Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Читаем вместе

  Все выпуски  

Читаем вместе Кен Кизи. Над кукушкиным гнездом (12/20)


Информационный Канал Subscribe.Ru

* Читаем вместе. Выпуск 369 *

Здравствуйте, уважаемые подписчики!

 

Кен Кизи. Над кукушкиным гнездом (12/20)


 То, что старшая сестра держалась на собрании так уверенно, меня сперва беспокоило, а на Макмерфи не подействовало никак. И в субботу и на следующей неделе он доставал ее и санитаров, как всегда, и больным это ужасно нравилось. Спор он выиграл: допек сестру, как обещался, и получил деньги, - но все равно гнул свою линию - кричал на весь коридор, смеялся над санитарами, приводил в отчаяние сестер и врачей, а один раз остановился в коридоре перед старшей сестрой и попросил ее сказать, если она не против, какова в дюймах окружность ее большой груди - ведь такой товар не спрячешь, сколько ни старайся. Она прошла мимо, не желая его замечать, как не желала замечать эти непомерные женские признаки, которые навесила ей природа, - словно она выше и Макмерфи, и своего пола, и вообще всего, сделанного из немощной плоти.
 Когда она приколола к доске объявлений распорядок дежурств и Макмерфи прочел, что назначен в уборную, он пошел к ней на пост, постучал в окно и поблагодарил ее за эту честь, сказал, что будет думать о ней каждый раз, когда будет драить писсуар. Она ответила ему, что в этом нет нужды - просто делайте свою работу, и этого довольно, благодарю вас.
 А работу он делал так: распевая во все горло, пройдется щеткой по раковине в такт песне, потом плеснет хлоркой - и готово. "Чисто, чего там, - говорил он санитару, который пилил его за то, что он торопится, - для н_е_к_о_т_о_р_ы_х, может, и недостаточно чисто, но я, например, отливать туда собираюсь, а не обед оттуда есть". С отчаяния санитар упросил прийти старшую сестру, и она явилась лично проверить работу Макмерфи с зеркальцем и стала подносить его под закраины раковин. Она обошла всю уборную, качая головой и говоря: "Нет, это безобразие... Безобразие..." - Возле каждой раковины. Макмерфи шел рядом с ней, моргал, потупясь, и приговаривал в ответ: "Нет, это писсуар... Писсуар".
 Но на этот раз она не потеряла самообладания - и не похоже было, что может потерять. Она приставала к нему из-за уборной, применяя тот же терпеливый, медленный, ужасный нажим, который применяла ко всем, а он стоял перед ней, как мальчик во время нагоняя, повесив голову, носком одного ботинка наступив на носок другого, и говорил: "Я стараюсь, стараюсь, сестра, но, похоже, директор какальника из меня не получится".
 Однажды он что-то написал на бумажке - непонятные письмена, похожие на иностранный алфавит, и прилепил ее под краем раковины жевательной резинкой; когда сестра подошла с зеркальцем к этому писсуару и прочла отраженную записку, она охнула и уронила зеркальце в писсуар. Но не потеряла самообладания. На кукольном лице, в кукольной улыбке застыла отштампованная уверенность. Она выпрямилась над писсуаром, уставила на Макмерфи такой взгляд, от которого краска со стены слезет, и сказала, что его задача - делать раковины ч_и_щ_е, а не грязнее.
