Об этом эпизоде из жизни Нобелевского лауреата по литературе Бориса Леонидовича Пастернака (1890-1960), случившемся вечером 17 мая 1931 года в Доме Герцена (ныне Центральный Дом Литераторов, ЦДЛ), не сказано ни слова в пространной и несколько поспешно написанной книге Дмитрия Быковa об этом советском классике. Между тем пассионарный перегрев в первые десятилетия прошлого века в России породил россыпь гениев и саможертвенников, сопровождался вулканическим извержением социального и художественного
творчества. И жили-были в те былинные годы легендарные творцы типа Бориса Пастернака, которых ещё долго будут изучать-постигать, и недаром ныне возник столь острый интерес к ним, они этого заслуживают. Будучи пассионарием, Пастернак не только в творчестве, но и в личной жизни не отставал от прорывного «духа времени». А тогда в отношениях полов в верхушке советского общества бытовали проявления чуть ли не свингинга и шведской семьи. Борис Леонидович в те дни переживал разгар страстей.
Дмитрий Быков
телеграфно в своей книге сообщает: «14 мая 1931
года; год и месяц назад застрелился Маяковский! Пастернак рыдал в его квартире, оплакивая и себя, и до лета тридцатого года жил с ощущением собственной безвозвратно погибшей жизни,- но какова сила регенерации! Трижды права была Ольга Фрейденберг: так восстанавливаться, как он, не умел никто. Минул год, «последний год поэта», - и вокруг него весна, он и молод, и свеж, и влюблен, и в Москве удивительно тепло, и вокруг счастье, и разрешилась невыносимая домашняя ситуация - жена /Евгения Лурье/ с ребенком едет на
год в Европу, стажироваться у Роберта Фалька, своего вхутемасовского преподавателя, работающего теперь в Париже! Воистину, самая темная ночь бывает перед рассветом. 5 мая Пастернак отправил жену с восьмилетним сыном в Берлин. Вслед полетело трогательное письмо, в котором он уверял жену в неразрывности их душевного союза…
На Брянском (ныне Киевском) вокзале, куда он ездил 14 мая опускать письмо Зинаиде Николаевне /жена его друга пианиста Генриха Нейгауза/ в почтовый вагон, чтобы дошло быстрей, - он
встретил ту самую Марию Пуриц, у которой в двадцать первом году снимал комнату на углу Гранатного и Георгиевского; там он готовил к печати «Темы и вариации», там познакомился с Женей…
После отъезда семьи Пастернак неделю прожил один, предаваясь мечтаниям о будущей жизни с Зинаидой Николаевной. Жизнь эта ему представлялась в тонах самых радужных:
Впрочем, может быть, Зинаида Николаевна вовсе не была такой уж приземленной, и он ее такой домыслил, в соответствии с установками собственного
«второго рождения»? Конечно, будь она воплощенной домохозяйкой par excellence, Пастернак бы в нее не влюбился.
«Как и всегда после удачного концерта, мне показалось, что я смертельно люблю Генриха Густавовича и никогда не решусь причинить ему боль. После концерта он пришел ко мне, и тогда возобновились наши супружеские отношения. Это было ужасно. (…) Уезжая в Москву, он сказал мне: «Ведь ты всегда любила меня только после хороших концертов, а в повседневной жизни я был несносен и мучил тебя, потому
что я круглый дурак в быту. Борис гораздо умнее меня и очень понятно, что ты изменила мне». Расставаясь с Генрихом Густавовичем, я обещала все забыть и вернуться к нему, если он простит и забудет случившееся». Так описывала эту ситуацию тридцать лет спустя Зинаида Николаевна.
18 мая, сразу после отъезда Нейгауза из Киева, Пастернак выехал к возлюбленной, успев получить от грузинских писателей телеграмму с приглашением провести лето на Кавказе. Он надеялся уговорить Зинаиду Николаевну поехать с ним,
а до разговора с ней ответа не дал. В Киеве роман возобновился. Об этом месяц спустя было написано стихотворение «Ты здесь, мы в воздухе одном», а чуть позже - знаменитое «Опять Шопен не ищет выгод», ставшее манифестом очередного возрождения к жизни:
Опять трубить, и гнать, и звякать, И, мякоть в кровь поря, - опять Рождать рыданье, но не плакать, Не умирать, не умирать?
