Игнатьев еще раз обмел флейцем расчищенный участок вымостки, сметая просохшую
землю с поверхности грубо отесанных камней, и распрямился не без труда - спина уже
ныла от долгой работы в согнутом положении.
- Пройдитесь-ка еще по щелям, - сказал Гладышевой. - Нет, не этим - возьмите
вон ту, узкую. Щели лучше чистить обычной жесткой кистью. А я сейчас принесу аппарат,
снимем, пока освещение под нужным углом...
Он направился к лестнице, прислоненной к стенке раскопа, и вдруг увидел в дальнем
углу Ратманову - та увлеченно рылась во вскрытой вчера мусорной яме. Нет, это уже
переходит всякие границы: куда бы он ее ни отправил, она - не успеешь оглянуться -
снова тут как тут...
Выбравшись наверх, он постоял в нерешительности, потом окликнул:
- Ратманова! Можно вас на минутку?
Она вздрогнула и вскинула голову, глядя на него снизу вверх, боязливо - ага, знает
кошка, чье мясо съела, - но он уже отвернулся, быстро зашагал прочь. Хватит церемоний, в
самом деле, так от дисциплины в отряде ничего не останется...
Ратманова догнала его возле палатки. Не приглашая ее внутрь, он сухо спросил:
- Куда я послал вас работать сегодня утром?
- На второй раскоп, - отозвалась она робко.
- Почему в таком случае вы работаете на четвертом?
Ратманова вспыхнула, прикусила губу.
- Я... я спросила у Лии Самойловны - она сказала, что там достаточно людей, и...
- Меня не интересует, что вам сказала Лия Самойловна, - прервал Игнатьев. -
Людей расставляю я, и я привык, чтобы мои распоряжения исполнялись без самодеятельных
поправок. Вы где находитесь - в детском саду?
Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами - как-то
сразу, вдруг.
- Я просто думала...
- Вот если вы еще раз себе это позволите, - продолжал он безжалостно, - то я
предоставлю вам возможность думать на кухне. Предупреждаю вас, Ратманова! А сейчас
ступайте на второй раскоп.
Он отвернулся и полез в палатку - видеть, как она сейчас расплачется, было слишком
даже для него. Но должна же, черт возьми, быть какая-то дисциплина! Сев за столик, он
сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по бумагам, потом взъерошил волосы и
уставился на табель-календарь под покрывающим столешницу листом оргстекла. Да, еще
две недели, и наваждение кончится. А впрочем, какое там наваждение...
Игнатьев поднял голову - Ратманова удалялась от палатки, всей спиной выражая
протест и обиду. И, надо сказать, у нее это получалось. "Не знаю я, как шествуют богини, но
милая ступает по земле", - вспомнилось ему почему-то. Она именно шествовала, - кстати,
он сам научил ее этому: по здешним колючкам в открытых сандалиях можно ходить только
осторожно переступая, как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная,
словно танцующая походка. "Не знаю я, как шествуют богини..." Ника Самофракийская. В
русском языке нет ласкательного от Вероники. Уменьшительное есть: Ника. А
ласкательного нет. Зато есть в греческом - Никион. Тит Флавий звал так принцессу
Беренику, по-гречески: Никион. Моя Никион. Никион Ратманова. "...Но милая ступает по
земле..."
- Тьфу, пропасть, - пробормотал вслух Игнатьев. - Только этого не хватало!
Он посидел, стараясь сосредоточиться и вспомнить, зачем вылезал из раскопа, когда
увидел свою Никион, увлеченно роющуюся в античной свалке. Ах да, сфотографировать...
Он протянул руку, снял с крюка "Зенит". Опять не заряжен. Сколько раз просил не
оставлять аппарат без пленки! Пришлось лезть в ящик, доставать черный мешок, пленку,
кассеты. Сидя с засунутыми в мешок руками, Игнатьев сделал несколько глубоких
вдохов-выдохов по системе йогов, потом поднял голову. - Ратманова, встретив Мамая на
полпути к раскопам, стояла и разговаривала с ним. Жаловалась, надо полагать...
Тоже мне, Ника Самофракийская. Кстати, почему именно Самофракийская -
непонятно; у Витеньки привычка мыслить штампами. Если Ника - то непременно из
Лувра. Что общего? Титаническая фигура Победы, мощно и неудержимо устремленная
вперед, словно идущая на таран... и эта девочка. У той, Самофракийской, тело зрелой
женщины. А здесь - воплощенная юность, полет, легкость. Скорее уж та, в Олимпии...
"Летящая Победа", изваянная одним из учеников Фидия. Как же его, черт...
- Слушай, Димка! - Мамай, подойдя к палатке, просунул внутрь бороду и
сомбреро. - Чего это ты Лягушонка разобидел? Идет, а у самой вот такие слезищи - хоть
на экран крупным планом. "Меня, говорит, Дмитрий Павлович из своего раскопа
прогнал..."
- Совершенно верно, прогнал. Пусть работает на втором. Витя, ты последний
фотографировал? Опять отщелкал всю пленку и оставил аппарат незаряженным. Сколько
раз просил! А теперь я по твоей милости должен сидеть как дурак и заниматься этой
чертовщиной...
- Командор, не будьте мелочны, - сказал Витенька. - Вы чем-то расстроены, и
сейчас вам только полезно посидеть полчасика в палатке, в тени. Здешнее солнце
губительно действует на хрупкую нервную систему северян, не забывайте об этом. Вечером
отнесу пустые кассеты и запас пленки кому-нибудь из "лошадиных сил", и пусть-ка они
этим займутся.
- Да, но пока этим занимаюсь я.
- Ладно, не помрешь, - сказал Витенька. - Ты лучше объясни, чего это ты
последнее время бегаешь от этого несчастного Лягушонка? Ей действительно нравится
работать с тобой, и это естественно, потому что ты умеешь заинтересовать человека. Эдька
Багдасаров сказал мне как-то, что, только поработав с тобой в поле, он по-настоящему
понял, что такое археология...
- Прекрасно, прекрасно, - нетерпеливо прервал Игнатьев, - я очень рад, что наша
гостья заинтересовалась археологией, но она, к счастью, не археолог, и я не вижу
необходимости углублять ее знания. Все равно она через месяц все забудет! Что у меня,
других дел нет, как читать доступные лекции туристкам?
- Командор, я в свое время предупреждал вас, - вкрадчиво сказал Мамай.
Окончательно вдвинувшись в палатку, он присел на край вьючного ящика и снял
сомбреро. - Вы помните тот наш разговор? Я сам был против того, чтобы оставлять здесь
туристку. Вы сказали: "А что тут такого? Пусть поживет, поработает, присмотрится. В
конце концов, иногда так просыпается призвание" - привожу буквально ваши слова.
Помните?
- Помню. Что из этого следует?
- Ничего, кроме вашей непоследовательности. Если она вам так неприятна, не надо
было ее оставлять. Не надо было читать ей вдохновенных лекций об античном мире! А то
это как-то несерьезно, командор. Так поступают соблазнители - вскружили девчонке
голову, а теперь знать ее не хотите...
- Витя, - сдерживаясь, сказал Игнатьев, - твое остроумие я всегда ценил, но сейчас
оно переходит - прости - в пошлость. Кончим этот разговор, пока не поздно.
- Нет, ты действительно того, - Мамай выразительно посверлил себе висок
указательным пальцем. - Что с тобой, старик? Случилось что-нибудь?
- Ничего не случилось. Пошли, мне надо успеть сделать снимки, пока солнце не
высоко...
Мамай крякнул и полез из палатки, нахлобучивая сомбреро. Игнатьев вышел следом.
- А я ведь, кажется, начинаю догадываться, что с тобой происходит, - весело сказал
вдруг Мамай, когда они почти дошли до раскопа. - Ну, Димка...
- Только, пожалуйста, держи свои догадки при себе, - оборвал Игнатьев. - Ты не
знаешь, когда "Аполлон" переходит на окололунную орбиту?
- Вроде бы вечером, около девяти по московскому. "Лошадиные силы" должны
знать, они все время слушают. Так, может быть, прислать все-таки Лягушонка на четвертый?
- Нет, пусть работает там, где я сказал.
- Понятно, понятно, - Мамай ухмыльнулся в свою бандитскую бороду, покрутил
головой и повторил загадочно: - Ну, Димка!
- Иди, Витя, иди, пока я тебя не послал...
Витя ушел, унося в бороде двусмысленную ухмылку. Игнатьев спустился в раскоп,
заснял с разных точек расчищенный участок вымостки.
- Все, Дмитрий Палыч? - спросила Гладышева, когда он кончил
фотографировать. - Давайте тогда я отнесу аппарат Лии Самойловне, она просила, когда
освободится.
Он отдал "Зенит" практикантке, но тут же вернул ее.
- Я, пожалуй, сам отнесу, мне надо там посмотреть...
Возможно, он уже действительно стал "того", как предположил Мамай, потому что
ему показалось, что в глазах Гладышевой промелькнуло нечто насмешливое - дескать, на
что или на кого вам вдруг понадобилось там посмотреть?
- Расчищайте пока дальше, - сказал он строго, - я сейчас вернусь.
Никион сидела у южной стены раскопа, осторожно расчищая медорезкой землю вокруг
большого обломка амфоры. Она не подняла головы, когда он проходил мимо, и вся ее поза
выражала такую покорность судьбе, что ему захотелось присесть рядом, провести рукой по
этим темным блестящим волосам и сказать что-нибудь утешительное. Но ничего
утешительного он сказать не мог - ни ей, ни себе. Он отдал аппарат Лии Самойловне,
посмотрел вместе с нею остатки органики, добытые из рыбозасолочной цистерны, и уже
собрался уходить, как вдруг вернулся.
- Лия Самойловна, - сказал он, - вы, кажется, хорошо знакомы с раскопками
Олимпии?
- Новыми какими-нибудь? - спросила та.
- Нет, с теми, большими, что вел еще Курциус. Вы не помните, там нашли статую
"Летящей Победы" - чья это работа?
- "Летящая Победа"... - Лия Самойловна подумала. - Та, что была с орлом?
По-моему, это работа Пэония.
- Черт, ну конечно! - Игнатьев хлопнул себя по лбу. - Пэоний, ну конечно же...
- Да, он ее изваял по заказу граждан Мессены, как обетный дар после разгрома
спартиатов на Сфактерии...
- Правильно, вспомнил. В четыреста двадцать четвертом году.
- А что?
- Да нет, просто из головы вылетело, - сказал Игнатьев.
Ника не слышала, о чем они говорили. Она прилежно скребла землю, до замирания
сердца надеясь, что вдруг медорезка на что-то наткнется... Какая-нибудь уникальная
находка, чтобы сам Игнатьев ее похвалил. Но земля снималась легко, слой за слоем, обломок
амфоры обнажался все больше, а ничего интересного вокруг так и не обнаруживалось.
Камни, галька, кусок ракушки...
Не утерпев, она боязливо повернула голову - Игнатьев, стоя на дальнем краю
раскопа, продолжал разговаривать с Лией Самойловной. А мимо нее прошел, не сказав ни
слова! В застиранных и потертых джинсах и сомбреро, которое он носил не как Мамай -
бубликом, - а завернув поля с боков кверху, Игнатьев, подтянутый и очень загорелый,
показался ей вдруг похожим на персонаж американского вестерна. Вот только
солнцезащитные очки нарушали образ - ковбои, пожалуй, их не носят. Игнатьев и сам
всегда работал в очках, и требовал того же от других; без светофильтров, сказал он однажды
Нике, можно не увидеть "пятна" на освещенной солнцем поверхности, а вовремя заметить
"пятно" - это очень важно...
Ника вздохнула и снова принялась за работу. Ученый, похожий на ковбоя, как
странно... В ее представлении ученый должен был быть или бородатым академиком в
черной шапочке, или - если молодой - рассеянным добродушным увальнем, как Юрка. А
вот Игнатьев совсем-совсем другой. Ни рассеянности, ни добродушия. Какое там
добродушие! Никогда не повысит голоса, но она за все время своего пребывания в лагере ни
разу не видела, чтобы командора кто-нибудь ослушался. Сама она боялась его до дрожи в
коленках, хотя иногда он умеет быть удивительно внимательным и заботливым. То есть
когда-то умел; в последние дни его словно подменили - таким стал суровым и
неприступным. И только по отношению к ней! Почему? Что она такого сделала?
Ника еще ниже опустила голову, выковыривая из земли скрежетнувший под лезвием
медорезки камешек, и слеза капнула ей на руку.
За ужином начался обычный субботний разговор насчет планов на завтра.
- Желающим предлагаю смотаться в Судак, - сказал Мамай. - Не все ведь из нас
там были, в самом деле - поехали? Лягушонок, хочешь посмотреть генуэзскую крепость?
- Спасибо, Виктор Николаевич, - отозвалась Ника, - мне не хочется никуда ехать, я
лучше останусь.
- Зря. В общем, решайте, кто поедет - пять носов, кроме меня.
- ГАИ может придраться, если в машине будет шестеро, - сказал кто-то.
- Ничего, мы одного положим под ноги, никто не увидит. Командор, вы как?
- Под ноги не хочу, а вообще я бы поехал. Но я уже бывал там, поэтому, если
желающих окажется много, могу уступить место.
- Место в шлюпке и круг, как поступают настоящие мужчины, - одобрил Мамай. -
Итак, кто хочет воспользоваться великодушием командора?
Уступать место, однако, не пришлось - ехать в Судак, кроме Мамая и Игнатьева,
вызвались только трое: Гладышева, Багдасаров и Саша Краснов.