 А вообще чистотой в отделении уже не очень занимались. Днем, когда по расписанию наступало время уборки, начинались и передачи бейсбольных матчей; все расставляли стулья перед телевизором, садились и не сходили с места до обеда. Не важно, что она отключила ток на посту и видели мы только пустой серый экран, - Макмерфи часами развлекал нас, сидел и болтал, рассказывал всякие истории вроде того, как нанялся шофером на лесозаготовки, за месяц заработал тысячу долларов и все до цента проиграл одному канадцу, соревнуясь с ним в метании топора, или как они с приятелем на родео в Олбани уломали одного парня сесть на быка с завязанными глазами: "Не быка с завязанными глазами, а парня с завязанными глазами". Они уговорили парня, что в повязке у него не закружится голова, когда бык начнет крутиться; а потом завязали ему глаза шарфом и усадили на быка задом наперед. Эту историю Макмерфи рассказывал раза два или три и каждый раз, когда вспоминал ее, смеялся и хлопал себя шапкой по ноге. "В повязке и задом наперед... И плюньте мне в глаза, если он не высидел сколько надо и не взял приз. А я был вторым; если бы он слетел, я бы взял первое место и хорошие деньги. Честное слово, если еще раз устрою такой номер, глаза завяжу быку".
 Шлепал себя по ноге, откидывал голову, закатывался смехом и тыкал большим пальцем соседа в ребра, чтобы он смеялся.
 В ту неделю, слушая его свободный громкий смех, глядя, как он чешет живот, потягивается, зевает, отваливается на спинку, чтобы подмигнуть тому, с кем шутит, - и все это получалось у него так же непринужденно, как дыхание, - я переставал бояться, что против него - старшая сестра вместе со всем комбинатом. Я думал, что он всегда остается собой и силы у него хватит, он никогда не отступит, как надеется сестра. Я думал, что, может быть, он и вправду необыкновенный. Он это он, вот в чем дело. Может быть, тем и силен, что всегда остается собой. Комбинат не добрался до него за столько лет; с какой же стати она решила, что доберется за несколько недель? Он не даст им скрутить себя и перекроить.
 А после, прячась в уборной от санитаров, я глядел на себя в зеркало и удивлялся, что кому-то удается такое неслыханное дело - быть собой. В зеркале отражалось мое лицо, темное, жесткое, с высокими выступающими скулами, словно щеки под ними были вырублены топором, и глаза, совсем черные, жесткие и недобрые, как у папы или у тех суровых, недобрых индейцев, которых вы видите по телевизору, и я думал: это не я, это не мое лицо. Я не был собой, когда пытался быть человеком, у которого такое лицо. На самом деле я собой не был; я был всего лишь таким, каким выглядел, таким, каким меня хотели видеть. А собой я, кажется, никогда не был. Как же Макмерфи может быть собой?
 Я видел его не так, как в день появления; теперь я видел не только большие руки, рыжие бакенбарды, разбитый нос и ухмылку. При мне он делал то, что не вязалось с его лицом и руками, например, рисовал картинку в трудовой терапии - настоящими красками и на белой бумаге, где не было ни рисунка, ни чисел, подсказывающих, что чем закрасить, - или красивым слитным почерком писал кому-то письма. Разве может человек вроде него рисовать картинки, писать письма или тревожиться и расстраиваться, как было с ним один раз, когда он получил ответ на письмо? Если бы это был Хардинг, Билли Биббит - тогда понятно. Вот такие руки, как у Хардинга, те должны рисовать картинки - но никогда не рисовали; Хардинг арестовывал свои руки или заставлял их пилить дощечки для собачьей конуры. Макмерфи был не похож на нас. Он виду своему не позволял распоряжаться своей жизнью, все равно как комбинату не позволял перекроить себя на их манер.
 Я многое увидел по-другому. Я догадался, что туманная машина испортилась, в ту пятницу на собрании они ее перегрузили, а теперь не могут гонять туман и газ по вентиляционным коробам и отводить нам глаза. В первый раз за много лет я видел людей без всегдашнего черного контура, а однажды ночью смог увидеть даже то, что за окнами.
