Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Полина Москвитина, Алексей Черкасов "Сказания о людях тайги - 3. Черный тополь"


Литературное чтиво

Выпуск No 95 (619) от 2008-08-29


Количество подписчиков:421

   Полина Москвитина, Алексей Черкасов
"Сказания о людях тайги - 3. Черный тополь"



   Завязь пятая


I
  

     Хрустким ледком покрылись осенние лужицы. Оголилась двуглавая крона старого тополя. Как-то ночью Агния выглянула в окошко - кругом белым-бело. Зима пришла.
     Изба Зыряна выстыла. Малый Андрюшка спал на сундуке, раскидался и скорчился, озяб, должно. Агния хотела переложить сына на свою постель - и тут же присела. Тошнота подкатилась. От Андрюшки несло запахом парного молока. "Неужели!?" - кольнуло в сердце. Что же она теперь будет делать? Что скажет отцу и матери?
     Нежданно Агнии довелось поговорить с Авдотьей Елизаровной.
     Под вечер так шла Агния в сельпо и встретилась лицом к лицу с нарядной Дуней. В белых чесанках, в беличьей шубке, единственной на всю Белую Елань, в пуховом платке, Авдотья Елизаровна не шла, а будто плыла по улице. Агния слышала, что Авдотья устроилась в магазин ОРСа леспромхоза и жила припеваючи.
     - Тут вот письмецо к тебе, Агния, - оглядываясь, сообщила Авдотья Елизаровна. - Давно хотела передать, да не встречала тебя. - И подала Агнии бумажку.
     Коротенькая записка, всего несколько слов:
     "Агния! Пишу тебе мало - сама все знаешь. Не верь никаким слухам. Не виноват я ни в чем решительно. Самое светлое, что у меня было в жизни, - это ты. Никогда бы от тебя не ушел, если бы не такое положение. Прощай. Демид".
     У Агнии муть в глазах. Видит и не видит перед собою черноглазую Авдотью Елизаровну. Вспомнила, что молевщики говорили, будто Демид ушел тот раз из поймы Малтата с дочерью Авдотьи Елизаровны, с Аниской. Где он был, Демид, в ту ночь? Неужели у ней, вот у этой женщины?
     На секунду столкнулись карие глаза с черными, и будто увидели нечто такое, что карие глаза стали злыми, ненавидящими, а черные воровато схитрили и спрятались в ресницах.
     - Где он был тогда?
     - Откуда мне знать?
     - У тебя он был в ту ночь?
     - Не понимаю, про что говоришь. Записку мне сунул прохожий.
     - Неправда!
     - Другой правды у меня нету, милая.
     И так же спокойно, как соврала, Авдотья Елизаровна поднялась на крыльцо сельпо.
     - Головешиха ты проклятая! - вырвалось у Агнии вслед Авдотье Елизаровне. - Вся черна, как сажа, и других запачкала.
     Авдотья Елизаровна поглядела на Агнию с высоты крыльца, как с капитанского мостика, сокрушенно покачала головою.
     - Да ты, я вижу, дура, Агния Аркадьевна. А еще в техникуме училась. Ай-я-яй! Постыдилась бы. Кого чернишь? От живого мужа хвост припачкала и на меня же пальцем тычешь. Молчала бы. А кого ждешь - не жди. Он по тебе не очень-то скучал, скажу по секрету. Парнишка очень обходительный, не тебе чета. Найдет еще подруженьку, не печалься. До свиданьица.
     И ушла в сельпо.
     С этого памятного вечера Агнию будто подменили, знала, что покоя ей теперь не ждать и что вся ее жизнь полетит кувырком.
     Ночами душила тоска. Мутная, как вешняя тина в Малтате, схватывала за горло, втискивая лицо в подушку, истекая редкими слезинами.
     "Вот и осталась я со своим стыдом и горем, - никла Агния, как ракита на ветру. - Если бы Степан вдруг приехал на побывку да застал бы меня на боровиковском пригорке, возненавидел бы на всю жизнь!"


II
  

     ...Степан и в самом деле застал Агнию на окраине большака, на боровиковском пригорке. В начале марта он приехал в краткосрочный отпуск из Ленинграда. До Агнии еще не успела дойти весть о приезде Степана, и она, ничего не подозревая, вышла теплым вечером посидеть на лавочке дома Санюхи Вавилова. Дом Санюхи стоял через улицу от Боровиковых.
     Смеркалось. Из поймы тянуло горклым дымом. Где-то в Заамылье жгли прошлогоднюю гнилую солому. Султаны прибрежных елей торчали из стелющегося дыма, как вехи узловатой дороги.
     Агния сидела на плашке возле калитки притихшая, потерянная, сосредоточенно к чему-то прислушиваясь. Еще в обед, когда она с матерью перебирала картошку в подполье, она почувствовала, как что-то тяжелое и сильное подкатилось под сердце, потом боль медленно сошла вниз, распирая бедра. Прикусив до крови губы, она долго сидела, не в силах встать на ноги.
     "Что же мне теперь делать! - думала Агния, глядя на черный дом Боровиковых с закрытыми ставнями. - Не жить мне в Белой Елани, уехать бы..." Но куда Агния могла уехать с малым Андрюшкой и с тем, которого должна скоро родить?
     А в доме Боровиковых одна из дочерей Филимона, Иришка, кажется, затянула песню:

За окном черемуха колышется,
Распуская лепестки свои...
А за рекой знакомый голос слышится,
Где всю ночку пели соловьи...

     Голос мягкий, еще неустоявшийся, будто стелющий на зеленя холсты, упругий, беспечальный, какой бывает только у девушек.
     К Иришкину голосу привязался резкий подголосок, и сразу песня раздвоилась. Девичью чистоту, как ножом, резанула черствая сила. Агния узнала - подпевает Фроська, сестра Иришки...
     "Такая же, как Дуня Головешиха", - думала Агния, глядя на дом Боровиковых, где билась знакомая песня, то порхая жаворонком на одном месте, то ястребом кидаясь вниз.
     Из ограды Санюхи раздался хриповатый голос:
     - Нааастасьяааа!.. Куда, холера, запропастилась?
     Санюха жил все так же замкнуто, обособленно от всех братьев, да и не похож был ни на одного из них. Те, что медведи: ширококостные, тяжелые, рослые, лобастые, Санюха - последыш, мелок в кости, щупловат, молчун.
     Не успела Агния подняться с плашки, как в калитку высунулась голова в лохматой шапке.
     - Настасья! Аль не слышишь?
     - Тут нет Настасьи.
     - Нету-ка? - углистый, единственный правый глаз Санюхи, как сверлом, нацелился в лицо Агнии. - Агния? - пробурлил он в бороду, вылезая из калитки.
     В брезентовом шумящем дождевике, перепоясанный патронташем, с ножом у пояса, до того длинным, что им можно было бы насквозь проткнуть медведя, Санюха подошел к Агнии и долго молчал.
     - Сумерничаешь? - спросил. - Как живешь-можешь?
     - Живу, вот.
     - Угу. Худое несут про тебя бабы, слышал.
     - Пусть несут. Всю не разнесут.
     - Оно так. Не разнесут, а душу изранят, язби их в сердце. На меня тоже всякое несли опосля гражданки. Начисто отбрили от деревни. Оттого и в молчанку сыграл. А был бедовый парень!.. Тебе это не уразуметь - молодая ишшо: мало соли съела. А я ее слопал, будь она проклята, центнера три, не мене. Вот нутро и просолело. Отчего такое, понимаешь? Угу. Не понимаешь. Братаны меня урезали, язби их. Они воевали с красными, а я с белыми. Эх-хе-хе!
     А из дома Боровиковых:

За окном весенняя распутица,
Ночью выпал небольшой мороз,
Мне недолго добежать до проруби,
Не запрятав даже русых кос...