- Ну, тем лучше, - сказал Мамай, - значит, никого не придется прятать от
инспекторов. Но вообще я удручен вашей нелюбознательностью: неужели никого больше не
привлекает такая великолепная экскурсия, да еще даром? Лягушонок, брось хандрить,
поехали завтра в Судак!
- Не хочется, честное слово, - отозвалась Ника. - А хандрить я и не собиралась,
откуда вы взяли...
- Ладно уж, не оправдывайся, не хочешь ехать - не надо. А мы поедем. Предлагаю с
утра, пока прохладно.
- Сразу после завтрака и поедем, - сказал Игнатьев.
В воскресенье, как обычно, лагерная жизнь началась на час позже. За завтраком тоже
засиделись - обсуждали последние сообщения с борта "Аполлона", который ночью
благополучно вышел на селеноцентрическую орбиту. Солнце поднялось довольно высоко и
уже припекало, когда участники экскурсии забрались в фиолетовый "конвертибль"; все
были в сборе, кроме Риты Гладышевой, которая в последнюю минуту решила переодеться.
- Подуди ей, Витя, - предложил Игнатьев, посмотрев на часы.
Мамай яростно поквакал сигналом, потом привстал и, обернувшись к женской
палатке, заорал в сложенные рупором ладони:
- Ри-и-итка-а-а, какого ты черта-а-а...
- Бежит, - сказал Саша Краснов.
- Это не Гладышева, - сказал Эдик.
Действительно, вместо Гладышевой появилась Ратманова, беззаботно размахивая
сумкой.
- Я вместо Риты! - крикнула она, подбегая к машине. - У нее беда - начала
надевать платье, второпях разорвала по шву. Теперь ужасно расстроилась, ни в чем другом
ехать не хочет. Вообще не хочет ехать. А я вместо нее решила!
Мамай смерил ее уничтожающим взглядом.
- И таким вот дали равноправие, - вздохнул он, - И теперь еще хотят, чтобы все
шло как надо. Коммунизм хотят строить! С кем, я спрашиваю? Садись сзади, Лягушонок, и
молчи, не напоминай о своем существовании...
Выбравшись на шоссе, машина помчалась в сторону Феодосии. Придерживая рукой
волосы, Ника смотрела по сторонам и узнавала места, которыми проезжала две недели
назад. Подумать, всего две недели! А кажется, что прошло гораздо больше. Оставшееся
время, наверное, пройдет куда быстрее. Еще столько же - и придется уезжать; опять будет
Москва, школа, скверик у Всех Скорбящих, Игорь со своими вечными хохмами. Ну и,
конечно, Андрей: Модильяни, Леже, японская графика... В общем, все будет по-старому, как
всегда.
Но если ничего не изменится, то зачем тогда было все это - то, что машина сломалась
именно здесь, и что ей позволили остаться в лагере, и вообще все? Ника давно подозревала,
что в жизни ничего не случается просто так и все имеет смысл и цель. Взрослые, разумеется,
подняли бы ее на смех, заикнись она об этой своей догадке; но что понимают взрослые!
Ведь самое важное, самое главное в жизни от них скрыто, песенка про оранжевое небо вовсе
не такой пустячок, как может показаться (взрослому)...
Все было бы прекрасно, если бы не обида командора. И хотя бы знать - за что? Она
ведь ничего не сделала; может быть, сказала что-нибудь не подумав? Да нет, ничего такого
не вспоминается; но командор обижен совершенно явно - из своего раскопа прогнал,
почти не разговаривает, не смотрит. Ужасно все это неприятно. Вот и сейчас - сидит
впереди, хоть бы обернулся, сказал что-нибудь из вежливости. Не командор, а статуя
командора. А каким хорошим был вначале! Да, взрослые непостоянны, никогда не знаешь,
что они выкинут...
На развилке за Феодосией Мамай, притормозив, обернулся к сидящим сзади.
- Решайте, как поедем! - крикнул он. - Можно сейчас влево на Коктебель, через
Щебетовку, а можно прямо на Старый Крым...
- А там как же? - спросил Игнатьев.
- В Грушевке нужно будет свернуть. Только это дальше!
Нике хотелось побывать в Старом Крыму - может быть, на этот раз ее отпустят на
могилу Грина, - и она только собралась об этом сказать, как все дружно заявили, что лучше
ехать коротким путем. Пропустив обгоняющие машины, Мамай лихо развернулся под
голубую стрелу указателя "Планерское - 12 км".
- Что это - Планерское? - спросила Ника.
- Так это и есть Коктебель, - сказал Саша Краснев.
- А почему он теперь Планерское?
- А вот потому! - не оборачиваясь, крикнул Мамай. - Потому что болезнь такая -
мания переименования, не слыхала? Есть мания величия, мания преследования, а есть мания
переименования - когда кидаются переименовывать все, что ни попадется под руку. Вот
Коктебель и попался. Что тут жил и умер Макс Волошин - про это не вспомнили, зато
планеристов увековечили на веки веков! Командор, а командор?
- Слушаю, - отозвался Игнатьев.
- Я говорю, надо бы обратиться от имени нашего коллектива с предложением, чтобы
вообще переименовали Крым! А то как-то нехорошо: столько трудов положили, каждому
аулу придумали имя, и все такие оригинальные, что ни название, то находка - Морское,
Приветное, Передовое, Счастливое, Генеральское, Доброе, Лучистое, прямо душа радуется...
А сам Крым по недосмотру забыли! Вот я и предлагаю - пусть уж переименуют весь
полуостров. Скажем, Солнечный. Или - Пионерский, в честь Артека. Как вы насчет этого,
поддерживаете?
Игнатьев ответил что-то негромко, Ника не расслышала. Он был явно не в духе -
наверное, сердится, что она поехала с ними. Лучше было не ехать, и она действительно не
собиралась в Судак; но сегодня в палатке все вдруг на нее насели - и Лия Самойловна, и
Рита, и Зоя... Она всегда теряется и уступает, если ее начинают вдруг уговаривать
несколько человек сразу. Так бывало и в школе - какой-нибудь культпоход, например. Или
лыжная вылазка. Обязательно уговорят, видимо такая уж у нее уступчивая натура. Вот и
сегодня уговорили, а Дмитрий Павлович теперь сердится...
Дорога начала подниматься, но настоящие горы были еще далеко, они синели впереди
справа, а здесь мягко круглились по сторонам пологие зеленые холмы предгорий; пейзаж
стал более живописным, чем в районе лагеря, за Феодосией. Справа и слева от шоссе
потянулись виноградники, бесконечные ряды подвязанных лоз, вдоль которых тут и там
неторопливо ползали тракторные опрыскиватели.
- ...Самая трудоемкая культура, - говорил Эдик Багдасаров, - самая древняя, самая
доходная и самая трудоемкая. Возьмите хлеб - ухода почти не требуется: посеял, собрал,
подготовил почву, вот и весь цикл. А виноград! У моего деда в Колагеране свой
виноградник - ну, какой виноградник, два десятка лоз; и вы посмотрите, он все время
что-то делает, - виноград нельзя оставить ни на день, стоит не опрыскать его после дождя,
и на нем тут же поселяется какая-то пакость...
Ника поддакивала, но слушала невнимательно, щурясь по сторонам и придерживая
развеваемые ветром волосы. Нужно было повязать голову косынкой, как это она не
сообразила, ну до чего все неудачно сегодня! По обочинам росли молодые тутовые деревья,
осыпанные черными маслянистыми ягодами; Нике хотелось поесть шелковицы, но она
скорее умерла бы, чем отважилась попросить об остановке...
Потом вдруг открылось море - машина взлетела на пригорок, внизу развернулась
бухта, густо застроенная по берегу и дальше ограниченная высокими обрывистыми скалами.
- Ой, что это! - невольно ахнула Ника.
- Коктебель, - сказал Эдик.
- А за ним - Карадаг! - крикнул Мамай. - Геологическое чудо Крыма! В
Коктебеле стоянка полчаса - надо хоть издали показать Лягушонку, где похоронен
Волошин...
- Почему издали? - крикнула Ника, отворачивая лицо от ветра.
- Далеко идти! Это надо час карабкаться на гору! Я не любитель пешего хождения!
Через десять минут "Победа" лихо вкатилась на стояночную площадку автопансионата
"Приморье", Ника выскочила не очень ловко, забыв о непривычной высоте вездеходного
шасси, и едва не растянулась на глазах у полдюжины туристов, ошеломленных появлением
фиолетового "конвертибля".
- Скромнее, Лягушонок, без курбетов, - не преминул заявить Мамай во
всеуслышание. - Аборигены все равно не оценят. Ну что, объявим ревизию сему
сумасшедшему дому?
Автопансионат, территорию которого им пришлось пересечь, чтобы выйти на
набережную, и в самом деле произвел на Нику оглушительное впечатление. Может быть,
попади она сюда прямо из Москвы, это выглядело бы иначе; но после тихой жизни в лагере
ее просто ужаснули эти толпы полуголых, прогуливающихся по тесным асфальтированным
аллейкам, чудовищные очереди перед верандами столовых, полоумное верещание
транзисторов, шашлычный чад и вопли детей, снующих под ногами у взрослых, -
действительно, настоящий бедлам. Какой же это отдых?
- Чистой воды мазохизм, - сказал Мамай словно в ответ на ее мысли, когда они
проходили мимо осажденного толпой киоска "Курортторга". - Это вот так отдыхать -
лучше сдохнуть...
- И ведь с каждым годом все больше людей, - заметил Игнатьев. - Помните, мы тут
были, когда Зайцев приезжал, года три назад?
- В шестьдесят пятом.
- Ну да, четыре года. Ничего подобного не видели, и комнату можно было найти
сравнительно легко... Не понимаю, неужто нет других мест провести отпуск?
- Мода, командор. Станет модным отдыхать на Таймыре - повалят на Таймыр. А
пока в моде Крым. Вот и прут, как лемминги...
- А я люблю Юг, - сказала Ника. - Солнце, море - что вы, как можно
сравнивать... Конечно, в такой сутолоке отдыхать неприятно, лучше пожить где-нибудь в
рыбачьем поселке, но вообще так хорошо после нашей зимы попасть сюда...
- Вы уже бывали в этих местах? - спросил Игнатьев.
- Нет, в этих именно - нет... Мы в позапрошлом году были в Ялте, но мне не очень
понравилось - все эти кипарисы, олеандры, прямо как на открытке. А курортников еще
больше, чем здесь! Нет, эта часть Крыма совсем другая... Греков можно понять, почему они
устраивали здесь свои колонии, правда?
Мамай ехидно посмеялся:
- Географию, Лягушонок, плохо изволите знать! Для греков этот Крым - примерно
то же, что для нас Кольский полуостров. Вы что же думаете, на Хибины куда-нибудь люди
едут потому, что там климат хороший? Работать едут, Лягушонок, деньгу зарабатывать. Вот
и греки ехали в Киммерию работать - торговать, сеять хлеб, ловить рыбу... а вовсе не на
солнышке загорать. Солнца им и дома хватало, в метрополии, а эта земля - "киммерийцев
печальная область", как выразился Гомер, - эта земля никогда не представлялась им
райским уголком, каким она представляется вам в Москве... а нам тем паче - в наших
богом проклятых чухонских болотах. Верно я говорю, командор?
- Да, только на Гомера лучше не ссылаться, - сказал Игнатьев. - Он не эту
Киммерию имел в виду.
- Знаю, что не эту! "Одиссею", худо ли, бедно, штудировали, и комментарии к
одиннадцатой песне читывать тоже приходилось. Но вы никогда не задумывались, почему
именно эту землю назвали именем легендарной страны мрака? Да потому и назвали, что эта
часть Тавриды тоже была для греков одним из самых дальних пределов их ойкумены. Она
их пугала, колонисты страдали от холода - зимой ведь тут тоже не мед, Лягушонок, в
январе иной год и море у берегов ледком прихватывает... Недаром у них выражение было
- "киммерийское лето" - в смысле этакого, понимаете ли, непостоянства фортуны,
делающего бренными земные радости. Слишком все изменчиво, кратковременно,
обманчиво даже, если хотите... Сейчас, дескать, солнышко светит, тепло, и рыбка хорошо
ловится - а потом вдруг подует хладный борей...
- Да, бедные греки, - беззаботно сказала Ника.
Пока дошли до набережной, оба практиканта куда-то исчезли. Неширокая полоса
пляжа внизу за балюстрадой была сплошь покрыта разноцветными телами в разной степени
пропеченности и удручающе напоминала лежбище тюленей. К сожалению, шашлычный чад
достигал и сюда.
- Ну вот, Лягушонок, - сказал Мамай, - смотри и радуйся. Это и есть знаменитая
Коктебельская бухта - вернее, то, что от нее осталось.
- А Волошин где похоронен?
- Вон там, на одном из холмов. А его дом - вон он, посмотри в другую сторону. Вон
тот, с башенкой, видишь?
- А вы вообще читали Волошина? - спросил Игнатьев.
Ника покивала, вглядываясь в очертания Карадагских скал.
- Мне давали переписанное... А профиля я не вижу, - сказала она разочарованно. -
Кто-то говорил, что там его профиль...
- Почему же, при известной силе воображения... Посмотрите-ка, вон выступ -
видите, словно нос и внизу круглая такая борода... Вроде вашей, Витя. Волошин ведь носил
бороду.
- А-а, я не знала, - сказала Ника. - Пожалуй, вы правы, там действительно что-то
вроде лица...
Подошли запыхавшиеся Краснов и Багдасаров:
- А мы вас ищем! Уже у дома Волошина были, там все обшарили...
- Ой, смотрите, дельфины! Честное слово, я видела сейчас - так и прыгнул! Еще
один!! - завизжала Ника, схватив Игнатьева за руку. - Да смотрите же!