 Я уже говорил: вечером, перед тем, как загнать меня в постель, меня усыпляли на всю ночь лекарством. А если, бывало, промахнутся с дозой и я проснусь, на глазах у меня все равно корка, а спальня полна дыма, провода в стенах нагружены до предела, корчатся, искрят смертью и ненавистью, и вытерпеть все это мне не по силам, я засовывал голову под подушку и старался снова уснуть. А стоило только высунуть голову, в комнате стоял запах паленого волоса и слышалось скворчание, словно сало шипело на раскаленной сковородке.
 А в ту ночь, через несколько ночей после большого собрания, я проснулся, и в спальне было чисто и тихо; если бы не дышали спящие да не похрипывало лишнее вещество под хрупкими ребрами двух старых овощей, было бы совсем тихо. Фрамугу на ночь подняли, воздух в спальне был чистый и с таким привкусом, что я захмелел - закружилась голова и страшно вдруг захотелось вылезти из постели и что-то сделать.
 Я вывернулся из простынь и босиком пошел по холодным пластиковым плиткам между кроватями. Я ощущал плитки ногами и думал, сколько раз, сколько тысяч раз я возил по этому пластику тряпкой и никогда его не ощущал. Все это мытье казалось мне сном, я не мог поверить, что в самом деле убил на него столько лет. Для меня существовал только этот холодный пластик под ногой, только эта минута существовала.
 Я шел промеж людей, сваленных длинными белыми рядами, как сугробы, старался ни на кого не налететь и так добрался до стены с окнами. Я прошел вдоль нее к тому окну, где от ветра тихо надувалась и опадала штора, и прижался лбом к сетке. Проволока была холодная и жесткая, я прижимал к ней то одну щеку, то другую и принюхивался к ветру. Подходит осень, думал я, чую этот кисло-сладкий запах силоса, он гремит в воздухе, как колокол, чую, кто-то жег дубовые листья, оставил их тлеть на ночь, они еще слишком свежие.
 Подходит осень, думал я, подходит осень, словно это было самое необычное дело на свете. Осень. На дворе совсем недавно была весна, потом лето и вот уже осень - странно подумать.
 Я вдруг понял, что еще не открыл глаза. Я зажмурился, когда прижал лоб к сетке, будто боялся посмотреть в окно. Теперь пришлось их открыть. Я посмотрел в окно и в первый раз увидел, что больница за городом. Луна висела низко над пастбищем; лицо у нее было ободрано и поцарапано - она только что вырвалась из чащи мелкорослых дубов и земляничных деревьев на горизонте. Звезды рядом с ней были тусклыми; чем дальше от светового круга, где правила гигантская луна, тем ярче и смелее они горели. Я вспомнил, как заметил в точности то же самое на охоте с папой и дядьями; я лежал в одеялах, сотканных бабушкой, поодаль от костра, около которого на корточках сидели мужчины, молча передавая по кругу литровый жбан с кактусовой водкой. Тогда я заметил, что большая Орегонская степная луна, висевшая надо мной, пристыдила ближние звезды. Я не спал и следил, не потускнеет ли луна, висевшая надо мной, не разгорятся ли ярче звезды, а потом на щеках стала оседать роса, и мне пришлось завернуться с головой.
 Что-то промелькнуло перед моим окном - отбрасывая на траву длинную паучью тень, убежало и скрылось за забором. А когда появилось снова и я смог разглядеть получше, оказалось, что это пес - молодая голенастая дворняга - улизнул из дому разведать, что тут творится ночью. Он обнюхивал норы сусликов, но не собирался их раскапывать, а просто хотел понять, что они там затеяли в такой час. Он засовывал нос в нору, задрав зад и махая хвостом, потом бросался к другой норе. Сырая трава вокруг него блестела под луной, и когда он бежал, от него оставались следы, как мазки темной краски, брошенные на голубой глянец лужайки. Кидаясь вскачь от одной интересной норы к другой, он пришел в такой восторг - и от луны в небе, и от ночи, и от ветерка, полного увлекательных запахов, которые пьянят молодую собаку, - что лег на спину и стал кататься. Он извивался и бился, как рыба, выгнув спину, кверху животом, а когда встал на ноги и встряхнулся, брызги разлетелись в лунном свете, как серебряная чешуя.
