← Июнь 2017 → | ||||||
За последние 60 дней ни разу не выходила
Сайт рассылки:
http://snob.ru/
Открыта:
20-05-2015
Статистика
0 за неделю
Три человека погибли из-за урагана в Москве и области
Три человека погибли из-за урагана в Москве и области 2017-06-30 18:16 dear.editor@snob.ru (Виктория Владимирова) В Дмитровском районе Подмосковья 33-летний мужчина умер из-за удара молнии. В Новой Москве, в деревне Софьино, умер еще один мужчина, рабочий 42 лет.
В Москве еще девять человек обратились за медицинской помощью, рассказал источник ТАССа. В Подмосковье рабочий 49 лет получил тяжелые травмы. В Наро-Фоминском районе загорелся дом, его удалось быстро потушить и обойтись без пострадавших. Телеканал РЕН-ТВ сообщал о гибели человека из-за падения дерева на Мироновской улице в Москве, но в МЧС в разговоре с РБК опровергли эту информацию: из-за дерева пострадала женщина, на нее упала ветка. Самый спокойный город Земли 2017-06-30 18:11 dear.editor@snob.ru (Юлия Дудкина)
Мошкину показалось, что на асфальте рядом с его собственной тенью мелькнула чья-то еще. Он вздрогнул, обернулся — никого. Он покрепче сжал пальцами целлофановый пакетик в кармане плаща. В этом «самом спокойном городе Земли» (так гласили плакаты) спали крепко и долго, шататься посреди ночи было не принято. Мошкин потел и грыз ногти. Клиента не было. Непонятно — ждать дальше или мчаться домой, рассовывать по карманам товар и уходить. Отчаянно хотелось сладкого. Мошкин подумал о конфетах в нижнем ящике комода, и рот наполнился слюной. Организм требовал сахара. Кто-то хлопнул его по плечу. Мошкин подскочил — он не слышал, как сзади подошел человек. Под капюшоном не разобрать, но Мошкину показалось, что он видел его в местной забегаловке. Человек пробормотал: «Я от Гаврилы». Мошкин сунул незнакомцу пакетик и тут же почувствовал, как в другой карман опускается сверток. Теперь — домой, туда, где можно запереть дверь и спуститься в подвал. Развернуть сверток и пересчитать конфеты — не обманул ли клиент. А потом до отвала наесться сладкого, достать из тайника коробку с товаром и долго сидеть и рассматривать каждую пуговицу. Мошкин помнил, во сколько и в какой день он выцарапал иголкой каждый из этих крошечных рисунков: птенца в гнезде, гриб или хитрую кошачью морду. Он точно знал, где подобрал каждую деревяшку, камешек или кусок стекла, чтобы потом приделать к ним петельку или проделать дырки, покрасить или покрыть лаком. *** Все началось с прадеда. Когда Мошкин был маленьким, старик часто ворчал, что это не дело — выдавать людям по две конфеты в день. Сладкое в семье любили только два человека — прадед и маленький Мошкин. Иногда старик вдруг откуда-то приносил несколько лишних конфет. Тогда они вдвоем забирались в подвал, съедали их и рассматривали прадедову шкатулку. В ней были пуговицы, каждая — с цветным рисунком или крошечным камешком. «Это все, что осталось от моего дела», — вздыхал прадед. До интервенции у прадеда был свой пуговичный магазин и свое производство. Иногда мать устраивала старику разнос. Она запирала дверь на кухню и отчитывала его: «Перестань учить моего сына пережиткам прошлого. Он будет таким же, как ты. Двадцать второй век на дворе, забудь про бизнес (Мошкин в пять лет еще не знал, что это). Ему не надо менять мир. Мечты об успехе — для закомплексованных, для невротиков, понимаешь ты это?!» Она думала, Мошкин не слышит. Но он стоял под дверью, вслушивался и не понимал, почему мама так ругается. А потом однажды прадед уехал — собрал свои вещи за десять минут, сел на корточки перед Мошкиным и шепнул: «До встречи, парень. В этой стране ты будешь счастливее, чем я». И быстро вышел за дверь. Больше его никто не видел.
С тех пор прошло уже 15 лет, и Мошкин совсем не чувствовал себя счастливым. Он был зол на прадеда — за то, что тот так ничего толком не объяснил, что так мало рассказывал про свои пуговицы: зачем он их делал, почему так хотел, чтобы они непременно были красивыми и разными, что это за «бизнес», от которого так оберегала мать. На мать он тоже был зол — за то, что ругала прадеда, что в остальное время была убийственно невозмутима и мила. Не просыпалась по ночам, не грызла ногти, как сам Мошкин. Они с ней были так непохожи. Мошкину вообще казалось, что он не похож ни на кого. Психотерапевт говорил, что человек не может быть каким-то «не таким», что надо принять себя. А если тебя что-то беспокоит, нужно найти причины. Но Мошкина не беспокоил он сам — ему казалось, проблема во всех остальных. По вечерам, развалившись на диване у Гришкина (черт знает, почему они вообще подружились, наверное, потому что с детства жили по соседству), Мошкин спрашивал: «Ты знаешь, что раньше пили много кофе? Его покупали за деньги, и на стаканчике могли написать твое имя». Гришкин отвечал: «Но ведь это еще до интервенции. Персонализированный маркетинг. Какой-то несчастный закомплексованный человек очень хотел угощать всех своим кофе и продвигался с помощью этих стаканчиков. Не понимаю, что тут интересного». Мошкин смотрел на Гришкина и видел у него на лице то же выражение блаженного спокойствия, что и у матери. С тех пор, как уехал прадед, он успел отучиться в школе, и там ему рассказали, что такое бизнес и богатство. Раньше многие открывали свое дело и продавали людям нужные, приятные вещи или оказывали услуги. Но еще тогда, в XXI веке, ученые выяснили, что у большинства успешных предпринимателей есть психические расстройства: они невротичны и одержимы идеями, что мир можно переделать, что нужно всегда стремиться к лучшему, — и их беспокойство передается окружающим, как бацилла. После череды войн и международных конфликтов случилась интервенция, и президентом в Стране стал самый миролюбивый из кандидатов. Его кампания состояла из лозунгов «Психотерапия — в каждый дом», «Полюби себя таким, какой ты есть» и т. д. Психотерапевты стали самыми востребованными специалистами, с каждым годом уменьшалось количество преступлений, статистика суицидов ползла к нулю. Параллельно на производствах внедряли искусственный интеллект, нужда в работниках исчезала. Сначала был рост безработицы, но затем Стране ввели безусловный базовый доход. Деньги заменили товарами. Ученые рассчитали, сколько каждому человеку в зависимости от его комплекции и образа жизни нужно сладкого и мучного, сколько белковой пищи, сколько комплектов одежды он снашивает за год. Вещи выдавали одинаковые — одежда и модные стрижки как способ самовыражения никого не интересовали, люди стали предпочитать внутреннее внешнему. *** Мошкину казалось, что Гаврила был всегда. Стоял за стойкой местной забегаловки, приносил посетителям невкусные пирожки и супы. Гаврила был стариком, но на ногах держался крепко. Во всех окрестных городах посетителей кафе и ресторанов давно обслуживали роботы. Но Гаврила сказал, что хочет подавать на стол, пока не умрет. Он заявил местным властям, что только так он чувствует себя счастливым, и попросил не лишать его душевного равновесия. Власти махнули рукой — что с него возьмешь, старика. Поработает пару лет и умрет, а потом на его место поставят робота. Но Гаврила не умирал. Про него ходили слухи: будто бы до интервенции у его отца был ресторан, и посетители платили огромные деньги, чтобы в нем поесть. Гаврила начал работать в отцовском ресторане, когда был еще подростком, потом отец Гаврилы уехал, и ресторан превратился в простую забегаловку, но Гаврила по-прежнему там работал, теперь уже забесплатно. Говорили, будто бы однажды какой-то турист пришел в забегаловку к Гавриле и пожаловался, что пирожок пахнет тухлятиной. И Гаврила сделал немыслимое. Он стукнул рукой по столу и крикнул: «А ты что, заплатил, чтобы я смог купить для пирожков хорошее мясо?» После этого ему сделали предупреждение: еще раз такое повторится, и его увезут. Все, кто заводил громкие разговоры о деньгах, успехе, предпринимательском азарте, удачливости, куда-то надолго уезжали. Ходили слухи про какие-то санатории, где на интенсивных сеансах групповой психотерапии эти люди окончательно избавлялись от пережитков прошлого.
Прадед Мошкина часто навещал Гаврилу в забегаловке. Когда Мошкин был маленьким, они с прадедом иногда сидели там до самого закрытия: когда двери запирались, Гаврила доставал из-под прилавка сладости и вкусные, свежие пирожки — днем посетителям таких не подавали. Они с прадедом подолгу о чем-то шептались, пока маленький Мошкин уплетал конфеты. С тех пор как прадед уехал, Мошкин ни разу не был в той забегаловке, но знал, что Гаврила по-прежнему там работает. Однажды, год назад, после очередной бессонной ночи он не выдержал. Пришел перед закрытием, дождался, пока уйдет последний посетитель, подошел вплотную к Гавриле и шепнул: «Расскажи мне про моего прадеда». Гаврила посмотрел на него так, как будто видел впервые: «Я его почти не помню. Он уехал 15 лет назад, да я его толком и не знал». Он отвернулся и стал расставлять тарелки по полкам. Тогда Мошкин достал из-за пазухи крошечный сверток и оставил его на столе — рядом с Гаврилиным телефоном. После этого он вышел за дверь. Сообщения начали приходить одно за другим поздно вечером. Первое: «ОНИ У ТЕБЯ??? ОН ИХ ОСТАВИЛ???» Второе: «Завтра после закрытия, постучи четыре раза». Третье: «У тебя есть еще пуговицы? Ты ведь по-прежнему любишь сладкое?» *** Когда дедовых пуговиц в шкатулке осталось совсем мало, Мошкин начал делать собственные. Теперь в бессонные ночи он не страдал от безделья, а придумывал новые рисунки и расцветки, выцарапывал иголкой узоры на маленьких кусочках стекла или дерева. Он встречался с клиентами ночью, всегда натянув на голову капюшон, а на лицо — балаклаву. Товар отдавал молча, чтобы не узнали по голосу. Днем он встречал на улице людей, у которых на куртках вместо заводских застежек были пришиты разноцветные пуговицы, и чувствовал гордость и торжество. Теперь он знал, что прадед не был сумасшедшим, закомплексованным и несчастным — он был человеком, который умел радовать других уникальными, поразительными вещами. После интервенции он уехал за границу, прихватив все заработанные деньги. Там, вероятно, и умер. Гаврила говорил, что прадед Мошкина был упертым, энергичным и сообразительным человеком, его магазин был старейшим в мире. У каждой пуговицы был свой дизайн, и люди из-за рубежа покупали продукцию прадеда для частных коллекций. «Если ты когда-нибудь сбежишь отсюда с парой ТЕХ САМЫХ пуговиц в кармане, за границей ты сможешь их продать и на эти деньги построить собственную фабрику», — сказал Гаврила в тот вечер, когда согласился рассказать Мошкину про его прадеда. Мошкин удивился: «Что значит “сбегу”? Разве меня тут кто-то держит?» Гаврила странно посмотрел на него и покачал головой. Он вообще часто не отвечал на вопросы. Например, он не объяснил, что будет, если рассказать всем, что это Мошкин делает пуговицы и продает за конфеты. Сказал только: «Никогда никому не признавайся. Иначе — санаторий. Тебе туда не надо, парень». Это злило Мошкина, но он все равно приходил к Гавриле раз в неделю. Гаврила находил покупателей, Мошкин наконец-то чувствовал себя счастливым, делая пуговицы и получая за это конфеты. Он мог есть столько сладкого, сколько ему хотелось, и от этого становился куда более спокойным, чем от занятий медитацией. Правда, в последнее время на него стали странно коситься. В Город приезжал губернатор. Он остановил Мошкина на улице: «Молодой человек, скажите, а не ваш ли прадед держал пуговичный магазин?» Клиенты все чаще задерживались или не приходили, и каждый раз у Мошкина сердце уходило в пятки. Он больше не хотел скрываться, он не видел никакого преступления в том, что сам делает красивые пуговицы и продает их за сладкое. Он хотел, чтобы о нем все узнали, заговорили, и часто мечтал о волшебном мире, где такое возможно. Полиции в стране не было, законов, запрещающих носить пуговицы, — тоже. Но, по словам Гаврилы, если бы кто-то узнал, что Мошкин берет плату за свой труд, его увезли бы надолго — «туда, где от тебя ничего не останется, парень». Гаврила тоже вел себя все более странно. От него часто стали поступать сообщения: «Сегодня не приходи». Вокруг дома Мошкина ошивались незнакомые люди. Он снова начал грызть ногти и плохо спать. Однажды вечером Гаврила подсел совсем близко и прошептал: «Если они придут, беги к реке. Там — граница. Может, уйдешь по воде». Мошкин ничего не понял, но в тот вечер он сгрыз ноготь на большом пальце под корень.
