого «добродушия», всякой «правомерности», всякой «доброй воли», всякой «объективности» на земле. Справедливость на этой первой ступени предстает доброй волей людей приблизительно равномощных поладить друг с другом, «сговориться» путем очередной сделки, - а что до менее мощных, вынудить их к сделке между собой» (стр. 450). Справедливость больше всего справедлива в отношениях между «равномощными», в сделках между «равносубъетными». Тогда и нарушение справедливости со стороны несправедливого человека будет караться справедливо именно общиной. «Коллектив, обманутый заимодавец, - за этим уж дело не станет - заставит-таки уплатить себе сторицей. Речь идет здесь, по меньшей мере, о непосредственном вреде, причиненном вредителем; если отвлечься и от этого, то преступник оказывается прежде всего «отступником», нарушителем договора и слова в отношении целого, в отношении всех благ и удобств общинной жизни, в которой он доселе имел долю. Преступник есть должник, который не только не возмещает своих прибылей и задатков, но и покушается даже на своего заимодавца: оттого, по справедливости, он не только лишается впредь всех этих благ и преимуществ - ему напоминают теперь, чего стоят все эти блага. Гнев потерпевшего заимодавца, гнев общины, снова возвращает его в дикое и внезаконное состояние, от которого он был доселе защищен: община исторгает его из себя, - и теперь он открыт всем видам враждебных действий. На этой ступени культуры «наказание» является просто отражением, мимом нормального отношения к ненавистному, обезоруженному, поверженному врагу, лишившемуся не только всякого права и защиты, но и всякой милости; стало быть, правом войны и торжеством Vae victis! /«Горе побежденным»!/ во всей своей беспощадности и жестокости, - из чего явствует, что именно война (включая и воинственный культ жертвоприношений) дала все те формы, в которых наказание выступает в истории» (стр. 450-451). Далее Ницше, как до него Гегель в «Феноменологии духа» (1807), намечает путь от исходной естественной справедливости общины к извращению справедливости в ressentiment. Рост богатства и ослабление чувства долга и ответственности привели к тому, что благими намерениями выстлалась дорога к несправедливости: «С усилением власти община не придает больше такого значения прегрешениям отдельных лиц, поскольку они не могут уже казаться ей столь же опасными и пагубными в отношении существования целого, как прежде: злодей не объявляется больше «вне закона» и не изгоняется, всеобщий гнев не вправе уже обрушиться на него с прежней необузданностью, - напротив, отныне целое предусмотрительно берет под свою протекцию злодея, защищая его от этого гнева, в особенности гнева непосредственно потерпевших лиц. Компромисс главным образом с гневом пострадавших от злодеяния; усилия вокруг того, чтобы локализовать случай и предотвратить более широкий или даже всеобщий рост стихийных пайщиков беспокойства; попытки найти эквиваленты и урегулировать в целом тяжбу (compositio); прежде всего все определеннее выступающая воля считать каждый проступок в каком-то смысле оплачиваемым, стало быть, по крайней мере до известной степени изолировать друг от друга преступника и его деяние - таковы черты, которые все отчетливее отпечатываются на дальнейшем развитии уголовного права. С возрастанием власти и самосознания общины уголовное право всегда смягчается; всякое послабление ее и более глубокая подверженность угрозам снова извлекают на свет суровейшие формы последнего. «Заимодавец» всегда становился гуманным по мере того, как он богател; под конец мерилом его богатства оказывается даже то, какое количество убытков он в состоянии понести, не страдая от этого. Нет ничего невообразимого в том, чтобы представить себе общество с таким сознанием собственного могущества, при котором оно могло бы позволить себе благороднейшую роскошь из всех имеющихся в его распоряжении - оставить безнаказанным того, кто наносит ему вред. «Какое мне, собственно, дело до моих паразитов? - вправе было бы оно сказать в таком случае.