     У Агнии сжалось сердце в горячий комок и подкатилось в горлу - не дыхнуть. А тут, как назло, двое шли улицею.
     - Ишь, топает моя баржа-перегрузка, - проговорил Санюха. - И мужик с нею? Кого ведет в дом на ночь глядя?
     С приземистой, толстой Настасьей шел высокий человек в шинели. Он курил папиросу.
     Агния не знала, куда деться от злоязыкой Настасьи, и придумывала, какое бы найти заделье, чтоб Настасья не чесала лишний раз языком. И без того разговоров на деревне хоть отбавляй.
     - Вот те и на! - ахнул Санюха. - Степан, кажись?!
     Агнию будто подбросило с плашки.
     - Племяш! Ах ты, язби тя холера! Племяш! - рычал Санюха, облапив Степана и троекратно чмокнувшись с ним в губы.
     Настасья, подоткнув руки в бока, смотрела на Агнию.
     - Ипеть у нашей подворотни, милая? - начала она ласково, что предвещало неуемную бабью колкость. - Иссыхаешь по полюбовнику? - Будто хлестнула наотмашь Агнию по лицу. - Гляди, Степа. Я же говорила: редкую ноченьку Агния не токует у нашей подворотни. Все ждет, когда подаст о себе весть Демид Филимоныч.
     И, повернувшись к Агнии, осмотрев ее с ног до головы, Настасья спросила:
     - И не совестно тебе, Агнея? Да я бы, вот те крест, провалилась сквозь землю. Брюхо-то какое нагуляла, ай-я-яй!
     Живот Агнии, когда она привалилась спиною к столбу, выдался вперед. Она запахнулась полами жакетки, но полы не сошлись.
     Степан смотрел на нее в упор. Агния не в силах была встретиться с его черными, едучими глазами. Она чувствовала на себе их чугунную тяжесть, и ей стало жарко, а зубы мелко стукались друг об дружку.
     - Та-ак, все ясно, - глухо вывернул Степан. - Андрюшку я возьму к своим. Они подростят его, пока я в армии. Завтра оформим развод. Лучше уж гуляй под своей фамилией.
     - И то правда, - вздохнула Настасья. - Она хвостом вертит, а грязь на Вавиловых летит.
     Агния передернула плечами.
     - Может, сейчас можно взять Андрюшку?
     - Андрюшку?
     - Не тебя же!
     Настасья хихикнула, Санюха громко сморкнулся, уставившись на живот Агнии с упрямым кротким недоумением, какое бывает только у мужчин, которые всю жизнь помышляли о собственном ребенке, но так и не изведали счастья отцовства.
     - Договорились?
     Агния вздрогнула и впервые глянула в полнокровное, возмужавшее лицо Степана. Какой он стал красивый!..
     - Не бойся, бить не буду.
     - Меня? Бить?! Ты!? - Агния рванулась вперед. Степан попятился. - Меня? Бить? Бей же, бей! Только до смерти бей! Бей, говорю!..
     - Не стоит марать руки.
     - Не стоит? У тебя они чистые, да? Руки твои чистые, да? Или такие, как мои, а? Кержаки вы проклятые! Изранили мне всю душу. Кто ты мне? Муж, да? За три года - два письма, и - муж, да? Разве такие мужья бывают? Андрюшку еще задумал взять! Ты его родил, Андрюшку? Ты его ростил? Деньги, может, слал? Ты его хоть раз видел? И ты - меня бить, да?!
     - Сдурела баба! - всплеснула ладошками Настасья.
     - Не видать тебе Андрюшку! И разводиться с тобой не пойду. Оформляй сам, как хочешь.
     - Оформлю. А насчет Андрюшки - суд скажет свое слово.
     - Не суд, а я. Тут тебе и суд, и прокурор.
     - Ах ты, бесстыдница!
     - Кто бесстыдница? - Агния круто повернулась к Настасье и моментом вцепилась ей в волосы. Настасья дико завопила на всю улицу. Степан схватил Агнию за руки и с силою отнял их от головы Настасьи. Агния, не помня себя, кинулась на него, но он так стиснул ее запястья, что она почувствовала нестерпимую боль. И, как того не ожидал Степан, у Агнии подкосились колени, и она повисла на руках, как надломленная ветвь.
     Степан оставил Агнию на лавочке отдышаться, а сам пошел к Санюхе. Агния не помнила, как шла домой, долго потом искала веревку под навесом и, когда нашла, тщательно запрятала под жакетку. Над оградой Зыряна плыл молодой месяц, как белый рог быка. Вышла в улицу - тишина. Уродливые лунные тени протянулись до середины улицы. В редкой избе светился огонек.
     Шла туда, к пойме Малтата, к старому тополю...
