Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Новости Центральной Азии

  Все выпуски  

Илья Одегов: <<Казахи мне ближе и роднее, чем российские русские>>



Илья Одегов: «Казахи мне ближе и роднее, чем российские русские»
2016-11-20 11:21 ferghana@ferghana.ru (Санджар Янышев)

Музыкант и писатель (и в этом качестве – лауреат, например, «Русской премии» за 2014 год), переводчик и полиглот Илья Одегов формально живет в Алматы, однако все его духовные поиски и обретения так или иначе связаны с путешествиями: на край земли, к вершинам человеческого опыта, к границам постигаемой реальности… Из одного такого путешествия Илья вернулся правоверным мусульманином; об этом обращении, о столкновении миров и менталитетов — в литературе и жизни — очередная беседа Санджара Янышева.

– Илья, ты родился в Новосибирске – а как оказался в Казахстане? Расскажи о твоей Алма-Ате.

– Моя мама родом из Алма-Аты. Училась в Новосибирске в университете, а когда мне было года четыре, решили переехать в Алма-Ату, к маме на родину. Алма-Ата – город-сад, с горами, яблоками и арыками. Я помню, как ещё в моем детстве Алма-Ата была красавицей. Везде раскидистые деревья, ароматы то цветов, то фруктов, невысокие чистенькие желтые дома, отражающие теплое солнце, арыки с ледяной и прозрачной водой. Машин на дорогах почти не было, люди ходили нарядные. Было время, когда мы всей семьёй переезжали из Алма-Аты в небольшой соседний город Капчагай, как раз в годы развала Союза. Поэтому Алма-Ату начала девяностых я почти не знаю. А в Капчагае было то, что, наверно, и в других небольших городах в те годы – разруха, отсутствие всех бытовых условий.

– А что вдруг – Капчагай?

– С жильём в Алма-Ате было туго, мы какое-то время кочевали по общежитиям, а потом купили квартиру в Капчагае. Там жилье было, конечно, доступнее. Ещё не начался кризис, поэтому казалось, что городок хоть и маленький, но с большим количеством прелестей – водохранилище рядом, природа и т.д.

В Капчагае я учился, там же окончил школу. Времена были суровые: ни отопления, ни газа, ни горячей воды, а электричество часто отключали. Зимой жили всей семьей в одной комнате, топили печку-буржуйку, чтобы согреться. Нагревали воду в огромных кастрюлях, потом выливали кипяток в ванну и разбавляли холодной водой, так и купались. С деньгами тоже было довольно туго, поэтому очень выручало нас то, что папа охотился и рыбачил. Ели дичь и рыбу, делали домашние заготовки на зиму. Всё это требовало, конечно, возни. Но вообще, сейчас понимаю, что это было очень круто. На обед – фазан, на ужин – сазан. Натуральные овощи и фрукты. А почему-то очень хотелось сосисок. Вот таких вот серых советских сосисок. Но сосисок не было. Зато была отличная школа-гимназия. Там поощряли творческие порывы учеников. У нас был свой театр, своя музыкальная группа, всё время проводились какие-то творческие конкурсы…


В Капчагае

Потом, вернувшись в Алма-Ату, я увидел ее уже другой – очень творческой, хипповой, музыкальной, литературной. Расцветали андеграундные клубы, концерты, уличные тусовки. Как раз в то время появился «Мусагет» – фонд, который занимался поддержкой современной литературы, и из которого выросло целое поколение авторов, которые сейчас представляют Казахстан за рубежом. Моя бы воля, я б таким и сохранил облик Алматы – город-сад с мощным творческим потенциалом. И еще была в Алма-Ате какая-то теплая женская энергия, которая пропала после переименования в Алматы. А нынешний Алматы, как мне кажется, превратился в один большой рынок. Торговые центры, магазины, кафе, все что-то друг другу продают. Много понтов, пафоса, выпендрёжа, и всё это на фоне города довольно запущенного, в котором по ночам в парках не горят фонари, деревья нещадно вырубают, на центральных улицах стоят облупившиеся, покрывшиеся копотью дома, на дорогах вечные пробки…

– А что с языковой картиной города: русского по-прежнему больше, чем казахского? Исход русскоговорящих здесь не был настолько тотальным, как в соседнем Узбекистане, где почти все, кто остался, говорят с легким узбекским акцентом: избушькЯ, картошькЯ…

– В принципе, во всех казахстанских городах, где я бывал, русский язык либо основной язык общения, либо звучит наравне с казахским. В аулах – иначе, там чаще услышишь речь на казахском языке, но при этом и на русском могут говорить очень многие. Я сам несколько раз сталкивался с тем, что, попадая в аул, пытался говорить на казахском, рассчитывая воспользоваться возможностью и попрактиковаться, а местные жители, видя, что говорю я неуверенно, отвечали мне на русском. Конечно, они это делали из лучших побуждений, желая проявить уважение ко мне, гостю…

В среднем, на мой взгляд, жители северных казахстанских городов владеют более чистым и грамотным русским языком, нежели обитатели южных. Честно говоря, бывая в Актобе (бывшем Актюбинске) или в Оскемене (бывшем Усть-Каменогорске) я правильную и хорошо поставленную русскую речь слышу, пожалуй, даже чаще, чем в Москве. Что же касается Алматы, то там сейчас говорят и на русском, и на казахском, и на китайском, и на английском, и на других языках. Основной пока еще русский, но казахский недалеко отстает.