- Пусть себе живут и процветают: для этого я еще достаточно сильно!» Справедливость, начавшая с того, что «все подлежит уплате, все должно подлежать уплате», кончает тем, что смотрит сквозь пальцы и отпускает неплатежеспособного, - она кончает, как и всякая хорошая вещь на земле, самоупразднением.. Это самоупразднение справедливости - известно, каким прекрасным именем оно себя называет: милостью - остается, как это разумеется само собой, преимуществом наиболее могущественного, лучше того, потусторонностью его права» (Том 2, стр. 451-452). И вот здесь-то, указывает Фридрих Ницше, на излете традиционной древнейшей общины, ещё сохранявшейся в позапрошлом веке русскими, - «слово для отвода предпринятых недавно попыток обнаружить источник справедливости на совершенно иной почве - именно, на почве ressentiment». «Говоря на ухо психологам, в случае если им будет охота изучить однажды ressentiment с близкого расстояния, - пишет он в книге «Генеалогия морали», - это растение процветает нынче лучшим образом среди анархистов и антисемитов, как, впрочем, оно и цвело всегда, в укромном месте, подобно фиалке, хотя и с другим запахом. И поскольку из подобного должно с необходимостью следовать подобное, то нечего удивляться, видя, как именно из этих кругов исходят попытки, не раз уже имевшие место, освятить месть под именем справедливости, точно справедливость была бы, по сути, лишь дальнейшим развитием чувства обиды, - и вместе с местью возвеличить задним числом все вообще реактивные аффекты. Последнее шокировало бы меня меньше всего: оно казалось бы мне даже некой заслугой с точки зрения всей биологической проблемы (относительно которой ценность упомянутых аффектов недооценивалась до сих пор). На что я только обращаю внимание, так это на обстоятельство, что именно из духа самого ressentiment произрос этот новый нюанс научной справедливости (в пользу ненависти, зависти, недоброжелательства, подозрительности, rancune, мести). Названная «научная справедливость» тотчас же стушевывается и уступает место акцентам смертельной вражды и предвзятости, как только речь заходит о другой группе аффектов, имеющих, на мой взгляд, гораздо более высокую биологическую ценность, нежели те реактивные, и оттого по праву заслуживающих научной оценки и уважения: именно, о действительно активных аффектах, как-то властолюбие, корыстолюбие и им подобные (Е. Дюринг, «Ценность жизни»; «Курс философии»; в сущности, всюду). Столько вот против этой тенденции в целом; что же до частного тезиса Дюринга, что родину справедливости надлежит искать на почве реактивного чувства, то, правды ради, приходится противопоставить ему следующий резко перевернутый тезис: последней почвой, покоряемой духом справедливости, является почва реактивного чувства! Если и в самом деле случается, что справедливый человек остается справедливым даже в отношении лица, причинившего ему вред (и не просто холодным, умеренным, посторонним, равнодушным: быть справедливым предполагает всегда позитивную установку), если даже под напором личной обиды, надруганности, заподозренности не тускнеет высокая, ясная, столь же глубокая, сколь и снисходительная объективность справедливого, судящего ока, ну так что же, тогда это экземпляр совершенства и высочайшего мастерства на земле - даже нечто такое, на что, по благоразумию, и не надеешься здесь, чему во всяком случае не так-то легко веришь. В среднем несомненно, что даже у порядочнейших людей достаточной оказывается уже малая доза посягательства, злости, инсинуации, чтобы прогнать им кровь в глаза, а справедливость из глаз. Активный, наступательный, переступательный человек все еще на сто шагов ближе к справедливости, нежели реактивный; ему-то и не нужно вовсе ложно и предвзято оценивать свой объект на манер того, как это делает, как это должен делать реактивный человек. Оттого фактически во все времена агрессивный человек, в качестве более сильного, более мужественного, более знатного, обладал и более свободным взглядом, более спокойной совестью; напротив, не стоит труда угадать, на чьей совести вообще лежит изобретение «нечистой совести»,- это человек ressentiment!» (стр. 452-453). В конце концов, продолжает Ницше свой «анти-Дюринг», усматривая во взглядах этого вульгарного немецкого социалиста-коммуниста идейное обоснование ressentiment, осмотритесь