Размах и плодовитость Вулфа были поразительны. Строго говоря, он не создал ни одной законченной вещи, так как все время писал одну безбрежную и бесконечную Книгу, в которой сюжеты и эпизоды сплетались и перетекали наподобие сообщающихся сосудов. Рукописи двух первых романов - "Взгляни на дом свой, ангел" (1929) и "О времени и о реке" (1935), - представленные автором в издательство, по объему были вдвое больше "Войны и мира".
В 1926 г. громовой залп миллионов шампанских пробок возвестил миру о 150-летии Америки. Почти сразу же началось подведение национальных культурных итогов. Спрессованная в полтора века короткая история заставляла американцев менять масштабы и уплотнять шкалу времени; корабль первопоселенцев "Мэйфлауэр" ассоциировался у них с Ноевым ковчегом, сапоги и треуголка Джорджа Вашингтона - с античностью, война Севера и Юга - со средневековьем. Соответственно распределялись и литературные приоритеты. "Кто наш Гомер? Кто наши Шекспир, Бальзак, Диккенс, Толстой, Достоевский?" Подобные вопросы, комичные для европейского слуха, в среде американской элиты ставились серьезно и обсуждались страстно. Выдвижение претендентов на объявленные вакансии и закидывание их гнилыми помидорами также имели место. А между тем 20-е годы дали в полку американских литераторов пополнение, которого было грех стыдиться. Всего через несколько лет книги молодых писателей Нового Света невиданной свечой взмыли на вершину мировых рейтингов, имена Хемингуэя, Стейнбека, Дос Пассоса, Фолкнера, Фицджеральда начали выговариваться без запинки. Шестым патроном в этой револьверной обойме стал едва успевший отметить 30-летие Томас Вулф, дебютант, первый роман которого с роковой точностью был опубликован в октябре 1929 г., в первые дни Великой депрессии.
Полушутя-полусерьезно Томаса Вулфа можно аттестовать европейскими критериями. По физической неутомимости, трудолюбию и производительности он - несомненный Бальзак и Дюма, по пристрастию к драматургическим приемам - Шекспир, по грандиозности эпических замыслов - Толстой. А что касается общей тональности его творчества, то строгий и скупой на похвалы Синклер Льюис метко прозвал Вулфа "русским парнем из Северной Каролины"; чуть позже о "русскости" Вулфа независимо друг от друга говорили два европейских литературных патриарха - Томас Манн и Герман Гессе.
Размах и плодовитость Вулфа были поразительны. Строго говоря, он не создал ни одной законченной вещи, так как все время писал одну безбрежную и бесконечную Книгу, в которой сюжеты и эпизоды сплетались и перетекали наподобие сообщающихся сосудов. Рукописи двух первых романов - "Взгляни на дом свой, ангел" (1929) и "О времени и о реке" (1935), - представленные автором в издательство, по объему были вдвое больше "Войны и мира". Рукописное наследие Вулфа насчитывало сотню тысяч ужасающе перемешанных листов, с трудом помещавшихся в нескольких дорожных сундуках-кофрах; в относительный порядок эта масса была приведена университетскими филологами США лишь к 60-м годам, причем из нее удалось выстричь и склеить (буквально!) полтора десятка относительно законченных фрагментов, опубликованных как самостоятельные произведения. Поводами для литературных легенд стали знаменитые вулфовские "варианты" - эпизод, в котором женщина выходит из машины, чтобы взять забытую дома вещь (250 страниц), и сцена прощания друзей на перроне вокзала (120 страниц). Поток сознания Вулфа часто превращался в Ниагарский водопад, а явное отсутствие внутреннего редактора навлекало на писателя проклятия обыкновенных редакторов.
...Поскребыш, последний ребенок в библейски многочисленном семействе (8 детей), родившийся 3 октября 1900 г., Томас Клейтон Вулф в раннюю пору жизни соответствовал образу младшенького и слабенького. Однако американское тесто на американских дрожжах подошло как нельзя лучше, горный воздух, усиленное питание и здоровые гены предков взяли свое. К совершеннолетию Томас Вулф вымахал в детину ростом 6 футов 7 дюймов (200,5 сантиметра) с весьма внушительным телосложением, не отточенным никакими спортивными подвигами. Смугловато-бледный, темноволосый, синеглазый, длиннорукий и большеногий, Вулф словно сошел с вербовочного плаката "Вступайте в корпус морской пехоты". Он нравился женщинам, пережил несколько бурных романов, но до конца жизни остался холостяком - писательская мономания рано сформировала у него подчеркнуто независимый образ жизни. Независимый, но не затворнический. Свободное время в компании друзей Вулф проводил на манер Гаргантюа - был не дурак выпить, запросто съедал десятифунтовый стейк, выкуривал по нескольку пачек сигарет в день, обожал анекдоты и лимерики, славился умением оглушительно и заразительно хохотать.