*** В ту ночь, когда клиент заставил себя ждать дольше обычного, Мошкин чувствовал себя неспокойно. Пока он возвращался, ему казалось, что откуда-то доносятся крики. «Это обман слуха», — говорил он себе. А потом увидел дым — с той стороны, где была закусочная Гаврилы. Мошкин ускорил шаг — он спешил к дому, проверить, что он еще стоит, что подвал не вскрыли, а пуговицы на месте. По дороге он вытащил из кармана телефон и увидел сообщения от Гаврилы. Первое: «Они знают, кто ты, беги». Второе: «Пуговицы. Не забудь». Третье: «Прадед оставил их специально. Для тебя». Мошкин убрал телефон в карман и помчался со всех ног. *** От мокрой травы штаны и ботинки совсем намокли. Мошкин несколько часов продирался по лесу, он много раз падал, весь испачкался в грязи. В боку кололо, ноги не слушались. На рассвете он вышел из зарослей к реке. В утреннем тумане противоположный берег было едва видно. Мошкин знал, что граница где-то недалеко, но понятия не имел, как туда добраться. Мошкин плакал. Ему было жалко Гаврилу — за всю ночь он так больше ничего и не написал и не ответил ни на одно сообщение. Жалко своего дома, самодельных пуговиц, которые так и остались лежать в ящике. Жалко мать, которая, наверное, так ничего и не поймет. В кармане лежало несколько прадедовых пуговиц, но он не знал, зачем они ему теперь. Может, бросить в воду? Он все равно не выберется отсюда, его найдут и отправят в санаторий, и черт знает, что там будет. Может, Гаврила врал? Может, и он, и его прадед — сумасшедшие старики, а в санатории Мошкина наконец избавят от всех волнений и вредных привычек? Может, не зря в Стране нельзя ничем торговать? Ведь от этого одни проблемы. Мошкин подошел совсем близко к воде и полез в карман за пуговицами. И вдруг прямо к его ногам течением прибило странный предмет. Мошкин наклонился, чтобы рассмотреть его поближе. Это был полуразмокший картонный стакан. На нем — какая-то надпись фломастером. Еще немного постояв, Мошкин выпрямился и засунул прадедовы пуговицы обратно в карман — они еще пригодятся. На ходу разворачивая конфету, Мошкин быстро пошел против течения — туда, откуда принесло стакан с надписью. *** После пожара Гаврила почти не выходил из дома. В заново отстроенной закусочной за прилавком теперь стоял робот. Мошкина не нашли. Когда суматоха улеглась, Гаврила попытался позвонить ему, но услышал только, что «абонент вне зоны доступа». Гаврила надеялся, что парень уже где-то далеко, строит свой маленький заводик. Вымыв посуду, Гаврила смахнул со стола крошки — не хватало еще, чтобы в дом пришли чужие люди и обо всем догадались. За окном уже была поздняя ночь, но время теперь было неспокойное: по городу ходили незнакомцы и что-то у всех выспрашивали. Покряхтывая и держась за спину, Гаврила пошел выключать свет. «Давно в гроб пора, а все, как мальчишка, в тайных заговорах участвую», — подумал он про себя и улыбнулся. В окно постучали четыре раза — два быстрых удара и два долгих. Гаврила добрел до двери и отпер щеколду. В дверь проскользнул человек в черном пальто с капюшоном и тут же закрыл ее за собой. «Я достал кофе, зерновой, целую пачку. Отдашь за него пять пирожков?» Гаврила пошел ставить чайник: «Да ты раздевайся, обсудим». Человек снял пальто. Вместо молнии у него на спортивной кофте были пуговицы. Мы открываем «Школу блогеров» 2017-06-30 18:06 Что такое школа блогингаЭто серия мастер-классов и лекций для всех, кто хочет научиться писать о себе и своей жизни: как рассказать о том, что происходит с тобой, как реагировать на изменения, как благодаря своему блогу влиять на происходящее вокруг. Кто читает лекции и ведет мастер-классыРедакторы, фотографы, влогеры и блогеры, эксперты и те, к чьему мнению прислушиваются. Медиаменеджер Юрий Сапрыкин, фотограф и лауреат Пулитцеровской премии Сергей Пономарев, радио- и тележурналист Мария Макеева, социальный антрополог Михаил Алексеевский, основатель dcim.ru Дмитрий Марков, основатель «ютьюб-урбанистики» Андрей Елбаев и многие другие. Как устроено обучениеПроект поделен на две части — первая, лекционная, устроена как вольнослушательская: каждый может зарегистрироваться, прийти на лекцию и задать вопросы, посмотреть репортаж о лекции на телеканале «Северный город» или найти расшифровку лекции на сайте проекта «Сноб». Все лекции и краткие пересказы мастер-классов будут собраны в отдельной рубрике на сайте Snob.ru — #ШБ. Вторая часть отдана под мастер-классы. Чтобы присоединиться к ним, нужно будет выполнить творческое задание, которое будут оценивать преподаватели курса. Кому и зачем это нужноКогда мы вместе с «Северным городом» придумывали «Школу блоггеров», мы сразу понимали, что речь идет не о менторстве, а о полноценном обмене опытом. В Норильске, где будет проходить «Школа блоггера» пока нет оптоволоконного интернета — его только начинают тестировать этой осенью, а полноценно введут в эксплуатацию во второй половине 2018 года. В таких условиях телефон стал главным инструментом потребления и производства контента. Разумеется, это также меняет и диджитальный ландшафт: есть локальная сеть и мобильный трафик, которым активно пользуются горожане, создаются собственные мобильные приложения «Мой Норильск», «Втакси» и социальная сеть «ProНорильск» с функцией дополненной реальности. Что это означает? Меняет ли нас интернет? Нужно ли бояться диджитального следа? Как использовать социальные сети для решения проблем? Есть ли методика, как стать популярным блогером в сети? На эти и другие вопросы мы будем искать ответы вместе. Когда стартует проектВ октябре 2017 года. 20 августа мы объявим условия творческого конкурса. Telegram выпустил обновление против блокировок 2017-06-30 17:17 dear.editor@snob.ru (Виктория Владимирова) Обновление можно настроить в разделе Data and Storage. Основатель Telegram Павел Дуров призвал всех пользователей установить обновление. «Сегодняшнее обновление, помимо удобного администрирования больших групп и каналов, делает Telegram еще более устойчивым к потенциальным блокировкам в будущем — как на территории России, так и в других странах», — объяснил он на своей странице в социальной сети «ВКонтакте». «Роскомнадзор удовлетворился отсылкой к открытым источникам с данными о нашей компании и зарегистрировал Telegram в реестре распространителей информации. Как декларируется, вопрос о блокировке Telegram на территории России в данный момент не стоит. Однако радоваться все еще рано: противоречие между политикой конфиденциальности Telegram (“ни байта личных данных третьим лицам”) и рядом законов РФ о слежке не исчезло», — подчеркнул он. В конце июня Роскомнадзор пригрозил заблокировать Telegram, если Дуров не внесет его в реестр организаторов распространения информации. Через несколько дней Дуров предложил регулятору самому взять данные из открытых источников и зарегистрировать мессенджер в реестре. Регулятор так и сделал. Никита Ефремов: Помню ветерана, который пас козу и пел арию Ленского 2017-06-30 16:45 Я был очень близок с дедушкой по маминой линии. Он из Уфы, мусульманин, профессор филологии в МГУ. Он учил меня рыбачить, мы строили с ним дом на дереве, яблоки собирали, вместе месили глину, чтобы построить печь. Дедушка умер, когда мне было лет семь. Потом все приходилось познавать самому. Он был не из тех, что бьют кулаком по столу. Его спокойствие в некоторых ситуациях воздействовало лучше кулака. Я не столько помню его внешность, ее трудно забыть, ведь остались фотографии — мне запомнилась аура, возникавшая вокруг него. У мамы и бабушки она была отличной от его — аура насильного добра. С дедушкой я расслаблялся. Можно было делать что хочешь, а он в нужные моменты поддерживал, чтобы я, например, не упал. О детстве в деревне мне запомнились сюрреалистичные картины. Помню, как однажды мы возвращались с рыбалки, а некий ветеран Великой Отечественной войны гулял по берегу в матроске, в сапогах с отрезанными голенищами, с козой, и пел арию Ленского. Это производило сильное впечатление. Там же, в деревне, я научился по-модному грести на лодке: не двумя веслами, как городские «ушлепки», а одним — загребешь, а потом ставишь весло против течения. Еще у меня есть печальное воспоминание. У меня был наушник — почему-то один — и старый двухкассетник с колонками. Я по нему всегда слушал «Радио "Спорт"», а там постоянно проводились викторины. Я много чего угадывал и однажды перед сном дозвонился до них и правильно ответил на вопросы. Мама велела мне ложиться спать, и потом я два часа лежал и слушал этот один наушник, как меня просят позвонить в студию. Могло бы быть счастье, а вышло страдание. Но вообще я был очень счастливым ребенком. Помню, как однажды мы отдыхали в Крыму, и там мама познакомилась со своим последним молодым человеком. И я вдруг почувствовал, как половина маминого внимания перешла с меня на него. И это последний раз на моей памяти, когда я чувствовал в детстве внутреннюю свободу, несмотря на то что рядом была постоянно контролирующая меня мама. О, Господи! Я не доел, а она не видит! Значит, можно просто отодвинуть тарелку. Мама не строгая — она очень честная и совестливая, просто она думала, что если дарить добро насильно, то это хорошо. В Москве из-за непогоды погиб человек 2017-06-30 16:12 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) Источник агентства рассказал, что погиб 33-летний мужчина. Еще одного человека придавило упавшее дерево по адресу Рижский проезд, 9, а на улице Бачуринская около дома 11 рабочего придавило бетонным кольцом. «На улице Высокая дерево упало на машину, в машине находилась девушка, ее состояние уточняется», — добавил собеседник «Интерфакса». Также деревья упали на людей в Сигнальном проезде и на улице Ткацкая. В московских аэропортах задержали больше 50 рейсов. На северо-западе города выпал град размером с горошину. Убийство Немцова: вердикт как символ 2017-06-30 16:03 dear.editor@snob.ru (Иван Давыдов) Встретил его как-то раз в метро. Высоченный, кудлатый, одетый вызывающе модно, он буквально возвышался над толпой спешащих по своим обычным, мелким, неполитическим делам москвичей. Вокруг него клубилось облако хорошего парфюма, густое, почти видимое. Немного даже трудно было дышать человеку, попавшему в это облако. Странно было видеть его в метро. Я остановился и присмотрелся. Но нет, это точно был он, Борис Ефимович Немцов. И почти невозможно представить его мертвым. Смерть вообще штука для живого оскорбительная. Но применительно к нему, к сибариту, к носителю концентрированного жизнелюбия — оскорбительная вдвойне. Вот уж точно не умирать он шел после приятного ужина с красавицей под руку по ночной Москве. Ночная Москва тоже умеет быть красавицей, даже зимой. К тому же зима — единственная для Москвы защита от карательного коврового благоустройства. Была ведь пятница, я, как положено человеку в пятницу, сидел в баре, и, как положено нынче человеку в баре, не разговаривал со спутниками, а теребил телефон в поисках новостей. Хотя какие новости в пятницу? И увидел запись некоей экзальтированной дамы, известной оппозиционными взглядами: «Боря!!!! Немцов!!!» Надо же, подумал я, наверное, Борис Ефимович опять что-то такое сморозил, что даже экзальтированную даму способно шокировать. Но нет. Оказалось — не сморозил. И ничего уже больше не сморозит. Он ведь, хоть и числился по традиции в лидерах оппозиции, выглядел в звереющей России слишком легким для политики. Даже на фоне менее опытных, то есть более молодых противников власти. Собственно, он, бывший губернатор и вице-премьер, числившийся во время оно в потенциальных преемниках Ельцина, был не по годам, а по строю мысли и жизни более молодым, чем его соратники. Яркие его, обидные для сильных мира сего речи (до сих пор самая устойчивая версия мотивов убийства — в том, что Немцов жизнью рассчитался за прямое оскорбление в адрес первого лица) выглядели рядом с серьезными расследованиями ФБК чем-то вроде реакции задиристого подростка на беды жестокого мира. Подготовленные им экспертные доклады не только выглядели, но и были простыми компиляциями из публикаций СМИ. Путь от должности первого заместителя главы правительства до депутата областной думы тоже триумфом не казался. Ну и, конечно, все забыли, но была еще сдача и гибель «Союза правых сил», партии, придуманной для поддержки либерала Путина (да, именно так, ни на выборах 1999-го, ни на выборах 2003-го это не скрывалось, наоборот, декларировалась). СПС пытался, но так и не смог стать оппозиционной партией, да и просто выжить не смог.