     Земля, припорошенная снегом, тверда, как уголь. Агния спешит, торопится. Цветастый платок сбился ей на плечи, и волосы растрепались.
     Скорее бы, скорее! Может, в последний раз бежит Агния по большаку, где ей знакома каждая заплотина. Пусть смотрят на нее черные стекла рамин, они все равно ничего не видят. Только бы поскорее укрыться под тополем. Под ним она была так счастлива с Демидом, и под ним пусть будет ее могила...
     На крутом спуске Агния задержалась, глянув помутневшим взором на громаду черного тополя. Стала опускаться вниз прямо по обрыву от угла дома Боровиковых. Юбка зацепилась за что-то, она ее рванула с силою. Послышался треск по шву. Сердце туго сжалось и заныло.
     Главное - ни о чем не думать. Агния никак не может унять противный стук зубов. Дрожащими руками достала из-под полы свернутую веревку. На веревке болталась бельевая прицепка. Как она ее не сняла? Отцепила и бросила. С силою подавила застрявшее в горле рыдание. Не до слез!..
     Какой сук выбрать? До любого не достать рукой. Раза три закидывала веревку на сук, но та срывалась. Цепляясь за обломанные сухие сучья, прильнув голыми коленями к шершавой бугорчатой коре, полезла на дерево. Так она поднялась на метр от земли и только хотела ухватиться рукою за толстую ветку, как под ногою хрустко переломился сучок, и Агния, неловко взмахнув руками, полетела вниз. И сразу же почувствовалась страшная боль. Начались схватки. Звенело в ушах и сохло во рту. Не в силах подняться, она поползла по снегу к пригорку и стала кричать. Она еще видела, отчетливо и резко, как к ней подбежал сперва Санюха, а потом Степан.
     - Егорий громовержец!.. - ахнул Санюха.
     - Что ты, Агния?! - Степан наклонился, поддернул на плече сползающую шинель.
     - Веревка-то, видишь? Вешалась, знать-то.
     Степан попытался поднять Агнию и вдруг услышал тонюсенькое, незнакомое, чужое и непонятное "аааа", похожее на писк звереныша, - отпрянул.
     - Егорий громовержец, родила!
     Санюха хотел развязать узел на петле веревки, но пальцы у него тряслись, и он никак не мог распутать узел. Степан побежал за Настасьей. Та выскочила из дома, а из Боровиковой ограды вышли сестры - Иришка и Фроська - и сразу подбежали к Агнии.
     Настасья вынесла какой-то половик, на который Степан с Санюхой бережно уложили Агнию.
     - Ой, матушки, померлааа! - завопила Настасья.
     - Тихо! - скомандовал Степан. - Давай, дядя, к тебе занесем, что ли?
     - Куда же еще, паря. Давай, давай!..
     Санюха додумался влить Агнии водки в рот. Ложкою разжали зубы и влили. Агния открыла глаза и сразу увидела Степана. Хотела встать, но Степан удержал ее за плечо.
     - Девчонка! - сообщила Настасья.
     Степан видел, как по впалым щекам Агнии прокатились одна за другой слезинки, и, сомкнув брови, скрипнув зубами, отвернулся.
     Агния глубоко вздохнула. Напахнуло застоялым кислым воздухом. Где она? В чьей избе? Рядом топчется толстая Настасья Ивановна и сутулый одноглазый Санюха. "Тошно мне, тошно мне! Стыд-то какой! У Санюхи в доме", - и до крови прикусила губы. На какое-то мгновение еще раз встретилась с черными глазами Степана - и зажмурилась, сдерживая подступившее к горлу рыдание.
     Степан глухо попрощался с дядей Санюхой и с Настасьей Ивановной. Потом хлопнула дверь - ушел!
     Навсегда ушел...
     На другой день Степан уехал в свою воинскую часть в Ленинград, заявив, что никогда больше не вернется в Белую Елань, и даже не взял развода.
     Так и осталась Агния Вавиловой. Не замужняя, не вдова...
     Как только чуть подросла Полюшка, дочь Демида, Агния перебралась из Белой Елани на лесопункт Раздольный, унося в душе обидное и горькое воспоминание - развилку старого тополя.
     Она все еще ждала Демида. Хотела, чтобы он узнал, что у него растет синеглазая дочь. Но Демид так и не узнал. Откуда-то с Украины в середине ноября 1941 года вдруг пришла Боровиковым похоронная: в боях за Днепр 19 сентября 1941 года погиб Демид...
     - Хоть бы весточку какую прислал до смерти! - причитала постаревшая Меланья. - Сколько годов ни письма, никакого известия и вдруг - убили Демушку!..