Пережив успешный дебют, Вулф не почил на лаврах. С начала 30-х гг. он изрядно поколесил по Америке и Европе с лекционными турне, плотно занимался преподавательской работой в университетах Восточного побережья и непрерывно писал. Любопытно, что материальная независимость Вулфа основывалась на европейских гонорарах; самый большой успех его книги имели в странах немецкого языка, особенно в Германии - стране, с которой Вулф был отдаленно связан происхождением предков по линии отца. Даже после прихода к власти нацистов романы Вулфа не встречали в Германии цензурных препон, и это служило поводом для глухих пересудов. Однако последний визит Вулфа в Германию летом 1936 г. поставил все на свои места: писатель резко высказался о реалиях нацистского режима и порвал связи с германскими издательствами.
Казалось, что отпущенный Вулфу природой запас душевного оптимизма и телесной прочности не иссякнет никогда. Увы, настал час, и пришлось платить по забытым счетам давнего прошлого. К середине 30-х гг. самоистязательная литературная работа крепко подорвала силы писателя. Он впал в депрессию, от которой пытался излечиться увеличивающимися дозами спиртного. Судьбу Джека Лондона, Хемингуэя, Фицджеральда, Фолкнера, ставших алкоголиками (об этом у нас почему-то избегают упоминать), Вулф не повторил, но состояние легкого подпития сделалось для него привычным. Не мог он побороть и привычку к табаку, оказавшуюся для него особо губительной. Дело в том, что мать Вулфа в свое время держала пансион и охотно принимала постояльцами богатых чахоточных горожан, приезжавших поправить здоровье в горном климате; неминуемо подцепив в таких условиях пресловутую палочку Коха, маленький Томас не заболел, но на всю жизнь остался инфицированным, не подозревая об этом.
В один из июльских дней 1938 г., обычный день обычного нью-йоркского лета - удушливо жаркого и влажного - Вулф несколько часов просидел на веранде приморского кафе, опрометчиво наслаждаясь ледяным коктейлем и морским бризом. На следующее утро он заболел обычным гриппом, против которого (как сейчас, так и тогда) специфического лечения не имелось, болезнь предоставляли естественному течению, рекомендовали больному лишь постельный режим и хорошее питание. Очень быстро грипп осложнился воспалением легких, а затем события приняли трагический оборот: туберкулезная инфекция, активизировавшись на фоне пневмонии, породила тяжелейшее, смертельно опасное заболевание - туберкулезный менингит. Состояние Вулфа сделалось угрожающим. Его перевезли из Нью-Йорка в Балтимор, в одну из лучших лечебниц страны - госпиталь Джона Хопкинса, где врачи попытались спасти жизнь пациента отчаянным и, как теперь известно, бесполезным способом - операцией на головном мозге. Антибиотиков, дающих при менингите шанс на выздоровление, тогда еще не было нигде в мире, даже в США ... 15 сентября 1938 г., не приходя в сознание после операции, Томас Вулф скончался.
Он не дожил двух недель до своего 38-летия. Из нью-йоркской квартиры Вулфа редактор Эдвард Эсуэлл забрал два ящика пива, десяток килограммов писчей бумаги в пачках и короб с рукописями. В 1939 и 1940 гг., отфильтрованные Эсуэллом из карандашных черновиков, вышли в свет два последних романа Вулфа - "Паутина и скала" и "Домой возврата нет".
Я полагаю, что биографические сведения: когда и где я родился, получил образование и тому подобное - у издателей этой книги имеются, так что не стану приводить их здесь. Поскольку почти все, что известно обо мне людям, касается меня как писателя, наверное, будет лучше, если я попробую рассказать кое-что о своей жизни.
Мне тридцать пять лет, и хотя я написал столько миллионов слов, что сам едва ли захотел бы их сосчитать, - сколько именно, не знаю, но думаю, что не уступлю любому своему ровеснику, - опубликовал я не больше одной десятой их части. Тем не менее критики говорят, что я пишу слишком много - и не скажу, что они не правы. Хотя, мне кажется, желание стать писателем давно жило во мне - у меня и впрямь чесались руки, потому что я начал марать бумагу, когда мне еще не было четырнадцати, - лет до двадцати шести я не отваживался признаться себе, что мог бы всерьез объявить о своих намерениях.
