Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Скурлатов В.И. Философско-политический дневник


Информационный Канал Subscribe.Ru

«Прикладная эсхатология» Правой Веры и «практический апокалипсис» Николая Фёдорова.
Часть 1: Путь к Панлогу

В канун православной Пасхи невольно обращаюсь мыслью к великому русскому пророку
Николаю Фёдоровичу Фёдорову (1829-1903), выдвинувшего проект «общего дела» человечества
по воскрешению умерших и бессмертию живущих и преображению вселенной в рай, Царство
Божие во исполнение благой вести христианства. Он - родоначальник русского космизма,
наставник Константина Эдуардовича Циолковского. Проект «общего дела» весьма заинтересовал
Фёдора Михайловича Достоевского, оказал влияние на Владимира Сергеевича Соловьева,
оплодотворил религиозно-философское Русское Возрождение начала прошлого века
и придал демиургически-эсхатологическое измерение Русской Революции.

Он – незаконнорожденный сын князя Павла Ивановича Гагарина, поэтому для него
 не нашлось фамилии и даже отчества. Неизвестно даже в точности, чье имя, какого
Федора или Федорова, повторилось в отчестве и фамилии Николая Федоровича Федорова
- крестившего его священника Николая Федорова или крестного отца Федора Карловича
Белявского? (Семенова Светлана. Николай Федоров. Творчество жизни. Москва, 1990,
стр. 10-11). То ли фамилия священника удвоилась в отчестве, то ли имя крестного
отца удвоилось в фамилии, но в любом случае механический повтор заполнил пустующее
место родного, отцовского имени и фамилии.

После обучения в Тамбовской гимназии, Федоров продолжил образование в Ришельевском
лицее в Одессе на камеральном отделении. Через два года – в 1851 году, лишившись
материальной поддержки, он вынужден был прервать обучение. По прохождении испытания
в Тамбовской гимназии на должность учителя стал преподавать с 1854 года в Липецком
уездном училище. В течение последующих 15 лет Федоров учительствует, преподает
историю и географию в уездных городах центральной России. 

В 1869 году он становится библиотекарем Чертковской библиотеки в Москве, а после
того, как её книги в 1874 году были переданы в Публичный и Румянцевский музеи,
стал работать в последнем (будущая «Ленинка», сейчас Российская Государственная
Библиотека). Будучи заведующим отделом каталогов и прекрасно зная фонды библиотеки,
Федоров оказывал множеству людей неоценимые услуги при подборе литературы и приобрел
легендарную известность в московском читательском кругу. Он призвал к общему
делу "всеобщего воскрешения", к преодолению смерти. Родственно и братски сплотившись,
люди должны совокупно действовать ради воскрешения умерших /отцов/. Если славянофилы
только предчувствовали всечеловеческое предназначения русского народа, то Николай
Фёдорович Фёдоров нацелил его на осуществление «практического апокалипсиса».

Наступивший постиндустриализм сопряжен с Правой Верой, воплощающейся в «прикладной
эсхатологии». Правая Вера существовала от сотворения человека, но стала осознаваться
в основном после мутации субъектности в Западной Европе полтысячелетия назад.
Намеки же на «прикладную эсхатологию» приобрели конкретность в русле научного
эволюционизма позапрошлого века, прежде всего в учении Николая Фёдорова о воскрешении
умерших по оставленным ими следам.

В 1962 году я, будучи аспирантом Института философии Академии наук СССР, взял
в институтской библиотеке увесистую книгу - «Философия общего дела: Статьи, мысли
и письма Николая Федоровича Федорова» (том 1, Верный, 1906). Никто её до меня
даже не листал, не разрезал. А я прочел и проникся.

Обычно Николая Фёдоровича Фёдорова критикуют за мелочи – за несколько механистический
подход к музейному сбережению останков, за упрощенную трактовку участия человечества
в событиях Конца Времен. Странные претензии! Сто с лишним лет назад другая была
«сумма знаний», скромнее виделось место человека в бескрайней Вселенной. Это
сегодня мы подступились вплотную к «коду» микрокосмоса (человека) и космоса (сущего),
к «перезагрузке» Программы  Творения. Тем поразительнее прозрения великого русского
пророка Правой Веры.

Так, Михаил Наумович Эпштейн проницательно выявил в Николае Фёдоровиче Фёдорове
архетип АрхиПрограммиста, философски реконструированного через сто лет Жаком
Деррида в концепции писания (ecriture) и АрхиПисания (Arche-ecriture). «Воскрешать,
- замечает Михаил Эпштейн, - значит переписывать “во плоти”, воспроизводить уже
не символические начертания мыслей, а телесное бытие людей» (Эпштейн П. Фигура
повтора: философ Николай Федоров и его литературные прототипы // Вопросы литературы,
Москва, 2000, N 6, ноябрь-декабрь, стр. 116 http://magazines.russ.ru/voplit/2000/6/epsht.html).
 

Кстати, обосновавшиеся в Нью-Йорке Михаил Наумович Эпштейн и его напарник небезызвестный
Александр Витальевич Ромаданов (он же Алексрома, он же Хромой Ангел) – выдающиеся
интеллектуалы, на которых я ориентируюсь в своих изысканиях Правой Веры (http://www.veer.info/editors.html).
Характерно, что Михаил Наумович уже в 1984 году понял непростую суть переписчика
в русской литературе XIX века (Эпштейн М. О значении детали в структуре образа:
«Переписчики» у Гоголя и Достоевского // Вопросы литературы, Москва, 1984, №
12). «Сопоставляя образы Акакия Башмачкина (“Шинель”) у Гоголя, Васи Шумкова
(“Слабое сердце”) и князя Мышкина (“Идиот”) у Достоевского, я пытался показать,
- говорит Михаил Эпштейн, - как созданная Гоголем пародия на средневекового переписчика
еще раз “пародийно” переворачивается у Достоевского. “Писчая страсть - точка
соприкосновения Мышкина и Башмачкина, от которой оба героя движутся в противоположные
стороны... Ужасающий своим убожеством гоголевский персонаж оборачивается (в духе
тыняновского “пародийного выверта”) трагически возвышенной фигурой князя Мышкина;
ограниченный и жалкий человечек, никому не нужная жертва предстает одним из тех
“нищих духом”, которые и составляют “соль земли”... Вряд ли в какой-либо другой
литературе мира так коротка дистанция между ее полюсами, между самым ничтожным
и самым величественным ее героями, которые представляют здесь, по сути, вариацию
одного типа” (Эпштейн М. Парадоксы новизны: О литературном развитии XIX-XX веков.
Москва, 1988, стр. 73, 79, 80). 