Он послушно обернулся и вместе с другими стал вглядываться в слепящую под
утренним солнцем синеву залива, но увидеть ничего не увидел - то ли потому, что не туда
смотрел, рядом кто-то кричал: "Во дают, как в цирке!"), то ли просто потому, что она
продолжала держать его за руку и это было главным, заслоняющим и гасящим все остальные
ощущения. До сих пор он ни разу не касался ее руки - кроме того первого, официального
рукопожатия, когда знакомились. Теперь ее прикосновение обожгло и парализовало его.
Это длилось целую секунду, а может быть, даже две, и она вдруг отдернула руку,
словно спохватившись, бросив на него испуганный взгляд. Разумеется! Она ведь убеждена,
что он сердит на нее. Ему вдруг отчаянно захотелось бросить все к черту, оставить отряд на
Лию Самойловну и улететь в Питер, придумав себе какую-нибудь хворь. Как раз недельки
на три, пока она не исчезнет. А потом? Что будет потом - без нее?
Саша Краснов говорил ему что-то, он не слышал, потом заставил себя сосредоточиться:
ребята, оказывается, встретили здесь знакомую компанию ленинградцев и теперь не хотят
ехать в Судак.
- Какие же у меня могут быть возражения? - сказал он. - Договоритесь только с
Виктором Николаевичем, где и когда мы вас подберем на обратном пути.
- Ну что ж, часов в пять, - предложил Мамай. - В пять, плюс-минус полчаса, прямо
около почты. Договорились? Все, можете катиться. А нам пора ехать, командор. Лягушонок,
о чем мечтаешь? Пошли, пошли, нам еще больше тридцати километров...
В машине он велел ей сесть впереди, рядом с Мамаем. Впереди меньше укачивает,
объяснил он, а дороги за Щебетовкой пойдут уже настоящие горные, сплошной серпантин.
Дело было, конечно, не в дорогах - не такие уж они "горные" в этих местах; просто сейчас,
когда она сидела впереди, а на заднем сиденье был он один, он мог смотреть на нее, каждую
секунду видеть ее летящие от ветра волосы, узкую руку, которой она то и дело пытается их
удержать, и - когда она говорит что-то Мамаю - нежный абрис щеки, покрытой легким
загаром. Уж хотя бы это он мог себе позволить сейчас, когда был как бы наедине с нею. Или
наедине с собою - это точнее Наедине с собою можно было не притворяться.
Совсем еще недавно он, кажется, называл это "собачьим бредом", иронизировал над
Лапшиным за его намерение "полюбить по-настоящему". Вот и доиронизировался. Нет, в
самом деле - что теперь делать?
Что делать, что делать... Да ничего не делать! Опомниться, взять себя в руки,
продержаться до ее отъезда. А потом?
- Доиронизировался, дурак, - повторил Игнатьев уже вслух.
- Что вы сказали? - крикнула Ника, оборачиваясь.
- Ничего, ничего, - смутившись, отозвался он.
- Мне послышалось, вы что-то говорили!
- Да ничего я не говорил! - крикнул он с досадой, отчего тон ответа получился
излишне резким; в Никиных глазах мелькнули недоумение, мимолетный испуг, обида.
Ну и чудесно, подумал он, когда она отвернулась и снова заговорила с Мамаем. Вот
это лучше всего. Обиделись бы вы раз навсегда, драгоценнейшая Никион, и оставили бы вы
меня в покое с вашим голосом, с вашими серыми глазами и вашей прелестной
древнеегипетской прической. Это в десятом-то классе! Ха, можно себе представить, что
будет потом. В его время десятиклассницы носили длинные платья, колени и вообще
нижние конечности напоказ не выставляли, а волосы заплетали в косы и подкалывали на
затылке двумя встречными полукружиями. Уродливо было, ничего не скажешь, зато как
скромно!
Впрочем, некоторые модницы уже тогда начинали щеголять в узких брючках -
взамен целомудренных лыжных шаровар эпохи лесонасаждений и бальных танцев. Брючки
появились сразу после Московского фестиваля, летом пятьдесят седьмого. Тетку это
шокировало. "Дело не в самих брюках, - говорила она, - а в тенденции. Коль скоро
девицы поняли, что скромностью можно пожертвовать ради возможности
продемонстрировать фигурку, то уж ты их, дружок, на этом пути не остановишь..." Тетка
ошибалась только в одном: сам он отнюдь не рвался останавливать их на этом гибельном
пути. Брючки нравились ему гораздо больше, чем шаровары.
Умным человеком была вообще тетка... Кстати, она - женщина весьма ученая и
атеистка - твердо верила в некое своеобразное Провидение и, во всяком случае, была
убеждена, что все, что бы ни случалось с человеком, в конечном счете оказывается ему на
пользу. Отсюда с железной последовательностью напрашивался вывод: не роптать на
судьбу. И тетка в самом деле никогда не роптала (хотя ее личная судьба была очень и очень
трудной) и не позволяла роптать ему. Когда он, ее обожаемый Митенька, позорно срезался
на вступительных и получил повестку из военкомата, ему очень хотелось возроптать. Но
тетка и тут не дала. Университет от него не уйдет, объявила она, а мужчине бегать от армии
негоже - баба он, что ли, бояться солдатской жизни? Впрочем, в солдатах ему пришлось
походить всего полгода: тетка вскоре слегла, и его "по семейной льготе" демобилизовали.
Осенью он со второго захода поступил на истфак.
Да, видно, никогда нельзя жалеть, что жизнь пошла так, а не иначе. Она пошла так, как
было нужно, единственно правильным для тебя путем. Так в крупном, и так же, надо
полагать, в малом. Если бы сегодня утром ему предложили ехать на эту прогулку только
втроем, он бы отказался наотрез; однако случайные обстоятельства перехитрили его, в
результате он все-таки едет, и нисколько не жалеет об этом. Потому что это дает ему сейчас
немыслимую в лагере возможность сидеть совсем близко от нее - и смотреть, смотреть...
Игнатьев смотрел так увлеченно, что не заметил, как они миновали окраины Судака и
свернули на дорогу, ведущую в Новый Свет; когда он наконец опомнился, впереди на
буром гребне холма уже виднелись знакомые прямоугольные очертания генуэзских башен.
Промелькнул мимо дорожный указатель - "Уютное". Притормозив у фонтана, Мамай лихо
сделал левый поворот и с ревом вогнал машину в переулок, ведущий к крепостным воротам.
- Ну, вот и приехали. С чем вас и поздравляю, - сказал он, - потому что запросто
могли не доехать. А ну-ка, командор, навострите ваш музыкальный слух: или я ошибаюсь,
или у нас что-то неладное с трансмиссией...
Игнатьев добросовестно прислушался, но разобрать ничего не смог: Мамай, остановив
машину, так газанул на холостых оборотах, что Ника заткнула уши, а из-за соседнего забора
с воплями и хлопаньем крыльев посыпались перепуганные куры. Потом Мамай выключил
мотор и обернулся к Игнатьеву:
- Да, дело плохо...
- Что-нибудь не так? Я, признаться, ничего не расслышал.
- У тебя нет практики. Трансмиссия, жиклеры, - озабоченно бормотал Мамай, -
подозреваю, что и бобина тоже накрылась. Да, придется мне поишачить...
- Мы вам поможем! - объявила Ника.
- Во-во, только тебя там не хватало. Достань-ка лучше брезент из багажника.
Ника послушно выпрыгнула из машины и отправилась доставать брезент.
- Нет, в самом деле, Витя, - сказал Игнатьев, - зачем тебе одному? Сделаем это
вместе, ты только проинструктируй меня в общих чертах...
- Знаете, командор! Чем инструктировать вас, проще перебрать двигатель голыми
руками. - Мамай вылез, достал из багажника инструменты и принялся вместе с Никой
расстилать брезент под машиной.
- Нет, но все-таки... - нерешительно сказал Игнатьев.
- Иди, не стой над душой, я этого не люблю! Начинайте осматривать крепость без
меня, я подойду потом... если справлюсь. Уводи его, Лягушонок, он тебе все покажет. Черт
возьми, ты можешь наконец осознать себя дамой, имеющей право на элементарное мужское
внимание? Я уж не говорю "преклонение", черт меня побери!
- Хорошо, хорошо, - поспешно сказал Игнатьев, чувствуя, что Витенькино
красноречие хлынуло по опасному руслу. - Идемте, Ратманова, я вам покажу Солдайю.
- Вот так-то лучше, - проворчал Мамай, заползая под брюхо фиолетового
"конвертибля". - Тоже мне, помощнички нашлись...
Глава 5
Чувствуя себя очень глупо, Игнатьев молчал до самого входа в крепость. Там,
остановившись под аркой, соединяющей две воротные башни, он кашлянул и сказал
ненатуральным голосом:
- Ну, вот. Это, так сказать, главные ворота.
- Я вижу, - тихо отозвалась Ника. - Какие огромные...
- Да, они довольно... большие. За ними начинается территория непосредственно
Солдайи. Это старое название города, генуэзское. В разные периоды он именовался
по-разному - Сугдея, Сидагиос. Наши летописи называли его Сурожем. "Слово", кстати,
тоже.
- Какое слово? - не поняла Ника.
- "Слово о полку Игореве". Ну что ж, идемте дальше.
Они пошли дальше. За воротами, окинув взглядом пустой, поросший полынью и
ковылем склон поднимающегося к югу холма, Ника спросила удивленно:
- Здесь был город? Даже следов никаких не сохранилось...
- Их просто не раскопали. Все это было застроено, и очень плотно. Как правило,
средневековые города отличались плотной застройкой... относительно безопасное место
внутри стен ценилось дорого.
- Значит, эти стены и были границей города? Но он же совершенно крошечный!
- По масштабам пятнадцатого века? Как сказать. Здесь площадь - около тридцати
гектаров; Орлеан занимал лишь немногим больше, что-то около сорока. Кстати, при Жанне
д'Арк в нем было пятнадцать тысяч жителей, сегодня это население средней кубанской
станицы. Ну, что вам еще показать? Впереди на гребне находится непосредственно крепость
- вон те башни, видите? Это и есть Консульский замок, цитадель, то, что в русских городах
называли детинцем или кремлем.
- Почему Консульский? - спросила Ника, из-под ладони пытаясь разглядеть против
солнца очертания массивных квадратных башен.
- Он служил резиденцией консулу Солдайи, наместнику. Кстати, все башни
наружной оборонительной стены названы именами консулов, при которых они строились
или подвергались реконструкции. Башня Бальди, башня Джудиче, башня Джованни
Марионе... я уже их всех не помню, где какая. Можно уточнить: в каждую вделана плита с
соответствующей надписью.
- По-итальянски?
- Разумеется, нет. В средневековой Европе официальным языком была латынь.
- Как интересно... Я почему спросила - как-то странно слышать все эти имена здесь,
у нас. Правда? Как будто переносишься в Италию... А можно посмотреть ближе, где жили
все эти консулы?
- Можно. Правда, там сейчас мало интересного - пустые стены. А по ту сторону
ничего нет, просто обрыв к морю. С юга Солдайя была совершенно неприступной... Есть
легенда, что последним защитникам крепости - когда ее взяли турки - удалось спуститься
вниз и бежать на корабле. Сомнительно, впрочем. Турки, несомненно, должны были
блокировать подступы с моря...
Он говорил очень сухо, словно давал пояснения непонятливой студентке, и Ника
чувствовала себя все хуже и хуже. Ему совершенно неинтересно таскаться с нею по этой
крепости, что-то объяснять, что-то рассказывать... Мамаю он достаточно ясно дал понять,
что предпочел бы остаться ремонтировать машину и потом пойти в крепость втроем, но
бородатый псих ничего не понял. А с этими своими шуточками он вообще теряет всякое
чувство меры...
Они поднялись на гребень холма; с южной стороны он обрывался вниз почти отвесной
скалой, далеко внизу лежало огромное, синее, затуманенное к горизонту море. Здесь, на
солнечной стороне стены, сухо и горячо пахло полынью, нагретым камнем. Командор
продолжал давать объяснения тем же бесстрастным и деловитым тоном, словно экскурсовод.
Эта башня называется Георгиевская, в нижнем этаже, вероятно, помещалась замковая
капелла, и в таком случае эта фреска - вон, в нише, присмотритесь, она еще различима -
была чем-то вроде запрестольного образа; а на этой плите вверху еще в прошлом веке можно
было увидеть барельеф с изображением Георгия Победоносца. Ника послушно карабкалась
по шатким камням, пыталась разобрать что-то в едва различимых остатках фресковых
росписей, заглядывала в проломы, откуда тянуло тленом и холодом, и слушала объяснения.
Здесь был склад оружия; а вот это помещение служило, вероятно, для хранения запасов воды
на случай осады. "Я понимаю, - говорила она. - Я понимаю". Но понимала она очень
мало. В частности, ей было совершенно непонятно, как могли люди жить в этих тесных
каменных конурах.
- Это все как-то ужасно мрачно, - сказала она наконец. - Давайте просто посидим
и посмотрим на море. Хорошо, правда? По-моему, на море можно смотреть часами, - вот
кажется, что ничего нет, пусто, и все равно - смотришь, смотришь...
- Если уж смотреть, то сверху, - сказал Игнатьев. - Вы не очень устали? Тогда
слазаем в Дозорную башню, это самая высокая точка крепости.
