Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Скурлатов В.И. Философско-политический дневник


Исаак Бабель глазами Вячеслава Полонского

 

Сейчас наблюдается бум интереса к советскому периоду нашей истории, к духовной жизни Советского Союза. Она была насыщенной даже под глыбами марксистских догм. Впрочем, развивался и творческий марксизм. И интеллектуально и художественно постигался уникальный опыт Русской Революции, большевистского всемирного проекта, грандиозной индустриальной модернизации и советских социальных преобразований. Весь мир находился под воздействием нашей литературы. Она вызывает острый интерес по сей день. И она не сводится к обойме официально-признанных «советских классиков», в тени шумного успеха которых творили весьма способные писатели. Характерно, что лично Сталин и другие руководители большевиков держали руку на пульсе литературной жизни, вникали в её проблемы, читали гранки публикаций и давали советы и указания и занимались бытом тружеников пера. Очень своеобразный исторический период!

В 1926-1931 журнал «Новый мир» редактировал Вячеслав Павлович Полонский (псевдоним; настоящая фамилия – Гусин; 23 июня /5 июля/ 1886, Петербург – 24 февраля 1932, поезд Магнитогорск-Москва). На пляже Лыткаринского карьера прочел его дневник за май 1920 – январь 1932 – «Моя борьба на литературном фронте» (Новый мир, Москва, 2008, №№ 1-6). Эту информационно-насыщенную публикацию компетентно подготовил Сергей Викторович Шумихин.

Читаю и дегустирую. Вячеслав Полонский пишет ёмко, сильно. 24 июня 1925 года он записывает мысли, актуальные и сегодня, когда насаждается культ личности «национального лидера» Владимира Путина – «В партии - среди широких масс - сервилизм, угодничество, боязнь старших. Откуда это? Почему вдруг такой шкурный страх делает недостойными людей, вчера еще достойных? Психоз? Боязнь сильных. Рязанов не хочет вместе со мной издавать новый том Бакунина, чтобы не рассердить Стеклова. Лошадь какая-нибудь вроде Яро¬славского напишет книгу о Ленине - плохую, дрянную, макулатура, - ее нельзя выбранить. Мещеряков мне вчера советовал - обругать все, что надо, а Ярославского не трогать. Он член ЦКК. Революционная <ли> наша партия? Но психология такая - от революции или от реакции? Что же говорить об интеллигенции так называемой? Она продается, торгует собой, как баба на базаре бубликами» (№ 1, стр. 146-147).

А вот нелицеприятная оценка писательских нравов (что тогда, что сегодня – очень даже неприглядных):

«7/IV-31. Союз писателей достроил дом. Ужасающие сцены при занятии квартир. Голодный получил по списку квартирку в 2 комнаты. Утром придя - он застал в ней поэта Арского. Тот вломился в его квартиру ночью со скарбом. Когда Голодный запротестовал, Арский стал грозить: убью, а не впущу. Голодный передавал, что квартиры захватывались с бою. Один размахивал кирпичом: голову раскрою всякому, кто станет отнимать от меня мою площадь.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Голодный Михаил (Эпштейн Михаил Семенович; 1903-1949) - поэт. Арский Павел (Афанасьев Павел Александрович; 1886-1967) - поэт, драматург, актер провинциальных театров. Ему принадлежат известное двустишие по поводу Манифеста 17 октября 1905 года: «Царь испугался, издал манифест: / Мертвым - свободу! Живых - под арест!». Среди коллег пользовался дурной репутацией: так, Н. А. Карпов в воспоминаниях «В литературном болоте» (не опубликованы), упоминая разных литературных мошенников и воров-плагиаторов вроде Графа Амори, писал: «В начале империалистиче¬ской войны проходимец-актер Арский стащил у редактора „Вечерней воскресной газеты” Блауберга тетрадку моих стихов, ранее печатавшихся в журналах, и стал печатать их за своей подписью в газете „Пятигорское эхо”» (РГАЛИ, ф. 2114, оп. 1, д. 2)/