Всё чаще люди говорят на двух языках сразу, мешая в одной фразе русский и казахский – не только в использовании слов, но и в построении предложения. Это ситуация уже привычная.Поэтому и мои герои могут смешивать языки, говорить кальками.

– Ты женат на поэтессе Айгерим Тажи. Этот выбор как-то связан с твоими литературными пристрастиями, или – намерением укорениться поглубже в казахской идентичности?

– Да не, ну что ты. Тут же важен зов сердца, а остальное всё, включая национальную принадлежность, – условности. В кого влюбился, на той и женился. Но стихи Айгерим мне очень нравятся. Нравится вот этот неустойчивый баланс, который она умудряется держать, когда и рифма, и ритм, и образ присутствуют быть может на грани уловимости, но есть всегда… А что касается литературных пристрастий, то читательский вкус у нас далеко не всегда совпадает.


Илья Одегов и Айгерим Тажи

– Случались ли между вами какие-нибудь межкультурные «непонятки», курьёзы?

– Знаешь, трудно что-то вспомнить навскидку. Культура-то одна: советская. Точнее казахстанско-советская. Мы с Айгерим на одинаковых книгах и фильмах воспитаны, в похожей среде росли, по одним и тем же учебникам занимались. Всю жизнь провели в многонациональной среде, где были не только казахи и русские, но и украинцы, немцы, корейцы, греки, армяне и т.д. Мы одинаково привычны справлять и Наурыз, и Новый год. На Наурыз всю жизнь пекли лепешки и баурсаки, на Новый год – делали оливье и селедку под шубой. Манты готовили, дунганскую лапшу… А мама Айгерим – вообще волшебница кулинарии, и ее борщ вкуснее самого смачного киевского борща. Если и есть межкультурные различия, то они в нюансах и связаны скорее с семейными обычаями.

И вообще, у нас никогда не было такого, что вот здесь русский мир, а там казахский. Всё очень органично перемешано. У меня лучшие друзья и в школе, и в институте были казахи, например. А у Айгерим, насколько я знаю, друзья детства – в основном украинцы и немцы.

– Смешанные браки в империях – не самое редкое явление, куда реже встречаются случаи конфессионального обращения: художник приезжает в Страну Востока и принимает ислам… Известен случай Александра Николаева (Усто Мумина). И даже в этом контексте твой случай – особый.

– С Богом у меня отношения очень личные и при этом – свободные. Я много путешествовал по миру, причем многие путешествия носили характер эзотерический. Жил в Непале, занимался в буддийском монастыре ранней традиции, бывал в монастырях ошоистов, бабаджаистов и кришнаитов, общался с православными монахами – аскетами и отшельниками. В юности мне особенно хотелось заглянуть за край реальности, прорваться к каким-то откровениям. И мир мне устраивал встречи с разными очень продвинутыми людьми. Они принадлежали к разным конфессиям, а иногда и вообще никому и ничему не принадлежали, а просто сами по себе были такими.


В Непале с буддийским гуру

Я знаю очень крутых эзотериков, которые раньше были совершеннейшими бандитами. Или, к примеру, Георгий Швец – один из главных моих Учителей, человек, открывший мне бесконечные возможности мира, – пришел к своей системе мироустройства не через суфизм или буддизм, а скорее через прикладные боевые искусства. Или волшебная Света Фридрик, у которой, на мой взгляд, вообще прямой контакт с космосом. Я благодаря ей испытал один из немногих в своей жизни моментов настоящего просветления. В общем, с встречами мне везло. Ну а я всегда стремился учиться, всё на себя примеривал, смотрел, как это работает, проверял.

К слову, встречи бывали не только с людьми, но и с книгами или фильмами. Это ведь тоже такие заряженные энергией предметы, которые способны войти с человеком в контакт и передать какое-то важное знание. Я хорошо помню с детства вот это ощущение, получение запредельного знания, которое невозможно выразить словами, после прочтения «Веселых молодцев» Стивенсона или рассказов Пола Боулза.

– Расскажи про какой-нибудь интересный опыт, может быть, экстраординарный.