Подниматься пришлось по самому гребню скалы, нащупывая ногой вырубленные в
камне ступени. А наверху действительно оказалось хорошо, - у Ники закружилась голова,
когда она остановилась у подножия полуразрушенной башни и, держась за чудом выросшие
здесь на камне кусты, окинула взглядом бескрайне раскинувшиеся на север и на запад
горные гряды: серые скалы, густозеленые леса по склонам, бурые складки выжженных
солнцем травянистых холмов; а потом они зашли за угол обвалившейся стены и снова
увидели море, обрывистые скалы Нового Света и синеющий далеко на востоке мыс
Меганом. С юга сильно и ровно дул свежий ветер, пахнущий эвксинскими просторами.
- Не зря я вас сюда притащил? - спросил Игнатьев. - Теперь можно сесть и
отдохнуть по-настоящему. Вы устали?
- Нет, не очень...
- Не жалеете, что поехали? - спросил он, отвернувшись от ветра, чтобы закурить.
- Нет, что вы...
У нее вдруг ужасно заколотилось сердце: вот сейчас они посидят, отдохнут, и он
предложит возвращаться. И возможность поговорить с ним, выяснить наконец, за что он на
нее сердится, - возможность, о которой она впервые подумала, когда Мамай сказал, что
остается чинить машину, - эта единственная возможность будет упущена.
- Дмитрий Павлович, - сказала она, вся сжавшись, точно ей предстояло сейчас
прыгнуть отсюда в эту синюю бездну под ногами. - Дмитрий Павлович, я совсем не
жалею, что поехала и что мы с вами оказались вот так... совсем одни. Я давно хотела
поговорить с вами...
- Пожалуйста, - сказал он вежливо, но таким тоном, что у Ники пропало всякое
желание объясняться. Однако замолчать теперь было бы глупо.
- Я понимаю, вы можете и не ответить мне... и я вообще не имею права спрашивать
об этом, но... просто вы так стали ко мне относиться последнее время, что... - Она
запнулась и беспомощно пожала плечами. - Ну, вы понимаете, можно подумать, что я
сделала что-нибудь некрасивое или вела себя не так, как нужно. Просто, наверное, лучше
было бы, если бы вы сказали мне... в чем дело... иначе это... выглядит...
Она выговорила все это замирающим голосом, который становился все тише и тише, и
Игнатьев так и не узнал, как это выглядит. Впрочем, он и сам прекрасно понимал, что
выглядит это плохо и Ника была вправе поставить вопрос так, как она его поставила. Но что
он мог ей ответить?
- Не понимаю, с чего вы это взяли, - проникаясь отвращением к себе, сказал он
фальшивым тоном. - В конце концов, вы не так долго находитесь в отряде, чтобы мое
отношение к вам могло перемениться...
Что за чушь - тотчас же промелькнуло у него в голове, нельзя же отвечать таким
образом, лучше вообще молчать, если не хватает смелости сказать правду. А почему,
собственно, он должен бояться сказать эту правду ей в глаза - вот сейчас, когда они вдвоем
и ни одна живая душа не слышит их разговора? Она ведь не ребенок, она все поймет.
Смешно в самом деле - в шестнадцать лет выходят замуж, а он не решается сказать такую
простую вещь...
- Однако оно переменилось, Дмитрий Павлович, - сказала она упрямо, - я ведь
вижу, и две недели - это не так мало... Вы понимаете, если я тут ни при чем - ну вдруг у
вас просто свои неприятности или настроение плохое и вам не хочется ни с кем
общаться, - то это, конечно, меня не касается; но я все время думаю, что виновата в чем-то,
что именно по моей вине вы стали относиться ко мне гораздо хуже, чем раньше, - я
понимаю, это назойливость, но...
- Я не стал относиться к вам хуже, - перебил он ее, не отрывая прищуренных глаз от
туманного морского горизонта. - Вовсе нет. Вы ничего не понимаете... Ника. Я стал
относиться к вам иначе, это верно. Но не хуже. Просто - совершенно по-другому. Вы
понимаете меня?
- Нет, - робко ответила Ника.
- Я полюбил вас. Так понятнее?
- Ой, ну что вы, - прошептала она совсем уже перепуганно. - Это вам, наверное,
показалось, что вы!
- К сожалению, не показалось. Такие вещи не кажутся.
- Дмитрий Павлович, но ведь это же... нелепо!
- Прекрасно знаю, что нелепо. Именно поэтому я старался быть от вас подальше и сам
никогда не начал бы этого разговора, - хмуро сказал Игнатьев. - Если бы не вы! Вы
начали добиваться ответа - что да почему. Ну вот, теперь знаете. Я надеялся, это пройдет
незамеченным. В конце концов, через две недели вам уезжать...
- Но это было бы ужасно, - сказала Ника, делая большие глаза, - если бы я уехала,
ничего не узнав!
- Теперь знаете, - повторил Игнатьев. - Раз уж так получилось... Ну, идемте вниз.
- Нет, что вы, - быстро сказала Ника, - я не хочу вниз! Дмитрий Павлович, вы
совсем не так меня поняли... Я сказала "нелепо" вовсе не в том смысле, что это нелепо
вообще! Я сказала "нелепо", потому что о себе подумала, - вы понимаете? О себе, а не о
вас! Если вы действительно, ну... полюбили меня, - выговорила она с запинкой и
покраснела, - то именно это и нелепо - почему меня? Ну, вы понимаете, в смысле - за
что?
- Не знаю, не задумывался над этим, - сказал он. - Да и не все ли равно, за что вас
любят? Что за любопытство, в самом деле!
- Нет, но ведь все-таки интересно, - произнесла Ника задумчиво. - Я спрашиваю
просто потому, что не могу осознать... то, что вы мне сказали. И вообще... я никогда не
читала, чтобы в любви объяснялись так сердито.
- Уж как умею, - сказал Игнатьев. - Поймите, Ника... Будь вы старше, все было бы
проще. А так это нелепо, вы правы. Теперь, когда вы получили ответ на свой вопрос, будем
считать, что никаких объяснений между нами не происходило и все остается по-прежнему...
- Как это - не происходило? - вопрос прозвучал почти обиженно. - Вы сказали,
что любите меня! А теперь?
- И теперь тоже, - сказал он терпеливо. - Но внешне наши отношения... Ну,
словом, в этом смысле для нас ничего не изменилось.
- Почему?
- Хотя бы потому, что со стороны это выглядит нелепо, - объяснил он. - Но это
еще черт с ним. Главное то, что наше объяснение было односторонним. Ни на что другое я,
впрочем, не рассчитывал, - добавил он быстро.
- Я понимаю... Дмитрий Павлович! Мне ужасно жалко, что я... ну, не могу ответить
на вашу любовь...
- Я знаю, Ника, - мягко сказал он.
- Да, но мне так хотелось бы!
- Чего?
- Ответить на вашу любовь!
Он посмотрел на нее - впервые с того момента, как начался этот разговор. И
постарался улыбнуться.
- Ничего, - сказал он бодрым голосом. - У вас еще все впереди. Не всегда же вам
будут объясняться в столь нелепых обстоятельствах...
- Почему нелепых?
- Ника, но вы же сами сказали!
- Да ведь не в этом смысле, честное слово, совсем не в этом!
- Неважно, в каком. Я много старше вас, понимаете?
- Ну и что? - Ника смотрела на него задумчиво. Странно: за эти несколько минут с
нею что-то случилось. Какое-то волшебное превращение, как в сказке. Только что она была
ничем не примечательной девчонкой, а сейчас - она сама не заметила, как это
произошло, - ей вдруг прибавилось и возраста, и ума...
Много старше? Действительно, не так давно он был много старше. Но сейчас? Ника
уже не была в этом уверена. Точнее, возраст переставал играть роль. При чем тут возраст?
Только что она была девчонкой, десятиклассницей, а он - Взрослым. Но потом прозвучало
заклинание - самое древнее и самое могучее, насколько можно судить хотя бы по
литературе, - и все преобразилось. Она уже не была девчонкой - она была Любимой. Она
вошла в бессмертный Орден Любимых - на равных правах с Джульеттой, Лаурой и
Беатриче. При чем тут теперь ее возраст? Джульетта - та и вовсе была пигалица, какая-то
ничтожная семиклассница, по сегодняшним понятиям...
- Я, во всяком случае, не чувствую себя много моложе вас, - объявила она
Игнатьеву и добавила с оттенком снисходительности в голосе: - Я думаю, теперь вы
можете говорить мне "ты".
Он глянул на нее ошалело и встал с камня, на котором сидел.
- Идемте-ка вниз, Ника, - решительно сказал он.
- Не пойду, я же сказала! Что мы там будем делать? Все равно в Коктебель нам
раньше пяти ехать нет смысла - Мамай договорился с мальчиками на пять. Вы будете
называть меня на "ты"?
- Не знаю, - сказал он.
- А кто же знает? - резонно спросила Ника. - Мне, например, было бы очень
приятно говорить вам "ты", но я этого не могу.
- Не можете?
- Нет, я еще не освоилась с новым положением. Но ведь у вас, наверное, было время
привыкнуть к тому, что вы меня любите?
- Было, - согласился он. - Конечно, я с радостью звал бы вас на "ты", если бы не
боялся, что это вас обидит.
- Но ведь я вам разрешила, - сказала она с большим достоинством.
Игнатьев постоял в нерешительности, потом подошел и сел на край обвалившейся
каменной кладки рядом с Никой.
- Послушай, - сказал он. - Договоримся: наедине мы будем говорить друг другу
"ты".
- И я тоже? - спросила она испуганно.
- Да, если это тебе приятно. Ты ведь сказала, что тебе это было бы приятно, но ты
боишься. А чего бояться?
- Ты, - сказала Ника. Повернув голову и глядя ему в глаза, она повторила несколько
раз, негромко и торжественно, как заклинание: - Ты, ты, ты!
- Ну? - улыбнулся он. - Это так страшно?
- Нет... - Она медленно покачала головой и отвела от щеки волосы. - Это очень
приятно, и мне сразу стало легче и проще... с тобой. У меня такое ощущение... будто я сразу
выросла, что ли... я не знаю, как это объяснить...
- Я понимаю тебя. Думаю, что понимаю. - Продолжая улыбаться, он взял ее руку в
свои и осторожно поднес к губам. - Я тебя люблю, Ника, и буду любить независимо от
того, как все сложится. Что сложиться может по-разному - я на этот счет не обманываюсь.
Но знаешь, Ника, просто любить - даже на расстоянии - это уже большое счастье...
Ника, не отнимая руки, смотрела на него как загипнотизированная.
- Мне все кажется, что я сейчас проснусь, - медленно проговорила она. - Потому
что это не может быть на самом деле, так... вдруг! Я всегда думала, что это приходит
постепенно... и ты видишь и чувствуешь, как оно приближается. А я еще сегодня утром
была уверена, что ты терпеть меня не можешь...
- Мне было очень трудно, Ника.
- А теперь?
- Теперь легче.
- Легче или совсем-совсем легко?
- Нет, еще не "совсем-совсем", - улыбнулся Игнатьев.
Ника подумала и кивнула.
- Да, я понимаю. Но если бы я сказала: "Я тоже тебя люблю" - то тогда тебе было бы
совсем хорошо, да?
- Не будем об этом говорить. - Игнатьев засмеялся немного принужденно. - Мне и
так хорошо, поверь.
- Я верю, но я хотела бы, чтобы тебе было еще лучше... Между прочим, определить,
любишь уже или не любишь - это очень трудно.
- Вовсе нет. Если трудно определить, то это значит, что не любишь. Когда полюбишь,
сомнений не остается.
- Правда? Тогда просто. Я немедленно напишу тебе, как только у меня не останется
сомнений. Я хочу сказать - в том случае, если они еще будут к моменту моего отъезда...
Ой, что это?
Они прислушались. Ветер стих, и снизу отчетливо слышался суматошный гомон
голосов.
- Вот и кончилось наше уединение, - сказал Игнатьев. - Погоди-ка, я посмотрю.
- Это экскурсия, - сказала Ника упавшим голосом - Нечего и смотреть, нужно
просто уходить...
Они выбрались на северную сторону утеса - внизу действительно изготавливалась к
штурму Дозорной башни какая-то лихая банда с рюкзаками и гитарами. Но даже это зрелище
не могло сейчас омрачить для Ники ее нового блистающего мира; легко опираясь на руку
Игнатьева, она сходила по вырубленным в скале ступеням, как сходят с Олимпа.
Не успели они спуститься, как в ворота с ревом ворвался авангард второй экскурсии.
Ника и Игнатьев переглянулись и рассмеялись.
- Ничего, - сказал он, - здесь все-таки тридцать гектаров!
И в самом деле, места хватило для всех. Туристы облепили Консульский замок,
полезли к Дозорной башне, а Игнатьев с Никой бродили внизу вдоль полуразрушенных
стен, слушали стрекотание кузнечиков в сухой траве, переходили от башни к башне,
разглядывая вмурованные в грубую кладку белокаменные резные плиты с гербами
генуэзских патрициев. Иногда Игнатьев переводил вслух какую-нибудь лучше других
сохранившуюся надпись: "В лето господа нашего тысяча четыреста девятое, в первый день
августа, завершена постройка сия повелением благородного и могущественного мужа
Лукини де Флиско Лавани, графа и достопочтенного консула и коменданта Солдайи, и
Бартоломео Иллионе, капитана..."
Ника вдруг сделалась молчаливой. Первое, охватившее ее там наверху, неповторимое
и сказочное ощущение происшедшей с нею метаморфозы теперь прошло, уступив место
пугающему чувству тоже совершенно новой для нее, неясной еще ответственности - за что
и перед кем, она еще не знала, но понимала уже, что теперь изменилось все и что
посвящение в сестры Ордена обязывает ее к чему-то. Но к чему?
Просто у меня сегодня кончилось детство, думала она. Сегодня я стала взрослой. Я
вошла в мир взрослых, и взрослый объяснился мне в любви. Кстати, как его называть?