Переписчик – прообраз Программиста, который призван «переписать» Программу Творения.
Вечное Возвращение = Вечное Переписывание. Михаил Эпштейн в «Фигуре повтора»
глубоко анализирует «метаморфозу этого важного для русской культуры типа убогого
праведника, переписчика-спасителя - типа, который перерастает собственно литературные
рамки и обретает черты исторической личности». И он рассматривает «повторы»,
окружающие фигуру мыслителя-пророка Н. Федорова, в нескольких планах: имя и запечатленное
в нем отношение к предкам; культурно-бытовой этикет мыслителя по отношению к
его литературным прототипам; “общее дело” воскрешения в связи с делом переписчика
и библиотекаря; оживление мертвецов у Федорова и Гоголя и его демонический подтекст.
«Данная статья, - понимающе отмечает Михаил Эпштейн, - только набрасывает эскизно
те мотивы, которые, по сути, требуют гораздо более обстоятельного изложения».


Казалось бы, что может быть общего между Николаем Федоровичем Федоровым и Акакием
Акакиевичем Башмачкиным, самым маленьким из “маленьких людей” русской литературы?
Федоров задал масштаб космическим дерзаниям и теургическим опытам ХХ столетия,
а может быть, и третьего тысячелетия. Победа над смертью, воскрешение “праха
отцов”, овладение силами природы, расселение человечества по всей вселенной...
Башмачкин же своими подслеповатыми глазами мало что видел дальше своей потертой
шинели и редко произносил что-нибудь более вразумительное, чем “это, право, совершенно
того”, - ничтожный чиновник, переписчик чужих бумаг, “существо... никому не дорогое,
ни для кого не интересное”... С одной стороны, всеохватная “философия общего
дела”, с другой -  “этаково-то дело этакое” (один из любимых оборотов Акакия
Акакиевича).

И тем не менее, отмечает Михаил Эпштейн, есть множество черточек, по видимости
мелких и случайных, которые символически связывают великана и лилипута, а может
быть, образуют и историческую преемственность одного типа, условно говоря, “переписчика”,
который в своем восхождении становится “воскресителем”. Общее между ними - фигура
повтора, столь значимая для русской культуры, которая и в XIX веке сохраняет
черты средневековой “эстетики тождества” (термин Ю. М. Лотмана).  

Башмачкин - переписчик, он буква в букву воспроизводит те бумаги, которые ложатся
к нему на стол. Федоров - воскреситель, посвятивший себя делу восстановления
предков кровинка в кровинку в той же самой плоти, в какой они родились и умерли.
Да и в мирской своей профессии, как библиотекарь при читальном зале Румянцевского
музея, Федоров радел о сбережении и собирании всех букв, которые когда-либо вывела
человеческая рука, и особое значение придавал карточке-аннотации. Этот «след»-резюме
каждого сущего ныне преобразовался в электронную «визитку» универсальной информационно-поисковой
системы «Панлог». “Предсказывая разрушение, уничтожение, гибель книг, карточки
не могут быть средством спасения их от такой гибели, но сами имеют больше шансов,
чем книги, пережить разрушительную эпоху; если книги и погибнут, карточки останутся
и дадут возможность вызвать из забвения то сочинение, к которому относятся, возвратить
его к жизни” (Федоров Н.Ф. Что значит карточка, приложенная к книге? /1898/ //
Федоров Н.Ф. Собрание сочинений. В 4-х томах. Том 3. Москва: Традиция, 1997,
стр. 228).

Поскольку эта статья Николая Фёдоровича Фёдорова, опубликованная 22 октября 1898
года в газете «Дон» (№ 119) за подписью N (и перепечатанная в журнале  «Библиография»,
1995, № 1, стр. 99-102), является методологическо-историческим введением в замысел
Панлога, который в свою очередь является первой ступенью «прикладной эсхатологии»,
то привожу её целиком (стр. 227-230):

«В последние два, три года в Москве вышло несколько десятков, а может 
быть, и сотен книг, при которых приложены карточки, напечатанные на 
картоне. Прежде всего на карточке напечатана крупным шрифтом фамилия
автора или же, если автор не обозначен, первое в заглавии существительное
в именительном падеже; затем полное заглавие сочинения, место напечатания,  время
выхода, формат, число страниц. Словом, это такая карточка, которая  пишется 
для  каждой  книги   при   поступлении   ее  в  публичную 
библиотеку, с присоединением полного содержания книги, которое печатается на
оборотной стороне карточки. 

На такой карточке обозначается место книги в библиотеке, и она помещается затем
в каталог библиотеки, расположенный в алфавитном порядке. Алфавитные каталоги
публичных библиотек, как и систематические, не пишутся в настоящее время в книгах,
- они составляются из отдельных для каждой книги карточек, так как только при
этом каталог может быть расположен действительно в алфавитном порядке и порядок
этот не будет нарушен и вновь поступающими книгами.

При этом необходимо, чтобы карточки ко всем книгам прилагались одной, определенной
формы и величины, иначе, при произвольной форме и величине,  карточки не могут
быть собраны в один каталог.

Итак, что же значит такая карточка, приложенная к книге, какой смысл будет заключаться
в ней и какую цель она будет иметь, если будет прилагаться ко всякой выходящей
в свет книге? Ответ на этот вопрос дать необходимо, потому что всякий получивший
книгу с карточкой непременно задаст его. 

Появление карточек - явление вовсе не случайное, оно вызвано чрезвычайным  ростом
печати, таким размножением книг, при котором опасность затеряться в  массе их
для каждого отдельного сочинения и в особенности для всякой новой мысли так велика,
как велика смертность среди новорожденных детей, и потому появление карточки,
будучи симптомом чрезвычайного размножения произведений печати, вместе с тем
является средством спасения для всякого отдельно появляющегося издания. 

Карточка, заключая в себе сжатое изложение целого сочинения, находится в таком
же отношении к книге, в каком зерно к растению, а потому интерес самого  писателя
требует, чтобы прилагаемая к книге карточка была напечатана на  прочном материале,
на картоне, подобном кожистой оболочке зерна, и кроме того,  чтобы такая же карточка
была издана на простой бумаге, в гораздо большем  количестве, чем сама книга;
эта последняя карточка, карточка на простой бумаге,  будет соответствовать семенам,
снабженным летучками.

Первая карточка, карточка на картоне, будет служить для сохранения, а последние
 для большего распространения сочинения, заменяя объявления; и этим будет устранена
опасность для каждого отдельного издания потеряться в массе изданий, не попасть
туда, где оно могло бы быть должным образом оценено. 

Правительство, сделав обязательным для каждой выходящей книги присоединение названных
карточек, хотя бы только картонных, оставляя приложение карточек на простой бумаге
на волю самих авторов, - не только удовлетворит назревшему  требованию времени,
но и сделает этим для просвещения не менее открытия школ, потому что только при
существовании таких карточек могут быть основаны  повсюду библиотеки без обременительного
труда, необходимого для составления каталогов. Без каталога же библиотека немыслима;
библиотека - не собрание лишь книг, а собрание книг, имеющее каталог, который
служит прежде всего, как всякий инвентарь или опись, для сохранения от расхищения,
главным же образом для нахождения книг. 