И только когда его убили… Читатель ждет уж рифмы «розы», пафоса пополам с пошлостью — «трагическая гибель превратила Немцова в символ сопротивления свинцовым мерзостям дикой русской жизни», такое что-нибудь. Но если и ждет, то в этот раз не дождется. Нет, конечно. Смерть превратила живого человека в мертвого, в этом суть любой трагедии. Последними политическими делами Немцова были подготовка Весеннего марша оппозиции и очередного экспертного доклада, на этот раз о Рамзане Кадырове (до того были «Лужков» и «Путин»). Марш в центре не согласовали, отправили протестующих, кажется, в Марьино, в общем, унылое должно было получиться зрелище: борьба с режимом, конечно, святое дело, но кто же по доброй воле потащится в Марьино в первый выходной холодной русской весны? «Демшиза», городские сумасшедшие, несгибаемые революционеры и лидеры оппозиции по долгу службы. Но получилось зрелище совсем другое: вместо очередного «марша миллионов» на несколько сотен самый стойких — шествие памяти Немцова как раз-таки в центре. Десятки, если не сотня тысяч людей под триколорами. Люди были растеряны: все-таки раньше на улицах Москвы как-то не принято было убивать противников режима. А тут ведь еще за пару недель до гибели Немцова и тоже в центре состоялись камлания участников движения «Антмайдан», согласованные немедленно, поддержанные властью, с участием сенатора Саблина и косноязычного героя антиукраинской истерии, байкера Хирурга. Ряженые и бесноватые обещали репрессии и несли в руках плакаты с фамилиями будущих жертв. Фамилия Немцова там тоже, разумеется, была. Тяжело не растеряться, когда государство это все поощряет, и в нескольких сотнях метров от Кремля могут взять и убить человека… Какие уж там посмертные триумфы. Доклад о Кадырове, кстати, тоже после вышел. И оказался очередной нарезкой из газетных публикаций, правда, на хорошей бумаге и с красивыми фотографиями. И только потом, постепенно, медленно неленивый наблюдатель, следящий за состоянием дел в «несистемной оппозиции», получал шанс убедиться, что вовсе не в смерти, а в жизни этого человека, казавшегося иногда слишком легковесным для звереющей политики, был настоящий, большой смысл. Вплоть до думских выборов 2016 года состояние дел в «несистемной оппозиции» было чередой непрекращающихся скандалов. Серьезные, тяжеловесные, вроде бы годные для звереющей политики вожди рубились друг с другом так, будто на повестке дня только один вопрос — кто из них возглавит Русь на ближайшие лет этак пятьдесят. Самой яркой, но, увы, не единственной и даже не последней из этих битв стала история «Демократической коалиции» (кстати, сама попытка создать коалицию для похода в парламент оказалась возможной только благодаря мандату Немцова, депутата Ярославской думы: его наличие позволяло кандидатам от Партии народной свободы, ПАРНАСа, обойти процедуру сбора подписей для регистрации). И получалось так, что это, оказывается, его умения, его опыт — не опыт серфера, гурмана и ловеласа, а опыт вице-премьера, знавшего власть изнутри, что это слова, которые ему удавалось найти в кулуарных разговорах, удерживали вождей карликовых и несуществующих партий от увлекательного выяснения отношений между собой. Его, живого, слишком даже живого для мертвеющих российских реалий, очевидным образом не хватало.
Теперь эта эпоха битв за отсутствующую власть внутри эфемерной оппозиции, кажется, позади. Понятно, кто лидер, и понятно, что не только скандалы и провалы в оппозиции возможны. Бывают даже локальные успехи. Но понадобилось два года, чтобы выбраться на дорогу к этим локальным и скромным успехам. А это много — два года. Еще два года к сказке о потерянном времени. И еще — мы дождались вердикта присяжных по делу об убийстве Бориса Немцова. 26 вопросов суда к коллегии нашли ответы. Все обвиняемые (включая Хамзата Бахаева, причастность которого к преступлению считает недоказанной даже Вадим Прохоров, адвокат потерпевшей стороны) признаны виновными и не заслуживающими снисхождения. На следующей неделе — приговор, точка в деле о самом громком политическом убийстве в новой России. И если уж так хочется многозначительного разговора о символах, то вердикт и есть такой символ. Вина убийц доказана, но совершенно непонятно, почему вдруг они решили убить Бориса Немцова. Следствие не выявило заказчиков. Суд этот вопрос не рассматривал. Присяжных ни о чем подобном не спрашивали. С потенциальными подозреваемыми на этом уровне беда: одних не нашли, других не рискнули вызвать даже в качестве свидетелей. Доклад «Кадыров. Итоги» мог бы дополниться еще несколькими страницами, и кто ж его теперь переиздаст. И это все, конечно, уже не про Немцова, а про государство, которое Немцову активно не нравилось. Какая-то даже идиллическая картинка: шел критик режима по мосту и умер. Получил несколько пуль в спину. Почему? Да ни почему. Суд не знает почему. Просто так бывает, и все. К тому же убийцы-то сядут, наказание неотвратимо, и откуда бы тут взяться недовольству. Россия продлила ответные санкции против Евросоюза 2017-06-30 15:25 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) 29 июня премьер-министр Дмитрий Медведев заявил, что правительство предложит президенту продлить ответные санкции до конца года. За день до этого Евросоюз продлил санкции против России. «В этой ситуации мы будем реагировать адекватно», — заявил тогда Медведев. 15 июня во время «Прямой линии» Путин заявил, что снимет контрсанкции после того, как Евросоюз снимет санкции с России. Как делают кофе. Инфографика 2017-06-30 14:28 dear.editor@snob.ru (Елена Костомарова) В Крыму из-за аварии отключили интернет и сотовую связь 2017-06-30 14:25 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) Абонентам, которые находятся в роуминге «К-телеком» и «КТК Телеком», отключили интернет. Клиентам большинства других интернет-провайдеров снизили скорость. Кроме того, в Крыму не работает междугородняя телефонная связь. На поврежденный участок выехали аварийные бригады. Полонский пообещал, что до 18 часов пятницы связь восстановят. В Москве объявили штормовое предупреждение 2017-06-30 13:38 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) Ожидаются ливни, грозы, возможен град. Порывы ветра местами достигнут 17-22 метров в секунду, сообщили агентству в городском метеобюро. Самые сильные дожди прогнозируют с 15:00 до 21:00. В Москве выпадет до трети месячной нормы осадков. Коммунальные и экстренные службы города переведены на усиленный режим работы. 30 июня стало самым теплым днем года в Москве. К 11:00 температура воздуха прогрелась до 26,6 градуса. Прежний максимум года фиксировали перед началом урагана 29 мая. Тогда воздух прогрелся до 25,9 градуса. Суд арестовал участника акции 12 июня в Москве 2017-06-30 12:50 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) Искакова арестовали до 27 августа. По версии следствия, он трижды «применил насилие, не опасное для жизни и здоровья», в отношении бойца ОМОН и еще двух полицейских. Искаков не признал вину и отказался давать показания. Расим Искаков — уроженец Дагестана. Ему негде жить в Москве, поэтому он живет на улице. Искаков не работает. Ранее его несколько раз привлекали к административной ответственности, в том числе за участие в несогласованных акциях. Ранее газета «Известия» со ссылкой на неназванный источник писала, что в Москве после акции 12 июня задержали уроженца Дагестана без регистрации. Он якобы «кинул в толпу людей взрывпакет». В МВД тогда сообщили, что задержали мужчину 1988-го года рождения, который, по информации полиции, кинул в толпу петарду. В Гидрометцентре опровергли «ветхозаветный потоп» в Москве 2017-06-30 11:51 dear.editor@snob.ru (Александр Косован) «Синоптики часто берут данные о погоде, которая наблюдалась сутки назад на западе, и экстраполируют ее на сутки вперед — один к одному. Но на самом деле так не происходит. Воздушная масса на своем пути трансформируется. Конечно, дождя в Москве следует ожидать, но вовсе не такого, какой мы наблюдали на западе, где действительно выпало очень много осадков. Библейского потопа не будет. Это был выход очередного циклона со Средиземного моря. Такие циклоны напитаны большим количеством влаги, а чем ее больше, тем сильнее погодные катаклизмы», — объяснил корреспонденту «Сноба» Оганесян. По его словам, в Гидрометцентре ожидают ливни и грозы, но обычные для лета. В Москве выпадет не больше осадков, чем в среднем в конце июня. Ураганного ветра тоже не будет — порывы не превысят 10-15 метров в секунду. Также на этой неделе будет постепенно расти температура воздуха. «Погоду предсказывать очень сложно. Отец кибернетики Норберт Виннер сказал, что самая сложная проблема, с которой столкнется человечество — это прогноз погоды. Дело не в вычислительной технике, а в недостатке наблюдений — они ведутся всего 200 лет и то не во всех городах. При долгосрочном прогнозе важно знать всю погодную предысторию», — добавил Оганесян. 29 июня погодный центр «Фобос» предупредил москвичей о сильном ливне, который должен начаться 30 июня после 15:00 и продлиться до позднего вечера. Синоптики даже назвали этот ливень «ветхозаветным». По данным «Фобоса», ливень будут сопровождать ветер с порывами до 20 метров в секунду, грозы, молнии и град. В Германии легализовали однополые браки 2017-06-30 11:02 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) «За» проголосовали 393 депутата, «против» — 226 , 4 парламентария воздержались. Блок партий Христианско-демократический союз и Христианско-социальный союз, у которого большинство в правящей коалиции, традиционно выступал против однополых браков. Но 26 июня председатель Христианско-демократического союза, канцлер Германии Ангела Меркель призвала депутатов голосовать по этому вопросу исходя не из позиции партии, а из «зова совести». Сама Меркель проголосовала «против». До 1969 года в Германии уголовно наказывали за гомосексуальные связи. В 2001 году немецкие власти разрешили однополые союзы в форме партнерств, которые обладали меньшими правами, чем браки. В частности, они не пользовались налоговыми льготами, предусмотренными для граждан Германии, состоящих в браке, и не могли усыновлять детей. Тем не менее, за 16 лет свои отношения официально оформили 34 тысячи однополых пар. По данным соцопросов, большинство жителей Германии поддерживают однополые браки. Генерал Следственного комитета брал взятки щенками 2017-06-30 10:41 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) Защитники Максименко, бывшего начальника главного управления межведомственного взаимодействия и собственной безопасности СКР, говорят, что животных в деле генерала нет. От дальнейших комментариев адвокаты отказываются. Также на заседании Мосгорсуда сотрудник ФСБ сообщил, что Максименко подозревают в вымогательстве вознаграждения у некоего Смычковского. По данным «Коммерсанта», это может быть владелец строительного бизнеса Дмитрий Смычковский. Он якобы передал генералу подержанный Jeep Wrangler стоимостью в полтора миллиона рублей. Кроме того, Максименко обвиняют в получении миллиона рублей взятки от бизнесмена Бадри Шенгелия. По версии следствия, за эту сумму генерал возбудил уголовное дело против петербургских полицейских, которые в 2014 году отобрали у Шенгелия дорогие часы Hublot и не вернули. Михаила Максименко и его заместителей Александра Ламонова и Дениса Никандрова задержали летом 2016 года. Их подозревают в получении взятки в особо крупном размере. Следствие считает, что за вознаграждение они обещали освободить из СИЗО приближенных криминального авторитета Калашова. «Неоклассики»: сольный концерт Кирилла Рихтера 2017-06-30 10:10 dear.editor@snob.ru (Екатерина Букина) Талантливый композитор-самоучка Кирилл Рихтер выступит в рамках серии вечеров «Неоклассики» Зеленого театра ВДНХ. По задумке музыканта, первая часть концерта будет полностью фортепианной, а во второй части Кирилл выступит в трио со скрипачкой Аленой Зиновьевой и виолончелистом Августом Крипаком. На площадке под открытым небом композитор исполнит все свои произведения, включая те, что еще никому не довелось услышать. Кирилл Рихтер снискал славу одного из самых ярких молодых композиторов. Обладатель красного диплома МИФИ и Британской высшей школы дизайна, он экстерном закончил музыкальную школу за один год и теперь выступает с музыкантами-неоклассиками с мировыми именами. В композиторском портфолио Рихтера — цикл фортепианных вальсов и эксперименты со звукоизвлечением классических инструментов в составе трио со скрипкой и виолончелью. В настоящее время на шведском лейбле 1631 Recordings готовится к выходу дебютный альбом композитора. 9 июля музыку Кирилла Рихтера можно будет услышать в парке Останкино. Хедлайнерами проекта «Неоклассики» станут композитор Илья Бешевли (16 июля), современный классик Миша Мищенко с казахстанским композитором Алимом Заировым (30 июля), восходящая звезда Никола Мельников (13 августа) и знаменитый Павел Карманов (20 августа). 9 июля Зеленый театр ВДНХ. Сцена на воде Начало в 20.00 Введите вашу контактную информациюВласти Ирана подтвердили смерть главаря ИГ 2017-06-30 10:00 dear.editor@snob.ru (Евгения Соколовская) Ширази заявил, что смерть террориста подтвердили по многим каналам. Подразделение «Кудс» занимается спецоперациями за пределами Ирана. 11 июня об убийстве Аль-Багдади сообщило сирийское государственное телевидение. 16 июня министр обороны России Сергей Шойгу сообщил президенту Владимиру Путину о возможном убийстве аль-Багдади. Он доложил, что в конце мая Россия нанесли авиаудар по объекту террористов под сирийским городом Ракка. Погибли больше 100 террористов, включая, предположительно, аль-Багдади. Это уже не первое сообщение об убийстве аль-Багдади. В предыдущие разы новости о его смерти оказывались фейковыми. *Террористическая организация «Исламское государство» запрещена в России. 1000 лопат угля в день. Как живут люди исчезающих профессий 2017-06-30 09:56 dear.editor@snob.ru (Александр Косован) Главный навык трубочиста — не вешать носКонстантин, 35 лет, Москва Я сначала был полицейским, потом кровельщиком, потом официантом. Это лучше, чем быть полицейским — в правоохранительных органах мне много чего не понравилось; в особенности то, что я не видел результата своего труда. Да и зарплаты были крошечные. Однажды я решил сделать себе печь в бане. Дело затянулось на целых три года: я много читал о печном деле, ходил к мастерам, посещал семинары. Мне помогал отец — он много лет посвятил печному ремеслу как любитель. Я в детстве не придавал значения его увлечению, не думал, что меня это затронет. Отец рассказывал, как подготавливать материал, как и где искать глину. Можно было пойти на курсы, там быстро бы набросали верхов о ремесле, но это не очень надежно. Самый верный вариант — хоть немного поработать подмастерьем. В интернете есть несколько сообществ печников — и печники довольно дружные, в отличие от других строителей. Они все друг друга знают, стараются делиться навыками, следят за своей репутацией. И я устроился подмастерьем, набрался навыков у достойного мастера. Вскоре мы с отцом сложили печь в бане. Я был счастлив. А потом я стал работать печником, делал камины и печи дачникам. Мне нравится моя работа: я вкладываю в нее душу. Это не как на заводе: пришел — отработал — ушел. Здесь ты можешь посидеть подольше, подумать, как сделать лучше, красивее, эффективнее.