Когда говоришь "ты", смешно обращаться по имени-отчеству; но не могу же я называть его
по имени, словно он мой ровесник, словно мы учимся в одном классе.
Но это, конечно, не главное. Можно пока никак не называть, не обращаться, потом это
устроится. В конце концов, сказать впервые "ты" было тоже очень трудно и страшно. Дело
не в этом. Самое главное - что теперь должна делать я? Ведь глупо, наверное, выслушать
объяснение в любви и ничего не сказать в ответ. Вдруг он ждет какого-то ответа?
- Я, наверное, очень глупая, - сказала она, набравшись храбрости. - Наверное, это
вопрос ума или такта, но я действительно не знаю, должна ли я была ответить что-нибудь
определенное, когда ты сказал, что... ну, что любишь меня. Ты ждал от меня ответа?
- Нет, - сказал он. - Ты ведь помнишь, я вообще не хотел говорить, это ты
заставила меня сказать.
- Ты жалеешь? - спросила она быстро.
- Нет, разумеется.
- Но ответа от меня ты не ждал?
- Нет, но я боялся, что тебе станет смешно.
- Ну что ты, как ты мог подумать, - сказала она с нежным упреком. - Мне стало
страшно, это правда. И еще - я не поверила в первый момент. Но чтобы смешно? Что ты!
- Я просто боялся, - сказал он. - Я и сейчас боюсь, Ника.
- Боишься? - Она изумленно подняла брови. - Чего?
Игнатьев не ответил. Он сидел на камне в тени, а она стояла перед ним, обмахиваясь
пушистой метелочкой ковыля, - обычная, всегдашняя, такая, какою он видел ее каждый
день на раскопках, в защитных шортах и клетчатой рубашке, в запылившихся сандалиях и с
налепленной на колене не очень чистой полоской лейкопластыря. Юная, невообразимо
юная. Он посмотрел на эти ее исцарапанные загорелые коленки со следами подживающих
ссадин, и у него сжалось сердце. Странный вопрос - чего он боится: боится ее потерять, вот
чего. Но ведь не скажешь же ей этого!
Он с трудом заставил себя улыбнуться и даже изобразил что-то вроде подмигивания.
- Нет-нет, - сказал он. - Это я так, не обращай внимания. Понимаешь, я думал о
другом.
- О другом! - воскликнула она с обидой. - Почему же ты думал о другом, когда мы
говорим о таких важных вещах?
- Это не совсем другое, - сказал он. - Вернее, другое, но имеющее отношение к
тому, о чем мы говорим.
- А-а, - сказала она и села на землю, подтянув колени к подбородку и обхватив их
руками.
- Который час? - спросила она, помолчав.
- Уже половина второго. Тебе надоело здесь?
- Что ты! Наоборот, я подумала, что уже, может быть, поздно, а мы еще ни о чем не
поговорили. Мы ведь не сможем поговорить в лагере?
- Почему же, - улыбнулся он. - Смотря о чем!
- Да я понимаю! Но ведь об этом мы говорить не сможем, правда? А мы смогли бы
уехать из лагеря вдвоем в следующее воскресенье? Это не будет выглядеть подозрительно?
- Я думаю, что нет, но тогда нам придется идти пешком до шоссе. Впрочем, можно
заранее узнать, не будет ли попутной машины в колхозе.
- Я предпочла бы пешком. Ты любишь ходить пешком?
- Да. Но это довольно далеко, ты помнишь?
- Неважно! Жаль, что ты не умеешь водить машину, могли бы опять приехать сюда...
Но тем лучше, мы просто погуляем - вдвоем, как хорошо, правда? Ой, мне так много
нужно о тебе узнать...
- Что именно?
- Ну все, все решительно! Ты ведь знаешь обо мне гораздо больше, чем я о тебе, да, в
общем-то, обо мне и нечего знать... Между прочим, я должна рассказать тебе свое прошлое,
правда ведь?
- Ну, видишь ли, - сказал он, с трудом сдерживая улыбку, - это необязательно, но я,
конечно, был бы рад узнать все, чем ты захочешь со мной поделиться...
- В настоящем у меня ты, - сказала Ника. - А в прошлом я... ну, понимаешь, у меня
был роман с одним мальчиком. Я с ним даже целовалась.
Она подумала, нужно ли рассказать и про нос, но решила не рассказывать. Нос - это
было несолидно; мало ли какие глупости делаешь в детстве! Его, например, она бы за нос не
укусила.
- Ну вот, теперь ты знаешь обо мне более или менее все, - добавила она. - Никаких
тайн между нами быть не должно.
- Да-а-а, - протянул Игнатьев. - Я вижу, у тебя и в самом деле бурное прошлое. Ну,
а что же этот мальчик?
- О, он такой дурак, - надменно сказала Ника. - Это была моя ошибка. Впрочем,
по-настоящему он мне даже не нравился. Ну, просто хороший товарищ. Веселый такой! Мне
нравился другой мальчик, Андрей, он как раз наоборот - ужасно умный. Я его так
старалась соблазнить, изо всех сил, а он не обращал на меня никакого внимания. Вернее,
обращал, но только для того, чтобы потащить в кино или музей. Он помешан на искусстве,
будущий художник. А можно спросить у тебя одну вещь?
- Конечно.
- Скажи, в твоей жизни тоже были другие женщины?
- Да, были, - Игнатьев помолчал. - Два года назад мне даже показалось, что я
влюбился...
Ника ждала продолжения, глядя на него круглыми от любопытства глазами. Поняв
наконец, что дальше он рассказывать не собирается, она поинтересовалась небрежным
тоном:
- Эта женщина была красива?
- Да...
Ника ощутила острый укол ревности.
- И чем это кончилось? - спросила она так же небрежно.
- Ровно ничем, - Игнатьев усмехнулся. - Все оказалось ерундой! Мы встречались
несколько дней, потом она порвала со мной. Она была права, и я не жалел о нашем разрыве.
- Она была плохая, эта женщина?
- Да как тебе сказать, - он пожал плечами. - Вероятно, не столько плохая, сколько
очень уж современная... в плохом смысле.
- Это ужасно, - с облегчением сказала Ника. - Вот так вдруг разочароваться - я
бы, наверное, не пережила. А что значит - современная в плохом смысле?
- Безответственная, пожалуй.
- Ты считаешь, что нынешняя молодежь безответственна?
- Вероятно, не следует обобщать... но, в общем, в известной степени - да. С одной
стороны, мы иногда слишком рационалистичны, а с другой... какая-то инфантильность, не
знаю, а вместе с ней и безответственность - нежелание задумываться над последствиями
своих поступков. Ну, или неумение над ними задуматься...
Ника помолчала.
- Как странно, - сказала она. - Вы с моим папой совсем разные люди, а в этом
сходитесь. Он тоже считает, что молодежь растет ужасно безответственная... Почему,
говорит, такая масса разводов? Потому что выскакивают замуж, ни о чем не думая.
- Разводы не только поэтому, и безответственностью грешит не только молодежь...
- Конечно, - согласилась Ника. - Это папа так считает. Дело в том, что он
немножко реакционер, как все родители... Скажи, а твои родители живы?
- Нет, - сказал Игнатьев. - У меня не осталось никого. Отец погиб на фронте, а
мама умерла в блокаду.
- А-а, - сказала Ника сочувственно. - Ужас какой... А ты тоже там был?
- Да. Потом уже меня эвакуировали, мне было пять лет. В эвакуации меня разыскала
тетка, в Питер мы вернулись вместе. Мы и жили вместе, она умерла, когда я поступил в
университет.
Ника долго молчала, потом спросила:
- Твой папа тоже был археологом?
- Нет, он преподавал математику. Археология мне досталась от тетки - она была
историком и вообще большим знатоком античности. От нее и пошло. А чем занимаются
твои родители?
- У мамы, собственно, нет никакой специальности, она из-за войны не смогла ничего
окончить, она просто работает в одной ведомственной газете. Очень скучно. А папа -
инженер, в основном по турбинам.
- На электростанции?
- Нет, он сейчас... в министерстве. Министерство энергетического машиностроения,
кажется так.
- Ясно, ясно... У тебя есть братья?
Ника покачала головой.
- У меня был братик, только он умер в войну. Совсем маленьким, грудным. Сейчас
ему было бы уже... двадцать шесть лет.
- Да, - сказал Игнатьев, помолчав. - А ты посмотри-ка, нас скоро прогонят и
отсюда...
Ника оглянулась - действительно, положение их за это время стало угрожающим.
Судя по всему, силы обеих экскурсий соединились и, оставив небольшие гарнизоны на
Дозорном утесе и в Консульском замке, готовились теперь со всей мощью неистраченного
наступательного порыва штурмовать одну за другой все четырнадцать башен наружной
оборонительной стены.
- Да, я думаю, нам лучше убраться самим, - сказала Ника. Пойдем, в самом деле,
нужно же посмотреть, что с Мамаем, а то неудобно...
Игнатьев встал и, протянув руку, помог Нике подняться с земли; она вскочила на ноги
быстрым гибким движением, но его пальцы не разжались. Так, рука в руке, они и побрели к
выходу из крепости. В воротах Ника оглянулась и потянула Игнатьева за руку. Он
остановился.
- Ты не брал с собою аппарата? - спросила она, прищуренными от солнца глазами
глядя на утес с прилепившейся наверху Дозорной башней. - Жаль. А впрочем, нет! Я все
равно запомню это на всю жизнь, а фотография - что-то неживое... Мы еще приедем сюда
когда-нибудь?
- Наверное, - сказал он. - Конечно, приедем, Никион.
- Как ты меня назвал? Никион?
Игнатьев смутился.
- Это я как-то думал... по-русски твое имя не имеет ласкательной формы. Мне тогда
вспомнилась греческая форма - Никион, от Береники...
- Вероника по-гречески "Береника"?
- Береника - имя древнееврейское, но было распространено в античном мире.
По-гречески - Никион...
- Ужасно не хочется уходить, - вздохнула она и еще раз обвела взглядом бурый
травянистый холм, неровную линию полуразрушенных стен, тяжелые очертания
Консульского замка. Туристы уже овладели мечетью и бесчинствовали на ее плоском
куполе.
- Идем, - сказала Ника и опять вздохнула.
Подходя к машине, они еще издали увидели лежащего под нею Мамая и переглянулись
С виноватым видом, но потом фигура мученика техники показалась им странно
неподвижной. Действительно, при ближайшем рассмотрении она оказалась спящей.
- Странно, - сказал Игнатьев, посмотрев на нетронутую сумку с инструментами. -
По-моему, он и не брался ни за какой ремонт...
Глава 6
Вечером четвертого, около девяти, Андрей позвонил Ратмановым - безрезультатно, к
телефону никто не подошел. По понедельникам люди обычно бывают дома, так что
безлюдность ратмановской квартиры скорее всего объяснялась тем, что предки героически
сидят в Малаховке, не обращая внимания на не по-августовски собачью погоду. На даче у
них, кажется, тоже был телефон, но Андрей не знал номера.
Оставалось ждать. В конце концов, теперь Ника должна была приехать со дня на день,
ведь ее спутники связаны сроками своего отпуска. Надо полагать, она позвонит.
Прошло еще три дня, никто не звонил, погода оставалась такой же гнусной, работаться
не работалось. Андрей дошел до того, что даже приближающееся начало учебного года стало
казаться ему счастливым событием, которого ждешь не дождешься; офонареть можно, как
выражается это чудо интеллекта - мисс Борташевич. Кстати, куда они все к черту
запропастились? Он всячески старался убедить себя, что возвращения Ники ждет с ничуть
не большим нетерпением, чем остальных членов банды, Пита, скажем, или крета Игоря.
В довершение всего он вдруг перестал понимать что-нибудь в искусстве. Зачем оно
вообще? Говорят - для того, чтобы приносить радость. Чушь собачья. Кому оно приносит
радость? Разве что немногим эстетам; ради них одних нет, в сущности, никакого смысла
работать. Большинству людей - подавляющему большинству - оно не дает ровно ничего.
Последнее время в музеях он смотрел не столько на самую экспозицию, сколько на лица
посетителей. Поучительное зрелище! Вот достать по знакомству бонлоновый джемпер -
это их обрадовало бы, а скажи им завтра, что случилась какая-то катастрофа и в мире нет
больше ни "Троицы", ни "Граждан Кале", ни Пергамского алтаря, - они и ухом не поведут.
Ну, нет так нет!
Так что, если не считать кучки эстетов, искусство доставляет радость только самому
творцу, в момент творчества. Но это "радость", от которой иные вешались, стрелялись,
сходили с ума. Каторга, самая настоящая каторга. И оттого, что без нее жить еще
невыносимее, она легче не становится, именно от этого она еще страшнее. С обычной
каторги можно хоть убежать или по меньшей мере надеяться на то, что убежишь рано или
поздно. А тут надеяться не на что.
Искусство - и двадцатый век! Рублев, например, тот знал, для чего и ради чего
пишет. Тогда это было подвигом. Служением. Человек постился и молился перед началом
работы. А для чего - ради чего - пишут сейчас? Воспитательное действие искусства,
видите ли; люди увидят новую картину или прочитают новую книгу - и вдруг ахнут,
поняв, какими они до сих пор были бяками. Дезактивируют боеголовки, выпустят
политических заключенных, перестанут ненавидеть всех тех, у кого иной цвет кожи или
иной образ мыслей... В это, что ли, прикажете верить? Уж скорее можно понять
откровенного стяжателя, который, не мудрствуя лукаво, кистью или пером выколачивает
себе кооперативную квартиру, машину, дачу... Перед таким, во всяком случае, не встает
вопрос - а ради чего?