III
  

     С вечера Меланья зажгла десяток тонюсеньких восковых свеч у потускневших старообрядческих икон и долго молилась, чтобы господь бог смилостивился и распахнул бы перед убиенным Демидом врата рая.
     Сам Филимон Прокопьевич лба не перекрестил.
     - Как был он выродком, лешак, такая и смерть пристигла!
     - Мой грех, мне и слезы лить, - ответствовала, сутулясь, тихая Меланья Романовна.
     И надо же было под этот час зайти в дом Боровиковых престарелой бабке Ефимии! И без того в доме тошно, а тут еще на ночь глядя, вся запорошенная снегом, в рваном полушубчишке, перепоясанная веревкой, в какой-то немыслимой шапчонке, в разбухших мужских валенках, опираясь на толстую палку, вкатилась в избу старушонка.
     От такой неожиданности у Филимона Прокопьевича зарябило в глазах и перехватило в глотке. "Свят, свят! Изыди!" - еле пробормотал Филимон Прокопьевич и со всего размаха ткнул себя двумя перстами в лоб, потом в туго набитый плотным ужином живот, в плечи, пятясь в передний угол под образа.
     - Спаси вас Христос! - возвестила старушонка обычное приветствие староверов, уставившись на хозяина черными провалами глазниц.
     Четыре года, как не появлялась бабка Ефимия в Белой Елани. Куда ее спровадила Авдотья Елизаровна, никто особенно не интересовался, тем более Филимон Прокопьевич, и вдруг - Ефимия в доме!
     - Стужа-то какая! - шамкала старушонка, протягивая к теплой русской печи свои скрюченные, почерневшие руки. - Не время бы морозу быть, а лютеет, лютеет.
     - Экая! - продохнул Филимон Прокопьевич, сообразив, что перед ним не привидение, а сама бабка Ефимия. - Откель тебя принесло-то? С самого тридцать седьмого года ни слуху ни духу, и на тебе! Где жила-то?
     - Везде, везде. И в Минусинске, и в деревне Подсиней у правнучки Алевтины Крушининой, а потом в Новоселовой - там отыскалась правнучка Апросинья Григорьевна, - бормотала старуха, прикладывая иссохшие ладони к теплому боку печи. - Не больно приветливая Апросинья-то. Не больно! Все в родстве ковырялась и не находила. Как же не родственница! От Евгеньи дочери происходит, четвертое колено. Муж у ней добрый человек, Алексей Никанорыч. Дай бог, чтоб минула его пуля Гитлерова. Ох-хо-хо! Война-то какая полыхнула, а? Как наполеоновское нашествие. И теперь еще в памяти сам Наполеон, как мы шли к нему на Поклонную гору. Несли иконы из нашего Преображенского монастыря и красного быка гнали. Думали, навек пришел Наполеон, а он - зимы не пересидел. То и с Гитлером выйдет. Бежать, бежать будет, как поджарят его огоньком, как того Наполеона!
     - Гитлер не побежит! - бухнул Филимон Прокопьевич и тут же спохватился. - Там без нашего ума обойдутся, должно. Война, она такая штука - раз на раз не приходится.
     - Приходится, приходится, - стояла на своем бабка Ефимия, шаря рукой по полушубку в поисках пуговиц, хотя и была перетянута веревкой. - Нашу землю никто не одолеет. Нету такой силы, Прокопий Веденеевич.
     - Эко! Прокопия спомнила!
     - Обозналась? - и тут же перескочила на правнучку Апросинью. - Спомянется ей, Апросинье, ох, как спомянется! Как взяли на войну Алексея Никанорыча, так и отправила меня в Белую Елань. Сам-то Алексей Никанорыч - добрый человек, привечал меня, как родную матушку. И разговоры со мной вел, собеседования. И пропись сделал с моих слов про раскольников, как мы шли с Поморья в Сибирь с Филаретом-старцем. Царствие ему небесное, Филарету Наумычу. Записал и про Александра Михайловича Лопарева, как он бежал от стражников в кандалах. Спаси его бог!
     Заметив горящие свечки у икон, бабка Ефимия перекрестилась.
     - Иль праздник какой? - спросила. - Свечечки-то горят.
     Филя махнул рукой и тяжело опустился на лавку. Меланья Романовна смахнула слезы с щек.
     - Спрашиваю, иль праздник какой? Я-то числа все перепутала. Не стало памяти.
     - Сына убили на войне.
     Бабка Ефимия глянула на Меланью Романовну и перекрестилась: царствие ему небесное. Спросила:
     - Которого сына? Тимофея?
     - Свят, свят! Што ты, бабушка! Не было у нас сына Тимофея. Один был у меня сын - Демид.
     - Демид? Погоди, погоди! Тебя как звать-то? Степанида Григорьевна?
     - Да ты што, бабушка? Степанида Григорьевна когда еще померла. Моя свекровушка. И Прокопий Веденеевич, покойничек, - свекор мой.
     - Помню, помню, царствие ему небесное. Как же!.. Слышала, как он тайно радел с невесткой. Ай-я-яй!.. Не так он уразумел слово писания. И сказано: "Вопль содомский и гоморрский поднялся и достиг неба. И сказал господь бог: сойду и посмотрю, точно ли так поступают грешники в Содоме и Гоморре, как о том вопль исходит от них ко мне? Так ли они погрязли в тяжких прегрешениях?"
     "И послал господь двух ангелов. Праведник Лот поклонился им и пригласил к себе в дом: "Государи мои, сказал ангелам Лот, войдите в дом раба вашего". А жители Содома явились к дому Лота и - сказали: "Где люди, пришедшие к тебе? Выведи их к нам, и мы познаем их". Лот оказал им: "Не троньте моих гостей. Я вам дам своих дочерей, в вы делайте с ними, что угодно. Только людям сим не делайте ничего, так как они пришли гостями под кров дома моего".
     Не послушались Лота содомовцы и стали ломиться в дом. Тогда ангелы ослепили их, и жителей Содома всех ослепили. И старых, и малых. А Лота с дочерями и женой, яко праведников, увели из Содома, а на город обрушили пепел и серу горючую. Жена Лота оглянулась на город - и стала соляным столбом. И стал жить Лот на горе в пещере, и с ним две дочери его. И сказала старшая дочь младшей: отец наш стар, и нету человека, который вошел бы к нам по обычаю всей земли. Напоим отца нашего вином и переспим с ним..."
     Меланья Романовна попятилась в угол, сгорая от стыда. Она все еще помнит и никогда не забудет, как читал ей святое писание свекор Прокопий Веденеевич. Доколь же ей напоминать будут о таком грехе?!
     Филимон Прокопьевич поднялся с лавки. Ох, как ему осточертели все предания про Лота!
     - Погрелась, бабка? Иди.
     - На другой день сказала старшая дочь Лота младшей...
     Филимон Прокопьевич не стерпел дальнейшего. Подскочил к бабке Ефимии, и, схватив ее под мышки, приподнял с табуретки:
     - Говорю, обогрелась, иди. Наслышался твоих сказок, буде. И без того накликала на мой дом беду. Иди себе.
     - Погреться бы мне. Остудина в теле. Видит бог!
     - Ступай к Авдотье Елизаровне и там грейся. Сродственница твоя.
     - К Авдотье? Ведьма Авдотья-то. Истая ведьма. Прогнала меня.
     - Тогда шуруй в сельсовет. Там разберутся.