 Он еще раз обнюхал все норы одну за другой, быстро, чтобы как следует запомнить запах, и вдруг замер, подняв одну лапу и наклонив голову, - прислушался. Я тоже прислушался, но ничего не услышал, кроме шороха шторы. Я долго прислушивался. Потом вдалеке послышалось высокое, веселое гоготание, тихое и приближающееся. Канадские казарки улетали на юг зимовать. Я вспомнил, сколько раз подкрадывался, полз на животе во время охоты на гусей, но ни разу ни одного не убил. Я посмотрел туда, куда смотрел пес, но стаю не увидел: было темно. Гогот приближался и приближался, и казалось уже, они летят прямо через спальню над самой моей головой. Потом они прошли под лунным диском - черное мерцающее ожерелье, вытянутое вожаком в клин. На мгновение вожак оказался в самом центре диска, самый большой из них, черный крест, складывающийся и раскладывающийся, а потом утянул свой клин из виду в темное небо.
 Я слушал и слушал их затихающий крик, пока в ушах от него не осталось лишь одно воспоминание. А пес их слышал еще долго после меня. Он все стоял, подняв лапу; не пошевелился и не залаял, пока они летели. А когда перестал их слышать, скачками бросился вслед за ними, в сторону шоссе; бежал ровно и деловито, как будто у него было там свидание. Я не дышал и слышал шлепанье его мослатых лап по траве; потом услышал, что из-за поворота на скорости выезжает автомобиль. Над гребнем показалось зарево фар, а потом сами они уставились на шоссе. Я смотрел, как пес и машина мчатся к одному и тому же месту на полотне.
 Пес был почти у ограды нашего участка, и вдруг я почувствовал, что кто-то подкрался ко мне сзади. Двое. Я не обернулся, но понял, что это черный санитар Гивер и сестра с родимым пятном и распятием. Я услышал, как в голове у меня загудел, завихрился страх. Санитар взял меня за руку и повернул.
 - Я заберу его, - говорит.
 - У окна прохладно, мистер Бромден, - объясняет сестра. - Не забраться ли нам лучше в уютную теплую постельку?
 - Он глухой, - говорит ей санитар. - Я заберу его. Вечно развязывает свои простыни и бродит где попало.
 Я делаю шаг, и она пятится.
 - Да, пожалуйста, - говорит санитару. И теребит цепочку на шее. Дома она запирается в ванной, чтобы не видели, раздевается и трет распятием по всему родимому пятну, которое тянется тонкой линией от угла рта вниз, по плечам и груди. Трет, и трет, и радует богородицу до осатанения, а пятно остается. Она глядит в зеркало, видит, что пятно еще темнее, чем всегда. Наконец берет стальную щетку, какими соскребают краску с лодок, счищает пятно, надевает ночную рубашку на ободранную до крови кожу и заползает в постель.
 В ней полно этого добра. Пока она спит, оно поднимается горлом в рот, вытекает из угла рта, как багровая слюна, и опять стекает по шее, по телу. Утром она видит, что пятно опять на ней, и она почему-то думает, что оно не изнутри - как можно? У нее, у честной католички? - И решает, что это от постоянной ночной работы среди таких людей, как я. Это наша вина, и она поквитается с нами, даже если это будет последним делом в ее жизни. Хочу, чтобы проснулся Макмерфи, помог мне.
 - Вы привяжите его к кровати, мистер Гивер, а я пока приготовлю лекарство.