В какой-то момент меня стали просить прочистить дымоходы. Так я стал еще и трубочистом. Не каждый печник — трубочист. Это отдельная непростая профессия. Наверное, можно сравнить эту пару с футболистом и хоккеистом. Что-то они делают похоже, но все равно правила игры очень разные. Дымоход необходимо чистить раз в год. В нем скапливается много гари, а это может привести к пожару. Трубочист — грязная работа, но очень нужная. Меня вызывают, я поднимаюсь на крышу, и с помощью инструментов изучаю состояние дымохода — все вертикальные и горизонтальные полости. Затем по всем каналам прохожу щетками. Нужно быть ответственным и внимательным, важно не пропустить место, которое могло бы стать источником возгорания. Спускаться в дымоход мне не приходилось — у наших каминных труб не очень большое сечение, в отличие, например, от Англии. У нас все как-то поменьше. Работа у меня востребованная. Не настолько, конечно, как было когда-то, но все-таки моя профессия нужна. Не нравится мне только одно: заказы не постоянные. Периодически приходится искать подработку. Поэтому главный навык, которым должен обладать трубочист, — не вешать нос. «Я разбиваю изделия, которые не отражают меня»Иван, гончар, 30 лет, Вологда Я искал свою профессию 15 лет. Занимался музыкой, был строителем, сторожем и много кем еще. Это был сложный путь поиска себя настоящего. Я решил, что к тому моменту, когда мой старший сын пойдет в первый класс, я должен наконец определить, кто я такой. Чтобы, когда сына спросят, кто его отец по профессии, он мог бы уверенно что-то сказать. Но время шло, и я почти отчаялся. Я разговаривал со многими людьми, которые нашли себя, спрашивал у них: как, ну как вы это сделали? И никто не давал ясного ответа. Какое-то время я продавал китайский чай, и меня пригласили на чемпионат чайных мастеров. На этом соревновании я собирался заваривать только пу-эр, и мне очень захотелось использовать для этого по-настоящему эксклюзивную чайную утварь — я обратился к гончару за ее изготовлением. В мастерской я поймал странное ощущение, что я чувствую себя там как дома. Я вдруг спросил моего будущего наставника: а в ученики возьмете? Он сказал: без проблем. А если буду заниматься серьезно — он будет учить бесплатно. Я сел за гончарный круг, и вскоре что-то стало получаться.
Техника работы за гончарным кругом важна, но не менее важен момент ее ухода на второй план, когда она становится инструментом, как и в любом другом искусстве. Для меня гончарное искусство — это постоянный поиск самого себя, в каждом из предметов, которые я делаю. Я часто разбиваю изделия, которые не отражают меня настоящего. Традиционной керамикой я практически не занимаюсь, ориентируюсь больше на современные тенденции в дизайне интерьера и декоративно-прикладном искусстве. Мастеров традиционной керамики, возрождающих и бережно сохраняющих это дело, в нашей стране достаточно. А есть отличные художники-керамисты, которые сделают вещь под любой интерьер, но современную. Здесь и проходит водораздел: есть традиционное гончарство и есть декоративное, есть «традиционщики», а есть «современники». Я вижу своей задачей адаптировать формы традиционной русской керамики к современности, сделать их актуальными для современной интерьерной среды. Как, например, произошло в Японии, Корее, других азиатских странах, традиционная керамика которых выглядит очень современно. Думаю, что я справлюсь с этой задачей, как справился с предыдущей. Я нашел себя, и мой сын может уверенно сказать, что его отец — гончар. «Я пофигист, поэтому остался работать на мельнице»Михаил, мельник, 26 лет, Юсьва Я работал оператором дробильной установки зерновых кормов. По-простому — мельником. Пошел на мельницу в девятом классе. Родители давали деньги, но мне не хватало, хотелось одеться-обуться получше. Свой кусок хлеба — он свой. Днем я учился, а вечером ходил молоть зерно. После девятого класса пошел в ПТУ, отучился на тракториста широкого профиля. Но все это довольно сложно. Я в слове из трех букв делаю пять ошибок. Я человек такой — пофигист. Поэтому остался работать на мельнице.
Работа непростая и с совершенно дурацким графиком: выходных не было вообще, я работал семь дней в неделю. Встаешь в шесть утра, приходишь домой в пять вечера. Но нужны были деньги — а получал я тысяч пятнадцать. Сейчас классических мельниц с лопастями уже и не осталось. Мельница, на которой я работал, старая, советская. Нормальных очистных установок для воздуха не было. Поэтому мне пришлось уйти с работы — врачи запретили продолжать. «Тех, кто правильно делает бочки, — единицы»Виктор, 45 лет, Ростошь Бондарем я стал случайно. 20 лет назад работал на пилораме, нам заказали паркетную доску, мы привезли, а заказчик отказался. Стали думать: куда девать целую машину дерева? И решили делать бочки. Сначала не получалось. Стали выяснять, почему бочка разваливается, почему протекает, почему вообще не похожа на бочку. Оказалось, что паркетная доска просто не подходит в этом деле. После пилорамы я устроился в мастерскую бондарных изделий в Москве. В те годы бондарное дело в России было совершенно не развито. Да и сейчас, откровенно говоря, мало хороших мастеров. Тех, кто правильно делает бочки, единицы. Процедуру правильного изготовления можно найти в интернете, но ее практически не придерживаются. Например, не обжигают стягивающую древесину клепку, а это нужно делать обязательно, чтобы снять с клепки напряжение — иначе бочка при перепаде температуры лопнет. Или еще хороший пример: мы сушим бочки от двух месяцев до года, это по правилам. Все соки из древесины должны выйти. А многие компании просто отправляют бочку в сушилку и через пару недель ее достают.
Чаще всего бочки покупают под спиртные напитки и соленья. Через два-три месяца, проведенных в дубовой бочке, коньяк сильно изменяется. Это не значит, что наш заказчик — обязательно состоятельный человек. Достаточно того, чтобы ему не нравился вкус магазинного алкоголя и он стремился его улучшить. Бочки берут бары и кафе, чтобы создавать антураж. А бывали и интересные случаи: как-то большую бочку купили альпинисты, чтобы складывать в нее снаряжение. Родные сначала удивлялись, почему я стал бондарем, а потом привыкли. Мне очень нравится работать с деревом, я бы не поменял эту работу ни на какую другую. «Кочегару нужно много работать головой»Сергей, 44 года, Барнаул Быть водителем автобуса мне надоело, и я стал кочегаром. Кочегарил много где — в «РЖД», в «Горводоканале», в газовой и угольной котельных. Сейчас на некоторых предприятиях есть автоматические устройства, которые сами дробят уголь и закидывают его в котел, а ты только следишь за этим процессом. Но такое есть не везде, в котельной, где я работаю, все нужно делать вручную. В час мне нужно закидывать по 100 лопат угля в топку. Все это сгорает, и к вечеру, к концу смены, весь сгоревший уголь нужно вычистить и на себе вытащить. Очень помогает спорт: я подтягиваюсь 25 раз, на брусьях отжимаюсь до 40 раз.
Мне моя работа не то чтобы нравится — нормально себя чувствую. Но все же никому не говорю, кем работаю. Кочегара считают кем-то вроде дворника, профессия не самая престижная. Но, в отличие от дворника, нужно много работать головой. Не каждый сможет быть кочегаром. Нужно знать много чего: следить за давлением, за состоянием труб, за подачей воды. Работаю я сутки через трое. И продолжаю водить автобус, так что на жизнь хватает. А вообще я собираюсь выучиться на крановщика и поехать в Магадан. Аркадий Драгомощенко: Расположение в домах и деревьях. Часть 4 2017-06-30 09:39
Начало читайте здесь: часть 1, часть 2, часть 3. 16.Вот, а Бронек в обиде на бабушку был, выясняется. Так? Или не так? Отчасти так, конечно, скрывал, не подавал вида, но что-то не ладилось между ними, а дед невозмутим был, когда не в командировках, а дома находился между рейсами, и так же трудно было угадать его мысли тогда, как и теперь. Что думал он, допустим, лежа в сарае, слушая, как осыпается цемент по стенам? Песок разве? И осы ли в гнездах шуршат? Или то Эринии в водосточных трубах гудят? Обедали вместе. Одно название, что обед. Но нелегко поверить, что Бронеку приятно было за столом в обществе деда. Тяжелый он был человек, и бабушка постепенно, как водится, перенимала многое от мужа — немногословной делалась, с каждым разом ближе к переносице брови сдвигала, но эти-то брови и смешили ее брата. А когда человеку смешно, почему бы ему хоть изредка, не дать себе волю, не расхохотаться от души? Не отвечал дед даже улыбочкой, а Бронек злился на бабушку, однако ни разу не попрекнул ее выбором — да, да, не ладилось что-то… Если на то пошло, какое это имеет знание? Молчал дед, потому что уставал. Играл Бронек на скрипке, учил детей рисовать яблоки и мраморную голову без признаков пола, книги читал по вечерам у окна в своем доме. Ответа не было, темнело, книгу откладывал, просто сидел у окна — дурманом клубился запах жасмина, еще росли петунии перед окном, и книга рядом лежала бесполезная, ибо не хватало света, чтобы разобрать написанное, да и в душе света оставалось меньше и меньше. Из книг тех осталась одна: «История французской революции» в кожаном тисненном переплете с непременной урной, копьем и Марсом. Все остальные книги разворовали в войну румыны. Еще одно небольшое замечание: у деда тоже был брат, Петр, души не чаявший в нем. — Нельзя сказать, что плохой человек был, — замечает бабушка. — По-своему добрый человек, о вдовах пекся, евреев не трогал, иногда муки мне приносил, когда деда подолгу не бывало. Чего там! Человек как человек, похуже бывают. — Правда, Бронека ненавидел, по всему видать было, но… Тут я Соне на ухо быстро так, чтобы не пропустить ни слова: — А ты бы женилась на Бронеке? — Да, да… Надо говорить: не женилась, а вышла замуж. Но не мешай, слушай, сейчас он придет… — Кто? — … и на меня косился, поглядывая ненароком, показывал, значит своим видом, что неравнодушен, нравлюсь ему. А когда Бронека заставал — прямо беда, ну, как с ума сходил человек. Прищурится вот этак и говорит каждый раз, одно и то же говорит, ртом усмехаясь: «Счастье твое, что мы до Варшавы не дошли. Эх, уж точно, что счастье! Тогда бы ты узнал у меня Францию!» — лицо смуглое, а глаза белеют, белющие такие, и зрачки крохотные, с маковое зернышко. Это когда Бронек перед тарелкой книжку свою ставил. Что вы себе думаете? — он и в шляпе ходил, галстук завязывал назло, франтил, а уж как я его не просила, ни умоляла людей не дразнить! Злые все были, обозлились очень: не шутка сказать, война... а голод? А он себе знай одно: фьють-фьють… Вот прикроет, значит, Петр глаза свои белые, нагнет голову, как тот волк, и прямо пьяный, смотришь, никакого рассудка у человека, — и снова Бронеку: «Если бы, — говорит, — не мой любимый единоутробный брат Савва, я бы тебе показал, где раки зимуют! А, пан Бродек? Знаешь, где рак зимует? Ох, не знаешь… А волк смоленый, знаешь, как пахнет? Шляхетный пан Бронек…» И деду я говорила, сколько раз говорила, но деду говорить, как в лес кричать. Молчит, не отвечает. Вздохнет и молчит. Не раз я его предупреждала, чуяло сердце, что не кончится наше житье добром, не миновать лиха… Послушает дед, послушает, и все как было, по-прежнему. Правда, у него свои неприятности были. Творилось тогда Бог весть что; не уследить, с какого бока напасти ждут, да и сам он не охоч был до рассказов, а я не спрашивала, боялась. Вы деда знаете. Но у кого беды не было? И если не было, то еще хуже — ждали ее, и она ждала… Тут добра ждешь, бывает, изведешься… да какое там добро! Сцепятся, подумаешь, порешит один другого, не спасешь, управы не найдешь. Петр, тот при власти состоял, силу имел, прислушивались к нему, а пожалуйся я кому? Чепуха одна. Ну, так Петр только и ждал, по нему видно было. Так оно и вышло. Пришел однажды Бронек в воскресенье, а уже осень начиналась, я огурцы солила, из лесу вернулась как раз перед ним — по дубовый лист ходила; и деда, точно на грех, не было дома. Постоял Бронек, посмотрел — я чеснок затирала — подошел близко, обнял меня ласково и говорит: — Что-то плохо мне, Анечка, неладно… Смотрю на детей в классе, а они как скелеты щерятся. Голову с кладбища приволокли. Тошнит меня… здесь, — пальцем у виска покрутил, а я не обращаю как бы внимания на его слова, спрашиваю: — Струделя хочешь, Бронек? — вид делаю, значит, что не понимаю, не слышу, про что он говорит. — Меда осталось немного, — продолжаю, — А струдель у меня в печи стоит, в одеяло замотала его, чтоб не застыл, как знала, что придешь. А то с малиной? Муки мне принесли вчера… — Петр? — тихо спросил, а в ответ я ни слова. А хоть бы и Петр, подумала, не лебеду же печь все время… И как подумала, смотрю, а злыденный тут как тут. В калитке стоит, глазами мрачно так играет, исподлобья глядит. «Ну, вот, — слышу, прошептал Бронек. — Рано или поздно…» — День добрый, люди, — в калитке говорит Петр и направляется к нам. — Шел мимо, шел и думаю: дай загляну к брату, проведаю, узнаю — не надо ли чего семье его… А вот и наш Бронек, — папиросочку отцепил от губы: — Простите, пан Бронек. Нарочно поправился и ни с того, ни с сего вдруг поклонился ему в пояс, а разогнулся — трясется от злобы: — Ну, что поделываете, пан Бронек? — Ничего особенного, — пробормотал брат. И тоже белый, как стена, стоит, а губы серой ниткой на лице: — Ничего такого… — повторяет и другим голосом, будто прокашлялся, продолжает. Вот тут у меня в глазах мухи поплыли, как услышала: — Товарищ Петр не знает, о чем я думаю? А думаю я, между прочим, про то, что то его счастье, что не дошел он до Варшавы. Большое в том его счастье. — А что так? — словно бы удивился Петр. — А то, что я собственными зубами перегрыз бы ему шею, — заканчивает Бронек и уходит в дом. А я, как, дура, остаюсь с макитрой перед Петром, не зная, что мне вымолвить. Посмотрел он на меня, а после на дверь, за которой Бронек исчез, и опять на меня посмотрел. Постояли мы немного, покуда я не пришла в себя и не сказала: — Сами виноваты, — не слушается голос: говорю, а голос дрожит не от страха, а от тоски какой-то. — Никогда бы мой брат первым не стал вам говорить обидного. — Почему? Правда мне никогда не обидна,— отвечает Петр. — Обидно было бы другое, когда с двурушником, с Иудой Искариотским пришлось бы под одной крышей хлеб разделять и победы нашего славного оружия. — Под какой такой крышей, — думаю я, — а он свое продолжает, но как бы про себя уже: — То и хорошо, что сказал, знать будем…— и в лицо Бронеку, который вышел со струделем: — Не так разве, пан у ч и т е л ь? — Так, так, — кивнул ему рассеянно Бронек и отвернулся. Вижу, смотрит на солнце осеннее и свистит себе, а по руке капля меда медленно так катится, за рукав бежит. Тут оса закружилась вокруг него. Он отогнал ее, достал платок и вытер руку, а струдель на кадушку положил перевернутую, в листья дубовые. Не хочу вспоминать, как ушел Петр, что говорил Бронек… На следующий вечер приехал дед. Бронека через неделю забрали. Ну и вот… Петра в Киев перевели в управление работать, а перед самой войной — в Москву. 