же в самой истории: в какой именно сфере оседало вообще до сих пор на земле соблюдение права, собственно потребность в праве? Быть может, в сфере реактивных людей? Нисколько: но именно в сфере активных, сильных, спонтанных, агрессивных. «С исторической точки зрения - и к досаде названного агитатора (он сам однажды сделал о себе признание: «Учение о мести красной нитью справедливости прошло через все мои труды и старания» - Dühring E. Sache, Leben und Feinde. Karlsruhe; Leipzig, 1882, S. 289) - право на земле представляет как раз борьбу против реактивных чувств, войну с ними со стороны активных и агрессивных сил, которые частично обращали свою мощь на то, чтобы положить черту и меру излишествам реактивного пафоса и принудить его к соглашению. Всюду, где практикуется справедливость, блюдется справедливость, взору предстает сильная власть, изыскивающая в отношении подчиненных ей более слабых лиц (групп или одиночек, все равно) средства, дабы положить конец охватившему их бессмысленному бешенству ressentiment, либо вырывая из рук мести объект ressentiment, либо заменяя месть собственной борьбой с врагами мира и порядка, либо изобретая, предлагая, а при случае и навязывая компромиссы, либо, наконец, возводя в норму известные эквиваленты урона, к которым отныне раз и навсегда отослан ressentiment» (стр. 453-454). «Но самое решительное, что делает и внедряет высшая власть, борясь с преобладанием враждебных чувств-последышей, - она делает это всякий раз, когда так или иначе имеет на то достаточно силы, - есть принятие закона, императивное разъяснение того, что вообще, с ее точки зрения, должно считаться дозволенным, правильным, а что воспрещенным, неправильным: относясь по принятии закона к злоупотреблениям и самочинствам отдельных лиц либо целых групп как к преступлениям перед законом, как к неповиновению высшей власти, она отвлекает чувства своих подданных от ближайшего нанесенного такими преступлениями вреда и добивается тем самым прочного эффекта, обратного тому, чего желает всякая месть, не видящая и не признающая ничего, кроме точки зрения потерпевшего, - отныне глаз приноравливается ко все более безличной оценке поступка, даже глаз самого потерпевшего (хотя он-то и в последнюю очередь, как было отмечено прежде). Сообразно этому «право» и «бесправие» существуют лишь как производные от установления закона (а не от акта нарушения, как того желает Дюринг). Говорить о праве и бесправии самих по себе лишено всякого смысла; сами по себе оскорбление, насилие, эксплуатация, уничтожение не могут, разумеется, быть чем-то «бесправным», поскольку сама жизнь в существенном, именно в основных своих функциях, действует оскорбительно, насильственно, грабительски, разрушительно и была бы просто немыслима без этого характера. Следует признаться себе даже в чем-то более щекотливом: именно, что с высшей биологической точки зрения правовые ситуации могут быть всегда лишь исключительными ситуациями, в качестве частичных ограничений доподлинной воли жизни, нацеленной на власть, и как частные средства, субординативно включенные в ее общую цель, - средства как раз к созданию более значительных единиц власти. Правовой порядок, мыслимый суверенно и универсально, не как средство в борьбе комплексов власти, но как средство против всякой борьбы вообще - приблизительно по коммунистическому шаблону Дюринга, гласящему, что каждая воля должна относиться к каждой воле, как к равной, - был бы жизневраждебным принципом, разрушителем и растлителем человека, покушением на будущее человека, признаком усталости, контрабандистской тропой в Ничто» (стр. 454-455). Что же делать субъектному человеку, которого со всех сторон давит и заражает атмосфера и мораль ressantiment? Ницше сам лично пережил всё это, как и я и другие близкие мне по духу, и лекарство нашел в изначальном духе общины, который откристаллизовался в «русском фатализме». В исповедальной последней своей книге «Ecce homo: Как становятся сами собою» он пишет: «Свобода от ressentiment, ясное понимание ressentiment – кто знает, какой благодарностью обязан я за это своей долгой болезни!». А против такой болезни - ressentiment – у больного есть «только одно великое