Писатели не голодают. Зарабатывают больше, чем писатели в любой стране. Никогда писатель не был в такой чести, как теперь. За ними ухаживают. Выдают пайки. Обеспечивают все, что надо. Особенно попутчики: эти - постоянные именинники. Недавно выдали 70-ти писателям, во-первых - пайки: икра, колбаса, всякая снедь из совнаркомовского кооператива, все, чего лишены простые смертные. Сверх того - по ордеру на покупку веще¬й на 300 руб. - по дешевой цене. Многие получили квартиры в кооперативном доме писателей, то есть выстроенном на деньги правительства. Леоно¬в зарабатывает тысяч до 50-ти в год, Пильняк - не меньше. Никифоров, - пролетарский писатель, немногим меньше. Новиков-Прибой - говорит Н. П. Смирнов - тысяч сто в год. Гладков около того. Но несмотря на это - все они недовольны. Им кажется, что их жмут. Всякую попытку фининспектора обложить налогом в пользу государства считают покушением на карман и кричат «караул».

8/IV 31. Отвратительная публика - писатели. Рваческие, мещанские настроения преобладают. Они хотят жить не только «сытно», но жаждут комфорта. В стране, строящей социализм, где рабочий класс в ужаснейших условиях, надрываясь изо всех сил, не покладая рук, работает - ударничество, соцсоревнование, - эта публика буквально рвет с него последнее, чтобы обставить квартиру, чтобы купаться в довольстве, чтобы откладывать «на черный день». При этом они делают вид, что страшно преданны его, рабочего, интересам. Пишут-то они не для него: рабочий их читает мало. Что дает их творчество? Перепевы или подделку. Они вовсе не заражены соцстроительством, как хотят показать на словах. Они заражены рвачеством. Они одержимы мещанским духом приобретательства. Краснодеревцы не только Пильняк. То же делает и Лидин, и Леонов, и Никифоров, и Гладков. Все они собирают вещи, лазят по антикварным магазинам, «вкладывают» червонцы в «ценности»» (№ 3, стр. 146).

Решил группировать высказывания и суждения Вячеслава Полонского о писателях по персоналиям. Вот Исаак Эммануилович Бабель (01 /13/ июля 1894 - расстрелян 27 января 1940). Раньше я воспринимал его как одного из нескольких корифеев советской литературы и не очень разбирался в его отношениях с такими другими корифеями-современниками, как Борис Андреевич Пильняк или Борис Леонидович Пастернак. А несколько штрихов Вячеслава Павловича Полонского – и знаменитый автор «Конармии» как на ладони:

Итак, вот писательский сабантуй 21 февраля 1927 года – юбилей «Красной нови». Все собрались в знакомом каждому из нас ЦДЛ и упились. Сценка ещё та – изображена шедеврально. Там же – «пытливый, внимательно осматривающий, как бы вынюхивающий Бабель». Кто-то перепил, кто-то пляшет вприсядку, кто-то играет на гармошке, кто-то лезет целоваться. «Лиса Бабель внимательно вынюхивал что-то. – Это все русские писатели? – спросил он меня. – Это вся русская литература» (№ 1, стр. 150).

Обличая шкурное нутро большинства советских писателей, Вячеслав Полонский в вышецитированной записи от 8 апреля 1931 года выделяет Бабеля. «Среди них оригинален Бабель. Он не печатает новых вещей больше семи лет. Все это время живет на «проценты» с напечатанных. Искусство его вымогать «авансы» - изумительно. У кого только не брал, кому он не должен, - всё под написанные, готовые для печати новые рассказы и повести. В «Звезде» даже был в проспекте года три назад напечатан отрывок из рукопис¬и, «уже имеющейся в портфеле редакции», - как объявлялось в проспекте.