Перед отъездом Пастернак написал записку приехавшему в Киев с лекциями Луначарскому - с просьбой о том,
чтобы Зинаиду Николаевну с сыном устроили в дом отдыха под Киевом, в Преображенье:
«Одного слова Вашего достаточно… Позвольте не объяснять Вам, почему я за это ратую и мне это так дорого. Да Вы, м.б., что-нибудь и знаете».
Записку Луначарскому должна была передать Зинаида Николаевна, но передумала или застеснялась. 27 мая Пастернак был уже в Москве, чтобы на следующий день выехать оттуда в Челябинск и Магнитогорск с одной из первых писательских бригад, отправленных выступать на производство.
Выехали 28 мая - он, Малышкин, Гладков и график Сварог».
Как видим, в книге Дмитрия Быкова о Леониде Пастернаке на вышеприведенных страницах о событиях с 14 мая по 28 мая 1931 года есть одно упущение и одна неточность. Упущение – не упомянут инцидент в ЦДЛ в ночь с 17 на 18 мая в том кафе-подвале, где мы обычно сабантуйничали после заседаний нашего Русского Исторического Общества. Неточность – Пастернак выехал в Челябинск и Магнитогорск не только с Малышкиным, Гладковым и Сварогом, но и с тогдашним
главным редактором журнала «Новый мир» Вячеславом Полонским. Поэтому восполню хронику Дмитрия Быкова ярко-достоверными свидетельствами последнего (Полонский Вячеслав. «Моя борьба на литературном фронте». Дневник. Май 1920 – январь 1932. Публикация, подготовка текста и комментарии С. В. Шумихина // Новый мир, Москва, 2008, № 5, стр. 136-139):
«18/V, 31… Лавренев рассказывает: вчера к часу ночи зашел в подвал Дома Герцена Пастернак. Слегка был выпивши. Выпил еще несколько рюмок. Охмелел. Стал читать стихи. Какая-то компания сидела рядом за столиком. Из этой
компании кто-то сказал: “Нельзя ли без стихов?” Пастернак рассвирепел, подскочил к ним и, сказав: “Если вы пришли сюда, то сидите и молчите” - опрокинул их стол со всеми закусками, вином и посудой. Те вскочили и бросились его бить. Подоспевшие писатели вырвали Пастернака, но все же ему успели раскровенить лицо. Картинка, напоминающая есенинские сцены в том же подвале. Проклятая дыра. Здесь погибал Есенин. По его следам идет Олеша. Тянет и Пастернака…
Когда Лавренев обмывал Пастернаку окровавленную
щеку - Пастернак все порывался идти вниз, убедить своих обидчиков, что они не правы: “Да у них логики нет, ведь я им объясню, ведь должны же они понять…” - и все порывался идти.
А какая-то женщина из этой компании говорила: “Ежели они поет, то, значит, они могут делать, что им хотится…”»
Далее Вячеслав Полонский рассказывает о той поездке писателей, в которой принимал участие и Леонид Пастернак (стр. 138):
«21/VI, 31… Ездил на три недели в Челябинск и Магнитогорск - на стройку.
Со мной: Гладков, Малышкин, Пастернак и Сварог /КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Сварог (Корочкин) Василий Семенович (1883-1946) - живописец, график. Автор рисунка с натуры “Есенин на смертном одре” (впервые опубликован: “Наше наследие”, 1990, № 3), полотна “И. В. Сталин и члены Политбюро среди детей в ЦПКО им. М. Горького” (1939) и др./. Пастернак ехать не захотел перед самым отъездом. Я думал - в самом деле, пусть лучше остается. Но Соловьев настоял на его поездке. Сплошное горе было.
Ему действительно
все это чуждо. А к тому же личная история: оставил в Москве любимую женщину. Отослал жену с сыном за границу, поселил ад в семье Нейгауза, чего-то, очевидно, ей <жене Г. Нейгауза> наговорил о близкой совместной жизни - и уехал в Челябинск. Когда приехал туда - схватился за голову. Ругал себя последними словами и все рвался обратно. Через пять дней уехал.