Что ж, если быть честным, то приходится признать: работаешь ты для себя. Только для
себя! Потому что эта работа доставляет тебе радость, а ощущение радости творчества
отодвигает на задний план все другие соображения - в том числе и вопрос пользы. Но где
же тогда общественная функция искусства? Тогда лучше кирпичи класть, это куда проще и
честнее.
И не обязательно кирпичи - ведь сколько на свете отличных профессий, интересных
и нужных, приносящих людям реальную пользу. Но все они не для тебя. Потому что, чем бы
ты ни занимался в жизни, всегда искусство будет стоять между тобой и твоим делом, всегда
будет мучить мысль, что ты изменил Призванию. Будь оно проклято!
Что-то мешало Андрею говорить об этом с родителями. Они просто не поняли бы его,
стали бы произносить общеизвестные истины - вроде того, что от искусства нельзя ждать
мгновенного воздействия на общественное сознание. Родители всегда говорят правильные
вещи, которые почему-то никого не убеждают. Несмотря на всю их неоспоримую
правильность. Да и потом, это вопрос сугубо специальный, не так просто в нем разобраться
человеку, далекому от искусства. Вот если бы познакомиться с кем-нибудь из настоящих
художников, - неужели у них нет никаких сомнений? Да нет, едва ли. Какое же это
искусство, если нет никаких сомнений и все ясно, и просто, и понятно, как в учебнике
арифметики; если есть что-то совершенно противопоказанное искусству, так это
самодовольная уверенность в собственной правоте - не какой-то частной правоте в данный
момент, а вообще, раз и навсегда, априорно. Во всяком случае, большие художники всегда
сомневались и мучились - может быть, это и сделало их большими...
Он встретил Нику в воскресенье семнадцатого, недалеко от ее дома, возле магазина
"Изотопы". В этот день он собирался поехать на Выставку посмотреть новые машины, но с
утра опять пошел дождь, и ему вдруг расхотелось тащиться в такую даль. Последнее время
его настроения и планы сделались вдруг подверженными частым и совершенно внезапным
переменам под влиянием любого пустяка - например, погоды. Раньше этого не было. До
обеда он проторчал дома, ничего не делая, если не считать безуспешной попытки починить
электрический тостер, в котором отказала автоматика. "Хоть бы почитал, что ли, - сказала
мама, - я вчера притащила из библиотеки кучу книг, ты даже не поинтересовался..." Он
ответил в том смысле, что книги - это заменитель жизни и, как все суррогаты, ни к чему
хорошему привести не могут, за что был обозван чудовищем и троглодитом. "Я где-то
слышала, что самые антиинтеллектуальные люди - это художники, - добавила она. - Ну,
и скульпторы, словом деятели изобразительного искусства, ваш брат. Паоло Трубецкой
вообще ничего не читал. Даже работая над головой Данте, не удосужился прочитать
"Божественную комедию". - "И правильно, - сказал Андрей. - Данте у него вышел
совсем не плохо, может быть именно поэтому. Что ты вообще понимаешь в этих вещах?"
Мама почему-то обиделась, и тут уж ему не оставалось ничего другого, как пойти бродить
по улицам, благо дождь к этому времени почти перестал.
Он увидел Нику и в первую секунду даже не поверил своим глазам, так это
получилось неожиданно. Но это действительно была она, очень загорелая и то ли
похудевшая немного, то ли просто вытянувшаяся еще больше за это лето. Она была в
расстегнутой легкой штормовке с подвернутыми до локтей рукавами, с непокрытой
головой, и дождевой бисер блестел в ее волосах, немного выгоревших и порыжевших от
солнца и морской воды. Он сразу, мгновенно охватил и словно вобрал в себя одним
взглядом все эти детали, которые вдруг показались исполненными для него таким
огромным и ему самому не до конца еще понятным смыслом; все, составляющее сейчас ее
облик, стало вдруг необыкновенно важным, любая мелочь - и подживающая царапина
повыше запястья, и золотисто-смуглый тон загара на ее ногах, и полуоторвавшаяся пряжка
на туфле, и хозяйственная сумка, из которой торчал пучок зеленого лука и выглядывали
углы бумажных пирамидок с молоком. Его сердце замерло в первый момент от непонятного
испуга - замерло и оборвалось, и лишь в следующую секунду он понял, что это был испуг
перед возможностью ошибки, случайного сходства. И тут же, когда он понял это и убедился,
что ошибки не произошло и что это действительно Ника, он почувствовал огромное
облегчение, радость, покой. Это была действительно она. Наконец-то!
- Хэлло, - сказал он как можно более равнодушным тоном. - Ника? Вот так
встреча.
Она, в свою очередь увидев его, просияла и подняла свободную руку.
- Андрей! - закричала она радостно. - Привет! А я все собираюсь тебе позвонить.
Что-то сжалось у него внутри от этих слов, но он усмехнулся и небрежно сказал:
- Да уж ты прособиралась бы до первого сентября. Когда приехала?
- В среду. Ой, слушай, погода такая мерзкая, прямо обидно. Сперва приятно было -
после тамошнего солнца, представляешь? А сейчас я уже начинаю смотреть на это довольно
мрачно - все хорошо в меру... Ну, как ты?
В среду, подумал он. Тринадцатого она была уже в Москве. А сегодня семнадцатое.
Четыре дня, и она все "собиралась"...
- Я? - Он пожал плечами. - Да так, ничего. В пределах, А ты как?
- Очень хорошо, - сказала Ника, излучая сияние. - Я себя чувствую просто
фантастически!
- Рад за тебя. Ты хоть расскажи про эту твою экспедицию, - сказал Андрей.
- Ох, ну разве про это расскажешь, - возразила она мечтательно. - Это было
просто...
- Ты не жалеешь, что просидела там столько времени?
- Ну что ты...
Он помолчал. Первая радость прошла, теперь все становилось каким-то тягостным, как
в нелепом сне.
- Ты могла бы позвонить мне еще в среду, - сказал он.
- Знаешь, я такой усталой вернулась, и потом, мы приехали поздно вечером... Но все
эти дни я собиралась, честно собиралась, просто закрутилась как-то - ну, ты представляешь
себе, тысяча разных дел...
- Каких? - спросил он спокойно и настойчиво, хотя понимал уже, что этими
расспросами ставит себя в глупое положение.
- Ой, ну самых разных! Завтра, например, мне нужно ехать в Марьину Рощу за
портфелем...
- За каким портфелем?
- А помнишь, я потеряла весной - уронила в Москву-реку? Так вообрази, его нашли,
и этот человек даже приходил к нам, пока никого не было. Родители ведь жили на даче, так
он оставил записку в почтовом ящике. Прямо чудо, правда? Ну, теперь придется поехать, -
портфель, конечно, никуда уже не годится, но хоть поблагодарить за любезность... Так что,
Андрей, я действительно ужасно занята все это время, ты не обижайся!
- О'кэй, это все пустяки, - сказал он и забрал сумку у нее из рук. - Ты сейчас
домой? Я тебя провожу. Или нельзя?
- Ну что ты говоришь! - запротестовала Ника с преувеличенным, как ему
показалось, жаром. - И вообще, ты должен к нам зайти, мы как раз будем обедать, я не
отпущу тебя, так и знай, и слушать ничего не хочу...
- Исключено, я уже обедал.
- Ну, знаешь, это просто свинство! Ты ходишь в гости только когда голоден?
- Я не воспринял это как приглашение в гости, - отпарировал Андрей. - Когда
приглашают, не говорят "и вообще, ты должен зайти"...
- Придира какой, ужас, - вздохнула Ника. - Что с тобой? Какая муха тебя укусила?
И даже не муха, а, наверное, что-то большое и ядовитое. Овод! Слушай, ну не будь злюкой,
пойдем. Ты обиделся, что я тебе не позвонила? Я ведь собиралась, честное слово!
- Ничего я не обиделся, - сказал Андрей, пожимая плечами.
Снова начал сеяться дождь, мелкий, почти осенний. Разумеется, идти к Ратмановым не
следовало, ее предки никогда не были ему особенно симпатичны, и это приглашение,
несмотря на все Никины старания убедить его в обратном, прозвучало слишком случайно,
так приглашают человека, от которого уже все равно не отделаться; и сама Ника была
какая-то не такая, он сразу это заметил: она не то чтобы скрывала от него что-то - просто в
ее душе появилась теперь какая-то запретная для посторонних зона. Для посторонних - и
для него в том числе. Потому что теперь он тоже был для нее посторонним.
Он понял это и почувствовал холод и пустоту, почувствовал совершенно отчетливо и
безошибочно, и это удивило его, потому что так может чувствовать только влюбленный,
узнав вдруг, что его не любят. Но ведь он-то не был влюблен в Нику! Или все-таки был?
Был и просто не понимал этого, не понимал до того момента, когда внезапно увидел ее
перед собой и его сердце замерло сначала от испуга, а потом от счастья, и он понял вдруг,
что это и есть то самое главное, что этого не может заменить мужчине ничто - ни
творчество, ни признание, ни слава, - что вообще нет в мире такого, чего он не отдал бы в
этот миг за право упасть перед нею на колени, и обнять ее ноги, и прижаться к ним лицом...
Вот еще, страдания целомудренного Вертера, подумал он, пытаясь насмешкой
заслониться от чего-то грозного, неведомого, которое шло на него, как идет на берег
рожденное во мраке океанских глубин цунами. Все объясняется очень просто, сказал он
себе, и нечего возводить это в разряд высоких переживаний... Он снисходительно - сверху
вниз - покосился на идущую рядом Нику, увидел ее профиль, и сердце его снова сжалось
тревожно и непривычно.
Она шла рядом и не умолкая рассказывала что-то о Крыме, о каких-то дорожных
происшествиях, о том, как они в последний день путешествия чуть не сыграли в кювет
где-то под Орлом; он слушал и почти ничего не понимал, - он воспринимал только ее
голос, сам звук голоса, его неповторимый тембр. Наверное, лучше было не слушать, это уже
было ни к чему, так же как ни к чему было принимать ее приглашение и идти к ней
домой, - нужно было просто попрощаться и уйти, как только он все понял. Наверное, так
поступил бы настоящий мужчина. Андрей понимал это. Но сейчас для него побыть лишний
час в обществе Ники, было важнее, чем чувствовать себя "настоящим мужчиной".
Он презирал себя за это, не делая никаких скидок. Единственным утешением было то,
что встреча была последней, - он уже решил это для себя. В школе как-нибудь выдержит,
на людях и смерть красна; а эти таскания по улицам всей бандой вообще пора прекратить, в
десятом классе найдутся занятия и посерьезнее. Так что видеться они будут не так уж часто,
в смысле - наедине. И вообще, все это типичная плешь. Пройдет. Такие вещи проходят, и
нечего придавать им излишнее значение. Зря только он тащится на этот идиотский обед...
- У вас там будет кто-нибудь? - угрюмо спросил он в лифте, не глядя на Нику.
- Какие-то папины знакомые с женами, я их почти не знаю. Ну, и Светка с мужем. Да,
и еще этот, что с нами ездил...
- Кто?
- А, такой Дон Артуро, Юркин сотрудник. Тоже физик.
Все это было сказано каким-то слишком уж небрежным тоном; Андрей внутренне
усмехнулся. Что ж, вот, вероятно, и разгадка. Неудивительно - физик! Модная профессия.
Когда-то девы сходили с ума по гусарам. Ах, душка ядерщик...
Через минуту, увидев его самого, Андрей окончательно утвердился в своей догадке.
- Что ж, старуха, я тебя понимаю, - сказал он Нике, вызвавшись помочь ей принести
что-то из кухни, - не влюбиться в такого было бы даже пошло.
Ника раскрыла рот и сделала большие глаза.
- Влюбиться - в Дона Артуро? - спросила она шепотом и подавилась от смеха. -
Ты спятил, я бы скорее повесилась! С чего это ты взял?
Андрей пожал плечами и ничего не ответил.
Когда они вернулись, гости уже рассаживались вокруг раздвинутого во всю длину
полированного стола. Стол был без скатерти, только под каждым прибором лежал
небольшой прямоугольник какой-то грубой экзотической ткани. "Как в лучших домах
Филадельфии", - усмехнулся про себя Андрей, садясь между Никой и ее сестрой.
Ратмановская столовая могла служить наглядным пособием по новейшей истории интерьера
- здесь было представлено все ставшее особенно модным за последние годы: и чешская
люстра со спиралевидными хрустальными ветвями, и гравюры на гладких светло-серых
стенах, и два таллинских канделябра кованого железа, и зеленые конические свечи -
каждая вещь представляла очередной "последний крик". "Впрочем, хоть со вкусом", -
подумал Андрей примирительно и огляделся. Все вокруг переговаривались шумно и
беспорядочно.
- ...Нет, почему, они теперь тоже строят мощные реакторы, - говорил сидящий
напротив длинный парень в очках, которого Ника представила ему как мужа сестры. - В
Алабаме нас возили на одну строящуюся АЭС, недалеко от Хантсвилла... как раз шел
монтаж первого блока на миллион киловатт. В семьдесят втором, когда вступят в строй все
три реактора, станция даст проектную мощность порядка трех миллионов киловатт. Даже
свыше трех, там мощность одного блока несколько больше миллиона...
- На "Броунс Ферри"? Миллион шестьдесят пять тысяч, - подсказал душка с другого
конца стола, блеснув ослепительными зубами.
- Ну, вот. В сумме почти три миллиона двести, это уже рентабельно. На "Эдисоне" в
этом году вводят в строй два новых реактора по семьсот пятнадцать тысяч. Американцы
вообще думают к восьмидесятому году перевести на атом двадцать пять процентов своей
энергетики, а к двухтысячному - половину...