Получив с журнала деньги, Бабель забежал в редакцию на минутку, попросил рукопись «вставить слово», повертел ее в руках и, сказав, что пришлет завтра, - унес домой, и вот четвертый год рукописи «Звезда» не видит в глаза.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: На последней странице № 5 за 1926 год ленинградского журнала «Звезда», недавно сменившего редколлегию, значилось: «В 1927 году в журнале ЗВЕЗДА будут помещены, среди других, следующие приобретенные редакцией новые произведения:
- ряд рассказов И. Бабеля, один из которых - «Первый гонорар» - будет напечатан в № 1 журнала…»
Бабель был также обозначен в числе постоянных сотрудников журнала. Однако его рассказ «Мой первый гонорар» появился в печати уже после смерти автора/

У меня взял аванс по договору около двух с половиной тысяч. Несколько раз я пересрочивал договор, переписывал заново, - он уверял, что рукописи готовы, лежат на столе, завтра пришлет, дайте только деньги. Он в 1927 г., перед отъездом за границу, дал мне даже заглавие рассказа, который пришлет ровно 15-го августа. Я рассказ анонсировал - его нет по сие время44.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: В «Новом мире» рассказ Бабеля среди произведений, которые должны быть «опубликованы в текущем году», упоминался в 1927, 1928 и 1929 годах. Рассказ так и не появился и в 1930 году уже журналом не анонсировался/

Под эти рассказы он взял деньги - много тысяч - у меня, в «Красной нови», в «Октябре», в «Звезде» - и еще в разных местах. Ухитрился даже забрать под рассказы пять тысяч в Центросоюзе. Везде должен, многие имеют исполнительные листы, - но адрес его неизвестен, он живет не в Москве, где-то в разъездах, в провинции, под Москвой, имущества у него нет, - и неуловим, и неуязвим, как дух. Иногда пришлет письмо, пообещает на днях прислать рукопись и исчезнет, не оставив адреса.

В Париже в 27 г. он однажды перед моим отъездом пришел ко мне, уже задолжав две с половиной тысячи, и попросил, чтобы я поставил свое имя на его обязательстве Пятакову, который, под мою гарантию, обещал ему 300 долларов. Я отказался. Бабель обиделся и даже провожать меня не пришел. А до того мы с ним видались часто, шатались по театрам.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Пятаков Георгий Леонидович (1890 - 1937; расстрелян) - советский партийный деятель, в 1927 году - торгпред СССР во Франции/

Я его печатал в 1918 г. в «Вечерней звезде» после первых его рассказов в «Летописи» /КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Первые два рассказа Бабеля были напечатаны в журнале «Летопись» в 1916 году/. Я его тогда выручил. Когда он встретил меня в 1922 г. в Москве - он привез тогда свою «Конармию» - он буквально повис на моей шее и уверял, что он приехал в Москву именно ко мне, что он меня искал и т. д. Врал, конечно.

Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель. И то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их попозже. Но он знает, что он пострадает, если напечатает их раньше. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционны. То есть - они непечатны, ибо материал их таков, что публиковать его сейчас вряд ли возможно. Бабель работал не только в Конной. Он работал в Чеке. Его жадность к крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к страданиям - ограничила его материал.

Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слезы и кровь - вот его материал. Он не может работать на обычном материале. Ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся «Конармия» такова. А все, что у него есть теперь, - это, вероятно, про Чека. Он и в Конармию-то пошел, чтобы собрать этот материал. А публиковать сейчас - боится. Репутация у него - попутническая.

Не так давно в какой-то польской литературной газете какой-то корреспондент опубликовал свою беседу с Бабелем - где-то на Ривьере. Из этой беседы явствовало, что Бабель - настроен далеко не попутнически. Бабель протестовал.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Установить, какая польская газета имеется в виду, не удалось (№ 3, стр. 156); Польская газета, где было опубликовано интервью с Бабелем, взятое “на пляже на Ривьере” журналистом Александром Даном, называлась “Литературные новости”. Об этом интервью Бруно Ясенский опубликовал заметку в “Литературной газете” “Наши на Ривьере”. Протестующее письмо Бабеля, где он пишет, что на Ривьере никогда не был и никакого Дана не знает, было опубликовано в “Литературной газете” и вошло в двухтомник произведений Бабеля (№ 6, стр. 163)/

Мимоходом он заметил в «Литературной газете», что живет он в деревне, наблюдает рождение колхозов, - и что писать теперь надо не так, как пишут все, в том числе и не так, как писал он. Надо писать по-особенному, - и вот он в ближайшее время напишет, прославит колхозы и социализм - и так далее.