     - В Совет? И то! Дай руки-то погреть. С испару зашлись. Не помню, не помню, чтоб сразу после покрова дня так лютовал мороз. Студено, студено на улице. Ту ночь провела в Таскиной. Добрые люди приняли хорошо. Как фамилия-то? Запамятовала. Еще сам хозяин читал мне газету про сраженье под Москвой. Говорит: Москву ни за что не отдадут Гитлеру. Я-то ему толковала, как в Москву заявился Наполеон и как горела потом Москва. Не верит! А все прошло на моей памяти. И наполеоновская война, и Севастопольская, и японская, и германская, и белые с красными. Еще про матушку покойную говорила, как она пришла из богатого княжеского дома в монастырь на Преображенское кладбище, чтоб спасти душу. И опять мне не поверил. Я толкую: были такие князья Дашковы...
     - Были да сплыли, - подвел черту Филимон Прокопьевич, не чая как выжить старушонку.
     - И то верно, и князья, и дворяне, и сам царь. Все сплыли, как на земле не живши. Сколько перемен прошло на моей памяти? А тут вот Советы. Неслыханно, неслыханно. Ни в каком писании про Советы не было сказано. Ни в бытии Моисеевом, ни в книгах Ездры, ни в книгах Царств...
     - Ступай, ступай, - подталкивал Филимон Прокопьевич. - Давно помирать пора, а ты все еще шляешься по земле.
     - Пора, пора. Чую смертушку. Сон такой видела. Амвросий праведный будто явился за мною. Взял так за руку и говорит: "Заждался я тебя, Ефимия, пойдем". И я пошла. И святой град Китеж там, на дне моря Студеного. Волжские раскольники толковали, будто град Китеж на дне озера. Врут, врут. На дне моря Студеного град Китеж. В том Китеже - Амвросий праведный и Лопарев там, возлюбленный мой. Ждет меня, ждет.
     - Вот и ступай к нему, к возлюбленному своему. Ступай, ступай, пока ночь не пристигла.
     - Зол ты, вижу, Прокопий. Каким был Ларивон, дед твой. Сам себя возлюбил, яко тварь ползучая свой хвост.
     Филимон Прокопьевич вытаращил глаза.
     - Спомянется тебе убиенный каторжанин! Вижу перст, занесенный над тобою. Вижу! - грозилась бабка Ефимия.
     - Чо мелешь-то, старая? Совсем из ума выжила. Какой тебе Ларивон? И в памяти такого нету.
     - Врешь! Врешь. Не отрыгнешься сам от себя. Борода-то огненная. Твоя, твоя.
     - Мое прозванье - Филимон, бабка.
     - Гореть будешь в геенне огненной - вспомянешь меня. И батюшка Филарет в могиле перевернется от грехов твоих. Крестом положил человека наземь, собакам стравил. Грех! Тяжкий грех! - вещала свое бабка Ефимия.
     - О, богородица пречистая! - взмок Филимон Прокопьевич. - Чо несешь-то непотребное, старая? Ступай, грю. И без тебя тошно.
     - Пойду, пойду. В свою избу пойду. Может, кто живет в моей избе, не знаешь?
     - В какой твоей избе?
     - У поскотины, в роще. Иль запамятовал?
     - Помилуй нас! Избу вспомнила. Ту избу твою еще белые сожгли.
     - Сожгли? Врешь, врешь. Стоит изба моя, - упорствовала бабка Ефимия, копаясь за пазухой полушубка. - Стоит, стоит.
     - Иди, бабка. Иди, не мешкай.
     - Иду, иду. Не толкай меня, анафема!..
     Вышла бабка Ефимия в ограду - а кругом ночь. Лютая да ветреная. Снегом лепит в лицо. "Дойду, дойду до избы своей", - бормотала себе под нос бабка Ефимия, выползая из ограды на улицу. Свернула в переулок, в сторону большого тракта. Постояла в проулке, подумала. А снегом лепит и лепит!
     Тыкая палкою, долго шла до следующей улицы.
     "Нелюдим Боровик-то, нелюдим. Который Боровик-то? Борода красная и лицо, как из меди литое. Ларивоновы приметины. Ишь, сам от себя отказался. На войну бы его, на Гитлера послать".
     Из чьей-то подворотни вылетела лохматая таежная собака и кинулась в ноги бабки Ефимии. Она отпихнула собаку палкою.
     - Ишь, нечистая сила, как подкатывается ко мне. Не возьмешь, мразь! Изыди!
     Вихрился и танцевал снег, подгоняемый ветром. В какой-то избе светилось три окошка. "Не моя ли изба? - пригляделась бабка Ефимия. - Нет, не моя. Рощи не видно. Моя дальше. Дойду, дойду, небось. Если кто живет - не прогоню. Пусть живут добрые люди. А Дуня - ведьма. Черна, как чугун, гулящая. На порог не пустила, лихоманка".
     Шла, шла трактом, и все рощи не видно.
     Остановилась передохнуть, и подкосились колени...
     "Сила будто уходит. Творожку бы мне, самую малость. Ох, Боровик-разбойник!.. Есть ли у тебя сердце, лешак таежный?!"
     Бабка Ефимия присела возле дороги, прямо в снег, лицом к ветру. Хотела отвернуться - ни рукою, ни ногою пошевелить не могла. А мысль зреет ясная, в память воскрешает то одного сына, то другого, то третьего. То одну дочь, то вторую.
     "Всех, всех вижу! И Гришеньку, и Сашеньку, и Васятку, и Михайлу убиенного, и Евгенью, и Марию".
     И опять подумала про свою избу...
     "А ведь и правда: сожгли мою избу белые! Куда шла-то? Мне бы в Совет надо, пожаловаться на Авдотью. Снегом-то как лепит! Хоть бы лицо спрятать. Знать, во всем теле набирается остудина. Надо бы Давыдов псалом прочитать".
     Долго перебирала в слабеющей памяти Давыдовы псалмы и, наконец, припомнила сто тридцать восьмую песнь:
     "Господи! Ты испытал меня и знаешь. Иду я к тебе. Ты окружаешь меня тьмою, снегом и видишь: я жду приобщения к дарам твоим, - пела бабка Ефимия, вплетая в мертвый псалом собственные живые мысли. - Взойду ли я на небо, и там ты. Спущусь ли я в преисподнюю, и там вижу тебя. Окажу ли я: может, тьма сокроет меня и свет вокруг меня станет ночью, и тело мое съедят черви. Но и тьма не затмит тебя, господи. И ночь станет днем, и звезды померкнут в небесах. И скажу тогда: возьми меня, ибо ноги мои не несут тело, и сердце не гонит кровь к щекам. И нет мне пригрева!.. Где моя роща березовая, господи? Кто сжег избу мою? Кто наслал на землю белых и красных, и злобность людскую? И стало у людей черное сердце и лютая кровь, яко у зверей рыкающих? - спрашивала бабка Ефимия. - И ты ответь мне, господи, всесилен ли ты, коль на землю опять сошли, яко волки, изверги гитлеровы? Еще скажи мне, господи, где начало света и конец тьмы кромешной? Есть ли исход бытия? Откель оно началось? От тьмы иль от света?"
     "Искала я в земле Поморской правду-истину, а нашла там кару лютую. Хотели меня приковать в каменном подвале с донной водой на железную цепь и мучить семь лет - денно и ношно! По твоей ли воле приказ такой вышел из Собора, господи? Коль не по твоей - пошто не покарал нечестивцев? Отчего отдал меня в руки изверга - охотника Мокея - сына Филаретова, который измывался над телом моим, яко коршун кровожадный? Есть ли ты, господи? Не вижу тебя. Не вижу".
     Мысли путались, и во всем теле настало умиротворяющее, долгожданное успокоение. Всего на один миг в тухнущем сознании бабки Ефимии алой зарницею пронеслось видение камышистого берега Ишима, и там стоял Александр Лопарев, бывший мичман гвардейского экипажа. В белой посконной рубахе, в белых штанах, и звал к себе. "Иду, иду!" - откликнулась Ефимия молодым голосом.
     Голоса не было - виденье одно.
     Живое стало мертвым...
     Так умерла Ефимия Аввакумовна Юскова на большом тракте на сто тридцать седьмом году жизни...
     Авдотью Елизаровну стыдили всей деревней, но для Дуни стыд не дым, глаза не выел и морщин не наметал на лицо.