Обед тянулся томительно долго. Елена Львовна вежливо спросила Андрея, как тот
провел лето, вежливо поахала, узнав о происшествии с рукой, и тут же перенесла внимание
на других, к его большому облегчению. Он сидел с угрюмым видом, нехотя ковыряя вилкой
в своей тарелке, не глядя на сидящую рядом Нику Та, после нескольких безуспешных
попыток втянуть его в общий разговор, тоже замолчала, наверное обиделась Тем лучше,
подумал он, в другой раз не пригласит.
Он уже дважды бывал здесь - первый раз этой зимой, потом еще в июне, незадолго до
отъезда. И оба раза ему не понравились Никины родители, хотя, казалось бы, их нельзя было
упрекнуть ни в чем определенном, кроме, пожалуй, того духа буржуазного благополучия,
которым был пропитан воздух этой просторной, отлично обставленной квартиры. Слишком
уж образцово-показательным выглядело все в ратмановской семье, и очень уж
чувствовалось, что Никины родители сознают эту свою "образцовость" и гордятся ею.
Кроме Ники и, пожалуй, длинного Кострецова, Андрею были сейчас неприятны все
собравшиеся за этим столом. Неприятны без конкретной причины, просто так, если Не
считать причиной то, что все это были те же довольные собой и знающие себе цену,
благополучные и преуспевающие люди. Его раздражала их манера держаться,
снисходительно-уверенная у мужчин и искусственно, не по возрасту экзальтированная - у
дам. Дамы держались особенно раздражающе. О чем бы они ни болтали, заходила ли речь у
них о новом спектакле на Таганке, или о нашумевшей повести в "Новом мире", или о
модах, или о каком-то происшествии с общим знакомым во время прошлогоднего круиза -
все это обсуждалось с таким ненатуральным оживлением, словно дело происходило на
сцене плохого театра. Курицы, подумал Андрей с растущим раздражением, типичные
великосветские курицы. Сливки общества! Неужели и Ника станет такою же, как и эти
дуры?
Сестра ее, правда, не стала. Кострецова Андрею не то чтобы понравилась - он не
любил злых и насмешливых женщин, - но она была хоть, по крайней мере, не дура. За
столом она больше молчала и курила, раз или два подмигнула Андрею ободряюще, но с
таким видом, что он сразу понял: она тоже не в восторге от собравшегося за столом
общества. И муж ее совершенно явно томился, зато красавчик - тот чувствовал себя как
рыба в воде...
Андрей почти ничего не ел, только потягивал из своего фужера, и ему становилось все
грустнее. Еще и вино, как нарочно, оказалось то самое, что они пили тогда в "Праге",
терпкое холодное цинандали, и его вкус и запах мучительно напоминали ему тот день.
Впрочем, в конце лета всегда печально вспоминать, как оно начиналось. Сейчас предложить
бы Нике удрать отсюда и просто побродить вместе по улицам, несмотря на дождь; но это
неосуществимо, из разговоров он понял, что Кострецовы и их приятель улетают в
Новосибирск сегодня вечером и Ника поедет их провожать. Да и не пойдет она теперь
бродить с ним под дождем...
Он все-таки спросил ее, спросил с вызовом, словно желая окончательно убедиться в
том, что было ясно и так. Ника сделала гримасу сожаления и отрицательно покачала
головой, пожав плечами и покосившись на сидящих за столом. "Ты сам видишь, - говорил
ее взгляд, - как же мне уйти?"
- Не обязательно сегодня, - сказал Андрей упрямо. - Я спросил вообще. Мне
хотелось бы о многом с тобой поговорить. Можно завтра или в первый погожий день, если
ты предпочитаешь. Хочешь, съездим в Останкино?
- Может быть, - ответила она уклончиво. - Ты позвони мне на днях, хорошо?
- Хорошо, - усмехнулся Андрей. - Я обязательно позвоню тебе на днях. А
вообще-то занятия начинаются через две недели, можно и не спешить - все равно в школе
увидимся.
- Да, действительно, через две недели, - рассеянно сказала Ника. - Кто-нибудь из
банды уже вернулся?
- Говорят, видели где-то Ренку. Слушай, я не знаю, удобно ли это, но мне пора
идти...
- Я понимаю, - с готовностью кивнула Ника. - Ты посиди еще минут десять, а
потом, когда будут вставать из-за стола, мы незаметно ускользнем. Я тебя провожу
немного... только недалеко, нам ведь скоро в Шереметьево. А у Светки еще не все собрано,
я обещала помочь...
Андрей глянул на Кострецова, подумал о том, как завтра этот длинный молчаливый
парень вернется к своей "Огре", или "Токамаку", или как они еще там называются, все эти
их фазотроны и стеллараторы, и ему стало вдруг ясно, что он просто завидует Завидует не
только Кострецову, который с самого начала показался ему симпатичным, но и
самовлюбленному красавцу Дону Артуро, и Никиному отцу, и его важным коллегам. Всех
этих очень разных людей объединяло в его глазах одно: у каждого была четкая, конкретная
цель, все они знали, чего желать от жизни, и умели брать это желаемое. Оба физика, едва ли
старше тридцати, были уже докторами; а эти начальственные манеры Ратманова и его
сослуживцев - они ведь свидетельствовали прежде всего о том, что люди эти
действительно были начальниками, и, надо полагать, не такими уж плохими...
Это неожиданное открытие - что он может завидовать чужому успеху - неприятно
удивило Андрея. Он никогда не был завистником. Не только в классе, но к в
художественной студии, где он одно время занимался, его совершенно не волновало, как
учатся или рисуют другие; важно было, как делает это он сам, - всегда ведь найдется кто-то
способнее или талантливее тебя, глупо из-за этого портить себе нервы. И уж, конечно, вовсе
нелепой была эта зависть юнца к преуспевающим деловым людям. Впрочем, он понимал,
что завидует не их успеху, - зависть вызывал в нем сейчас весь этот прочный, надежный
мир, в котором живут счастливцы, не имеющие отношения к искусству...
- О чем ты думаешь? - спросила Ника.
- Я? Да так... практически ни о чем.
- Ужасно ты какой-то сегодня мрачный, - сказала она с упреком. - У тебя плохое
настроение?
- Ну, что ты, - Андрей усмехнулся. - Настроение просто великолепное!
Вообще-то, конечно, сидеть таким бирюком было не очень прилично; он попытался
прислушаться к тому, что говорилось за столом, но общего разговора уже не было, дамы
трещали о каких-то туристских поездках, мужчины обсуждали свои служебные дела,
Никина сестра издевалась над мужем за неумение подбирать сотрудников.
- ...Это же феноменальная идиотка, - громко говорила она, не вынимая изо рта
сигареты и морщась от дыма. - Я не понимаю, как ее можно вообще принимать всерьез. На
втором курсе она считала клистрон неприличным словом, очевидно подозревая в нем
этимологическую связь с клистиром.
- Да нет, ну это ты зря, - лениво возражал длинный. - Не такая уж она, как ты
изображаешь... ну, работает и работает, чего уж. Как это там - "считает свои дробя"...
- Ты, Кострецов, молчи! Тебе дай волю, ты бы устроил из института богадельню,
добрячок...
- ...И вообразите, - тараторила маленькая дама с зелеными веками и волосами цвета
красного дерева, - не проходит и часа - звонит Элла Сидоровна из райкома: милочка,
говорит, приезжайте немедленно, есть путевка в Сирию и Ливан, вам тут же все оформят,
только поторопитесь, до обеда я ее задержу...
- ...И опять, стервец, начинает свою волынку. Я в десятый раз все выслушал, -
поймите, говорю, дорогой Терентий Александрович, не один ваш завод в таком положении,
я твердо обещаю вам поставить этот вопрос на ближайшей коллегии министерства...
- Ну, если ты рассчитываешь, что коллегия сможет решить...
- Минуточку! А что я ему мог сказать в тот момент? В конце концов, я на себя брать
такую ответственность не намерен, зачем мне это надо?
- ...Из Парижа, совершенно изумительная вещь, но помилуйте, ей все-таки за
шестьдесят, как ни вертись, и одеваться под двадцатилетнюю...
- Нет, я больше не могу, - сказал Андрей и поднялся из-за стола. - Ты не провожай
меня, это и в самом деле неудобно. Сиди, сиди...
Перехватив взгляд хозяйки, он извиняющимся жестом показал на часы и, сделав
неловкий общий поклон, вышел из столовой. В прихожую следом за ним выскочила Ника.
- Слушай, мне ужасно неловко, действительно как-то так получилось, мы даже не
поговорили, ничего... Ты понимаешь, если бы они сегодня не улетали...
- Да я понимаю, - сказал он, натягивая плащ. - Чепуха это все, не расстраивайся. Я
позвоню тебе. Чао!
На улице, дойдя до первого автомата, он позвонил домой, сказал, чтобы не
беспокоились, он задержался у Ратмановых и хочет еще немного побродить.
- Вернулась, - сказал он, и горло у него перехватило. - Еще в среду. Ну, пока...
Он быстро шел, держа руки в карманах расстегнутого плаща, не обращая внимания на
усилившийся дождь. Люди, столпившиеся под козырьком входа в универмаг, озабоченно
поглядывали на небо. Андрей вспомнил вдруг, как два месяца назад был здесь с Никой -
она искала себе на лето какие-то сандалии, они побывали в нескольких магазинах в центре и
наконец приехали сюда, в "Москву". Было очень жарко, они несколько раз ели мороженое,
и Ника наконец призналась, что у нее, кажется, болит горло. "Зачем же ты столько ела", -
сказал он ей, а она заявила, что он должен был вовремя ее остановить, на то он и мужчина...
Каким счастливым, беспечальным вспоминался сейчас Андрею этот далекий день!
Дойдя до троллейбусной остановки, он перебежал на другую сторону и вскочил в
отходящую "четверку". Дверь прищемила ему плащ, он выдернул полу из резиновых тисков
и прижался лбом к холодному стеклу заднего окна. Троллейбус шел быстро, пол то
проваливался, то упруго нажимал на подошвы, за окном убегала вдаль залитая дождем и уже
сумеречная перспектива Ленинского проспекта; вдалеке, на крыше "Изотопов", зловещий
атомный символ тускло рдел раскаленными аргоновыми эллипсами. "Хватит, - подумал
Андрей, - для меня теперь Москва кончается у Калужской заставы. Ноги моей здесь больше
не будет, на этом великолепном Юго-Западе. Хватит!"
Лайнер был весь в огнях, его длинное тело просвечивало изнутри круглыми
дырочками иллюминаторов, яркий изумрудный фонарь горел на конце крыла, еще какие-то
фары сияли внизу под брюхом, освещая полированный алюминий и черные, туго
лоснящиеся шины счетверенных колес, и все это зеркально отражалось в залитом дождем
бетоне; как пароход, входящий в ночной порт, лайнер разворачивался медленно и
величественно, выруливая к взлётной полосе, и его грузное, неуклюжее движение странно
не соответствовало ураганному вою и свисту турбин. Но эта неуклюжесть была обманчивой
- он скользил быстрее и быстрее, сверкнул острым стреловидным килем, на минуту исчез,
заслоненный низко сидящей тушей американского "боинга", потом появился снова - уже
далеко на дорожке, превратившись в вертикальную серебряную черточку и два опущенных
к земле крыла с зеленым и красным огоньками на концах. Дальше смотреть не было смысла,
да и рука устала махать платком. Ника сунула его в карман и стала протискиваться от
барьера.
На стоянке она не без труда разыскала машину. Внутри горел свет, Василий
Семенович - пожилой таксист, уже несколько лет по совместительству подрабатывавший у
Ратмановых, - читал "Неделю", развернув ее на руле. Ника полезла на заднее сиденье,
шмыгая носом.
- Ну что, проводила? - спросил шофер, сворачивая газету и зевая.
- Ага, - сказала она тонким голосом. - Василий Семенович, если вам все равно,
поедем по кольцевой, я не хочу через центр...
Сзади она села, чтобы поплакать без помех. Не то чтобы она так уж горевала по
уехавшим гостям, - в конце концов, со Светкой они никогда не были очень близки, а Юрка
- он славный, но не проливать же по нем слезы, и уж тем паче по Дону Артуро! Сейчас
Ника плакала просто потому, что с отъездом недавних попутчиков для нее бесповоротно
кончилось это волшебное лето - может быть, последнее в ее жизни, почем знать. Ей было
очень жалко саму себя. Через две недели начинались занятия в школе, и впереди были осень
и бесконечная зима, и было совершенно неизвестно, удастся ли ей в одни из каникул хотя
бы на день съездить в Ленинград и сможет ли он побывать в Москве, как собирался...
"У меня не осталось ничего, кроме воспоминаний", - подумала Ника вычитанной
где-то фразой. Почему, ну почему так быстро всегда кончается все хорошее? Лето
промчалось, впереди ничего светлого. "Я умру без него, мне просто не пережить этой
зимы", - подумала она убежденно и в отчаянии укусила себя за ладошку, чтобы не зареветь
в голос...
От отчаяния к надежде, от пьянящей радости к убийственному сознанию, что для нее
все кончилось, - временами Нику словно раскачивало на каких-то качелях, как бывает
бреду. Это началось с отъездом из экспедиции, а эти последние четыре дня в Москве она и
вовсе не знала ни минуты покоя. Ее пугал предстоящий разговор с матерью, почему-то
пугал, хотя она привыкла быть с матерью откровенной; да и сейчас она боялась не
откровенности, а чего-то совершенно другого. Скорее всего, она просто боялась услышать
от матери вопрос: "И что же теперь?"