Письмо сделало свое дело. Он перезаключил договоры, получил в ГИЗе деньги - и «смылся». Живет где-то под Москвой, в Жаворонках, на конном заводе, и изучает конское дело. Пишет мне письма, в которых уверяет в своих хороших чувствах, и все просит ему верить: вот на днях пришлет свои новые вещи. Но не верится. И холод его меня отталкивает. Чем живет человек?

А внутренне он очень богат. Это бесспорно. Старая, глубокая, еврейская культура» (№ 3, стр. 147-148).

В майском номере журнала «Новый мир» (2008, № 5) на стр. 137-139 читаем:

«21/VI, 31. Заходил Бабель. Пришел вечером, маленький, кругленький, в рубашечке какой-то сатиновой, серо-синеватого цвета: гимназистик с остреньким носиком, с лукавыми блестящими глазами, в круглых очках. Улыбающийся, веселый, с виду простоватый. Только изредка, когда он перестает прикидываться весельчаком, - его взгляд становится глубоким и темным, меняется лицо: появляется другой человек, с какими-то темными тайнами в душе. Читал свои новые вещи “В подвале”, не вошедший в “Конармию” рассказ про коня “Аргамак”. Несколько дней назад дал три рукописи: все три насквозь эротичны. Печатать невозможно: это значило бы угробить его репутацию как попутчика. Молчать восемь лет и ахнуть букетом насыщенно эротических вещей - это ли долг попутчика?

Но вещи - замечательны. Лаконизм сделался еще сильнее. Язык стал проще, без манерности, пряности, витиеватости. Но печатать их сейчас Бабель и не хочет. Он дал их мне, сказав, чтобы заткнуть глотку бухгалтерии. Он должен “Новому миру” 2400 рб. Бухгалтерия грозит взысканием. Он дал рукописи, чтобы успокоить бухгалтеров. Обещает в августе дать еще несколько вещей, с которыми вместе можно будет пропустить в журнале. Но даст ли?

Странный человек: вещи замечательны - но он печатать их сейчас не хочет. Он действительно дрожит над своими рукописями. Волнуется. Испытующе смотрит: хорошо?
“Я ведь пишу очень трудно, - говорит он. - Для меня это мучение. Напишу несколько строк в день и потом хожу, мучаюсь, меняю слово за словом”.

Ведет оригинальный образ жизни. В Москве бывает редко. Живет в деревне под Москвой у какого-то крестьянина. Проводит в деревне все время. Керосиновая лампа. Самовар. Простой стол и одиночество. Надевает туфли, зажигает лампу, пьет чай и ходит по комнате часами, думая, иногда записывая несколько слов, потом к ним возвращаясь, переделывая, перечеркивая. Его радует удачный эпитет, хорошо скроенная фраза.
Сейчас он влюблен в лошадей. Впрочем, это длится уже много лет: путается с жокеями, с конюхами, изучает лошадей, иногда пропадает на ипподроме и конском заводе. Говорит, что пишет что-то о лошадях и жокеях.

Равнодушен к славе. Ему хотелось бы, чтобы его забыли.

Жалуется на большое число иждивенцев. Кабы не они - было бы легче.

Ездил на три недели в Челябинск и Магнитогорск - на стройку. Со мной: Гладков, Малышкин, Пастернак и Сварог /КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Сварог (Корочкин) Василий Семенович (1883 - 1946) - живописец, график. Автор рисунка с натуры “Есенин на смертном одре” (впервые опубликован: “Наше наследие”, 1990, № 3), полотна “И. В. Сталин и члены Политбюро среди детей в ЦПКО им. М. Горького” (1939) и др./. Пастернак ехать не захотел перед самым отъездом. Я думал - в самом деле, пусть лучше остается. Но Соловьев настоял на его поездке. Сплошное горе было.

Ему действительно все это чуждо. А к тому же личная история: оставил в Москве любимую женщину. Отослал жену с сыном за границу, поселил ад в семье Нейгауза, чего-то, очевидно, ей <жене Г. Нейгауза> наговорил о близкой совместной жизни - и уехал в Челябинск. Когда приехал туда - схватился за голову. Ругал себя последними словами и все рвался обратно. Через пять дней уехал.