– Ну вот, например… Приехали мы однажды с друзьями в деревню Окунево. Это такая маленькая деревня в Сибири, в которой, как считается, когда-то жили древние арии. Там много всего любопытного. Половина деревни – храмы разных религий. Вокруг в лесу странные древние котлованы и извивающиеся деревья. По улицам ходят лысые люди в целлофановых пакетах. Атмосфера таинственная. Жили мы в палатках, которые разбили на территории дома главы местных староверов. Мы просто постучались в самый красивый дом, чтобы узнать дорогу, а в итоге никуда дальше не пошли.


В Окунево

Его звали Саша. Глаза светлые, почти прозрачные. А весь дом внутри и снаружи украшен резными деревянными фигурами и какими-то символами. Саша говорил, что собирается уехать и ждёт человека, который смог его дом прочесть, понять все символы. Такому человеку он бы дом и отдал. Днём Саша работал в доме, изредка проведывал нас, а ночью уходил гулять. И через некоторое время в лесу начинали выть волки. Всегда именно в этой последовательности.

Но по-настоящему в Окунево самым клёвым и интересным была не встреча с оборотнем, не посещение вигвама, не исландский мох, который мы ели вместе с местными эзотериками, не бабаджаистские огурцы с молоком на завтрак, и даже не удивительно красивые тихие ночные танцы лошадей. Самым клёвым было в Окунево спать. Мы могли проснуться утром, приготовить на костре завтрак, и в процессе его поглощения, вдруг, снова уснуть – кто где: на бревне, на траве, у костра. Не вздремнуть, а именно уснуть – глубоко и сладко. И вот именно это я всегда вспоминаю с трепетом, когда думаю об Окунево. За этим сном я бы мог туда вернуться однажды.

– Однако в конце концов ты выбрал ислам, точнее, суфийский орден накшбанди. Или – это он тебя выбрал?

– Принадлежность к исламу у меня довольно условная. Во-первых, я не практикую пятиразовый намаз, регулярный дарет (ритуальное омовение), зикр и т.д., хотя всё это делать умею, и делаю, когда оказываюсь среди накшбанди или где-нибудь в путешествиях, встретив понравившуюся мечеть. Во-вторых, всё-таки суфийская традиция – более древняя, чем ислам, и ислам стал скорее самой удобной формой для суфийских практик и умений. Тем не менее, суфии считают себя мусульманами. А вообще мусульманином стать просто – нужно только признать, что Бог – один, а Мухаммад – его пророк. А я в этом никогда и не сомневался.

…Так получилось, что самый, на мой взгляд, продвинутый человек из всех, кого я встречал, был суфием, суфийским шейхом. Повстречавшись с ним, я решил, что раз этот путь может привести вот к такому результату, значит, истина где-то рядом. И до сих пор так считаю, хотя после смерти этого человека, мой пыл несколько остыл. Но вообще, в религии для меня слишком много ограничений, а в вере – слишком много веры. У меня был ряд личных трансперсональных переживаний, благодаря которым я какие-то вещи узнал, и вот это знание для меня куда более ценно, чем любые догматы.

– Какие именно вещи? Достаточно, чтобы основать своё учение?

– Мне кажется, что все такие откровения – очень личные. Это как бы временно открывающийся доступ к фрагменту кода, лежащего в основе устройства Вселенной. И я ведь не изобретал какой-то специальный путь, чтобы этот доступ получить. Я просто очень хотел заглянуть туда, и жизнь как-то сама меня вывела – через случайную молитву, через нерегулярные духовные практики, через удачно принятые психотропные вещества, через любовь, в конце концов. И вообще – ну кто я такой? Просто любопытный, которому повезло несколько раз подпрыгнуть достаточно высоко, чтобы увидеть, что там за стеной. Да и то: нет никаких гарантий, что стена была выбрана правильно.

– В чем именно выражалась продвинутость шейха? Кстати, как его звали?

– Шейха звали Иброхимжон. А насчет продвинутости – ну, я не видел никаких чудес, им совершаемых. Просто от него веяло благодатью. Глаза были огромные, светящиеся, как на иконах. По земле он ходил так, словно не весит ничего, будто бы летает и только имитирует ходьбу. Он мог появиться где-то вдалеке, выйти из дома и в воздухе сразу появлялся какой-то особый приятный аромат. Не знаю, как еще объяснить. Ему точно не было нужды что-то доказывать. При его появлении все и всё сразу понимали. Момент встречи помню. Это было во время праздника Маулит (день рождения Пророка Мухаммеда), в одном ауле рядом с Туркестаном. Там находится священный колодец Зям-Зям (Замзам)…


С хазретом Иброхимжоном

– Арабское слово?