Что же касается потребности в библиотеках, которые суть школы взрослых, следовательно
- высшие школы, - то в этой потребности, настоятельной необходимости открытия
библиотек повсюду, никакого сомнения и быть не может: без библиотек сама грамотность,
о насаждении которой все больше заботятся, обязательность которой для каждого
- вопрос лишь времени, не может иметь надлежащего значения, потому что останется
почти без приложения.

Карточки при книгах, составляя симптом размножения книг, вместе с тем - как созревшие
зерна - предсказывают приближение такого времени (от которого да  сохранит нас
Господь), какое для растительной жизни наступает с осенью и зимою,  умерщвляющею
всю растительность. Можно сказать, что печать, как произведение  одного интеллигентного
слоя, достигла уже возможного для нее предела роста; рост кончен, начинается
восстановление; иначе сказать, рост или развитие переходит в рождение, т.е. в
повторение целого в малом виде... 

Что для целой литературы - всеобщая энциклопедия (существуют энциклопедии и 
для каждого отдельного круга наук), то же самое и карточка для каждого  отдельного
сочинения. Карточки можно сравнить также с теми металлическими досками, которые
полагаются в основание зданий; если бы только к надписям о времени основания
и имени строителя присоединялись бы план и фасад здания, тогда по этим доскам,
как и по карточкам, потомство могло бы восстановлять разрушенное... 

Предсказывая разрушение, уничтожение, гибель книг, карточки не могут быть средством
спасения их от такой гибели, но сами имеют больше шансов, чем книги, пережить
разрушительную эпоху; если книги и погибнут, карточки останутся и дадут возможность
вызвать из забвения то сочинение,  к  которому относятся,  возвратить его к жизни.
Таким образом, карточки - явление необходимое и вместе с тем в высшей степени
печальное. Но таков закон всей без исключения слепой природы, и пока слепая эволюция
не заменится разумною регуляциею, достигшие трудом жизни возможной степени совершенства
в знании и искусстве будут  умирать, а беспомощный, бессильный младенец останется,
чтобы вновь начать тот же, уже пройденный процесс. 

Впрочем, карточки имеют то преимущество перед зерном, подобие которого они представляют,
что образование зерна происходит бессознательно и зерно  сохраняет и передает
только некоторые свойства растения (растения-родителя),   изложение же содержания
книги должно стараться главным образом - и старается,  конечно, - избежать этого
недостатка, старается достигнуть идеальной полноты и  вместе краткости.  Таким
образом,  карточки  представляют уже переход от слепого хода жизни к ходу сознательному…

В виде карточки на картоне /а сегодня – «визитка» или «страничка» Панлога в Интернете,
и не только для каждой книги или статьи или патента, но также для любого человека,
изделия, фирмы, топонима и так далее/ всем книгам без различия их достоинств
дается одинаковое, равное орудие для сохранения, дается, следовательно, способ,
принимается мера к поддержанию слабых против сильных, чего нет в слепой природе.
Летучие же карточки, заменяя объявления, доступные лишь немногим сильным, также
уравнивают бессильных, слабых с сильными и могучими, давая и новой мысли возможность
легчайшего распространения.

К самой книге, как выражению мысли и души ее автора, должно относиться как к
одушевленному, как к живому существу, и тем более, если автор умер. В случае
смерти автора на книгу должно смотреть как на останки, от сохранения коих как
бы зависит самое возвращение к жизни автора. Вместе с тем, библиотеки не должны
быть только хранилищами книг, не должны служить и для забавы, для легкого чтения:
они должны быть центрами исследования, которое обязательно для всякого разумного
существа, - все должно быть предметом знания и все - познающими. Но не на разрушение
веры должно быть направлено исследование, а на подтверждение ее, на подтверждение
не словами только, но делом... 

Только такое исследование и может быть целью устройства библиотек, в повсеместном
открытии которых чувствуется столь настоятельная необходимость, и самое естественное
было бы сделать обязательным открытие библиотек при каждой церкви, при каждой
церкви стал бы создаваться и музей как необходимое условие просвещения, потому
что музей есть лишь пояснение всевозможными способами книги, библиотеки. Всякая
церковь и в настоящее время имеет некоторое собрание книг, которое должно стать
ядром учреждаемой при церкви библиотеки, точно так же каждая церковь имеет и
некоторое собрание предметов, которое должно стать ядром создаваемого при церкви
музея. 

Создание при каждой церкви библиотеки и музея было бы только исполнением церковью
своего назначения, долга учительства («шедше, научите вся языки»), ибо на церкви
лежит долг истинного просвещения, церковь должна дать истинную цель знанию, церковь
 должна сделать, чтобы книга была произведением не одной только интеллигенции,
т.е. сословия, отделившегося от народа, и вместе, чтобы книга не оставалась только
книгою, т.е. знанием, но стала бы средством спасения от бедствий, общих интеллигенции
и народу, т.е. всем людям, или смертным. Наука, оставляющая громадное большинство
людей в совершенной тьме и даже не помышляющая, что может сделаться хоть когда-либо
достоянием всех, не есть свет истинный, просвещающий всякого человека, грядущего
в мир, и сделается она таковым только чрез союз с церковью.

Либеральные историки умалчивают об отношении к книгам народа; а между тем известно,
что народ на всякую не церковную книгу смотрит как на барскую  принадлежность,
 как на барскую затею... И в настоящее по крайней мере время, когда распространение
ненависти и зависти низших к высшим считается святою обязанностию, исполнением
долга,  налагаемого законом прогресса, - народ и книгу любит столько же, сколько
и бар, а потому, хотя бы для избавления лишь от книжных погромов, библиотеки
следует учреждать именно при церквах, ибо  только церковь в таких случаях может
сохранить книги.   

Вместе с тем, учреждение при церквах библиотек и музеев даст возможность, даст
  церкви средство исполнить лежащий на ней долг – обратить слепую эволюцию в
регуляцию, обратить слепую неразумную силу природы в управляемую разумом, обратить
эту силу из смертоносной, как она ныне есть, в живоносную».

Эта статья по отношению к книге (и шире - к каждому сущему) имеет для Панлога
и для созидания современного (постиндустриального) Гражданского Общества такое
же значение, какое Предисловие Якоба Гримма к «Немецкому словарю» имеет по отношению
к словам. 

В комментариях к данной статье (автор – А.Г. Гачева при участии С.Г. Семеновой)
отмечается (Том 3, стр. 666-668), что вопрос о целесообразности выпуска книг
с приложением к ним печатных библиографических карточек активно обсуждался в
русской периодической печати в 1892-1893 годах. Толчком к обсуждению стала заметка
в американском журнале «The Bookworm», сообщавшая, что в целях облегчения каталогизации
книг американские издатели начали ко всякой выходящей книге прилагать специальный
листок, на котором, помимо выходных данных, указывается еще размер книги, число
страниц, количество рисунков или чертежей, количество томов, цена книги, тираж,
а также краткое содержание. Фактически это была печатная каталожная карточка,
но только более подробная, которую библиотекарю по получении книги оставалось
только наклеить на картон и вставить в соответствующее место каталога. 