Он там нас дискредитировал. На заводе кирпичном, где нас как писателей директор завода просил о чем-то написать, - он ворвался в разговор и, извиняющимся каким-то голосом, точно мы были хлестаковыми, сказал: “Да что вы, да мы сами ничего не можем, да ведь мы, знаете, сами…” - и что-то в этом роде, извиняющееся, конфузящееся. В редакции, где молодые люди показали ему свои политические стихи и спросили его мнение, он заявил: “Все это чепуха, не надо писать политические стихи” - и т. д. То есть завел такие речи, что я ему заметил: “Бросьте, Пастернак, вы нас дискредитируете. Ведь мы не согласны с вами. Не говорите такие вещи от нашего имени”.

Впечатление он производит обаятельное - но кажется безумным. Иногда он прямо кажется идиотом. Нес такую чушь, которую никак нельзя понять. Сумбурно, клочковато. Люди таращат глаза.

Бабель говорит: “Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он иногда говорит”.

Гладков забавен: он очень известен, но ему в глубине души кажется, что он известность свою не заслужил. Он и хочет ее, и боится. И гордыня его обуревает, и он опасается: как бы его кто не обидел.

Он все старался встречаться с молодежью и вообще местными писателями - без меня и Малышкина. Мы ему, очевидно, мешали.

Малышкин - в вагоне, когда провезли мимо эшелон кулацких семей, зашел ко мне в купе, плакал и говорил: “Ничего не понимаю. Зачем их везут? Куда? Кому это нужно? Неужели надо, чтобы так растаскивали и губили цвет нации, здоровый, красивый народ?”

Из верхнего окна теплушки, вверху - голов десять: и грудные ребята, и девушки лет по шестнадцати, и голова деда, и паренек лет под двадцать. Его спросили: “Кто вы такие?” - “Да все кулачье, - смеясь, ответил он. - Куда везут? Да не знаем”. И все это без злобы.

Детишки с любопытством высматривают из окна.

Бабель рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака. Его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но не с черного, кухарочного хода, а через парк. Управляющий не знал, кто такой Бабель. И вообще не знал его имени, так же, как и кухарка: предложил ему здесь не шататься, а идти на задний двор. Бабель, не ответив, прошел. Управляющий к нему: мы наркомов не пускаем, а ты лезешь. Но из окна его увидел Максим, сын Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать - за столом, развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость - и разговаривал с Горьким как равный. Бабель, в сущности, повторял Горького у Ланина.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Ланин Александр Иванович (1845-1907) - присяжный поверенный в Нижнем Новгороде, у которого Горький в 1893 году и позднее служил письмоводителем/

Мне старик П. П. Перцов22 прислал свои воспоминания о “казанских дебютах Горького” в 1893 г.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Перцов Петр Петрович (1868-1947) - критик, публицист, до революции издатель журнала “Новый путь”, автор “Литературных воспоминаний” (Москва: “Academia”, 1933)

Перцов работал тогда в “Волжском вестнике”. В статье приведен текст нескольких вещей Горького, напечатанных в этой газете и не вошедших в собрание <сочинений> (“Мести” - несколько рассказов, “Поездка в Алешки”, “Эпизод с Варварой Васильевной”). Рассказики слабенькие, напыщенные, детская горьковская манера. Но почему бы не напечатать? Я переслал Горькому через Соловьева: не наврано ли чего. Он вернул с категорическим: не печатать.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Речь идет о трех связанных общей темой и общим заголовком этюдах молодого Горького “Месть. Параллели” (см.: Горький А. М. Полное собрание сочинений. Том 1. Москва, 1968, стр. 206-216). Во всех рассказах общая тема, разработанная то мелодраматично, то шуточно, - месть/

На днях (30 мая) у него было собрание литераторов. Приглашали по особому списку. Я уехал в Магнитогорск, да меня он не приглашал. Рассказывают про скандальный характер собрания. Попутчики “перепились”. Напившись - стали “распоясываться”. Бубнов заявил, что Пастернак - чужой. Ал. Толстой предложил тост за Пастернака. Его поддержал один Вс. Иванов. Дальше Толстой кричал Бубнову: “А ты роман написать можешь? А ты, Авербах, напишешь? Не напишешь! Не сумеешь!” и т. п. Авербах ему заметил: “Я с вами,
гр. Толстой, на брудершафт не пил”. Толстой кричал Бубнову: “Значит, ты меня в ГПУ пошлешь? Где моя подушка?!” Безобразно. Сейфуллина сказала что-то советское. Никулин бросил ей: “Сколько тебе дадено?” - В пьяном виде эта публика открывает свое лицо.