IV
  

     Гулко стонут мерзлые деревья. Охапки иглистого снега летят с хвойных лап, засыпают головы, руки и одежду лесорубов. По всей лесосеке слышен дробный перестук топоров - подрубают пихты и сосны. Визжат поперечные пилы. Слышно, как с шумом падают деревья, хрустко подминая молодняк.
     Рубят и рубят лес!..
     Если со стороны глянуть, не поймешь, кто копошится на лесосеке: не то мужчины, не то женщины. Неуклюжие, неловкие человеческие тела в телогрейках, бушлатах, иные в рваных полушубках, в немыслимых платках, в шапках. Тут же барахтаются на санях подростки - совсем ребятишки. Им бы в школе сидеть, а они работают в лесу, возят толстые и тонкие бревна на берег реки Раздольной, обрубают сучья.
     - Па-аберегись! - слышится рядом.
     - Давай, подруженька, по-фронтовому! - заносит пилу молодуха в мужском бушлате.
     И подружки, налегая на пилу, врезаются в толстый ствол старой пихты.
     На лесосеке - Агния Вавилова.
     - Бабоньки, торопиться надо. Не унывайте, милые. День-то совсем короткий - поспеть надо, - торопит она измученных, усталых женщин.
     Агния! Кто бы ее теперь узнал? В нагольном полушубке с наполовину оторванной полой, в суконной шаленке с обтрепанными концами, в больших сапогах с кирзовыми голенищами, бродит она по лесосеке от одной пары женщин к другой, поторапливает, помогает советом и все время напоминает, что надо выполнить дневную норму.
     Кругом одни женщины. Здесь нет мужчин, кроме малых подростков. А лес надо заготовить, вывезти к берегу реки, сложить в штабеля и потом сплавить по реке до Амыла и Тубы, где молевой сплав продолжат рабочие сплавконторы.
     Как только началась война и мужчин мобилизовали, Агнию оторвали от конторы лесопункта, где она занималась счетоводством, и поставили руководить заготовкой леса.
     "Люди-то где? - оглядывалась Агния. - Кем руководить-то? Хоть бы на весь участок два-три мужика. Ведь одни бабы. У той малые ребятишки, у другой - пятеро по лавкам". От тяжких дум ломило в висках и весь свет перед глазами морщился, как овчина на огне. А надо, надо заготовить лес. Надо! Лес нужен для экспорта. Каждое сосновое бревно - это автомат или пушка. Патроны или снаряд. Лес - это чистое золото.
     Простуженный голос Агнии напоминает:
     - Бабоньки, что же вы сели? Иль, думаете, на фронте ваши мужики сидят сложа руки?
     - Там у них паек на фронте, Агнея. Не такой, как у нас. Овсянка да хлеб из просяных охвостий. Силу-то где взять?
     - Стыдилась бы говорить такое. Паек! Со смертью рядом - кусок в горле застрял бы у вас.
     Бабы поднимаются и берутся за топоры и пилы.
     И опять по всей лесосеке слышится дружный перестук топоров.
     "Так, так, так!" - ахают топоры о мерзлые деревья.
     "Вжи, вжи, вжи!" - визжат пилы.
     "Тррах-тах-шух", - со свистом и треском летят наземь спиленные деревья.
     Хоть бы один-разъединственный трактор на подмогу! Есть на лесопункте три стареньких СТЗ, разбитых и давно списанных с баланса, - нету к ним запасных частей. Стоят возле сарая засыпанные снегом. До войны на лесопункте с техникой было не густо: пять тракторов и две автомашины. С первого дня войны машины угнали на железнодорожную станцию, а спустя неделю - туда же ушли и два новых "Сталинца" вместе с тракторами.
     На фронт, на фронт!
     На каждом бараке, на конторе лесопункта - красные полотнища:
     "Все для фронта! Все для победы!".
     Ветер треплет красные полотнища, пытается сорвать с гвоздей. Но Агния крепко их прибила - не сорвешь. Каждый метр ситца или сатина - диковина. Нету в магазинах ОРСа ни мануфактуры, ни сахару, ни конфет, ни пряников. Хлеб - по карточкам, и того мало. Ко всему привыкли люди - не жалуются.
     На второй год войны в Раздольное явились старики из Белой Елани - один другого белее, сутулее. Пришли они с собственными топорами и пилами. Бригаду стариков привел на лесопункт Егорша Вавилов, свекор Агнии. Встретился с невесткой возле конторы и, прямя спину, представился:
     - А вот и я, Агния, со своей гвардией. Гляди - один к одному, лоб в лоб. С такой ротой можно и на фашистов двинуться. Тут нас примут аль нет?
     - Всех принимаем, Егор Андреяныч.
     - Туго с народом?
     - Очень трудно.
     - Оно так, невестушка. Война лютеет. Степан пишет - жмут на фашистов, а перемен покуда что не видно. Читала: под Сталинград немцы подкатились? В ту войну так не было. Этак немудрено к Уралу позиции перенести.
     - До Урала не дойдут.
     - Оно так. Не одолеют нас немцы, корень зеленый. Не одолеют. В случае чего, сам двинусь на позиции. Нацеплю на грудь все свои кресты и медали, какие поимел в награду за японскую войну, и - двинусь. Пешком до самого фронта. Дойду, небось. И буду же я их лупить, супостатов, до той поры, покуда в землю на аршин не вколочу. Во как!
     И так же решительно, как соображал двинуться на позиции второй мировой войны, Егор Андреянович повел свое старое, испытанное в житейских невзгодах войско на штурм тайги.
     Кряхтят старики, хватаются руками за поясницы, пыхтят, как паровозы, - пилят, рубят, зачищают стволы. Топоры у них отточены, что бритвы, пилы - с хорошим разводом, не заедают, да и глаза стариков наметаны. Знают, с какой стороны ловчее свалить дерево, чтоб оно не зажало пилу и, чего доброго, кого-нибудь не изувечило.
     - Нажмем, нажмем, ребятушки! Такое ли видывали на своем веку! - басит Егорша на всю лесосеку, подкидывая вверх свои вислые, обмерзающие усы.
     И ребятушки, задыхаясь, обливаясь потом, потягивают пилы, машут топорами, храбрятся, а к вечеру - еле передвигают негнущиеся в коленях старческие ноги.
     - Эх-хе-хе! - кряхтит один. - Кабы не холерская грыжа, да я бы, едрит твою так, всех баб Агнеиных за пояс заткнул!
     - Куда там! - вторит другой старик. - Скинь с моей шеи годов пятьдесят, да я бы, осподи, Микола угодник, что натворил бы! В тридцать-то лет я, паря, один на медведя хаживал.
     - И! - шипит третий в бороду. - В тридцать-то лет я, паря, сутунок на плечо - и тяну за пару лошадей. Истинный бог, не вру. Во силища была! Как у нашего Егорши.
     Сам Егорша Вавилов, хоть и не прочь прихвастнуть, но, соблюдая бригадирскую дистанцию, хвалит других - и Михей Вьюжников был в силе, и Андрон Корабельников - коня на скаку останавливал, и Михайло Сутулов - по пятнадцать пудов на хребте таскал.
     Старики слушают бригадира, храбрятся, подмигивают молодухам-красноармейкам, а поздним вечером в дымном бараке при тусклом свете керосиновой лампы с закоптелым стеклом просят Егоршу прочитать газетку: как там сынки воюют на фронтах?
     Корежили тайгу февральские морозы.
     Дымно в тайге от стелющегося тумана. Жулдет и река Раздольная кипят наледью.
     Мороз за сорок пять градусов. К середине февраля - пятьдесят три градуса.
     Замерла жизнь на лесопункте - не дыхнуть. Сколько женщин обморозились, не говоря о ребятишках.
     Простудным кашлем наполнились бараки лесорубов. День и ночь бухают старики бригады Егорши Вавилова. И сам Егорша, с примороженными щеками, синеющей горбиной носа, свирепо наседает на начальника лесопункта - требует фельдшера.
     - Бревно ты аль бесчувственность какая! - ругается Егорша в конторе лесопункта. - Достань хоть мази для обмороженных. Мозгой шевелить надо, товаришок.
     "Товаришок" - тщедушный, усталый пожилой человек из горячего цеха ПВРЗ отмахивается руками:
     - Нету такой мази, товарищи. Где ее взять, ту мазь? Я и сам кругом обмерз. И ноги обморозил, и руки.
     У Агнии на щеках чернеющие пятна, как отметины жарких поцелуев. Егорша глядит на невестку, журит:
     - Холерская, аль не успела оттереть? Куда глядела-то? Дошла до бесчувственности?
     - И у вас, тятенька, нос прихватило. И щеки тоже.
     - Ишь ты! У меня! Да ты с мое поживи, худая немочь. Мне поди шестьдесят пять годков. Не мало! Да и оттого ли я обмерз? Слышала - похоронную от Николая получил? Васька без вести пропал, как в воду канул. И от Степана другой месяц нету письма. Душа обмерзла, вот она какая статья, невестушка.
     И ушел к себе в барак - веселить стариков.