Заметка была пересказана в «Книжном вестнике» (1892, № 3, стр. 131-132), а в
№ 4 журнала «Библиографические записки» появилось письмо в редакцию Е. Аркадьева.
Изложив содержание заметки, автор подчеркнул: «Такое симпатичное и безусловно
полезное нововведение нельзя не приветствовать и не быть его последователями
и нам, русским. А поэтому крайне желательно, чтобы наши издатели пришли в этом
деле к общему единению и хотя с 1893 г. начали выпускать свои издания с такими
же листками, которые, несомненно, внесли бы безусловную точность и облегчили
бы классификацию» (стр. 314). 

Статьи о печатных карточках и целесообразности их введения появились и в других
изданиях: «Посредник печатного дела», 1892, №№ 5-7; «Русские ведомости», 1892,
№№ 283, 309; «Московские ведомости, 1892, №№ 333, 335; «Московская газета», 1892,
№№ 325, 326; «Новости дня. № 3396; «Артист», 1893, № 1. Некоторые из них были
инспирированы Н.Ф.Федоровым и писались лицами из его окружения. 

Так, статья в № 283 «Русских ведомостей» за 1892 г. («К реформе библиотечного
дела: По поводу вопроса о франко-русском книжном обмене», подпись «ъ», 13 октября),
вероятно, принадлежала Якову Герасимовичу Кваскову, дежурному при  читальной
зале библиотеки Myзеев, активно поддерживавшему библиотечные  проекты Федорова.
Вопрос о печатных карточках статья ставила в связь с вопросом о литературном
обмене (так, как это делал и сам Федоров – смотри письмо Н.П. Петерсону от 18
декабря 1892). Введение во Франции и России правила прилагать каталожные карточки
к книгам устранило бы, считал автор статьи, одно из существенных препятствий
к обмену, на которое неоднократно указывали его противники, говоря, что каталогизация
такого множества книг, какое, установись этот обмен, будет поступать в библиотеки
обеих стран, окажется не под силу их сотрудникам.

Издание карточек было названо в статье «делом общественным и весьма полезным»:
оно позволило бы сэкономить время библиотекарей, давая им возможность заниматься
«другими библиографическими работами, от которых им теперь приходится отказываться
в виду настоятельной необходимости писать карточки». Это повело бы к скорейшей
реформе каталожного дела, облегчило бы повсеместный переход от устаревшей практики
издания каталожных списков отдельными томами (что неизменно создавало трудности
при пополнении их данными о вновь поступивших книгах) к созданию так называемых
«подвижных каталогов» - на карточках, располагаемых в алфавитном порядке.

Разумеется, электронный каталог всех имеющихся и издаваемых в мире книг и статей,
как это предусмотрено в проекте универсальной информационно-поисковой Интернет-системы
«Панлог», решает подобные проблемы элементарно. Известный электронный каталог
Библиотеки Конгресса США (http://www.loc.gov/) – лишь первый электронный подступ
к замыслу Николая Федоровича Федорова. Панлог реализует этот замысел полностью.
И в итоге  все культурные богатства, накопленные человечеством, делаются безвозмездно
 доступными каждому интересующемуся человеку. 

А запатентованное мной универсальное электронное информационно-коммуникационное
устройство «Панбук», на жестком диске которого записаны все учебники, энциклопедии,
собрания сочинений классиков и десятки тысяч других книг и журналов наряду с
множеством развивающих игр, картинок, видеофильмов, музыкальных произведений
и т.п., позволяет в кармане носить все культурные богатства цивилизации и пользоваться
ими на работе, дома, в поездке и на природе.

Подумать только, всего сто лет назад мечталось, как каталожные карточки помогли
 бы создать не только в центральных, но и во всех российских библиотеках (как
в общественных, публичных, которых к тому времени было более 500, так и в библиотеках
при различных учебных заведениях, в книжных собраниях частных лиц) систематических
подвижных каталогов (они еще только входили в российскую практику), - если бы
вместо одной карточки в каждую книгу вкладывались бы две.

Основательней и подробней вопрос о печатных карточках был изложен Я.Г. Квасковым
полтора месяца спустя на заседании Московского Библиографического кружка, состоявшемся
1 декабря 1892 г. (к докладу он готовился под руководством Н.Ф. Федорова). Квасков
изложил историю вопроса, привел полную его библиографию, зачитал статьи из «Русских
ведомостей» о франко-русском обмене и о каталожной реформе (1893, 9 марта, №
67; 13 октября, № 283). Указал на то, что результатом публичного обсуждения вопроса
«явились единичные попытки к осуществлению благого дела». 

С библиотечным листком, выпущенным по американскому образцу, был издан очередной
отчет Московского Публичного и Румянцевского музеев; очередная книжка «Чтений
в обществе истории и древностей российских» вышла с печатными карточками «по
образцу карточек Румянцевского музея»; священник А. Хитров выпустил свой новый
труд «Святой благоверный великий князь Александр Невский» также с подобными карточками
- один из экземпляров Квасков тут же передал «от Н.Ф.Ф.» (т.е. от самого Федорова)
в библиотеку Кружка.

Высказал Квасков и ряд соображений по оформлению карточки. «Идеальная карточка»,
- подчеркнул он, - «должна быть отпечатана на твердой бумаге» и по размеру должна
быть подобна карточкам Румянцевского музея; вместо краткого содержания на ней
следует помещать только оглавление, а описание содержания «предоставлять людям,
специально занятым библиографией», чтобы избежать превращения этого описания
в обычную рекламу. В заключение докладчик просил Московский библиографический
кружок «войти с ходатайством в главное управление по делам печати об узаконении
размера и формы, а также и обязательности предлагаемых [...] карточек». 

Целиком доклад Я.Г. Кваскова был опубликован в специальной брошюре - Я.Г. Квасков.
Реформа библиотечного дела: Библиотечные карточки при вновь выходящих книгах.
Москва, 1893. В предисловии, начинающемся со слов «Что значит карточка, приложенная
к книге?», был приведен текст, близкий тексту второго абзаца статьи Федорова.
Данное обстоятельство свидетельствует о том, что статью «Что значит карточка,
приложенная к книге?», Федоров написал еще в конце 1892 - начале 1893 гг. и в
1896 г., перед публикацией в газете «Дон», лишь доделывал. (Вторым изданием брошюра
Я.Г. Кваскова вышла в 1898 г.).

Следует сказать, что идея печатных библиотечных карточек родилась у Н.Ф. Федорова
гораздо раньше появившегося в русских изданиях сообщения об американской инициативе.
Он обсуждал ее со своими сослуживцами и близкими знакомыми («Печатная библиотечная
карточка, - так начинался доклад Я.Г. Кваскова, - уже не раз и прежде мелькала
в воображении лиц, близко стоящих к каталожному делу, и уже давно возбуждала
разговоры, не принимая конкретные формы» (Я.Г. Квасков. Указанное сочинение,
стр. 5). 