/КОММЕНТАРИЙ С.В. ШУМИХИНА: Упоминание подушки в связи с ОГПУ можно пояснить эпизодом из “Романа без вранья” А. Мариенгофа (1926), когда он и Есенин были арестованы в частном притоне некоей Зои Петровны Шатовой:
“В час ночи на двух грузовых автомобилях мы, компанией человек в шестьдесят, отправляемся на Лубянку.
Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и Почем-Соль <Г. Р. Колобова> подушками от Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой.
В „предварилке” та же деловитость и распорядительность. <…>
Неожиданно исчезает одна подушка.
Есенин кричит на всю камеру:
- Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую общего обыска… Слышите… вы… граждане… черт вас возьми!
И подушка возвращается таинственным образом” (цитируется по: “Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова”. Москва, 1990, стр. 376)/

В записи от 14 июля 1931 года читаем (№ 5, стр. 141):

«…Звонил Бабель. “Когда уезжаете?” - спрашивает. “В августе”. - “А, это хорошо. Я спрашиваю потому, что, может быть, успею дать вам рукопись до вашего отъезда”. Это значит, что не даст: раз я уеду на август - в сентябре либо смоется - на несколько месяцев, либо придумает какую-нибудь еще уловку. Странно все-таки».

«20/VII, 31. Звонок Бабеля. Опять - тысяча и одна увертка. Советовался-де с Горьким, и Горький не советует ему печатать те рассказы, какие он дал мне. Но он написал “вчерне” два колхозных рассказа (об этом “вчерне” я слышал года три назад). Он над ними работает. В течение месяца он их мне доставит. Узнав, что я вернусь в начале сентября, - “Как приедете, в вашем портфеле будут эти рассказы”. Четыре года назад он так же уверял меня в том, что у меня “15-го августа” будет рассказ “Мария-Антуанетта”, чтоб я анонсировал его в журнале, - рассказа нет по сие время.

Он роздал несколько своих рассказов в “Октябрь”, мне и еще кому-то, но не для напечатания, а как бы в виде “залога”, для успокоения “контор”, которые требуют с него взятых денег. Сдал книгу в ГИХЛ, - получив от издательства деньги и обещание книгу не печатать, так как она “не печатна” - то есть столь эротична, индивидуалистична, так полна философией пессимизма и гибели, - что опубликовать ее - значит “угробить” Бабеля. По той же причине и я не хочу печатать те вещи, что он дал мне. Странная судьба писателя. С одной стороны, бесспорно: он “честен” - и не может приспособляться. С другой - становится все более ясно, что он крайне чужд революции, чужд и, вероятно, внутренне враждебен. А значит, - притворяется, прокламируя свои восторги перед строительством, новой деревней и т. п.».

30 августа 1931 года: «Беда с материалом для журнала: чуть ли не пусто. У меня, правда, есть кое-что, но очень мало. То есть - никогда так не бывало. В “Красной нови”, говорят, еще хуже: там просто ничего нет. Застой, оскудение: а все они, писатели, кричат на перекрестках, что они “перестраиваются”, что они изощряют свой “творческий метод”, что они становятся все страшно “идеологически выдержанными”. И один за другим выпадают из литературы, просто перестают писать. Так перестал писать Огнев /Розанов Михаил Григорьевич, 1888-1938, писатель, автор очень популярного когда-то «Деквника Кости Рябцева» (1927)/, ссылаясь на “общественную” работу. Так перестала писать Сейфуллина, тоже “заседающая” перманентно. О Бабеле уже не говорю. Просто несчастье, - а в журналах нет материала: не брать же хлам, который продолжает фабриковаться. Рапповцы пляшут и ликуют: неслыханный размах пролетарского литературного движения, - а в “Октябре” из номера в номер печатают попутчиков, да и то третьего сорта. В “Красной нови” сплошь “попутчики”, - да еще с Эренбургом на придачу» (№ 5, стр. 143).