 

 На групповых собраниях выступали с жалобами, хранившимися под спудом так долго, что и самого предмета жалоб давно не осталось. Но теперь здесь был заступник Макмерфи, и больные нападали на все, что им когда-то не понравилось в отделении.
 - Почему надо запирать спальни по выходным? - Спрашивает Чесвик или кто-нибудь еще. - Неужели и по выходным мы сами себе не хозяева?
 - Да, мисс Гнусен, - говорит Макмерфи. - Почему?
 - Мы знаем по прошлому опыту, что если не запирать спальни, вы после завтрака снова ляжете спать.
 - Это что, смертный грех? Ведь нормальные люди поздно спят по субботам и воскресеньям.
 - Вы находитесь в этой больнице, - отвечала она, словно в сотый раз, - потому что доказали свою неспособность встроиться в общество. Доктор и я считаем, что каждая минута, проведенная в обществе других пациентов, за некоторыми исключениями, действует благотворно, и наоборот, каждая минута, проведенная в одиночестве, в задумчивости, только увеличивает ваше отчуждение.
 - Так вот из-за чего собирают по восемь душ, когда ведут на тт, или фт, или еще какую-нибудь т?
 - Совершенно верно.
 - Значит, если хочется побыть одному - ты больной?
 - Я этого не сказала...
 - Значит, если иду в уборную облегчиться, мне надо взять с собой семь приятелей, чтобы не давали мне задуматься на стульчаке?
 Пока она изобретала ответ, Чесвик вскакивал и кричал ей:
 - Да, так, что ли, получается?
 И другие острые, сидевшие вокруг, говорили:
 - Да, да, так, что ли, получается?
 Она ждала, когда они уймутся и восстановится тишина, а потом спокойно отвечала:
 - Если вы немного успокоитесь и будете вести себя как группа взрослых на дискуссии, а не как дети в песочнице, мы спросим доктора, не считает ли он целесообразным внести изменения в нашу методику. Доктор?
 Все знали, как ответит доктор, и, не дав ему раскрыть рот, Чесвик выпаливал новую жалобу.
 - А что же тогда с сигаретами, мисс Гнусен?
 - Да, что с ними? - Ворчали острые.
 Макмерфи поворачивался к врачу и повторял вопрос прямо ему, пока не успела ответить сестра.
 - Да, док, что с сигаретами? Какое она имеет право держать сигареты - наши сигареты - у себя на столе, будто она их купила, и откидывать нам по пачечке, когда ей заблагорассудится? Мне это не очень интересно - покупать сигареты и чтобы кто-то говорил мне, когда их можно курить.
 Доктор наклонил голову, чтобы посмотреть на сестру через очки. Он не знал, что она забрала к себе все лишние сигареты и не дает на них играть.
 - Что там с сигаретами, мисс Гнусен? Я, кажется, ничего не знал...
 - Доктор, я считаю, что выкуривать за день три, четыре, а то и пять пачек - слишком много. А именно это и происходило у нас на прошлой неделе - после прибытия мистера Макмерфи... И я решила, что разумнее всего взять на хранение сигареты, купленные больными, и выдавать каждому по пачке в день.
 Макмерфи нагнулся и громко зашептал Чесвику:
 - Слушай следующий указ насчет сортира: мало того что идти туда семь-восемь, можно только два раза в день и когда она прикажет.
 Он развалился в кресле и захохотал так громко, что еще минуту никто не мог сказать ни слова.
 Макмерфи получал большое удовольствие от этой бузы, но, по-моему, немного удивлялся, что не терпит больших притеснений от персонала, а особенно удивлялся тому, что старшая сестра не находит для него более сильных слов.
 - Я думал, ваша старая стервятница покрепче, - сказал он как-то после собрания Хардингу. - Может, чтобы вправить ей мозги, ее и надо было только осадить разок. Да нет... - Он нахмурился, - она ведет так ведет, как будто лучшие козыри припрятаны у ней в белом рукаве.
 Он получал удовольствие до следующей среды. И тогда он узнал, почему старшая сестра так уверена в своих картах. По средам они собирают всех, на ком нет какой-нибудь гнили, и ведут в плавательный бассейн, все равно, хочешь ты или не хочешь. Когда в отделении был туман, я прятался в нем, чтобы меня не взяли. Бассейн всегда меня пугал; я всегда боялся, что зайду с головой и утону, меня всосет в канализацию и - прямиком в море. Мальчишкой, когда мы жили на колумбии, я воды совсем не боялся; ходил по мосткам над водопадом, как все остальные мужчины, карабкался по камням, зеленая и белая вода бурлила вокруг меня, и в брызгах стояли радуги, а на мне даже не было сапог, как на других мужчинах. Но когда я увидел, что папа стал бояться разных вещей, я тоже стал бояться и до того дошел, что даже от мелкого пруда шарахался.