Параллельно близкие идеи высказал в печати библиотекарь Владивостокской Морской
библиотеки В. Филипченко, опубликовавший в «Книжном вестнике» (1891, № 12; 1892,
№ 4) два письма под заглавием «Мысли библиотекаря». Откликаясь призыву Московского
библиографического кружка, обращенному к деятелям библиотечного дела и библиографии,
к ученым, вообще ко всем  добровольцам, помочь в деле составления полного каталога
русской печати, В. Филипченко представил обширную программу действий по усовершенствованию
и исполнению подвижных каталогов, которая, в частности, предполагала издание
печатных карточек уже описанных книг (фототипическим или гектографическим способом).
Тон статьи, призывавшей к «единению библиографических сил» всей России, должен
был быть близок Федорову. «Вся сила в единодушии, - так начинал В. Филипченко
второе письмо, - и если на этом основать организацию общего дела библиографии,
то можно достигнуть таких результатов, какие немыслимы для сил какого бы то ни
было кружка» (Книжный вестник, 1892, № 4, стр. 157).

Возникает естественный вопрос – кто возьмется за богоравную (субъектную) задачу
досотворить и уничтожить Творение, за демиургическо-эсхатологическое «общее дело».
Существующие церкви закоснели и безнадежны. Для нового вина требуются новые меха,
для заповеданной Иисусом Христом «практической эсхатологии» требуются новые организационные
формы, преобразующие старые.  Николай Федорович Федоров уповал на церковь, а
я – на Сплот Правоверных.  Утопично желая сделать каждую церковь плацдармом «общего
дела» и духовного просвещения, Николай Федорович Федоров предлагал учредить при
каждом храме библиотеку и музей и для хотя бы частичного осуществления этой мысли
разослал брошюру Я.Г. Кваскова по всем редакциям епархиальных ведомостей вместе
с текстом воззвания «О доставлении сведений о храмах обыденных…».

Вообще-то, как отмечают комментаторы (А.Г. Гачева при участии С.Г. Семеновой,
жены моего друга по Университету Молодого Марксиста мудрого Георгия Гачева),
важным направлением церковно-школьного дела в России в конце 1880-х – начале
 1890-х гг. стала организация библиотек при церковно-приходских школах. «Церковные
ведомости» и епархиальные ведомости периодически печатали статьи, заметки, письма
в редакцию, поддерживавшие идею устройства таких библиотек и библиотечек, сообщавшие
об их открытии, составе фондов, об их роли в деле школьного образования и шире
- просвещения и взрослого грамотного населения. 

Центральные и местные училищные советы рассылали списки рекомендуемых изданий
как для основного, так и для внеклассного чтения. Ежегодные отчеты о состоянии
церковно-приходских школ и школ грамоты содержали отдельные главы о школьных
библиотеках. Библиотеки при церковно-приходских школах  существенно расширяли
ту сеть общедоступных народных библиотек, которые со второй половины XIX века
начали активно открываться при различных просветительских обществах и комитетах
грамотности, а также при земских школах. В эту сеть параллельно вливались и так
называемые передвижные библиотеки-читальни, и уличные библиотеки. 

Федоров горячо сочувствовал этому процессу и стремился содействовать ему. Во
введении к брошюре Я.Г. Кваскова «Реформа библиотечного дела: Библиотечные карточки
при вновь выходящих книгах» (Москва, 1893), излагавшей некоторые проекты Федорова
в области библиотековедения, были такие строки: 

«Правительство, сделав обязательными для каждой выходящей книги присоединение
[...] карточек, не только удовлетворит требованию времени, но сделает для просвещения
не меньше, чем простым открытием школ, потому что сама школа дает человеку не
развитие, а только средство к развитию. При каждой сельской школе должна быть
библиотека, но библиотекой нельзя назвать простое собрание книг. Составлять же
каталоги сельскому учителю не хватит времени, а подчас и уменья. Если бы мой
проект разнес по всем уголкам нашего обширного отечества последнее слово науки,
выработанное в обширнейших книгохранилищах (я говорю о подвижных каталогах),
то он сослужил бы всю службу, какой от него вправе требовать» (стр. I-II). 

Брошюра Я.Г. Кваскова и была разослана по редакциям епархиальных ведомостей и
некоторым архивным комиссиям вместе с брошюрой «Сказание о построении обыденного
храма в Вологде...» и текстом воззвания. 

Таким образом, очень специальный библиографический вопрос в толковании Федорова
внутренне связан с идеей всемирного воскрешения: карточка - зерно или след книги,
по которому можно ее восстановить. Как отмечает Михаил Наумович Эпштейн, связь
современного концептуализма с библиотечными карточками, с техникой повтора, с
переписыванием и воскрешением, с проектами всеобщего архива и музея, с образом
Башмачкина и с идеями Федорова прослеживается в творчестве Ильи Кабакова и Льва
Рубинштейна. Так, метаинсталляция И. Кабакова “Дворец проектов” (Artangel, Лондон,
1998) не только включает раздел, посвященный федоровскому “Воскрешению всех умерших”,
но по тому же образцу формирует и еще шестьдесят четыре мироспасительных проекта
в других разделах экспозиции, например “Генератор идей”, “Машина универсального
движения”, “Оптимальный план тюрьмы”, “Рай под потолком”, “Универсальная система
изображения всего”, “Лечение воспоминаниями”, “Общий язык с деревьями, камнями,
зверями...”, “Управление внешним миром” и т. д. Манера Л. Рубинштейна записывать
свои тексты на библиотечные карточки также соотносима с федоровской идеей вселенского
хранилища, музея слов и голосов.

И Башмачкин, и Федоров не просто служили при буквах, тонко замечает Эпштейн,
 но всей душой погружались в их идеально-фантастический мир, отдавались письменам
и по долгу, и по любви. Акакий Акакиевич даже на досуге не находил ничего лучшего,
как переписывать бумаги, и воображению его преподносились формы дорогих букв
столь ярко, будто отпечатывались у него на лице. Николай Федорович усматривал
в письме основу цивилизации и резко критиковал скоропись, стенографию, все похотливые
формы письма, характерные для торопливого века прогресса (XIX-го). Влюбленный
в красоту букв независимо от их смысла, он отстаивал самоценность медленного
письма как священнодействия:

“Занимаясь формами букв, буквально - буквоедством, эта наука [палеография] пользуется
большим презрением у некоторых прогрессистов, а между тем формы букв говорят
гораздо более слов, искреннее их; формы букв неподкупнее слов... Именно буквоедство
и дает палеографии возможность определять характер эпох... Буквы готические и
уставные, выводимые с глубоким благоговением, с любовью, даже с наслаждением,
исполняемые как художественная работа, как молитва... эти люди, переписчики,
чаявшие блаженства в будущем, предвкушали его уже и в настоящем, находя удовольствие
в самом труде” (Федоров Н.Ф. Вопрос о братстве... // Федоров Н.Ф. Сочинения.
Москва, 1982, стр. 82, 83).