целебное средство – я называю его русским фатализмом». И Фридрих Ницше объясняет, почему: «Проблема не так проста: надо пережить её, исходя из силы и исходя из слабости. Если следует что-нибудь вообще возразить против состояния болезни, против состояния слабости, так это то, что в нем слабеет действительный инстинкт исцеления, а это и есть инстинкт обороны и нападения в человеке. Ни от чего не можешь отделаться, ни с чем не можешь справиться, ничего не можешь оттолкнуть - всё оскорбляет. Люди и вещи подходят назойливо близко, переживания поражают слишком глубоко, воспоминание предстает гноящейся раной. Болезненное состояние само есть своего рода ressentiment». И против него Ницше избрал «тот безропотный фатализм, с каким русский солдат, когда ему слишком в тягость военный поход, ложится наконец в снег». «Ничего больше не принимать, не допускать к себе, не воспринимать в себя - вообще не реагировать больше… Глубокий смысл этого фатализма, который не всегда есть только мужество к смерти, но и сохранение жизни при самых опасных для жизни обстоятельствах, выражает ослабление обмена веществ, его замедление, своего рода волю к зимней спячке. Ещё несколько шагов дальше в этой логике - и приходишь к факиру, неделями спящему в гробу... Так как истощался бы слишком быстро, если бы реагировал вообще, то уже и вовсе не реагируешь - это логика. Но ни от чего не сгорают быстрее, чем от аффектов ressentiment. Досада, болезненная чувствительность к оскорблениям, бессилие в мести, желание, жажда мести, отравление во всяком смысле - все это для истощенных есть, несомненно, самый опасный род реагирования: быстрая трата нервной силы, болезненное усиление вредных выделений, например желчи в желудок, обусловлены всем этим. Ressentiment есть нечто само по себе запретное для больного – его зло: к сожалению, также и его наиболее естественная склонность. Это понимал глубокий физиолог Будда. Ею «религия», которую можно было бы скорее назвать гигиеной, дабы не смешивать её с такими достойными жалости вещами, как христианство, ставила свое действие в зависимость от победы над ressentiment: освободить от него душу есть первый шаг к выздоровлению. «Не враждою оканчивается вражда, дружбою oканчивается вражда» - это стоит в начале учения Будды: так говорит не мораль, так говорит физиология. Ressentiment, рожденный из слабости, всего вреднее самому слабому - в противоположном случае, когда предполагается богатая натура, ressentiment является лишним чувством, чувством, над которым остаться господином есть уже доказательство богатства. Кто знает серьезность, с какой моя философия предприняла борьбу с мстительными последышами чувства /точнее перевод «с последышами чувства мстительности». – Валерий Скурлатов/ вплоть до учения о «свободной воле» - моя борьба с христианством есть только частный случай ее, - тот поймет, почему именно здесь я выясняю свое личное поведение, свой инстинкт-уверенность на практике. Во времена decadence я запрещал их себе как вредные; как только жизнь становилась вновь достаточно богатой и гордой, я запрещал их себе как нечто, что ниже меня. Тот «русский фатализм», о котором я говорил, проявлялся у меня в том, что годами я упорно держался за почти невыносимые положения, местности, жилища, общества, раз они были даны мне случаем, - это было лучше, чем изменять их, чем чувствовать их изменчивыми, - чем восставать против них... Мешать себе в этом фатализме, насильно возбуждать себя считал я тогда смертельно вредным: поистине, это и было всякий раз смертельно опасно. Принимать себя самого как фатум, не хотеть себя «иным» - это и есть в таких обстоятельствах само великое разумение» (стр. 704-705). Схваченное Фридрихом Ницше коренное противостояние «русского фатализма» (amor fati) и «еврейского ressentiment» носит не только историософский и нравственный характер, но имеет, оказывается, как выяснил впоследствии Мартин Хайдеггер, - онтологический (бытийный) исток. Тем самым проблема приобретает эсхатологическое измерение, а «вечное возвращение» ставится на повестку дня. (Продолжение следует)
http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru |
Отписаться
Убрать рекламу |
В избранное | ||