 Мы вышли из раздевалки, бассейн колыхался, плескался и был полон голых мужчин; гогот и крики отражались от высокого потолка, как всегда бывает в крытых бассейнах. Санитары загнали нас в воду. Вода была приятной теплой температуры, но я не хотел удаляться от бортика (санитары ходят вокруг с бамбуковыми шестами и отталкивают тебя, если цепляешься за бортик) и поэтому держался поближе к Макмерфи - я знал, что его на глубину не выгонят, если он сам не захочет.
 Он разговаривал со спасателем, а я стоял метрах в двух. Макмерфи, наверно, стоял над ямой, потому что ему приходилось работать ногами, а я просто стоял на дне. Спасатель стоял на бортике бассейна со свистком; на нем была майка с номером отделения. Они с Макмерфи заговорили о разнице между больницей и тюрьмой, и Макмерфи говорил, насколько больница лучше. Спасатель был не так в этом уверен. Он сказал Макмерфи, что одно дело, если тебя приговорили, и совсем другое - если тебя поместили.
 - Тебя приговорили к тюрьме, и ты знаешь день, когда тебя выпустят на волю, - сказал он.
 Макмерфи перестал плескаться. Он медленно поплыл к бортику бассейна и уцепился за него, глядя на спасателя.
 - А если тебя поместили? - Спросил он, помолчав.
 Спасатель пожал мускулистыми плечами и подергал свисток, висевший у него на шее. Он был профессиональный футболист со следами шипов на лбу, и случалось, когда его выпускали из палаты, где-то в голове у него щелкал сигнал, губы его начинали плеваться цифрами, он становился на все четыре, в позицию линейного, и налетал на проходящую санитарку, всаживал ей плечо в почки, чтобы полузащитник как раз успел проскочить в образовавшуюся брешь. Вот почему его держали в буйном: когда он не дежурил спасателем, он в любую минуту мог выкинуть такой номер.
 Он еще раз пожал плечами в ответ на вопрос Макмерфи, потом оглянулся, нет ли поблизости санитаров, и присел над самым бортиком. Показал Макмерфи руку.
 - Видишь гипс?
 Макмерфи смотрел на здоровенную руку.
 - Браток, у тебя нет на руке гипса.
 Спасатель только ухмыльнулся.
 - Вот, а гипс у меня потому, что получил тяжелый перелом в последней игре с кливлендскими коричневыми. Не могу надеть форму, пока рука не срастется и не снимут гипса. Сестра у меня в отделении говорит, что лечит руку втайне. Ага, говорит, если не буду давать ей нагрузку, она снимет гипс, и тогда вернусь в клуб.
 Он оперся кулаком на мокрый кафель - встал на три точки проверить, как ведет себя рука. Макмерфи смотрел на него с минуту, потом спросил, давно ли он ждет от них известия, что рука срослась и можно выйти из больницы. Спасатель медленно поднялся и потер руку. Вид у него был такой, как будто он обиделся на вопрос Макмерфи, как будто его обвинили в том, что он нежный и носится со своими болячками.
 - Я на принудительном лечении, - сказал он. - Будь моя воля, я бы давно вышел. Может, я и не сыграю в первом составе с такой рукой, но полотенца я мог бы складывать, правильно? Мог бы что-нибудь делать. А сестра у меня в отделении говорит врачу, что я еще не готов. Паршивые полотенца складывать в раздевалке - и то не готов. - Он повернулся и пошел к своему спасательному стулу, забрался по лестнице на стул, как пьяная горилла и посмотрел на нас оттуда, выпятив нижнюю губу.
 - Меня забрали за пьяное хулиганство, и я тут восемь лет и восемь месяцев, - сказал он.
 Макмерфи оттолкнулся от бортика и поплыл стоя, задумчивый: он получил шесть месяцев колонии, два отсидел, четыре оставалось - и больше четырех он не согласен сидеть взаперти. В сумасшедшем доме он уже почти месяц, и, может быть, здесь лучше, чем в колонии, - на мягких кроватях, с апельсиновым соком на завтрак, - но не настолько лучше, чтобы кантоваться здесь пару лет.