Тут не только идея, но и сама интонация, продолжает Эпштейн, восходит к Гоголю,
представляя глубокомысленную и высокоученую разработку башмачкинской темы:
“Мало сказать: он служил ревностно, - нет, он служил с любовью... Наслаждение
выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты... Вне этого переписыванья,
казалось, для него ничего не существовало”.

И уж конечно, переписчик не мог бы не согласиться с мыслителем, что “формы букв
говорят гораздо более слов, искреннее их”: гоголевскому герою оттого и невыносимо
трудно переставить глаголы из первого лица в третье, что он привык иметь дело
с буквами, а не со словами, - с красотой чистых форм, а не с условностью и лицемерием
значений. Потому-то, отказавшись от своевольной перемены глаголов, он просит
начальника: “Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь”.

У Башмачкина-переписчика и Федорова-библиотекаря одинаковое жалованье - 400 рублей
в год. Они могли бы служить в одном присутственном месте, на равных должностях,
и по вечерам собираться на чаепитие у брата чиновника. Но если дальше озирать
это воображаемое присутственное место русской литературы, можно было бы заметить
за соседним столом еще одну неожиданную фигуру: самого возвышенного, “положительно
прекрасного” героя русской литературы -  князя Льва Мышкина. Как памятно читателям
“Идиота” Достоевского, генерал Епанчин за изящество почерка назначает Мышкину
точно такое же жалованье, как у Башмачкина и Федорова, “тридцать пять рублей
в месяц положить, с первого шагу”, то есть те же башмачкинские “четыреста рублей
в год жалованья или около того”.

Заметим, продолжает Эпштейн, еще одну родственную черту: духовидец и праведник
Мышкин - такой же страстный любитель букв, как и маленький человек Башмачкин
и великий мыслитель Федоров. “С чрезвычайным удовольствием и одушевлением” Мышкин
говорит о разных почерках, росчерках, шрифтах... “Дальше уж изящество не может
идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг... Этакой шрифт ни с чем не сравним, так
даже, что можно влюбиться в него”. Подобно Башмачкину, Мышкин не знает никакого
иного ремесла и может зарабатывать себе на жизнь только перепиской: “...я думаю,
что не имею ни талантов, ни особых способностей... А почерк превосходный. Вот
в  этом  у  меня,  пожалуй,  и  талант;  в  этом я просто каллиграф. Дайте мне,
я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы...”

И М.Н. Эпштейн делает важный «архетипический» вывод – «Как “святой присутственного
места”, “архивист-воскреситель”, “библиотекарь-мессия”, Н. Ф. Федоров, конечно,
освящен и подготовлен Достоевским и возможен только после князя Мышкина, наследника
средневековых переписчиков и древнерусской святости. Но и с Башмачкиным, прообразом
всех кротких русских буквоедов-праведников, у Федорова тоже есть прямое родство.
Оба прошли свой путь одиноко, не обзаведясь подругой жизни и не оставив потомства,
ограничиваясь суровым поприщем в кругу сослуживцев и соратников. Оба были крайне
неприхотливы в быту, ели, одевались и спали бог знает как, не замечая неудобств
повседневной жизни. Вот еще параллельные места из двух житийных описаний:
“Он не думал вовсе о своем платье... сукно до того истерлось, что сквозило, и
подкладка расползлась” (Гоголь о Башмачкине).
“Федоров никогда не носил шубу...” (Лосский о Федорове).
“Ходил зимой и летом в одном и том же стареньком пальто... Впечатление его значительных
лет усугублялось одеждой, очень старой и ветхой...” (Семенова С.Г.  Н. Ф. Федоров
и его философское наследие. - Предисловие к книге: Николай Федорович Федоров.
Сочинения, стр. 11, 12).
“Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи... вовсе
не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал бог на
ту пору” (Гоголь о Башмачкине).
“Он занимал крошечную комнату... Его пища состояла из чая с черствыми булочками,
сыра или соленой рыбы. Часто месяцами Федоров не употреблял горячую пищу” (Лосский
о Федорове).

И кончили свою жизнь буквоеды-подвижники почти одинаково - простудой, подхваченной
из-за непривычной для таких аскетов перемены одежды. Для Башмачкина, который
уже сроднился со своей обветшавшей шинелью, роковой стала  покупка  новой  шинели.
 А  для  Федорова, привыкшего и зимой ходить без шубы, роковым стал день, когда
в жестокий декабрьский мороз 1903 года друзья уговорили его надеть шубу. Федоров
заболел воспалением легких и скончался -  подобно тому как Башмачкин на петербургском
морозе схватил грудную жабу и скончался.

Житийный образ Н.Ф. Федорова, каким он запечатлелся в сознании современников,
- это высшая эволюция того типа, который первоначально намечен Гоголем в “Шинели”:
Башмачкин, прошедший дальнейшую школу нравственного и религиозного самосознания
у героев Достоевского. Промежуточным звеном выступает князь Мышкин, в котором
происходит повышение образа переписчика из канцелярской крысы до “князя-Христа”.
Если Башмачкин - это сентиментально-юмористическая пародия на средневекового
переписчика, раба и послушника Божия, то в Мышкине происходит восстановление
первообраза: пародия еще раз переворачивается, и из маленького человека, робкого
переписчика, каким выступает Мышкин в сцене испытания его каллиграфических способностей
у генерала Епанчина, опять восстает святой. Недаром кульминация этой сцены -
 воспроизведение Мышкиным подписи “смиренного игумена Пафнутия” (XIV век).

Выше! С точки зрения «прикладной эсхатологии», Переписчик – это отблеск АрхиПрограммиста,
и недаром Мышкин – отблеск Иисуса Христа.

Теперь, провидчески мыслит Эпштейн, после возвышающей литературной переработки
у Достоевского, типу маленького человека-спасителя остается только сойти со страниц
и зажить своей собственной исторической жизнью... - не иначе, однако, как вступив
поначалу, как и положено “персонажу”, в переписку с самим автором. Как известно,
Н. Ф. Федоров впервые стал излагать свои идеи всеобщего воскрешения, которые
молча вынашивал на протяжении многих лет, в письме к Достоевскому. Начатое в
1878 году, оно дописывалось уже после смерти адресата (1881), разрослось до 400
страниц и стало тем основным сочинением Федорова, которым и вошел он в историю
философской мысли и святости.

Обращаясь от образа жизни к образу мыслей, мы опять-таки находим разительное
сходство: федоровский “вопрос о братстве” тоже был подсказан бьющим в сердце
вопросом Акакия Акакиевича - вопросом ко всем, кто сильнее, веселее, ученее,
богаче его: “Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?” - и в этих проникающих словах
звенели другие слова: “Я брат твой”. И закрывал себя рукою бедный молодой человек,
и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья...”