17.В коротком просторном полушубке — такие романовскими называли — костлявый, угрюмый, ножницы-ноги, и очки искрятся от снега синевой огненной, за чьей завесой два серых камня-глаза постоянны в радужных силках, вставлены в глазницы надолго, но не навсегда. Подходит, и скрип валенок слышу на узкой тропе, протоптанной мимо дома того — у каждого своя дорога, но у всех одна получается, — ни разу в ворота не постучался, не вызывал, не крикнул, не поднял ворон с голых сучьев криком. Стоял, вперив глаза остывающее, сузив зрачки, во что-то необходимое для того, чтобы видеть не это, что перед ним, а другое. И брат видел его, уверен в том. Вообразим, как отодвигал край занавески и видел привычную с некоторых пор фигуру у ворот. Не раз смотрел, надо думать, отгибая занавеску, к стеклу прильнув, дыханием протапливая наледь, в которой дед появлялся для него, его брат. За год, прошедший подобным образом, ни разу они не встретились. Дед приходил к дому своего вернувшегося брата не для того, чтобы его видеть. Закономерность его появления перед окнами могла вывести из равновесия кого угодно. Возможно, это было частью стратегии деда — собой выкуривал из норы, себя выставлял — приманка? Да нет же, какая приманка? Злобу, судя по всему, выращивал в том, кто сидел за стеной дома; злобу, чтобы из тайной она стала явной. Однако все равно выходит, что травил, гнал… Не надо было соваться сюда, — возможно было и так прочесть поведение деда, а сунулся? Ну, что ж, ничего не поделаешь. И почему его принесло сюда, докатило? На родину потянуло? Ведь мог остаться там, где был все эти годы — там ему и быть бы, не умножая собой число нечисти, которой повсюду вдосталь — там мог дожить и не помнить, не знать, и никто не напомнил бы, кому охота? Кто прошлое помянет, тому глаз вон… А тут дед ходит перед окнами, смотрит на дом с таким видом, будто купить хочет, присматривает, что-то в расчет берет. — «Убью», — в первый раз так и сказал мне, когда начало таять. — «Не знаю когда, но убью». — «За Бронека?» — решилась я спросить. — «Нет. Но и за Бронека тоже. Чем он хуже других?» — «Тебе виднее, — заметила я. — Да вон старый ты какой, зачем грех на душу брать? Это им не поможет, из земли не поднять». — «Помолчи», — нетерпимым он стал к старости, слова возражения не скажи ему! — «Нужна… ясность», — проговорил он, — «Сама говоришь, что старый, — а до Страшного суда терпения не хватит ждать. И потом — это мое дело. Не суйся». Дружная весна была в тот год. Таяло кругом ладно, быстро, правда, по ночам примораживало, но со дня на день теплей и теплей становилось. В апреле подули ветры с юга, со степей; сразу жарко стало, земля просохла. На пасху у людей огороды и сады были вскопаны, деревья побелены, сливы зацвели. Жгли мусор, кто не успел. И тогда я, на пути домой (с базара шла) впервые за долгие годы увидела Петра. Увидела и остановилась, как вкопанная. Что осталось от него! Что осталось… Больной человек, развалина, — замолкала, останавливалась бабушка. — Водянка у него была, должна быть, — голова толстая, разбухшая, как тот кабак черный померзлый, пальцы — не согнуть, палку не держат, веревочкой палка к руке привязана, а ногами передвигает ледь-ледь, не отрывает подошв от земли. Ох, страшный… Боже ж ты мой, какой!.. — Ганя? — спросил, и в горле у него захлюпало. — Я, Петр, — кошелку у ног поставила, платок на плечи сбросила. — Вижу, идет Ганя, — сказал он, — узнает, говорю себе или не узнает. — Страшный стал, правда? — улыбнулся он. И лучше б не улыбался. Не приведи Господь ночью такое увидеть: зубы золотые, губы, как у слона, только синие. — Страшный, — подумав чуть, ответил сам себе. — Знаю. А нужна мне та красота, Ганя? Одной ногой в могиле стою, а там червяк не разбирает. Съест и такое. Да и ты… постарела, постарела. — Вот окончил он, передохнул и прибавил сразу: — Другой тебя помню, девочкой, козой. Сердитая ты была, но хозяйка, спору нет. Что правда, то правда. Хозяйкой была. — Была краса да сплыла, — я ему на это, — было бы о чем горевать и слезы лить. — Ну да, это, конечно, верно… — проговорил он, — и в церковь ходишь? — Что это вы про церковь? Грехи кортят? — Ходи, Ганя, — пробормотал он, — ты всегда в Бога верила. Тебе можно ходить. — И палкой в землю стукнул. — Всем можно, — сказала я и подумала, что идти впору, потому что нехороший разговор у нас получался. Плохого не было в его словах, не скажу, да все одно — дурной разговор не в словах слышно. А он продолжает свое: — Хотел бы и я, как ты, — сказал и вздохнул тяжко, и снова: — говорят, что Бог не только карает, но и прощает? Что попы говорят, Ганя? — А мать чему вас учила? — спросила я. — Мать, говоришь? Когда это было! Не упомнить… Мать, стало быть, говоришь. Да вот так жизнь сложилась, что не одна мать меня учила, много учителей набралось за мою жизнь, а мать… Она бы простила, как ты думаешь? — Никак вину за собой знаете? — Безвинных людей нет, Ганя. Этому я научился без помощи учителей. Хорошо, а Савва, например… вон сколько воды утекло, всякого, сама понимаешь, было, ты седой стала совсем… Вот я как год здесь живу. Скажи, зашел он ко мне? Навестил? Что он? — и прямо как обухом меня огрел: — Все вижу, все знаю — убить он меня собирается. Ну, и пускай убивает. Никогда меня мое чувство не обманывало. Пускай убивает — может, это и есть милосердие. А? И вижу, заплакал после своих слов: — Ты скажи ему, Ганя, чтобы он меня не убивал. Ладно? Куда меня убивать, я и так, как на третий год после погребения… скажи, Ганечка, скажи, миленькая. Кровь мне в голову ударила тут, не знаю, как добежала до двора, и кошелка тяжелая пушинкой стала. А там, во дворе, деду — сидел он на орехе, который третьего дня выкопал, — на одном духу и выпалила: так, мол, и так, выбрось из головы, убийца тоже нашелся, живодер проклятый! Но только как закричит он на меня — сколько прожили, не слыхивала такого: — Я тебе слово даю, клянусь тебе, что не позабуду твоих разговоров и на том свете! Уходи с глаз моих прочь, покуда еще держу себя в руках! А какое там держит… голова мотается, руки ходуном ходят, голову назад забрасывает, чтоб не дергалась, легче, значит ему, когда голову назад закидывать, а голова его, как тополиным пухом покрыта. Вспомнила слова я Петра, про то, как говорил он, что я поседела, и такая жалость у меня в сердце заиграла, такая тоска, что разорвется, думаю, сердце, а этот не унимается, кричит: — Я твои образа, подожди, геть все на улицу выкину! Я тебе покажу снисхождение и милосердие! Я эти штучки все на память выучил… Я тебе слово даю, что еще одно слово — хату спалю ночью и не проснешься!.. Матерь Божия, что он городил… я, как окаменела телом, шеи не повернуть, глазами одними ворочаю. Вечером помолилась, отошла, и ничего, уснула. И снилась мне оса, вилась она над дубовой кадкой, и я себе снилась молодой с руками красными, как от стирки… Несколько недель прошло. Дни по весне летят быстро, а тут они как будто остановились. Несколько недель или одна неделя… Ну да, времени не очень много прошло, потому что щепы слив тогда, значит, уже осыпались, яблони в черед свой зацвели. И первой, как всегда, моя любимая, белый налив, у колодца. Крыжовник давно в листьях стоял, еще до первой грозы успел распуститься, маленькие ягодки рядами висели уже… Как прибегает утром в седьмом часу одна женщина с той улицы, соседка Петра, — бежит к деду в сад, а он себе там верстак поставил, копается в железках, замках, — бежит она туда и с полдороги говорит ему, а я хорошо слышу, сама не пошла, но слышно чудесно, тихо кругом; вот она и говорит, мол: «Слушайте, Савва Алексеевич, что я вам сейчас скажу, я вижу, что вы ничего не знаете, а он, (про Петра это значит), пил всю ночь, пил и песни пел и кричал жутко, да так, что куры проснулись среди ночи, а потом плакал навзрыд, ей через стену все слыхать было: и песни, и крики, — кричал, в пол стучал палкой, а кричал про вас, что у него, стало быть, брат был единственный, никого не было на свете, ни детей, ни любимой жены, и что все кругом, кроме брата, для него зола, смиття, но брат тот против него зло замышляет, порешить хочет. И пил пуще прежнего, несколько раз в погреб спускался за вином, это когда водка кончилась, один раз свалился с ног, но поднялся и со двора несся скрежет зубовный его. Так что вы, как хотите, но будьте осторожней, сказала напоследок соседка. Он, сказала она, сюда с ружьем идет, и против него не найти сейчас никакой власти, чтобы остановить, а я вам сказала и мое дело сторона, потому что, случись, увидит ненароком меня тут — несдобровать мне, а у меня ребенок, и потому выпустите меня через другую калитку». Дед кивнул ей, поблагодарил и сказал, что ничего страшного — просто у них всегда так с детства, с ранних юных лет, примерно каждый год случалось такое. Что же до власти, которой его остановить следует, то никакой власти не надо — человек успокоится сам, жизнь у человека долгая, много у него есть такого за плечами, чем и успокоиться можно, вспомянув то или другое, главное — напомнить. Проводил он ее, мне же наказал носа не совать. Сам ушел в дом и, спустя несколько минут, вышел снова, держа под мышкой ружье, а в руке табурет, который поставил на вскопанную грядку под стеной сарая, сразу, чтобы напротив ворот. Ружье за спину отодвинул, из кармана газету достал мятую, развернул ее на коленях и сел с ней: словно читать собрался, но очки на нем не те, чтоб читать… не проходит и десяти минут, открывается калитка, и Петр, синий весь с лица, как утопленник, — на палке висит, в живот ему ушла та палка, всем телом ее он, кажется, передвигает — в левой руке двустволку держит — явился. Дед мне опять каким-то голосом, как дверь не смазанная, незнакомым мне, значит: — Уходи, Ганя, Христом Богом прошу, не пытай меня присутствием своим — не видишь разве, что брат мой любезный пришел навестить меня! На что Петр, услыхав слова деда, еще издали, медленно продвигаясь, с тяжким трудом свою ту палку переставляя, с натугой лютой: — А что Савва? Не ты, а я — первым к тебе пришел! — кричит и хохочет, а потом палкой в тюльпаны запустил, отбросил от себя палку и уже без хохота деду так говорит: — Сиди, сиди, как сидишь, не двигайся… А я тебе скажу что-то. Не те времена, правда, чтоб я с тобой по-серьезному говорил, но мы по шуточному попробуем, здесь места хватит. Так вот, — говорит: — Был ты мне, помнится, братом любимым, а нынче ты никто мне, сволочь, с которой я всю жизнь, не покладая рук, боролся. Эх!! Раньше, раньше, Петр, думать надо было, раньше… Упустил птичку — не поймать теперь… Но никогда не поздно всадить тебе в утробу, брат мой, полный заряд ненависти! А мог ведь в порошок стереть, как того… Чем же ты мне заплатил за мою верность? Нас было двое — одна мать у нас, двое нас на всем свете было… Готовься, сволочь, тут я тебя своим судом судить буду. Мне терять нечего, сам довел, сам готовился убить меня, Каин, слабину почуял? Не тот теперь Петр, думал? Ну, так получай, сволочь! — и поднимает свое ружье, а самого качает. Ну, думаю, упадет в тюльпаны, изомнет цветы, проклятущий, и тут точно молнией: Матерь Божия — о чем думаю!.. Не понималось мне, что взаправду все: и ружья, и дед, от которого одни очки в секунду остались на лице, — запеклось, корой покрылось…. Нет же, прицелился еще (скаженный) и выстрелил — как лопнуло что в ушах. Одним махом все окна в сарае высадил разом с рамой — вот какая сила у него в ружье была, но сам не удержался, набок упал, забился, слезами залился горючими и внутри у него кипит, аж мне слыхать — клокочет, а он на колени стать хочет, руками цепляется за землю и так кричит, что слова не разобрать: — Прости, Савва! Хоть кто бы знал, как мучаюсь, хоть бы ты один слово сказал мне, пришел бы ко мне и промолчал, посидел. Я видел, как ты мимо ходил, смотрел в окна мне! От муки я такой стал, гнию весь, брат… Ты должен знать! Должен! Почему ты молчишь? Если знаешь, почему ты не отвечаешь? Ганя! Ганя, миленькая, где Бог твой, где?! Стать невмочь ему на колени, валится набок, но ползет… Тут дед из-за спины свое ружье достает, кладет газету на колени и, не приподнимаясь с места, в Петра, который почти что дополз к нему, — из двух стволов сразу. От головы кривая черная стенка осталась у Петра, мокрая… — Мама, перестаньте, тошнит! — А к ней припеклась какая-то красно-розовая куча курчавая, в пузырях… Даже не простонал, нечем было. Хлюпнуло в нем пару раз и замолкло. А потом… — Прекратите, мама, это ужасно! Ведь дети слышат, они не спят… 18.