 Он доплыл до ступенек в мелкой части бассейна и остальное время просидел там, теребя клок шерсти под горлом и хмурясь. Я посмотрел, как он сидит один и хмурится, вспомнил, что сказала на собрании сестра, и испугался.
 Когда нам свистнули выходить из воды и мы поплелись в раздевалку, навстречу к бассейну шло другое отделение, а в душевой, в ножной ванне, через которую все должны пройти, лежал малый из их отделения. У него была большая губчатая розовая голова и раздутые таз и ноги - будто кто схватил пузырь с водой и сжал посредине, - он лежал на боку в ножной ванне и повизгивал, как сонный тюлень. Чесвик с Хардингом подняли его на ноги, но он тут же лег обратно. Голова его плавала в дезинфекции. Макмерфи наблюдал, как они поднимают его второй раз.
 - Что еще за чудо? - Спросил он.
 - У него гидроцефалия, - сказал Хардинг, - кажется, какое-то лимфатическое нарушение. Голова наполняется жидкостью. Помоги поднять.
 Они отпустили парня, и он опять лег в ножную ванну, выражение лица у него было терпеливое, беспомощное и упрямое, он пускал ртом голубые пузыри в молочной воде. Хардинг еще раз попросил Макмерфи помочь и опять наклонился с Чесвиком к парню. Макмерфи протиснулся мимо них, перешагнул через парня и встал под душ.
 - Пускай лежит, - сказал он из-под душа. - Может, он глубокой воды не любит.
 Я понял, что происходит. На другой день он всех удивил: встал рано и отмыл уборную до блеска, а потом по просьбе санитаров занялся полом в коридоре. Всех удивил, кроме старшей сестры - она словно бы не увидела тут ничего удивительного.
 А днем на собрании Чесвик сказал, что все решили не уступать в истории с сигаретами, и сказал:
 - Я не маленький, чтобы от меня прятали сигареты, как сладкое! Надо что-то делать с этим, правильно, мак?
 Он ждал, что Макмерфи его поддержит, но в ответ ничего не услышал.
 Он посмотрел в угол, где обычно сидел Макмерфи. Все посмотрели. Макмерфи сидел там, разглядывая колоду карт, которая то исчезала вдруг у него в руках, то появлялась. Он даже головы не поднял. Стало ужасно тихо; только шлепали сальные карты да тяжело дышал Чесвик.
 - Надо же что-то делать! - Закричал вдруг Чесвик. - Я не маленький! - Он топнул ногой и огляделся так, как будто заблудился и вот-вот заплачет. Он стиснул кулаки и прижал к своей пухлой грудке. Кулаки были как розовые мячики на зеленом, и стиснул он их так, что весь дрожал.
 Он и раньше-то большим не казался; он был низенький, толстый, с лысой макушкой, которая светилась, как розовый доллар, а сейчас, когда он стоял один-одинешенек посреди дневной комнаты, он вообще выглядел крохотным. Чесвик посмотрел на Макмерфи, но тот на него не смотрел, и тогда он стал обводить глазами весь ряд острых, ища подмоги. И все по очереди отводили взгляд, не хотели его поддержать, и паника у него на лице проступала все сильнее и сильнее. Наконец его взгляд дошел до старшей сестры. Он снова топнул ногой.
 - Я требую что-то сделать! Слышите? Я требую что-то сделать! Что-нибудь! Что-нибудь! Что...
 Двое больших санитаров схватили его сзади за руки, а маленький накинул на него ремень. Он осел, будто его прокололи, и двое больших уволокли его в буйное; слышен был мокрый стук, когда его тащили вверх по ступенькам. Когда они возвратились и сели, старшая сестра повернулась к цепочке острых. С тех пор как утащили Чесвика, никто не проронил ни слова.
 - Будет еще дискуссия, - спросила она, - о нормировании сигарет?
 Гляжу на зачеркнутую строчку лиц у стены напротив меня, глаза мои доходят до угла, где Макмерфи в своем кресле отрабатывает одноручный съем колоды... И белые трубки в потолке снова накачивают замороженный свет... Чувствую его, лучи проходят в самый мой живот.

***
До завтра!
Ведущий - Романов Александр,
mailto:forex_raa@mail.ru

Форум рассылки http://www.forum.alerom.com

Сайт рассылки с архивом выпусков http://www.alerom.com

P.S.: Очень хотелось бы получить от Вас обратную связь - что бы хотелось почитать, предложения.


Subscribe.Ru
Поддержка подписчиков
Другие рассылки этой тематики
Другие рассылки этого автора
Подписан адрес:
Код этой рассылки: rest.hobby.readtogether
Отписаться
Вспомнить пароль

В избранное