Так и продолжают звенеть эти слова Акакия Акакиевича в сочинениях Федорова, вырастая
в прокламацию ОБЩЕГО ДЕЛА: “Это вопрос о том, что нужно делать для выхода из
небратского состояния. И в таком виде вопрос этот обязателен для всех сынов человеческих
и тем более для крещеных во имя Бога всех отцов...” (Николай Федорович Федоров.
Сочинения, стр. 62). Полное название главного труда Федорова: “Вопрос о братстве,
или родстве, о причинах небратского, неродственного, т. е. немирного, состояния
мира и о средствах к восстановлению родства. Записка от неученых к ученым, духовным
и светским, к верующим и неверующим”. Оказывается, делает существенный вывод
Михаил Эпштейн, не только русская литература XIX века, по известному выражению
Ф. Достоевского, вышла из гоголевской “Шинели”, но в какой-то мере и русская
философия, с ее видениями вселенского братства и отцовства, тоже продолжает договаривать
обиду и жалобу Акакия Акакиевича.

Правда, вопрос о воскрешении предков не звучит прямо в сознании Акакия Акакиевича.
Оба наших героя не знали своих отцов. Федоров в раннем детстве был увезен от
отца и больше никогда не встречал его. Башмачкин родился уже после смерти своего
отца - видимо, не совсем естественным образом, потому что и мать его во время
родов, как отмечает Гоголь, была уже старуха (как библейская Сарра, рождающая
Исаака). Но, в отличие от Федорова, Башмачкин был законным сыном своего отца
и не только носил его фамилию и отчество, но и повторил его имя. “Ну, уж я вижу,
- сказала старуха, - что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет
он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий”.


Удвоение имени символически обозначает то простое обстоятельство, что дети продолжают
собой и в себе жизнь своих родителей и потому не столь обеспокоены бытием их
праха вне себя, как это было в случае с Федоровым, носившим чужое отчество, лишенным
имени родного отца и с детства от него отлученным. 

Воскрешение предков, которое для Николая Федоровича Федорова стало высшей и всеобщей
задачей, для Акакия Акакиевича Башмачкина было данностью. Он сам Акакий и сам
Башмачкин, то есть носит ту же фамилию, что “и отец, и дед... все совершенно
Башмачкины...”.

Так вопрос о пропавшем братстве, поднятый Акакием Акакиевичем, у Николая Федоровича
переходит в вопрос о спасительном отцовстве.

Оба наших героя, говорит М. Эпштейн, воспринимаются, пользуясь словами Н. Лосского,
как “праведники и неканонизированные святые” (Лосский Н.О. История русской философии.
Москва, 1991, стр. 103). Недаром Илья Львович Толстой, сын Льва Николаевича Толстого,
вынес такое впечатление о Николае Федоровиче Федорове - “Если бывают святые,
то они должны быть именно  такими” (Толстой И.Л. Мои воспоминания. Москва, 1969,
стр. 190). Их жизнь легко укладывается в жанр жития. Собственно, стилизацией
жития, его иронической перелицовкой, и является повесть Гоголя; а литература
о Федорове прямо выстраивается по житийному канону. 

Но оба святых, как выясняется к эпилогу, - с какой-то мстительной изнанкой, грозящие
кулаком человечеству, в буквальном и фигуральном смысле снимающие шинели и шубы
с богатых и знатных людей: Башмачкин в своем посмертном бытии призрака, а Федоров
- в своих посмертно опубликованных сочинениях, где пророк всеобщего воскрешения
клеймит ученых, богатых, прогресс, который якобы служит только отвлеченному знанию,
бесполезной роскоши и чувственному комфорту. Как Башмачкин мстит эгоизму сильных
и богатых мира сего, так и Федоров клеймит “праздность”, “как матерь пороков,
и солипсизм (или эгоизм), как отца преступлений” - все “ученое сословие”, как
“порождение праздности... и индивидуализма” (Николай Федорович Федоров. Сочинения,
стр. 69). 

Смерть и ее преодоление составляют центральный мотив и гоголевской повести, и
философской системы Н. Федорова. В обоих случаях посмертное существование - 
“повтор неповторимого” - мотивировано этически, необходимостью справедливости
и воздаяния. В случае с Башмачкиным действует закон загробного возмездия, по
которому чиновник, лишившийся шинели, посмертно отнимает шинели у своих мучителей.
У Н. Федорова тоже действует фигура симметрии: мертвые отцы, давшие жизнь сыновьям,
теперь должны принять ее из рук сыновей. Заметим, что развязка маленькой жизни
у Гоголя и развязка мировой истории у Федорова тоже зеркально симметричны: мертвый
снимает одежду с живых - живые одевают мертвецов плотью. Но именно этот загробный
триумф “этики тождества”, перенесение повтора из этой жизни в другую как знак
высшей правды-справедливости, придает новое измерение образу праведников, как
будто у них появляются демонические двойники.

“Рот мертвеца покривился и, пахнувши на него [значительное лицо] страшно могилою,
произнес такие речи: “А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник!..”
Удивителен и жуток этот мстительно-обличительный пафос призрака - при кротко-праведной,
тишайшей жизни, полной трудов и лишений, каллиграфических восторгов и мечтаний
о братстве. Оживление мертвого тела -  будь это изваяние, труп, кукла, механизм,
картина - традиционный в литературе демонический мотив, который часто встречается
у Гоголя, например в “Майской ночи, или Утопленнице”, в “Страшной мести”, “Вии”,
“Портрете”, и, как правило, предполагает сделку мертвеца с нечистой силой. 

В этот инфернальный ряд встает и бедный Акакий Акакиевич, чьим бесом-искусителем
стал портной Петрович (“одноглазый черт”), после встречи с которым Акакий Акакиевич,
“вместо того чтобы идти домой, пошел совершенно в противную сторону, сам того
не подозревая. Дорогою задел его всем нечистым своим боком трубочист и вычернил
все плечо ему...” Среди инфернальных намеков, окружающих образ портного в “Шинели”,
можно выделить следующие: в кухне Петровича, куда Акакий Акакиевич поднимается
по “умащенной... помоями” черной лестнице, “столько дыму... что нельзя было видеть
даже и самых тараканов” (образ ритуальной нечистоты); кощунственное пьянство
по всем церковным праздникам, “где только стоял в календаре крестик”; “кривой
глаз и рябизна по всему лицу”; “изуродованный ноготь, толстый и крепкий, как
у черепахи череп”; на большом пальце ноги, как будто рудимент чертова копыта;
то, что по всякому шву новосшитой шинели Петрович “проходил собственными зубами,
вытисняя ими разные фигуры”, как бы ставя печать; заключительный трюк - преподнося
обнову Акакию Акакиевичу, Петрович “вынул шинель из носового платка”; уже проводив
Акакия Акакиевича, портной забежал вновь на улицу, “обогнувши кривым переулком”,
чтобы полюбоваться еще раз на свое изделие; наконец, троекратное поминание черта
в характеристике Петровича (“осадился сивухой, одноглазый черт”, “охотник заламливать
черт знает какие цены”, “точно как будто его черт толкнул”). 