Или в другой раз — тише, настолько тихо, что само по себе крадется неуловимо повествование, но уже вовсе туманное, неизъяснимо зыбкое, в течение которого, плавном и тихом, яснее всего весна отражается: цвет вешний, лепестки на ветру юго-восточном, со степей, где холмы, холмы, склоны с убитой, скользкой травой. В конце сада тоже трава росла, но иная, ничем не похожая на вольную траву холмов. Была она редка, водяниста, хрупко-высокая, хилая. Кое-где рос кипрей, отмечая розовато-лиловыми цветами места полного запустения. Лопухи, кустики у столбов забора светлого щавеля, вперемешку с подорожником, жесткий волокнистый лист которого при нужде надо было прожевать в кашицу и залепить ею содранный локоть, когда с дерева неловко сползешь — спиной или животом, ощущая кожей каменные завитки коры. И неуследимо в белой шершавой ссадине, посреди смуглой выгоревшей ткани, как бы со дна глубокого, точная капля, даже островерхая какая-то, всплывает, растекается, бледнеет, сочится затем множеством мельчайших капелек, умножаясь в темное, темнеющее от того что кажется, гуще кровь становится от солнца, — выпуклое пятно. И тогда провести пальцем, по всей руке или животу, и тончайший коричневатый след оставить, сухой след, но из глубины еще прибывает эта удивительно-волшебная влага, которую не сравнить ни с чем. Очень медленная на вид, тяжелая, лишенная какой бы то ни было прозрачности. И смола на черешнях старых прозрачна, втягивает зрение, различающее внутри ее застывшие трещинки, янтарные волоски, завихрения, медовые волокна, прожевав которые, исполняешься необыкновенной душистой горечи — это все сад, это и трава, и деревья, и дом в деревьях, побеленный тщательно весной — немного голубоват, отдален, прохладен занавесями, пахнущими стиркой, ветром, некой свободой, которой то больше становится, то меньше — в зависимости от неба, родителей, времен года или когда случается что-то совсем непонятное, например, ангел, сидящий на сливе в тех местах, где и трава худосочна, и лопухи, и щавель, и пень от липы громадный, источенный короедами. Пень-полис, в недрах которого неустанно кипела жизнь муравьев, солдатиков, в мягких трухлявых складах которого, за отставшей корой, в коричневых углублениях белые личинки покоились, похожие на мумии, будущих муравьев. Полуденный край запустения, а вечером начисто забывали об этом месте, как будто его не существовало, — трудно представить было, как может такая тишина по дню накрываться тьмою, становясь еще тише, не слышней… Светлый щавель, одуванчики горькостеблистые, кипрей отцветший; и за досками забора, в чужом саду — боярышник, ветви которого тянулись ввысь и с каждым годом становились сильнее, покуда не смешались вконец с сиренью и страшно разросшимся шиповником. И шепот делал стальной нить: «А-а-а-а-а… свихнулась баба!» — гнал нас тревожно сюда, как воду, рябью, бичом шепота гнал. Однако, отец, усмехаясь своему чему-то, уступая нашим уговорам, — выбрали подходящий момент, после обеда… благодушие, мушиный рой изумрудным звоном оплетает стены дикого винограда, воздух слепит трепетно. На второй день, кажется, согласился взглянуть на то место, но когда его вечером мы спросили, — весь день на реке провели, — видел ли он что-нибудь? — ответил, что, к сожалению, ничего не смог увидеть, так как не дошел, у колодца задержался. Яблоня обломилась, пол ствола отошло, и пришлось вернуться в дом, потом варом заливать, рогожей обматывать, подтягивать, как бы не рухнула совсем — жалко ведь, дерево хоть и старое, но родит рясно, терять не хочется — живое как-никак. Подумать только пол ствола отошло… — а там и забыл за делом: пока нашел рогожу, пока обрезал обломанные ветки, что, конечно, не следовало бы делать, и вообще хватит, достаточно на эту тему, неужто непонятно, что мать не одобряет, раздражать ее не стоит, и довольно, словом, все тут. Безусловно, бабушка не смогла удержаться и чего-то недовольно пробормотала, а мать из-за стола — похоже, что только того и ждала, с нарочитым безразличием кроша кусок хлеба возле тарелки: — Сумасшедший дом. Типичный сумасшедший дом. Нет, вы только подумайте, старая, неглупая женщина, а вот такое изо дня в день слышать — нет никакой мочи… Кондрат, ты слышишь? На что бабушка: — Гляди, накаркаешь!.. Вот тут мать вскидывается, по-дедовски, вспыхивает, не выдерживает: — Думайте, что хотите, но за язык вас никто не тянет. Детей постеснялись бы! — добавляет несколько другим тоном и тянется рукой к середине стола, где коричневый кувшин стоит с тюльпанами, поправляет их, перебирает, проливая воду на скатерть. — Нет, кто бы подумал, что я буду жить в типичном сумасшедшем доме… — как бы про себя, точно повторяет недоуменно чужие слова, стараясь найти в них смысл, — повторяя медленно. — Перестаньте, — на миг вступал иной голос, пресекая ее, начинавший было возвышаться — не громко сказал отец, даже тихо. И бабушка не то чтобы обернулась к отцу — осталась вроде бы неподвижной, голову поворотила испуганно, и мне ее профиль с надменным прищуром виден из-под платка в цветах, в маках, мальвах — какого-то цыганского платка, а тут в мочке оттянутой еще плоский золотой круг покачивается, прядь выбилась, и у матери брови поползли вверх, а дед еще ниже к тарелке с супом остывшим, крупинки отлавливая холодной ложкой, еще ниже лицом резко упал, под стать слову, прозвучавшему столь неожиданно со стороны отца, которому, казалось, давно на все рукой было махнуть, — вот отчего не вмешивался в разговоры. Случалось, поддразнивая иногда то меня, то мать или злил меня, доводя до слез, но ни Сони, ни бабушки с дедом не трогал. Любезно и пусто рассматривая их голубыми выцветающими глазами, а когда накатывало, становившимися вовсе ясными и светлыми к осени, к тому времени, что волновало его неустанно каждый год. Вот выбритый до блеска череп приобретает глубокий цвет от солнца и ветра, под глазами выгоревшая кожа, пролегая бледной золотистой белесостью, как бы припыленная, — все покрывалось нежным тонким прахом от дувших на исходе лета азиатских суховеев — в отличие от остального лица, головы, тяжелых кистей, оканчивающихся недлинными крепкими пальцами с ухоженными ногтями, — на одном из них, тускло отсвечивало тонкое серебряное кольцо, и когда брился, оно словно наливалось язвительной силой, зеркальностью совершенной бритвы, зажатой легко и привычно в четырех перстах, — скользящей немо над головой. Однако поразило вовсе не то, что вмешался он. Порой случалось и такое: кривя темные губы, собирая морщины у глаз, как бы вглядываясь в произносимое — о пристальность говорящего! — не осуждал, не превозносил, скорее всего, замечал, оговаривал нечто, облекая это нечто в форму нарочито абсурдных предположений, вплоть до гримасы. С дедом, слышали мы, он вел себя по-другому — тише говоривших — произнес, как взвалил, и должны были все почувствовать горячее дыхание в покойном воздухе летней надвигающейся ночи — палящий выдох. Как ни странно, обескуражило не это — грусть, прозвучавшая в его голосе, непривычная нам, — вот что! — потому как неписанным законом, давним, древним установлением (задолго до нас, разумеется, задолго…) — не позволялась она, считалась чем-то недостойным, унизительным, как бы грехом считалась, поскольку неприхотливо-скудная истина, положенная во главу угла, гласила: радуйся, ибо это все, что ты можешь сделать здесь, а не можешь — найди в себе силы не сетовать. Замерзни, остынь, закрой глаза, пропади пропадом, но ни слова сожаления не должно упасть с твоих уст, даже наедине с собой — вернее ярость, гнев, брань, безумие, но не печаль — что она, спрашивается? Тень она от чьего-то чужого неземного тела, враждебного, страшного?.. вестник она? И вот она входит в кости, в жилы, сушит их, и тело само по себе уже весть. Много лет позже, беспрестанно вытирая тем же цыганским платком глаза, нащупывая мое лицо руками, как бы отыскивая ответ на нем, ища подтверждения и своим словам и пальцам, и уверенности во мне, бабушка тихо поведает о последних днях отца, которые начались задолго до смерти, расскажет о его глазах, о том, как таяли они у него на лице, о том, как весь высох и превратился в ребенка — так что без труда мыла она его, переворачивала, обтирала…, когда он отказался ото всех и лишь ее мог видеть спокойно, с ней мог спокойно лежать, папиросными веками, хрупкими лепестками плоти укрыв истомленные зрачки, видевшие уже то, что никому не было доступно, разве кроме него и бабушки. Крючконосая темнолицая старуха с требовательными беглыми пальцами на высыхающих руках, она была моим психологом, которому чужды были вполне уже и скорбь, и веселье, потому как перестало существовать то, что нуждалось бы в них, вот так как-то, а если не так — кто поверит? По бритой голове провел отец ладонью и вышел из-за стола. И дед, помедлив малость, тоже поднялся, к порогу пошел, к выходу из дома прочь, вон… зашелся по дороге кашлем, долго спиной стоял, лопатками острыми двигая под рубахой, а на вороте — ни единой пуговицы. 19.И повечерье надвинулось на нас неведомой доселе печалью, проникла печаль в дом… зачем только? — тихий ветерок из черневшего проема, где дед стоял, сотрясаемый мелким сухим кашлем курильщика, препоясанный на узких костлявых чреслах залоснившимся черным ремнем. Неторопливый ветер из черного проема, походивший чем-то на мучную вязкую ночную бабочку, — долго уже толклась по стеклу, то косо сползая вниз, сыпля мягким треском крыльев, то взлетая глупо к потолку и падая оттуда на скатерть, где кружилась с шорохом слепым на месте, и затем в окно стремилась, за которым бился, летел к которому, волна за волной, безмолвный ночной поток мошкары, серебристыми тучами клубясь под лениво освещенными ветвями, — из окон свет падал. Зеленым сырым волокном обволакивала ночь, тронутая как бы невзначай светом, истекающим из дома. Привыкнут глаза к нефритовой темени, схлынет воздушный хрупкий сор пядениц и совок — сладчайшей муаровой волной прошуршит в узловатых пустотах древесных теней, опадая с едва различимым стуком на крашенный суриком подоконник, но и он черен влажно, как и все, что пролегает дальше; привыкнут зрачки, шириться начнут, растекаться, исполняя глазницы тишиной омута, проросшего бархатом зеркала, и почему-то духотой приторной, густой, потянет, как на Троицын день, когда полы по щиколотку засыпаны высыхающим (камыш) татариннем, увидишь сквозь хаос замерзших земных превращений, в снежно-ослепительных тенях — узришь звезду одну, вторую и там еще одну… и до чего тогда ужасной в своей приближенности покажется черта крыши, косо пронизывающая некой безусловной верностью линии ветви да и они сами явственной гнетущей ненужностью предстанут, как и то, что было неотделимо от дневного размеренного порядка: стена, мерцающая известью, словно вымытым в росе голосом, серебристый ствол ореха, а внизу под ногами, мельком — то, близость к чему необъяснима и может довести до непонятного алчного плача (когда рот ровен, не щербат в рыдании, сложен спокойно), — там высохшие черешки, ветер их сбивает день за днем, вишен косточки заскорузлые, иссохшие, поклеванные воробьями; забившееся под скамью яблоко — беглец, обозначенный преждевременным тлением, сморщенными топкими болотцами гнили, и обгоревшая спичка, и стеклышко от фильмоскопа, слабая исцарапанная линза, скучная, брошенная на произвол судьбы, со вкрапленным в рыхлые соты железным камешком вялого венецианского перечисленья — (лагуна розовата, вскипает солнце у гибких песчаных корней, лебедь гипсовый, плоскости иной жизни. — Соня, где это? А это? Это правда? — жирная угольная сажа и мокрые, крепко выжатые облака, или Китай) — бесполезная и скучная стекляшка, а было: часами на прямом огне мартовском высиживали, направляя волшебный лучик радужный, связанный из пылинок, частей их, — тепла, на детское сукно зимнего пальто (и вкус кашля, как раскрошенный шоколад среди пряностей в буфете...), предчувствуя с тайной усмешливой жестокостью быстрый вороватый стебелек синего дыма, который вырывался в воздух безветренный, оставивший, наверное, навсегда в моей душе — можно сказать в сознании, но опять-таки: какое сознание тогда? лишь предощущение его — фарфоровый оттиск, рядом вот этих бесчисленных стебельков дыма, вырывавшихся из