Беда была в том, что она и сама понятия не имела - что же теперь. Себе она этого
вопроса никогда не задавала. Она знала лишь, что ее любят и что любит она сама; последнее
стало для нее совершенно ясно в тот момент, когда они прощались и когда уже ничего
нельзя было сказать вслух, потому что вокруг них были люди, и даже в глаза нельзя было
посмотреть - ведь это было бы то же самое, что сказать обо всем вслух, при всех, громко и
во всеуслышание; поэтому вблизи Ника не посмела взглянуть ему в глаза, хотя чувствовала,
что он ждет этого, и понимала, что будет потом казнить себя за трусость, за малодушие в
такой момент. Она просто подала руку, как и всем другим, пробормотала что-то
непослушными губами и пошла к машине, но потом все-таки не выдержала и оглянулась, и
посмотрела уже с безопасного расстояния, безмолвно прокричав все, что хотела и должна
была сказать...
Утро было таким же, как и за месяц до этого, когда Кострецовы уезжали на Кавказ:
такой же резкий рассветный холодок, и маслянистая, чуть колышущаяся поверхность
спящего моря, и громадное солнце над горизонтом - только теперь оно было ниже, оно
вставало теперь почти на час позже, чем тогда, в начале июля. А в остальном все было
одинаково, и такой же дымок шел от кухонного навеса, где повариха растапливала плиту.
Все было как прежде, и все должно было таким и остаться, и только ей уже не было здесь
места. Тогда - в тот раз - она оставалась, и все было еще впереди; а теперь ей приходилось
уезжать. Она шла к машине, спотыкаясь и оглядываясь на каждом шагу, словно надеясь, что
в самый последний момент ее окликнут и предложат остаться...
Но остаться ей не предложили. И она совершенно не знала, понял ли он, почему она
оглядывалась и что хотела сказать. Может быть, и не понял. Если бы она посмотрела тогда,
стоя рядом...
Конечно, сейчас ей следовало просто написать все это в письме. Тогда, в крепости, она
обещала, что напишет, как только у нее не останется никаких сомнений относительно своего
чувства. Теперь сомнений не было уже давно, какие уж тут сомнения, но написать было не
так-то просто. Вообще, очень не просто написать ему первое письмо; взять хотя бы такую
штуку, как обращение Как она может к нему обратиться, ну вот как? По имени-отчеству -
как-то немножко странно обращаться по имени-отчеству к человеку, с которым давно
перешла на "ты", да еще при таких обстоятельствах... Если как-нибудь шутливо: "дорогой
товарищ Игнатьев" или "дорогой командор" - глупо, не к месту А по имени или, проще и
лучше всего, "мой любимый" - страшно, немыслимо страшно, рука не поднимется
написать такое на бумаге...
Впрочем, это было не так уж важно. Рано или поздно это получится. Важно было то,
что она теперь ежечасно и ежеминутно ощущала себя по-новому: любящей и любимой. Ей
хотелось петь на улице, и улыбаться прохожим, и играть со встречными детьми; в таком
состоянии встретила она сегодня беднягу Андрея. Но потом вдруг - качели продолжали
раскачиваться - перед Никой вставал тот же вопрос: а дальше? Что будет с ними дальше?
Когда люди любят друг друга, они женятся. Чаще всего это бывает именно так. Но
если ей только шестнадцать? Как минимум нужно ждать до окончания школы. Это целый
год. И то в самом-самом лучшем случае. А мало ли что может случиться за год...
Нике стало вдруг жарко. Наверное, Василий Семенович опять включил отопление,
чудак. Она стащила плащ, опустила стекло, в машину ворвалась сырая осенняя ночь, с
брызгами дождя, с шумом проносящихся во мраке деревьев; невозможно представить, что в
эту самую минуту там по-прежнему тепло, и светят над холмами крупные южные звезды, и
портовые огни мерцают на той стороне залива, и засыпающий ветер продувает палатку
запахами трав и свежеразрытой земли; дикой показалась ей мысль, что там все осталось
по-старому теперь, когда так горестно изменилось все для нее самой!
- Гляди не застудись, - сказал не оборачиваясь Василий Семенович. - Сквозняком
прохватит, долго ли...
- Ничего, - отозвалась Ника и немного приподняла стекло, вглядываясь в темноту
- Где это мы?
- Боровское уже проехали, сейчас наше будет...
Через несколько минут в свете фар замелькали указатели, просиял и канул в темноту
огромный голубой щит: "До поворота - 200 м"; машина, сбросив скорость, съехала вправо
и покатилась вниз по узкому полукружию "клеверного листа" на развязке Киевского шоссе.
- Ну, тут уж мы, считай, дома, - сказал Василий Семенович. - Ты не слыхала, Иван
Афанасьевич едут завтра куда?
Ника посмотрела на него, не сразу сообразив, о чем ее спрашивают.
- Завтра? Не знаю, - сказала она наконец. - На работу наверное, как обычно. А что?
- Да я думал машиной подзаняться, клапана бы подрегулировать... отгул у меня
завтра. А то вы подтрепали ее порядком за лето. И глушитель вон стучит, как бы не
оторвался...
- У нас в дороге поломалась водяная помпа, - помолчав, сообщила Ника.
- Да уж слыхал, - неодобрительно отозвался Василий Семенович. - Очень
нехорошо получилось, несерьезно. Кто же так в дорогу пускается, тут ведь все надо
проверить, а как же иначе... Главное, что я был в отпуску. Если бы в Москве был, так
неужто я бы не подготовил...
Какое счастье, что его не было в Москве перед их отъездом: разумеется, он
своевременно заменил бы неисправную помпу, и тогда... даже представить себе страшно,
что бы тогда было. Было бы то, что у них за Чонгаром не начал бы греться мотор, а после
Симферополя вода не стала бы закипать через каждые двадцать километров, и они в тот день
промчались бы через Крым не останавливаясь, и поворот к экспедиционному лагерю
промелькнул бы мимо незамеченным, как мелькали до этого тысячи других безымянных
проселков и перекрестков... Какое необычайное, неповторимое чудо - сколько совпадений
должны были зацепиться одно за другое только для того, чтобы встретились двое,
предназначенные друг для друга! Ведь стоило этим подшипникам продержаться еще
несколько тысяч оборотов или стоило Мамаю проехать там на несколько минут раньше - и
ничего бы не было. Ничего! Ника представила себе это и похолодела.
Но нет, все получилось как надо. Подшипники развалились именно там и именно
тогда, где и когда это было нужно - у самого поворота, за пять минут до появления
бородача в лиловой открытой машине. Светка еще съязвила по своему обыкновению: "Это
еще что за дитя природы, местная вариация на тему хиппи?" Если бы она догадывалась, что
перед ними в тот момент предстал сам Меркурий, хотя и с цыганской бородой и в джинсах!
- Василий Семенович, если можно, остановите на минутку, я выйду подышать, -
попросила она и добавила притворно слабым, умирающим голосом: - Меня немного
укачало, просто ужасно...
- Подыши, раз такое дело, - согласился тот, сбрасывая газ. Зря позади-то сидишь,
там укачивает.
Распахнув дверцу, Ника выскочила на мокрую обочину и отошла в сторону. Было
тихо, дождь едва слышно шелестел в деревьях, впереди над Москвой стояло огромное
мутное зарево. Какой тогда ливень был в Феодосии! - бешеный, она никогда не видела
ничего подобного, совершенно какой-то тропический, он неистово грохотал по крышам,
ревел в водосточных трубах и мчался по набережной мутными клокочущими потоками,
унося обломанные ветки акаций, обрывки газет, картонные стаканчики из-под мороженого,
крутящуюся соломенную шляпу. Они в тот день собирались в картинную галерею,
посмотреть Волошина и Богаевского, но галерея оказалась закрыта, и они пошли обедать, и
там-то, в невыносимо душном ресторане на набережной, их и застал этот чудовищный
ливень. В ресторане сразу стало сумрачно, в открытые окна повеяло свежестью. А когда
вышли, пообедав, - снова светило солнце и пар поднимался над асфальтом, устланным
мокрыми листьями, и какой-то феодосит в вечернем костюме пробирался через гигантскую
лужу на перекрестке, закатав до колен черные брюки, балансируя букетом в одной руке и
модными остроносыми туфлями - в другой...
Мелочи - случайные и на первый взгляд незначительные - играли теперь огромную
роль в ее воспоминаниях; она не всегда могла точно вспомнить, что и когда он говорил, а
какие-то мелочи, детали окружавшего их мира остро врезались в память. Ей сейчас трудно
было бы дословно воспроизвести их разговор там, в Дозорной башне, - гораздо отчетливее
запомнилось другое: как верещали ласточки, носившиеся вокруг утеса, как блестели среди
камней осколки разбитой бутылки. Мелочи виделись ярко и отчетливо, а от главного
осталось лишь общее, радужно переливающееся и оттого неясное ощущение счастья...
Две машины, обгоняя одна другую, проревели мимо, ослепив фарами и окатив
вихрями брызг, и с затихающим пением покрышек унеслись в сторону Внукова. Кто-то
торопился к самолету - может быть, симферопольскому. Ника вздохнула и побрела к
светящимся в темноте рубиновым огонькам. Что толку вспоминать, от этого ведь еще хуже.
Вообще все плохо. Так плохо, что дальше некуда. С Андреем получилось сегодня очень
нехорошо... но что она могла? Наверное, он ждал, что она предложит ему поехать в
Марьину Рощу вместе; но теперь она ведь не может по-приятельски разгуливать с ним... С
Игорем, или Питом, или кем угодно - пожалуйста, а с Андреем нельзя. Но жалко его очень,
просто ужасно жалко. Она вдруг поймала себя на том, что думает об Андрее как о младшем,
как еще никогда не думала о своих сверстниках. Она стала старше за этот месяц, неизмеримо
старше.
- Ну как, полегчало? - спросил Василий Семенович, когда она забралась обратно в
машину.
- Да-да, спасибо, - Ника не сразу сообразила, в чем дело. - Извините, я вас
задержала...
Через полчаса она была дома. Родители еще не спали, она рассеянно сообщила им, что
высокие гости отбыли благополучно, что Дон Артуро еще раз просил поблагодарить за
гостеприимство, что дать телеграмму Светка вроде обещала, если не забудет.
- Мамуленька, если не трудно, пусти воду в ванной, я умираю от усталости! -
крикнула она уже из своей комнаты, стаскивая чулки.
Когда через десять минут Елена Львовна вошла к дочери, та дремала в кресле, положив
ноги на письменный стол.
- Вероника, это что за поза! Сядь прилично, ты уже не в экспедиции. И можешь идти,
я все приготовила.
- Спасибо, - Ника зевнула с обиженным видом. - Странное у тебя представление
об экспедиции, в самом деле...
- Ну, не знаю. Здесь тебя, во всяком случае, таким позам не учили. И послушай, я
хотела спросить - ты что, намерена хранить дома всю эту гадость, которой набит был твой
чемодан?
- Во-первых, он не набит, там их всего десяток. И потом, какая же это гадость, мама?
- Какие-то битые горшки. Зачем они тебе?
- Не горшки, а обломки античных амфор! Я не понимаю, неужели тебе не приятно
взять в руки такую вещь?
Ника потянулась к ящику стола и, выдвинув его, бережно достала выгнутый черепок.
- Видишь, это была ручка амфоры, - пояснила она, нежно проводя пальцем по его
поверхности. - Ей примерно две с половиной тысячи лет. Между прочим, датировка
керамики - вещь трудная. Как ты сама догадываешься, тут неприменим радиокарбонный
метод, потому что цэ-четырнадцать накапливается только в органических остатках...
- Вероника, иди купаться, - сказала Елена Львовна, - иди, я тебе постелю.
- Сейчас, мама. Так вот! Керамику можно датировать двумя способами:
палеомагнитным и термолюминесцентным. В чем заключается первый? Когда вот этот
черепок обжигали, он намагнитился в соответствии с магнитным полем земли, понимаешь?
- Не понимаю и не хочу понимать. Ты ждешь, чтобы я рассердилась?
- Иду, иду, вот сейчас встану и пойду. Мамуль, мне нужно рассказать тебе что-то
очень-очень важное...
- Хорошо, завтра расскажешь, - Елена Львовна распахнула шкаф и начала вынимать
постельное белье. - Где твоя простыня?
- Не знаю, должна быть где-то там, внизу... сегодня утром постели убирала Светка.
Между прочим, мамуль, нужно срочно что-то придумать: я не хочу больше носить
мини-юбки.
- Не хочешь носить мини?! - Елена Львовна изумленно уставилась на дочь. -
Весной ты устраивала истерики, чтобы тебе разрешили!
- С тех пор я поумнела, - Ника пожала плечами. - Тем более сейчас уже начинают
носить макси!
- Ну, милая моя, ты еще не кинозвезда, чтобы сломя голову менять туалеты по
последней моде. Походишь и так.
- Но, мама! - умоляюще сказала Ника. - Неужели ты считаешь, что женщина в
мини-юбке может рассчитывать на уважение окружающих?
- Ох, Вероника, до чего ты мне надоела! Ты пойдешь купаться или нет?
- Ну ладно, ладно, иду...
Продолжение следует...
Читайте в рассылке
по понедельникам с 6 июля
Юрий Слепухин "Киммерийское лето"
Герои "Киммерийского лета" - наши современники, москвичи и ленинградцы, люди
разного возраста и разных профессий - в той или иной степени оказываются причастны к
давней семейной драме.
по четвергам с 16 июля
Харуки Мураками "Норвежский
лес"
Роман классика современной японской литературы Харуки Мураками "Норвежский
лес" (1987), принесший автору поистине всемирную известность. Это действительно
лучшая вешь у Мураками.