Он там нас дискредитировал. На заводе кирпичном, где нас как писателей директор завода просил о чем-то написать, - он ворвался в разговор и,
извиняющимся каким-то голосом, точно мы были хлестаковыми, сказал: “Да что вы, да мы сами ничего не можем, да ведь мы, знаете, сами…” - и что-то в этом роде, извиняющееся, конфузящееся. В редакции, где молодые люди показали ему свои политические стихи и спросили его мнение, он заявил: “Все это чепуха, не надо писать политические стихи” - и т. д. То есть завел такие речи, что я ему заметил: “Бросьте, Пастернак, вы нас дискредитируете. Ведь мы не согласны с вами. Не говорите такие вещи от нашего имени”.
Впечатление он производит обаятельное - но кажется безумным. Иногда он прямо кажется идиотом. Нес такую чушь, которую никак нельзя понять. Сумбурно, клочковато. Люди таращат глаза.
Бабель говорит: “Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он иногда говорит”».
Наконец, о такой сопряженной с форсированной индустриализацией русской трагедии, как коллективизация и уничтожении кулачества как класса. Дмитрий Быков не без политического передёрга пишет в связи с поездкой Бориса
Пастернака в Челябинск и Магнитогорск:
«С дороги непрерывно летели письма /к Зинаиде Нейгауз/: «Дорогой друг мой, доброе утро! Очень трясет, карандаш прыгает в руке. Добрая глуповатая компания, славные люди. Едем с водкой и провизии закуплено на 400 рублей. Судьба послала в спутники рисовальщика иллюстратора Сварога. Чудесный гитарист (…) - фокстроты заиграл в своей аранжировке и слушать нельзя, не подпевая; так разбирает. Я даже и подтоптывал. (Положительно, он сбросил двадцать лет!— Д.Б.) На поездку
смотрю как на цепь званых ужинов, только что на колесах» (29 мая 1931 года). Варламу Шаламову двадцать два года спустя он рассказывал совсем другое: «В 1931 году я ездил на Урал в составе писательской бригады и был поражен поездкой - вдоль вагонов бродили нищие - в домотканой южной одежде, просили хлеба. На путях стояли бесконечные эшелоны с семьями, детьми, криком, ревом, окруженные конвоем,— это тогдашних кулаков везли на север умирать. Я показывал на эти эшелоны своим товарищам по писательской бригаде, но
те ничего путного ответить мне не могли». В тридцать первом, влюбленный, счастливый, он мог еще заставить себя забыть об этом, но в пятьдесят третьем только это и помнил».
А вот как пишет об этом же непосредственный свидетель Вячеслав Полонский, притом «по свежим следам» (стр. 139):
«Малышкин - в вагоне, когда провезли мимо эшелон кулацких семей, зашел ко мне в купе, плакал и говорил: “Ничего не понимаю. Зачем их везут? Куда? Кому это нужно? Неужели надо, чтобы так растаскивали и губили
цвет нации, здоровый, красивый народ?” Из верхнего окна теплушки, вверху - голов десять: и грудные ребята, и девушки лет по шестнадцати, и голова деда, и паренек лет под двадцать. Его спросили: “Кто вы такие?” - “Да все кулачье, - смеясь, ответил он. - Куда везут? Да не знаем”. И все это без злобы. Детишки с любопытством высматривают из окна».
Искренне-народный русско-советский писатель Александр Георгиевич Малышкин, автор знаменитых литературных полотен «Падение Даира» (1923) и «Люди из захолустья»
(1937-1938), плакал, переживая за цвет русского низового хозяйствования. Тонкая же душа Бориса Пастернака вся устремлялась в это время к жене своего друга Зинаиде Нейгауз, и лишь через двадцать с лишним лет он вспомнил про народную беду – поезда с высылаемыми куда-то в Сибирь и на Север семьями кулаков. Мораль же данной заметки такова – история многогранна и конкретна, и даже дотошная хроника жизни Бориса Пастернака, изложенная Дмитрием Быковым, не исчерпывает тему, поскольку допускает лакуны, неточности и даже
некоторую ангажированность модной «злобой дня».