V
  

     Чадно в бараке и холодно, холодно.
     Старики беспрестанно шуруют три печки сосновыми чурками, а жару нет - барак насквозь промерз. Наледи на стенах, на полу. По углам и у дверей - наметы куржака, как на медвежьих берлогах.
     Белые головы стариков на черном фоне стен барака вырисовывались, как кочаны капусты, прихваченные морозом. Подобно журчанию таежных ключей, голоса стариков лились в густые сумерки. Выделялся боевитый голос Андрона Корабельникова, кузнеца из колхоза "Красный таежник", и медлительный бас Михея Вьюжникова.
     Любопытно заметить, как сидели старики в бараке. Возле пузатых железных печек расселись старшие - Васюха-приискатель, средний брат Егорши Вавилова, Михей Вьюжников, Митрофан Харитонов и еще пять или шесть белых голов.
     За белыми головами - сивая проседь, или, как они сами себя зовут, - "шестидесятники". Одному - за шестьдесят, другому пятьдесят девять, третьему - шестьдесят три.
     Их тридцать семь человек. Когда-то они вместе охотничали, шлялись по золотым местам, бывало, ссорились, обходили друг друга, снова сходились, но не вместе собираются помирать. Нет среди них Прохора Зыкова, Никишки Валявина. - Но они помнят их, умерших: Афанасий Мызников тогда-то помер, помнишь? Рекостав был. Прохора Зыкова медведь задрал. Ну и медведище был! Не лапы - сковороды!
     И вот сидят они в бараке, похожие на зимний белый лес, потрепанные невзгодами, дурными годинами, с глубокими морщинами на бурых лицах. Тому что-то нездоровится, у другого спина разболелась - поясницу не разогнуть, у третьего со вторника грыжа расшумелась - погодье переменится.
     Они не перемалываются, скоропреходящие слухи, их не волнуют страсти молодежи - они свое пережили. Остались на дне их жизни весомая, проверенная годами мудрость, сноровка, смекалка и стариковская хитринка.
     Разговор один и тот же - про войну...
     - В ту войну не так было, паря, - толкует Митрофан Харитонов. - Сам в окопах лежал, помню. Жали немцы, супротив ничего не скажешь. Но чтоб до Волги дошли - оборони господь бог!
     - Спомни, как в газетах прописывали: ни одной пяди земли не отдадим. А куда дело обернулось?
     - Чего не писали! Как в японскую. Шапками закидаем, а как жаманули япошки, господи помилуй, не помню, как угодил в плен, на остров Окинаву. Семь годов мантулил на японца, якри его в почки. Приглянулась мне там японочка, - журчит тенорком Михей Вьюжников. - Как спомню - смехота, и только. Та японочка, ну, как бы вам сказать? С лохмашку будет аль нет, истинный бог! На ладони носил ее, холеру. Вот так посажу и несу к самому морю. Выпущу у моря, как стриганет в воду, ну, как та русалка. Истинный бог! Не успеешь глазом моргнуть, как она на версту уплывает от берега.
     - Ишь ты! На море возросла.
     - Ишшо бы! Там вес на острове возросли.
     - Ну, и как ты с ней, Михей Евграфыч, поладил аль так просто, всухую?
     - Что ты, паря. Ребенок родился.
     - Да ну?!
     - Истинный бог. Девчонку бог дал. Обличиость вроде бы с русской схожа, а глаза раскосые.
     - Ишь ты! Как только она выдюжила, та японка? Совсем махонькая была, гришь?
     - Они, паря, ох, до чего дюжие. Вроде в чем дух держится, а как по женскому понятию - наша баба не устоит. Да и я был в ту пору в силище. Матросом первой статьи плавал на крейсере. Адмирал Рождественский самолично к награде представил за одно сраженье.
     - Ну и трепанули же вас японцы в ту пору!
     - Не говори! Три раза, паря, с духом расставался. Ну, думаю, погибель пришла. Батарейного командира, офицеров, механиков - всех порешило, и сам крейсер лишился плавучести, а я, знай себе, наяриваю из тяжелого орудия. Вдруг - заело. Механизмы вышли из строя. Тут и взяли япошки в перекрестный огонь. Как лупили - светом не возрадовался. Начисто снесли всю надпалубку, истинный бог. Как корова языком слизала. Не крейсер, а одна срамота осталась. С тем и взяли в плен, проклятущие.
     Егорша Вавилов, мусоля карандаш, подсчитывал недельную выработку старой гвардии. "Кубов не хватает, якри ее, - пыхтит Егорша. - Кабы не мороз - подрезали бы пятки нашим бабенкам. А так что - не с чем лезти на Красную доску!"
     В барак зашел начальник лесопункта.
     - Товарищи! Сообщают по радио - армию Паулюса разгромили под Сталинградом. И самого фельдмаршала взяли в плен.
     Тишина...
     - Слава тебе господи! - перекрестился Михей Вьюжников.
     - Таперича - баста! - прямит богатырские плечи Егорша Вавилов. - Помяните мое слово: война на перелом пошла. Лиха беда начало. Так завсегда бывает: трудно прорвать малую дырку, а большая сама образуется,
     - Оно так, паря, - поддакивают старики.


VI
  

     Совсем другие песни в бараке лесорубок-красноармеек...
     Известие о разгроме армии Паулюса под Сталинградом женщины приняли как известие о конце войны.
     - Бабоньки, радость-то какая! Война-то, знать, захлебнулась.
     - Может, и мой скоро возвернется. Ох, и буду же я, бабоньки, песни петь на встрече.
     - Погоди еще, погоди, Степанида. Может, не песни петь, а слезы лить придется.
     - Не каркай, рябиниха! Духом чую.
     - Мне тоже во сне чуялось, да на яву не исполнилось.
     - О чем вы только говорите! - журит женщин Мария Спивакова, чернявая, бровастая, старшая дочь Филимона Прокопьевича. - В газете про что пишут? Про битву под Сталинградом, а вы - конец войны учуяли. От Волги до Берлина, ох, какая дальняя дороженька, милые. Потопаешь.
     - Знать, Маруська, не ждешь ты Мишку Спивака, коль не возрадовалась, - кто-то кинул Марии с дальнего угла барака.
     - Я не жду? Это ты лопочешь там, Настя? Дура ты, и больше ничего. Может, не так, как ты, жду. Покрепче.
     - Видать!..
     И кто бы мог подумать, что через каких-то две недели, в этом же бараке, Мария Спивакова, трясущимися руками вскрыв тонюсенький конверт, свалится с ног в тяжелом обмороке!
     - Ай, бабоньки, Маруська-то обмерла! Что с ней случилось-то? Письмо, вроде...
     Кто-то заглянул в бумажку, выпавшую из рук Марии.
     - Похоронная! Михаила Спивакова убили под Сталинградом...