Публикация дневника Вячеслава Полонского заканчивается в июньском томе журнала «Новый мир» (2008, № 6, стр. 144-163):

5 октября 1931 года: «Пильняк говорит: какой-то издатель предлагал ему “сто тысяч долларов” за “правду о России”. Пильняк ответил: “Давайте договор. Напишу сейчас же”. Тот, поняв, возразил: “Мне надо не ту правду, которую вы напишете”. То есть он предлагал Пильняку деньги за какие-то “разоблачения”. Пильняк смеется. “Отказался!”

“Хочу вступить в коммунистическую партию. Но не через писательскую ячейку, а через рабочую”.

Искренно? Не верю. Трюк. Парень не глуп. Понимает, что подходят дни, когда на его “Волге, впадающей в Каспийское море” далеко не уедешь. Но в партию вряд ли пролезет.

Глаза у него плутоватые. Рыжеватый. Волосы начинают редеть. Виски - седоватые. В замшевой куртке мешком, франтоватое пальто из Америки. Привез автомобиль. Сам управляет. Ходили россказни о семи тысячах долларов, которые он будто бы заработал. “Ничего подобного: привез - триста или четыреста и сдал все жене для Торгсина”.

Хотел прийти ко мне сегодня. Но я заметил: “Будет Бабель. Хотел читать новый рассказ. Знаете: он маниак, - если будете вы, он читать не станет”.

Пильняк даже в лице изменился: “Бабель? Разве он что-нибудь пишет?” - “Написал превосходные вещи”. - “Вот как!”

Как будто недоволен. Они были бы рады, если бы Бабель умер, сломал руку, перестал писать навсегда.

Вчера звонил Бабель: приду читать новый рассказ. Сегодня явился, розовый, в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет вином. Весел. “Кормят меня, возят меня всюду”, - говорит. Читал рассказ - о деревне. Хорошо. Просто, коротко, сжато - сильно. Деревня его - так же, как и “Конармия”, - кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики - и сельсоветчики, и кулаки - кретины, уроды, дегенераты.

/КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Скорее всего речь идет о первой главе из романа Бабеля, которую Полонский успел опубликовать в “Новом мире” до своего увольнения; роман исчез после ареста писателя/

Читал и еще один рассказ - о расстреле - страшной силы. С такой простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, - показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образов до полной иллюзии.

И все это простейшими (как будто) средствами.

- Я, знаете, - говорит, - работаю как специалист. Мне хочется сделать хорошо, мастерски. Способы обработки для меня - всё. - Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо. Он волновался, читая.

Он доволен своим одиночеством. Живет один - в деревне (туфли, чай с лимоном, в комнате температура не ниже 26°). Не хочет видеть никого.

Говорит о Горьком: “Старик изолгался. Не говорит со мной о литературе ни слова. Лишь изредка спросит, например: „Как вы относитесь к Киршону?” А я в ответ: „Как вы, Алексей Максимович””...

Бабель: “Новиков-Прибой - славный писатель”. Про Олешу: “О, он писатель замечательный”.

Обещает печатать весь будущий год каждый месяц. Замечает при этом: “Ух, много денег с вас стребую”.

Конечно - мы виноваты перед ним. Такого писателя надо было поддерживать деньгами. Дрянь, паразиты - выстроили домики. Он, как рассказывал: “Получал я исполнительные листы и складывал в кучу. Но я крепкий. Другой бы сломался, а я нет. Я многих переживу”» (стр. 147-149).

25 октября 1931 года: «Я читал у себя рассказы Бабеля. Слушали: Пильняк, Губер П. /КОММЕНТАРИЙ С. В. ШУМИХИНА: Губер Петр Константинович (1886-1940; умер в лагере) - писатель, автор популярного исследования “Донжуанский список Пушкина” (1923)/, Луппол. Прочитал “Мой первый гонорар”, “Иван да Марья”, “У Троицы”. Пильняку понравился только “Иван да Марья”. Остальное - не нужно. Не интересно. Ему не понравилось самораздевание Бабеля в “У Троицы”. Зачем? Не надо говорить о себе.
Луппол возражал иначе: не интересно современному читателю. Кому нужно знать о душе Бабеля? О том, чем он живет и т. д.».