– Да. Это колодец со святой водой. Туда забрасывают вёдра для гадания – кто-то достает чистую воду или грязную, полное ведро или пустое, монету в воде или камень. У кого-то ведро ломается. По легенде туннель этого колодца ведет в Мекку. Когда воину и приспешнику Пророка по имени Укуш-ата отрубили голову, она провалилась под землю и пробила путь к могиле Пророка.

Так вот, было время намаза. Все ждали хазрета (хазрет-султан – глава ордена, шейх), но он не шел. Поэтому постепенно брадары (дословно – братья, члены ордена) начали заходить внутрь здания, готовиться к намазу. Снаружи осталось всего несколько человек, в том числе и я. И тут он вышел из дома, стоящего поодаль, и каким-то образом сразу оказался перед нами. Я помню, как здоровался с ним, глядел ему в глаза. И понимал всё, что он говорил, хотя говорил он по-узбекски.

Несколько лет подряд я каждый год ездил на Маулит, где встречался с хазретом, но встречи эти были короткие. Не я один хотел с ним пообщаться. Мне казалось, что он ко мне особенно благосклонно относился, но, наверное, это всем так казалось. Брадары рассказывали, что можно прийти в дом к хазрету в Узбекистане, и уже там иметь возможность полноценно с ним побеседовать. Я всерьез думал об этом, но как-то стеснялся, откладывал... А потом хазрет умер, и ехать стало уже не к кому.

– По поводу ограничений в религии. Мне кажется, суфизм – даром, что более древний, – это и есть такое, что ли, исламское «лютеранство», предельное освобождение от наросших на «теле» религии усоногих догматов, да?

– Усоногие догматы! (Смеется).

– Ну да, по аналогии с днищем корабля после до-о-олгого плавания.

– Суфизм уже много лет находится при исламе, он принял мусульманские ритуалы, термины и так далее. Но свободы там, пожалуй, больше. Взять хотя бы тот факт, что в исламе к творчеству относятся настороженно. Незачем, мол, заниматься умножением сущностей и тщеславно имитировать функции единого и единственного Творца. А вот в суфизме особые места занимают музыка, поэзия, танец. Я многое почерпнул для себя из суфизма, и знаю, что в этом колодце еще много воды, но уже сейчас понимаю, что одно дело – найти хорошую проторенную дорогу, и совсем другое – свой путь.

– Герой твоего рассказа «Намаз» – ребенок, мальчик – впервые сталкивается с ритуалом, которые совершает его невесть откуда возникший родственник. Мир ислама здесь внешне-чужой – как чужд мальчику этот лысый бородатый дядька…

– Этот рассказ родился из грации намаза. Я увидел людей, которые совершали его невероятно грациозно, с абсолютной естественностью, без каких-либо усилий. Со стороны казалось, что они двигаются не за счет мышц и суставов, а ведомые какой-то внешней силой. Но всё это было уже в сознательном взрослом возрасте. А ребенок в рассказе был мне удобнее – у него и восприятие чище, и действие нафса очевиднее.

– Нафс – и есть главная тема рассказа?

– Да, конечно! Как и всех рассказов из цикла «Культя». Нафс – это «я», эго, низменная душа, тот самый кусочек клея, который понадобился для соединения высокой души и материального тела, и который поэтому возомнил себя главным. Проявление нафса в рассказе – это желание мальчика выплюнуть вишнёвую косточку прямо в лысину дяде.

– Значит, ось противопоставления «свой – чужой» (свой мир – чужой дядя) здесь не единственная.

– Не единственная. Вообще, да, я часто в своих вещах сталкиваю разные миры. Скажем, цикл «Чужая жизнь» – он именно об этом: о столкновении менталитетов, о людях, оказывающихся в чуждом им пространстве. И «Пришельцы» об этом же. Мне кажется, что эта тема во многом мне и лично близка. Я родился в России, но вырос и живу в Казахстане. Среди предков – русские, украинцы, литовцы и даже вроде бы грузины. Как русский, я не могу говорить от лица казахов, а российский менталитет мне, казахстанцу, чужд и непонятен. В мечетях на меня смотрят часто с подозрением, а в православных церквях все время делают замечания. Это очень тонкая грань – между чужим и своим. И я на этой грани всю жизнь балансирую.

– В рассказе «Овца», тем не менее, ты смотришь на мир то глазами героини-казашки, то глазами героя-казаха, то вообще – собаки...

– Но одно дело – литература, а другое – чувство национальной принадлежности. Я ведь не могу сказать: «мы, казахи, всегда поклонялись Небу», понимаешь? При этом казахи мне ближе, понятнее и роднее, чем российские русские.

– И чем казахские русские?

– Среди казахских русских немало чувствующих то же, что и я.


В Индии

Беседовал Санджар Янышев



В избранное