суконных недр, где погребены до холодов, сродни личинкам бабочек, жуков, крохотные тела кашля и отвращения. — Что вы здесь делаете? И кто вы такие? — Мы ожидаем появленье саламандры или что-то еще, подобное неуследимой птице дыма, взмывающей из желтоватых точек, оказывавшихся при более тщательном рассмотрении кольцами, мельчайшими кратерами, извергнувшими невидимые окончания пламени и, конечно, не из одного дыма, не только из следов огня стена, но также из безветрия, найденного потом невзначай, походя, находимого ежечасно и случайно под ногами ночью во все тех же высохших черешках, стеклышке, пуговице, в яблоке, подгнивающем где-то в укромном углу, в соломинках по-нищенски сырых, утративших свою хрустальную медовую жесткость — это, как в ливень покровы небесной безыскусной воды разъяренно пеленают тугими потоками и волосы, как водоросли, беспокойны в течении: струятся долу с водой вместе, не задерживаясь ни на миг, но между тем ты как бы навсегда в них, по крайней мере, покуда льет и грохочет в глыбистом, изломанном изумрудными сполохами молний вверху, покуда не укрылся, поднимаясь на холм, много их окрест, одинаковы они, но поднимись, взойди — такое укрытие выбери себе: холм, на вершине которого можешь начать беседу с ветрами. И как потом высыхают капли на плечах и спине, и руках, и лице, в глазницах рябь брезжит озноба — так одна за другой появляются звезды, с упрямством истовым путника возникая, которому спешить некуда, — хрупкий инструмент неведомого геометра отныне он, разум чей легко и беспечально, в самом начале, растворился в несметных колебаниях, и вот теперь оно: и тело и земля под стопой, и воздух — маятник, коса жалящая, мера чего-то… И вскоре небо оживает. Расширяется перл зрачка темнолобый. Движется и оживает чудесный гиматий, сокрывающий за миллионооким и безмятежным подчас горением, а иногда за бесноватым свечением, вихревым, тревожным, подлинно огненную тьму лица Того, кто в оцепенении, должно быть, взирает на самую непонятную пустоту — нас, окруженную стенами одежд, деяний, слов, чаяний, проклятий, — нас, восхищенных навсегда прелестью земной, и кому, выпрямив устало оплывшую спину, сжигая поленья шепота еженощно, молится гордо бабушка. За нас разве? Может быть, может быть… За себя? Вряд ли. Что она теперь самой себе! Не ветвь цветущая, не вода бегущая, не песок текучий, горючий, изглоданный временем. «О-ох-х! — смеется она тихо, тугие, прихотливо изувеченные ладони прикладывая одну к другой. — Охо-о… Немного моего веку осталось. К Аврааму на пиво скоро». Повторяет часто, чаще натыкаемся повсюду на негромкий смех, как будто оставляет его во всех углах, а сама отдельно, в сорочке новой, с косой, чисто заплетенной, босиком — отдельно, и повсюду лиловые безлиственные кусты похрипывают: «На пиво… к Аврааму… скоро». Когда?! А кто такой Авраам? Не тот ли, кому сказано было: «Пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома твоего»?.. Нет. Конечно, нет. Почему-то образ его связан, слитен с неким, как именовали его, Абрамом — в смрадно-зеленой бороде, восседая на передке скрипучего, некрашеного, крепко сбитого длинного ящика с крошечным решетчатым окошечком сзади, грозившего ежечасно перевернуться; с кнутом, подъятым в одной руке, вторая на булавке, пустая, рукавом приколота к плечу, с глазами, полными слез язвительных, солнечных, — пересекал на слабых он колесах городские чахлые просторы, двигаясь воистину с какой-то ветхозаветной неумолимостью. И такими же, довременными были ликующе-скорбные вопли и крики прохожих; стучала гладкая костяная жердь с ременной удавкой на конце о крышку ящика, вой и визг глухие из которого лай, — с него, чудилось, живьем содрана шкура — и такие же комья земли — рыхлые и липкие от дождя, летевшие вслед, или накрепко спекшиеся, под стать каменной соли, когда сушь. Вовсе неудивительным казалось поэтому, что именно с ним свяжет свою судьбу бабушка после кончины. Что-что, а тайный смысл ее слов мы понимали без труда. Пиво также представлялось довольно легко — стоило мысленно соединить расплавленный молодой мед с горечью английской соли — домашняя панацея, — произношу — как приятно было смотреть на беззвучные отсветы, бегущие по скатерти, отвращая мысль о горьком лечебном запахе, а он, в свою очередь, сопрягался с неким, из смутной мглы (за окнами снегу надлежит быть, еще не осевшему, бесплотному, скорее, не снегу даже, а свету, ублажающему день, а до того — утро под землей) ароматом тмина, сушеных слив, вызывая во рту вкус вовсе непостижимый горячего воска (на пасеке так, куда брали нас, выжевывали кислые зерна, нет — не сладкие, но и сладкие, хотя почему-то при этом возникала обструганная свежая палочка, погруженная в муравейник), пронизанного искрящимися нитями, когда пиво вскипает пеной из смольного горлышка: и, наконец, все вместе уже принимало странно-больной облик пыльного дня, отравленного множеством глаз, упрятанных повсюду: кнута в заскорузлой нечистой руке, воздетого в темную синь детских небес, гортанного цоканья, ящика, в котором колыхалась бескостная музыка ужаса, а потом — густо, вязко просачиваясь, капало несколько капель рыжей пены — бабушка, ее обескровленный смех — сползали по каменному ободу лживо вращающегося колеса, и теребил пену ветерок, теребили ее эфиопские тени непомерно разросшихся кленов вдоль сухой, как весенняя простуда, дороги, а там, вдали, уменьшаясь, и тут, рядом, у некоторых, стоявших спокон века, дребезжа фанерными мишенями, шляпы в руках не сминаемые — перспектива тщательно отмыта сужением, — у кого на голове без изъяна посажена; некоторые указывают на север, некоторые направляют руку к земле, третьи спиной стоят, облаченной не по сезону в добрую старую кору сукна безо всяких украшений, разве что алая капля божьей коровки на плече, приподнятом подложной ватой… так ведь она улетит сейчас вот и чешуйки расправляет — «к Аврааму на пиво», — тихо смеется она запавшими губами. Понимает ли, что говорит в упоении своем? Не спрашивай, не задавай бесполезных вопросов. Никто тебе не ответит на них. Как знать, как знать… И кажется так: «Нощь смертная мя постиже неготова, мрачна же и безлунная, препущающи неприготовлена к долгому оному пути страшному… Да спутешествует ми Твоя милость, Владычице. Се, вси дние мои изчезоша воистинную в суете». 20.Да… Так, не иначе. Не нам вести счет дням исчезнувшим. И в доме преобладала суета, обращавшаяся, думается мне теперь, в итоге труднообъяснимым смыслом нашей жизни вопреки другой, длящейся там где-то, за рубежами любимых, ныне звучащих только в бездонных скважинах слуха голосов, — украшенной гипсовыми изваяниями вождей (чьи сапоги, тоже белые, гипсовые, ближе всего были нашему взору) или туголикими спортсменками, отставившими назад одну из слоноподобных лядвий, а в руке, в зависимости от настроения — то весело, то обломок, то планер, то совсем уже непостижимое индустриальное колесо с выложенными зубцами, на месте которых торчала непременно ржавая проволока остова… да, там где-то, за порогом, не тут, там, где выморочность достигала воистину границ идиотизма, высочайших вершин хронического бесстыдства… Гипсовая империя, гиньоль — лишь единожды в силу неких неисправностей пресловутой машины, являющей богов, приоткрывший рытый в шитье парчовом занавес и, как то обычно случается, не остается места даже для злорадного хохота, хохотка — именно в тот самый момент, когда на сцене ничего нет: ни рук, прижатых к сердцам, ни лиц, перекошенных непосильными голосами, ни зияющих ран, откуда местами непрестанно сочится клюквенный сок с минеральной водой Боржоми, местами то, что на сок столь похоже (поди, значит, разберись сам), ничего, кроме огромной выгребной ямы, а тут к тому же и благотворный ветер, веявший над головами восторженных зрителей, оказывается на поверку заурядным трупным запахом, застойной жирной вонью учебников по судебной медицине, а затем, точно по мановению волшебной палочки (излюбленный кинематографом прием), появилось в изобилии (привычное слово, любимое, желанное слово) то, что источало сладковатый аромат — за каждым углом, в каждой спальне, на дорогах, пляжах, заводах, за спинами, по обе руки и слева и справа, в кустах общественных парков, на лужайках несметных литературных гонораров, — обретали черты те, кого, оказывается, давным-давно не было, кого давным-давно позабыли. Иные, полу дожившие, с пугающей виноградинкой безумия в пополневших глазах, с весельем странноватым разводами по голосу, дождались, но, безусловно, больше было тех, от которых остались одни имена, так сказать, поэтический материал… И что говорили нам эти имена, что могли сказать бесконечной чредой следовавшие Ивановы, Сидоровы, Петровы! И было их так много, что само действие извлечения их из смрадных ям, которыми тотчас, как-то сразу, стали определенные географические названия — вскоре наскучило, утомило, обратившись в незамысловатую математическую операцию, но в первый день, когда многие не отрывались от газет и радиоприемников, просиживая в папиросном дыму, окаменев до вечера, — дед к отцу подошел. Холода уже наступили или еще держались — не помнится точно — возможно, наступала медленная весна, однако казалось и кажется теперь, что дело шло к зиме, ведь, судя по всему, времена года следовали друг за другом в своем порядке, о котором где-то кем-то упоминалось, и потому, скорее всего, дед к отцу подошел, когда встали холода. Вот и ватник на плечах у него, придерживаемый одной рукой, чтоб не свалился. Он брил голову на крыльце перед зеркалом — это преддверие зимы, утверждаю я, — спокойным, налитым до костяных краев пасмурной сыростью низких времен. Дед, не всходя на крыльцо, с вопросительным выражением протянул руку, проговаривая что-то. Отставив бритву докучливую, узкое крыло, залепленное белым илом в серых оспинах, глядя вверх над собой, на чертивших птиц, ответил: — Псы, — сказал. — Грязные псы, — повторил он и наклонил голову, словно почувствовал любопытство к тому, что говорит. И продолжил: — Были псами и останутся псами, Савва Алексеевич. Псы шелудивые, — несколько раз повторил он, как бы прикрепляя намертво свистящее слово к тишине, не отводя глаз от птиц, распластанных, потаенно-бесшумных, губы языком облизнув. — И слышать не хочу. Ни слышать, ни видеть. И запомните, что ничего не изменится. Псы останутся псами, а кому как не мне,.. сук люб им, кнутом поперек хребта! Относительного остального… — Да, вот что касается остального, — скажу вам: урок усвоен твердо. Ничто так дешево не обходится, как тюрьма. Мм-м… Прибыли баснословные, — уже немного холода в голосе выросло, но — А это? — дернул бритвой по воздуху в сторону, — Это? Еще один труп выроют из могилы, еще один побьют камнями, по клочкам растащат… Известное дело, собаки! В доме, повторяю, преобладала суета. Но ею, обращавшейся в средоточие жизни, ее ликом, неизменным на самом деле, вырезанным как бы из темных, прекрасных тяжестью своей растительной, глубиной пород дерева, — мы полнились до срока, до времени иного, какого ждешь в тумане слабых немощных представлений, будучи ребенком, однако ждешь, предчувствуешь — и останься, я думаю в ту пору без этой «суеты», в которую, несомненно входили и слова бабушки, и надменная отрешенность деда, и отцовская, до сих пор не понятая, презрительная любовь, и обособленность, болезненная гордость матери, останься я без этого — смог бы разобрать истину в смрадном и гордом бормотании моего блистательного великолепного друга Герцога Кентерберийского? И впрямь, вправе ли назвать я суетой не имеющие конца и края хождения, передвижения, приготовления еды, пробуждения, роящиеся мелочи и книги, книги, безусловно… и пустые разговоры, а стирки, например, одно это: собирать зимой, обжигая руки в сумерках, залубеневшее благоуханное белье, ледяное полотно, шелковистый замерзший лен, хранящий потом еще долго день, ночь, день, ночь тончайший дух снега и ветра в смешении с ночным телесным теплом! А бритье отца? — ставшее к нашему времени сложным ритуалом — резко вырезанной, протравленной цифрой в уклончивом кругу других дел. В праве ли я назвать все это суетой? И вот теперь еще одно: цветы дневные и ночные, петуния, циннии, маттиола, шиповник, а у нас говорили — «шепшина», боярышник, слюдяные крылья бессмертника, настурция, учившая глаз синеве своей ясной алой тишиной, нарушаемой разве порой что шершнем бело-опоясанным; а табак, с которого, чудилось, срывался ночной ветер, рождался там в вялых, сморщенных, голенастых, бледных по дню стеблях, но и подсолнухи — вполне разумные создания, большеголовые, коронованные кипящим белым цветом, не желтым… даже черным или белым, и муравьи, их мурашья сверкающая свежесть, кислота расколотого на зубах незрелого крыжовника, стручки акации, а потом деревья, извилисто напоминающие тяжкий сонный свет, небо, когда горькое, когда тягучее, заселенное такими чувственно-осязаемыми, до зуда на ладонях, облаками, — не продолжение ли это все той же суеты? И когда мой приятель, Герцог, через много лет разыщет меня с разбитой головой, с содранной кожей, найдет меня Марсием, полощущим обнаженное мясо на северном ветру, он скажет: «Зрение — это свобода», — и я его пойму. Таково вымышленное мною прошлое, взятое взаймы у самого себя. Никчемное, пустое, однако