3 ноября 1931 года: «Бабель опять обманывает. Обещал в ноябре рассказ - не дал. Звонит, прислал письмо - просит перезаключить договор: ему надо такой договор, чтобы ему платили деньги вперед, а тот, что он сам предложил, - его не удовлетворяет: он не хочет получать деньги за сданные вещи, а хочет вперед. Словом, обычная история. Пришел сегодня, принес черновики начатых рассказов. “Нет у меня готовых, что ж делать?”

Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не держит обещаний: опять подвел меня. Обещал на декабрь - я анонсировал, а рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве: рассказ начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши - с некоторым презрением к русской литературе, на которую одесситы совершили нашествие. Он и в самом деле мучается, пишет вещи запоем, причем пишет не то, что захотел накануне, а то, что само как-то проявляется в сознании.

“На днях решил засесть за рассказ для вас, за отделку, но проснулся и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день с упоением писал про бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, не мог оторваться”.

Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает: жена прислала телеграмму: если не приедешь через месяц, выйду замуж за другого. Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется. Рассказал историю про сближение с какой-то комсомолкой, 21 года, с которой ему не о чем разговаривать, которая полна магнитогорсками, промфинпланами, бригадами, очевидно, неутомимо может любить, - но с которой не о чем разговаривать.

“И я бежал, - говорит он, - постыдно, как потерпевший поражение”.

Сблизился он с ней просто: приехала компания к нему, перепилась, напилась и она. Он уступил ей свою узкую постель, она предложила ему просто остаться. Он остался. Дальше все было очень просто. Это - жена его друга.

Он почти не говорит об “общих” делах, о революции, о строительстве, а если говорит - то как-то иронически. Всегда темой его разговора - отдельный человек, человеческие слабости, грешки, житейская мелочь и человеческие слезы. Рассказывает о том, что в тех прослойках советского общества, которые “сыты”, - развиваются убийства и самоубийства на любовной почве. Недавно, говорит, застрелилась молодая женщина: сошлась с мужем своей подруги и жила у них. Когда, наконец, все обнаружилось, она, переговорив с подругой, сказала: “Конечно, у тебя от него ребенок, ты и живи с ним, а я уйду”. Зашла в соседнюю комнату, где находилась восьмилетняя дочь, и сказала про себя: “Застрелиться, что ли?” И, достав наган из стола, сунула его себе за кофту и выстрелила.

“При этом, - говорит он, смеясь, - рядом с трагедией - прямо комедия, что-то смешное: пуля пробивает ей грудь, рикошетирует и попадает в него, виновника драмы: он стоял в дверях. При этом пуля разворачивет ему весь пах и делает его неспособным жить не только с женой, но вообще с какой-нибудь женщиной”.

Он увлекается только драмой. И еще рассказал он про семнадцатилетнюю какую-то харьковскую девушку. “Я ее ребенком знал”. Теперь эта семнадцатилетняя “развращена всеми”, “ездила два раза в Москву в международном вагоне к любовнику, курила только „Эсмеральду”, - и вдруг тоже взяла и застрелилась”.

То, что она курила только “Эсмеральду”, в этом для него заключен какой-то интересный штрих, мелкая черта, делающая для него живым образ девушки. И рассказ, который он читал мне про одесского инженера Бабичева (его описал Олеша в “Зависти”) - тоже говорит о чудаке, который заказал визитные карточки “Инженер-антихрист”. В рассказе он является к председателю ревкома, - и, после разговора, - пред запирает комнату, - и три минуты пляшет с ним вприсядку. “Рассказ не цензурный”, - заявляет он сам. “Почему?” - спросил я. “Да ведь нельзя: председатель ревкома!” - “Так перемените пост”. - “Нет, нельзя”. Ему кажется, что это необходимо для искусства, чтобы предревкома плясал вприсядку с сумасшедшим инженером» (№ 6, стр. 151-152).



Исаак Бабель перед расстрелом

В избранное