Жизнеописание Акакия Акакиевича, начавшееся со сцен благочестивого крещения и
смиренного служения героя, в эпилоге, указывает Михаил Наумович Эпштейн,  обращается
в антижитие, в травестийно-готический рассказ о наводящем ужас привидении, с
огромным кулаком и кривым ртом.

Странное, двоящееся впечатление производит на духовно проницательных читателей
и учение Н.Ф. Федорова, который стремится восстановить мертвых из могилы силой
человеческого знания и умения, собиранием рассыпанного праха отцов по вселенной.
"...Соловьев имел повод спросить, не будет ли это "оживлением трупов"? Есть у
Федорова несомненный привкус какой-то некромантии", - замечает протоиерей Георгий
Флоровский, подчеркивая своеобразное смертобожие Федорова, его зачарованность
смертью. "Остается неясным,  кто умирает и кто воскресает, - тело или человек?..
О загробной жизни умерших Федоров едва упоминает. Он говорит больше о их могилах,
об их могильном прахе" (Протоиерей Георгий Флоровский. Пути русского богословия.
Издание 4-е. Париж, 1988, стр. 326, 324).

Сходное опасение кощунственной "подмены" высказывал Бердяев: "Проект Федорова
требует, чтобы жизнь человечества была сосредоточена на кладбищах, около праха
отцов... Трудно сказать, верил ли Федоров в бессмертие души. Когда он говорит
о смерти и воскресении, то он все время имеет в виду тело, телесную смерть и
телесное воскресение. Вопрос о судьбе души и духа им даже не поставлен" (Бердяев
Н. Религия воскрешения: «Философия общего дела» Н. Федорова // Бердяев Н. Собрание
сочинений. Том 3. Типы религиозной мысли в России. Париж, 1989, стр. 294, 296).


Это очень существенное замечание, которое стремится учесть «прикладная эсхатология».
Конечно, «мертвая вода» воскресения тела необходима, чтобы воскресить человека,
и в «каталожной карточке» конкретной персоналии в Панлоге предусмотрена рубрика-«чуланчик»
для хранения генома, однако достаточным условием воскрешения является «живая
вода» души, для извлечения которой из виртуального хранилища душ предназначена
рубрика «виртуальный образ». В нашем кругу эта проблема сопряжения конкретного
генома с конкретной душой обсуждалась около десяти лет, и до сих пор мы, собираясь,
обмениваемся новостями программирования и моделирования человеческой индивидуальности
и особенно горячо обсуждаем вопрос об извлечении к бытию конкретного «умопостигаемого
характера» в понимании Иммануила Канта или «намета» (Entwurf) в понимании Мартина
Хайдеггера. 

От маленького человека, поднявшегося на месть значительному лицу, и от великого
мыслителя, поднявшегося на борьбу с силами природы, в "эпилоге" веет не примирением
и не вечной жизнью души, а призраком и могилой, магией оживления трупов. Фигура
повтора переходит в фигуру подмены. Именно окончательное торжество "повтора",
его последний замогильный аккорд разрушают гармонию данного "смиренного" типа.
В образе Мышкина линия, начатая Гоголем в Башмачкине, резко идет на повышение,
кротость маленького человека достигает полноты духовного идеала. В учении Федорова
линия эта рвется еще дальше, за предел литературы - в реальность, за предел жизни
- в посмертие. Беря на себя дело Бога, человек не уберегается от подделки.

Ничего не скажешь, здесь Михаил Наумович Эпштейн весьма проницателен, правильно
обозначая типовые извращения как «практического апокалипсиса» Николая Федорова,
так и «прикладной эсхатологии» Правой Веры. Но, как мне кажется, перед умственным
взором нью-йоркского мыслителя не маячит модель «Вечного Возвращения», без которой
не понять ни смысл Переписчика-Программиста вообще, ни Воскресителя-Заместителя
Бога особенно. Подмена, о которой говорит Эпштейн, - лишь извращение Заместительства.

«Интересно проследить, - углубляет тему Михаил Наумович Эпштейн, - как постепенно
разворачивался тип "буквоеда-праведника" в духовной истории России, поднявшись
сначала от канцеляриста Башмачкина до духовидца Мышкина, а затем и развернувшись
в трибуна воскресительной революции. Может быть, в каждом Акакии Акакиевиче как
внезапный мессианский прорыв заключен свой Николай Федорович - и только ждет
своего двенадцатого часа, чтобы указать всем-всем сверкающий путь к могилам и
звездам?».

Одни мыслители считали федоровский проект всеобщего воскрешения воистину мироспасительным
- "Со времени появления христианства, - говорится в письме Владимира Соловьева
от 12 января 1882 года к Николаю Федорову, - Ваш "проект" есть первое движение
вперед человеческого духа по пути Христову" (Письма Вл.С. Соловьева. Том 2. Санкт-Петербург,
1909, стр. 345; смотри также - Федоров Н.Ф. Собрание сочинений в 4-х томах. Том
4, стр. 629). А Протоиерей Георгий Флоровский видит в «философии общего дела»
тончайшее искушение из тех, каким дьявол подвергал Христа в пустыне - "В этом
странном религиозно-техническом проекте хозяйство, техника, магия, эротика, искусство
сочетаются в некий прелестный и жуткий синтез" (Пути русского богословия, стр.
326).

Как отмечал Николай Александрович Бердяев, для философии Николая Федоровича Федорова
характерно своеобразное сочетание глубоко религиозной метафизики (например, в
учении о Святой Троице как идеале полюбовного союза нескольких лиц) с натуралистическим
реализмом (например, в учении о методах воскрешения наших предков). Будучи русским
искателем  всеобщего спасения, он до предельной остроты испытывал чувство ответственности
всех за всех, - каждый ответствен за мир и за всех людей, и каждый должен стремиться
к спасению всех и всего. В основании всего миросозерцания Николая Федорова лежало
печалование о горе людей. «И не было на земле человека, у которого была бы такая
скорбь о смерти людей, такая жажда возвращения их к жизни. Он считал сынов виновными
в смерти отцов. Он называл сынов блудными сынами, потому что они забыли могилы
отцов, увлеклись женами, капитализмом и цивилизацией. Цивилизация строилась на
костях отцов". (Бердяев Н. А. Русская идея // О России и русской философской
культуре. Москва, 1990, стр. 229) .

И тут же Н. Бердяев совершенно верно выделяет главное (стр. 230) - " Пассивное
ожидание страшного конца недостойно человека. Эсхатология Н. Федорова резко отличается
от эсхатологии Вл. Соловьева и К. Леонтьева, и правда на его стороне, ему принадлежит
будущее". 

«Прикладная эсхатология» Правой Веры, предварительной ступенью которой является
Панлог, на современном уровне знаний стремится развить, уточнить и воплотить
«практический апокалипсис» Николая Федорова.


http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru
Отписаться
Убрать рекламу


В избранное