До этого я написал несколько пьесок, и хотя надеялся найти постановщика, не думаю, что тогда я настолько верил в свои силы, чтобы сообщить семье о твердом решении стать драматургом и зарабатывать этим на жизнь. В любом случае, мне не повезло. И лишь на двадцать шестом году я начал писать книгу, на которую ушли два-три года. В то время я преподавал английский в_ колледже Вашингтон-сквер Нью-йоркского университета. Но и тогда, мне кажется, я не был убежден со всей определенностью, что нашел свою судьбу в писательской работе и собираюсь заниматься ею в дальнейшем. Конечно, я мечтал найти издателя и читателей для своей книги, но это действительно была только мечта - этакая опьяняющая иллюзия, которая помогала мне в период творчества. Пожалуй, могу честно сказать, что написал книгу потому, что не мог не написать ее, и когда она была написана и я увидел эту громадную кипу бумаги в холодном сером свете отрезвляющей реальности, я очень испугался и подумал с удивлением, что же это такое нашло на меня и заставило потратить два-три года жизни на создание этого левиафана и что за помрачение сознания внушило обманчивую надежду найти издателя и читателей для моей книги. <...>
В том, что касается "первых трудностей", моя судьба оказалась счастливой. Первая же написанная мною книга, да еще такая большая, была принята и опубликована одним из первых издателей, которые прочли ее, и я понимаю, что это случай исключительный. Однако и у меня были трудности, и их пришлось преодолевать отчаянными усилиями, - но большинство этих трудностей, если говорить о сочинительстве, я создавал себе сам. Мне все время приходилось бороться с ленью - точнее, с ненасытным и постоянно растущим интересом к жизни вокруг меня, с желанием погрузиться в нее и изучать с энциклопедической скрупулезностью, с желанием путешествовать, и плавать, и видеть неизвестные доселе места, вещи и новых людей. Я люблю компании, люблю есть и пить, ходить на бейсбол и приятно проводить время. Еще я должен бороться против сомнений - недостатка уверенности в том, что я все делаю правильно, и против многих трудностей, которые встречаются в работе. Мои знания методов и тонкостей ремесла все еще очень несовершенны. Я верю и надеюсь, что постоянно узнаю нечто новое о нем и о своих возможностях как писателя, но узнаю. Это очень медленно, ценой нескончаемых ошибок, заблуждений и пустой траты времени. Я всегда делаю слишком много: я пишу миллионы слов, чтобы выделить и оформить книгу в несколько сот тысяч. Похоже, это свойство моего творческого начала: оно должно реализовываться в бурном потоке продукции, и хотя я надеюсь постепенно научиться контролировать и направлять эту силу, чтобы достигать результата с большей верностью, точностью и экономией, не тратя стольких трудов, времени и материала, думаю, что стиль моей работы всегда останется, в сущности, весьма похожим на тот, который я попытался описать, и что из меня по-прежнему все будет выливаться именно так.
Я вышел из того слоя американской жизни, где к писательству - то есть к профессии писателя - всегда относились как к чему-то очень загадочному и романтическому и очень далекому от привычного образа жизни, от привычного мира и окружения. По этой причине, как я уже говорил, до двадцати шести лет я не отваживался даже предположить, что мог бы стать писателем, и мне почти исполнилось тридцать, когда мое предположение подтвердилось на практике публикацией. Возможно, по этой же причине - и по некоторым другим, которые я упоминал, - во мне есть эта громадная инертность и присущее представителям человеческого рода свойство откладывать и увиливать как можно дольше от того, что наверняка придется сделать, от работы, которой не избежать и без которой жизнь превращается в ничто, - и отчетливое чувство направления, и часто очень слабое чувство цели. По всем этим причинам мое развитие было весьма медленным. Однако мне иногда кажется, что все эти очевидные трудности могут создавать и определенные преимущества. Убеждение, что я по натуре довольно ленив, и сознание, что я могу позволить своему ненасытному любопытству к жизни и к новым ощущениям вклиниться в работу, которую предстоит сделать, и - то, что работа эта, чрезвычайно тяжелая и трудная, требует не только напряженных усилий и сосредоточенности, но и духовной изоляции на некоторое время, - сознание того, что, раз уж работа начата, человек целиком должен быть поглощен ею и находиться в ее власти день и ночь, пока не закончит ее, - все эти вещи, вкупе с некоторыми угрызениями совести, побуждают меня не отворачиваться от работы, стараться встретить ее лицом к лицу и делать ее как можно лучше, раз я за нее взялся. Многое из того, что я до сих пор написал, называли автобиографичным. Я не могу обсуждать это очень спорное и многозначное определение в отпущенном здесь небольшом объеме и не стану пытаться это делать. Могу только сказать, что, как мне кажется, всякий творческий акт в том или ином смысле - автобиографичен. <...>
Что касается опыта самой работы, я обнаружил: вместо того, чтобы лишать контактов с реальностью и живого общения с окружающим миром, она чрезвычайно усиливает и обогащает его восприятие. Собственно говоря, мне кажется, что главное в жизни художника суть его работы, и самые глубокие его знания, самые лучшие силы, самые проникновенные гражданские чувства пронизывают работу, которую он делает, словно мощный поток электрических импульсов и биений - динамо-машину. Я согласен с тем, что у человека в двадцать лет, вероятно, эгоцентрическое видение мира, он судит о жизни в основном по тому, как она влияет на него и отражается в его собственной индивидуальности. И я полагаю, что это сосредоточение на личном непосредственном опыте и интересах, вероятно, проявляется в его ранних работах. Но, судя по своему собственному опыту, я могу заключить, что, становясь старше, он начинает гораздо больше интересоваться жизнью вокруг ради нее самой. Его интересы, приключения и переживания его личности становятся для него ценными благодаря их связи с жизнью всего человечества. И в результате этого его гражданское чувство, вся его способность понимать происходящее и внимательно относиться к судьбам других людей и вообще человеческой жизни чрезвычайно обогащаются и углубляются. Надеюсь, что это сейчас происходит со мной. Во всяком случае, я работаю.