же до отказа набитое невообразимым количеством вещей, их признаков, пустотами, где когда-то находилось то или иное, как если бы пространство не успело сомкнуться после их исчезновения: — не вылинявшие прямоугольники на обоях, где висели фотографии. Спешит на помощь расхожее сравнение, ничего не поясняющее, приводящее в итоге к целой цепи точно таких же праздных сентиментальных сравнений, окинув которую мысленным взором с отчаянием решаю, что прошлое, о котором я говорю и так и этак, является неимоверно захламленной кладовой, донельзя набитой одними лишь сравнениями, кружащими голову возможностями сравнения. Мало того, едва начинает брезжить свет более или менее определенного суждения, обнаруживается, что колдовская кладовая оживает бесшумно — помнишь, как птица в отлогом пасмурном небе, отставшая, не мечется, не кричит. Натягиваются образы и личины — все меняется таким способом местами, не уходя, не возвращаясь, даже дыры, пустоты, — точно не сомкнулось время, а, напротив, разошлось и продолжает расходиться, — и те облекаются в замысловатый орнамент. На первый взгляд, вполне разумных доводов: всему свой срок — так твердит один шепот утомленных мышц, шеи, глаз, кожи, а второй, немного утренний не проспавшийся, продолжает витийствовать, излагая прочитанное, нескончаемую повесть… но что она мне! У меня скулы сводит от всего этого. Мой коварный хлам маячит перед глазами, марево, галлюцинация, пар над водами, ложь преображенная… Однако отвращу взор и снова: луна уходит, ночь на убыль, сетью нежной забраны окна… и сколь отчетливо опять разделяется мир… — небо, смотри, земля, любовь небесная, любовь земная, из века в век одно и то же. Вот так кому-то даны стада, шатры и срок длительный для наслаждения стадами, женой, шатрами, а другому язвы дарованы, сокрушение сердечное — плач одному вложен в глазницы, а другому — слова премудрости в уста! Какая ночь! Уходит луна, давно свет погас в окнах, теперь полны они отсветами странными, легкими, влажными, и никого нет, а те, кто есть, спят и спать им… Нет луны. Пар зыблется предрассветный в саду. Скользни в стволах, рассмейся — и будь таков. Впервые на экране. Лановой, Гурченко, Бортник, Терехова 2017-06-29 19:26 dear.editor@snob.ru (Наталья Белюшина) Если спросить рядового, более или менее искушённого и заинтересованного зрителя, в каком году и в каком фильме некий актёр впервые появился на экране, скорее всего зритель назовёт тот фильм, который сделал этого актёра знаменитым. Это уж закон судеб-с, говорили в одной пьесе. Когда заходит речь о первых ролях Василия Ланового, вспоминают или Грэя из «Алых парусов», или Павку Корчагина из «Как закалялась сталь». И это закономерно: именно на эти фильмы пришёлся первый явный успех. Лановой в зрительском сознании либо принц, либо герой, либо любовник, либо герой-любовник. Пусть комический, как в «Днях Турбиных», но — офицер; пусть человек небольшого ума, но — аристократ (и опять-таки офицер), как Анатоль из «Войны и мира» или Вронский из «Анны Карениной». И мало кому была так к лицу военная форма. Первый фильм Василия Ланового, «Аттестат зрелости», вышел в 1954 году, то есть съёмочный период — пятьдесят третий год — совпал с годом смерти (и отчасти жизни) Сталина. Это было типичное сталинское кино о плодотворном подавлении индивидуальности коллективом. Лановой играл Валентина Листовского, юношу несколько более мечтательного и эгоцентричного, чем его товарищи: он витал в облаках влюблённости, когда прочие вкалывали на субботнике, простодушно просил папу-начальника прислать машину, когда прочие ездили на трамваях, потешался над молодой учительницей, когда все были очень серьёзны, забыл оборудовать рабочую комнату, когда одноклассники рвались поработать после уроков на настоящих станках, и так далее. Непримиримые комсомольцы решительно изгнали его из своих рядов, вменив бедняге в вину даже то, что он будто бы считает себя «самым красивым» (хотя объективно говоря он и был самым красивым). Его девушка, узнав, что возлюбленного исключили из комсомола, в ужасе убежала. Принц в изгнании осознал, какая это серьёзная и страшная сила — коллектив. Раскаялся, переродился, был прощён и к общему удовольствию в полураздавленном виде принят обратно. Сценарий писала Лия Гераскина (по собственной пьесе), и он был основан на реальный событиях. Прототипом киношного Валентина Листовского был Валерий Аграновский, впоследствии известный журналист. Но реальные события были вывернуты наизнанку: на самом деле коллектив объявил бойкот хамоватой учительнице, и Аграновский был исключён из комсомола за то, что был инициатором бойкота. Перед съёмками Ланового даже познакомили с Аграновским. Надо сказать, что дебютант Лановой был в этой роли вполне убедителен; более того — только его персонаж казался достоверным и симпатичным. Об этом фильме я когда-то писала очень подробно (и, боюсь, глумливо). Лановой в "Аттестате зрелости": Очень распространённое заблуждение — что первой ролью Людмилы Гурченко была роль Леночки Крыловой в «Карнавальной ночи»; первая и сразу — бенефисная. Роль Леночки была не первая, но первая главная роль Гурченко, которая продемонстрировала её музыкальную одарённость и определила дорогу, с которой актриса упорно пыталась свернуть к ролям драматическим и трагическим. Её фильмография — это соревнование комического, эксцентрического и костюмированного с драмой и реализмом, насколько последний в советском кино был возможен. Условно говоря, «Соломенной шляпке» противостояли «Старые стены», «Небесным ласточкам» — «Двадцать дней без войны», а зритель выбирал, какая Гурченко ему интересней. Дебют Гурченко в кино состоялся в фильме «Дорога правды». Он вышел в пятьдесят пятом. Кино это можно было бы назвать кондовым, если бы не кое-какие слабые признаки более свободного дыхания. Скоро начнётся оттепель — и в истории страны, и в истории кино, — все это чувствовали, но по привычке ещё робели. Фильм был снят для Тамары Макаровой (сценарий писал Сергей Герасимов, её муж); Макарова играла абсолютно идеального советского человека, честного, верного, бескорыстного, корректного и интеллигентного. Содержание примечательное. Следуя кодексу чести настоящего плановика, героиня Макаровой отказалась подписывать документы с традиционно «округлёнными» в пользу завода цифрами, за что была обругана наглым и барственным директором завода (который, к слову, имел любовницу, и не какую-нибудь, а прелестную: её играла молоденькая Алла Ларионова); героиню поддержал коллектив, потом её выбрали в народные судьи, а директора завода понизили до какой-то обидной должности. Сын бывшего директора влип в уголовную историю, поскольку находился в депрессии после ухода отца из семьи (бессмысленного ухода, так как любовница с бывшим директором жить не захотела). Наша народная судья оправдала подростка, вникнув во все обстоятельства и продемонстрировав человечность и социалистическую законность. Бывший директор завода и нерадивый отец, с которым героиня провела ласковую психотерапевтическую беседу, осознал, как и в чём был неправ. Вопрос: какое участие во всём этом принимала Гурченко? Ответ: непосредственное (хотя и посредственное). Она появилась в фильме четыре с половиной раза. Сначала её героиня, которую звали Люся, толкнула маленькую пламенную речь на тему профессиональной чести плановиков. По легенде первыми словами Гурченко в кино были «Я пришла не затем, чтобы молчать!», — на самом деле это была не первая реплика, да и звучала она несколько иначе: Люся не затем, чтобы молчать, «пришла на завод». Потом Люся зачем-то резко изменила причёску и отправилась к технологу агитировать его голосовать за выдвижение Макаровой в народные судьи. Это была относительно длинная сцена. Затем Люся приехала за Макаровой на машине и сказала одну реплику, — у вас, мол, лекция назначена. Затем она с фальшивой косой мелькнула на заводской сцене в зажигательном русском народном танце. И в конце фильма она в числе прочих заинтересованных лиц приехала встречать Макарову на вокзал. Совсем скоро после всего этого на экраны выйдет фильм «Карнавальная ночь», в котором её образ будет продуман до мелочей, каждый кадр будет выгодным, и каждый костюмчик будет сидеть так, что талия будет казаться нереальной. «Дорога правды» её грядущей карьеры никак не предвещала. Гурченко в "Дороге правды": Имя актёра Ивана Бортника запомнил, возможно, не каждый первый, но его лицо запомнили все. Бортник сыграл в кино очень много ролей, и главной его ролью — в силу популярности фильма — стала второстепенная, в фильме Говорухина «Место встречи изменить нельзя». Он играл там бандита по прозвищу Промокашка. Бортнику, очень интеллигентному и начитанному человеку, пришлось переиграть множество уголовных элементов и людей из народа, от самой что ни на есть сохи. А дебютная его работа совершенно забылась. Фильм «Исповедь» вышел в 1962 году. По его названию можно подумать, что речь идёт о религии. И неожиданно угадать. Хрущёвское правление, хотя и дало многим вздохнуть и выдохнуть, имело свои издержки: в конце пятидесятых Хрущёв начал антирелигиозную кампанию, а поскольку кино оставалось важнейшим из искусств, кинематографистам пришлось поучаствовать в унижении церкви. До госзаказов подобного рода опускались не самые выдающиеся деятели, поэтому получились не самые выдающиеся фильмы. Искусство по-прежнему в большом долгу, как говорил герой «Покровских ворот». (Об антирелигиозном кино рекомендую почитать здесь.) Юный Иван Бортник едва ли понимал, в чём снимается. Он играл чистого сердцем юношу-художника по имени Василь, нежного, романтичного, доверчивого, которого в трудную минуту жизни поймали хитрые церковники и расчётливым состраданием и отзывчивостью заманили в свои сети. Сначала его определили в реставраторы икон, а затем затащили в семинарию, переодели в «божью одежду» и заставили отпустить красивую бородку. Юный Василь наверняка стал бы попом: ни комсомольский секретарь, ни его девушка не могли сбить Василя с кривой дорожки праведности. Но тут удачно совпало, — один из его товарищей по семинарии, несчастный блаженный чудик, нуждавшийся в психотерапевтической помощи, чуть не повесился, а потом учитель Василя по реставрационно-художественной части признался, что жизнь церковная — это не жизнь. Василь вследствие впечатлительности снова духовно переродился и вернулся в объятия истинной церкви, то есть комсомола (в лице девушки-комсомолки). Бортник в этом фильме очень отдалённо похож сам на себя, то есть на того Бортника, которого мы знаем. Иван Бортник в "Исповеди": Не самые талантливые фильмы иногда более красноречиво свидетельствуют о переменах в настроениях общества и власти, чем культовые, хотя представляют какую-то ценность только как незначительные факты значительных биографий. Если бы перечисленных выше фильмов не было, по большому счёту никто бы ничего не потерял. Но бывает и так, что кино, которое осталось где-то на задворках сознания массового зрителя, особенно современного, ничем не уступает общеизвестному и признанному. В таком фильме снялась в своё время Маргарита Терехова, — актриса очень своеобразная, чью природу охотно использовали и в образах благородных (и не очень) дам, и оригинальных современниц. Телезрители предпочитали Терехову-Миледи, ценители кино — ту Терехову, которая играла у Тарковского и Авербаха. Терехова дебютировала в 1965 году в фильме Фрунзе Довлатяна «Здравствуй, это я!». У неё была роль не главная, но важная. Героем был персонаж Джигарханяна, физик, — в то время было модно снимать кино о физиках, это было типично; нетипично было то, что физик Артём совершенно не рвался на фронт и не мучился по этому поводу. На фронт отправилась его девушка (её играла молодая Фатеева). Девушка погибла, и физик Артём всю жизнь о ней помнил. От перемены мест слагаемых поменялся результат: верность хранил мужчина. Несмотря на военную тему, фильм напрочь лишён соответствующего пафоса, никаких «за Родину, за Сталина»; это очень спокойное, очень европейское кино, без трибунных речей. Таня, героиня Тереховой, является герою посланницей прошлого. Когда-то маленькая девочка передала Артёму прощальные слова незнакомой женщины в военной форме; девочка выросла, превратилась в Терехову, узнала на улице того самого человека и пошла за ним, как загипнотизированная, чтобы узнать — вернулась ли та женщина с фронта и был ли Артём ей верен, ждал ли (или поступил, как все, то есть — забыл; так мать Тани забыла её погибшего отца). Странная девушка, следующая за персонажем по улицам города — самые удачные кадры фильма. Артём уже почти был готов, следуя совету друга, который пленился Таней (и тем, как она танцует), «сбросить груз прошлого», влюбиться, начать с чистого листа, поскольку девушка ему встретилась на редкость очаровательная, свободная, красивая, загадочная. Намечалась как будто новая жизнь и маячила новая надежда. Но Таня оказалась частью прошлого, она тоже помнила войну. И хотела ответа: имели ли смысл данные когда-то обещания. Терехова в "Здравствуй, это я!": Первые роли, конечно, не всегда бывали выдающимися. Они как первые детские шаги; никогда не угадаешь, к чему они в итоге приведут человека. Тем занимательней проследить весь путь. |
В избранное | ||