     Так проходили дни за днями. Трудные. Нестерпимо тяжкие, горькие и, как думалось всем, - неизбывные.
     Подули теплые апрельские ветры с юга. На реке Раздольной посинел ледок, разъедаемый заберегами.
     Агнию Вавилову послали руководить сплавом.
     - Кого, кроме тебя, пошлешь на сплав? - говорили в дирекции леспромхоза. - Ты же за военного комиссара среди женщин. Они тебя понимают лучше, чем любого мужчину.
     - Кидаете вы меня, как мячик, с места на место. То один лесоучасток, то другой, а теперь на сплав. Что-нибудь бы одно.
     - Ну, ну, не скупись на добро, Агния Аркадьевна. Будешь у нас за инженера на сплаве. Ты же в техникуме училась.
     - Не в лесном же!
     - Какая разница? Пять лет знаем тебя - справишься.
     Ничего не поделаешь - пришлось взяться за сплав леса. Не раз вспомнила Демида. С Раздольной - на Тюмиль, с Тюмиля - на Кизир и Казыр - обе реки капризные, порожистые. Не сплав - мучение. Не успеешь к июню выгнать лес к устью Казыра - кричи караул. Хоть руками перетаскивай бревна через обмелевшие пороги.
     Отучилась Агния думать и понимать постороннее. Только лес, лес и лес. И вчера, и сегодня, и завтра.
     Ко всему привыкла, все могла перенести и пережить, не роняя жалких слез, а вот к одиночеству так и не притерпелась.
     Не раз Агнию охватывали вдовьи слезы. Вдруг получит кто-нибудь похоронную - и тут же, в бараке ли, на сплаве ли, падает камнем и ревет в голос. Агния спешит как-то утешить несчастную женщину, говорит, что жить надо хотя бы ради детишек и что после войны настанет совсем другая жизнь...
     - Да мне-то какая радость, Агния? Вдругоредь на белый свет не нарожусь. Не расцветешь под старость. На кого он меня покинул, горемычную головушку! Не я ли ждала - ночами глаз не смыкала? Не я ли печалью изводилась? Не я ли молилась за него и денно и ношно? Убиилиии!.. Нету более у меня мужа! Нету! Совсем одна!..
     "И я тоже всегда одна", - думалось Агнии в такие моменты.

     Подрастали Андрюшка, вавиловская ядреная кость, кудрявая синеглазая говорунья Полюшка, дочь Демида, а у сердца Агнии лежала нетающая льдинка - одиночество. Обшивала, кормила ребятишек, учила их, всю силу убивала на сплаве леса, ни как только оставалась одна хоть на час-два, так сразу же к горлу подкатывал клубок - не дыхнуть. Отожмутся редкие слезы в подушку, а во сне - Демида увидит. Всегда Демида и никогда Степана...
     - Хоть раз отпиши Степану, - укоряла мать - Деньги шлет, знать, не считает за чужую.
     - Не мне деньги, сыну.
     - А сын-то чей? Иль чужой тебе?
     - Отстань, пожалуйста. И без моих писем Степан воюет хорошо. Не буду же я льнуть к нему, как повилика.
     - Одичаешь эдак. Мужчина что любит? Ласковость и покорность. Чтобы покорилась ему. Повинилась бы.
     - Непокорная я. И не из виноватых. Проживу без мужика.
     Сказать легко, а прожить в одиночку - пустота несусветная. Будто весь век сидишь в избе, поставленной от солнца, - всегда в тени.
     О Демиде часто напоминала Полюшка.
     - Когда убили моего папу? Где? Кто убил?
     Агния поясняла, как могла, что отца Полюшки убили проклятые фашисты еще в самом начале войны, где-то на Днепре, на Украине. Угрюмоватый Андрюшка бурчал:
     - И совсем неправда! Не было у Польки отца. Безотцовщина она, вот и все.
     Как ни укрощала Агния упрямого Андрюшку, ничего поделать не могла. Съездит Андрюшка в деревню, наслушается бабки Аксиньи Романовны и дурит потом целую неделю, изводит сестру Полюшку.
     Возвращались с фронта мужья солдаток. Агния радовалась чужому счастью, а собственное сердце исходило стоном.
     "Несчастливая я. На работу везучая, а в жизни - как цветок пустоцвет".
     Год от году пережитые военные трудности как-то тускнели, стирались в памяти.
     Время затягивало открытые раны, лечило живых.
     Отгорел на щеках Агнии девичий румянец. Глаза ее, такие ясные, карие с точечками у зрачков, словно потускнели и глядели себе в душу, будто искали там что-то заветное и милое. На высоком смуглом лбу таежницы врезались морщинки, и в межбровье будто вороненок скобленул коготком. Углы пухлых губ сдвинулись вниз, и редко на чернобровом лице Агнии порхала беспечная улыбка, как в пору девичества. Сердитые брови сжимали кожу над переносьем, старя сердце.
     Частенько Агния наведывалась на боровиковскую горку, чтоб поглядеть на черный тополь.
     И он, старый тополь, тоже переменился с той поры, когда под его развесистыми сучьями встречались Агния с Демидом.
     Двуглавая вершина тополя в нынешнюю весну не выкинула лапы-листья, осталась чугунно-черной, неприглядной. И сразу тополь стал непохожим сам на себя. Разросшиеся сучья старого дерева нарядились в бархатистую зелень, широко размахнувшись вокруг, а сверху словно кто воткнул железные вилы, смертельно поранившие ствол.
     Нынче почернела вершина, потом тлен проникнет вглубь, до самых корней, и тогда под окном Боровиковых торчать будет мертвый скелет тополя. Вороны еще будут садиться на голые сучья, но никто не услышит лепета листьев, вешнего переклика старого дерева с молодняком, никого не порадует прохладная тень от тополя. И самой тени не будет. Отпечатается на земле узорчатая вязь перепутанной кроны, вот и все.

     Старый тополь умирал стоя...


VII
  

     Еще до того, как старый тополь вырядился в вешнюю обнову, шла Агния в бригаду молевщиков на Жулдет и долго глядела на тополь. Щедро поливало апрельское солнышко. Обычно тополь наряжался раньше всех деревьев в пойме. И одевалось дерево, как и должно, с вершины. А тут - глядит Агния и удивляется: вершина углистая, а на толстых сучьях раскручиваются клейкие трубочки листиков.
     Дня через два, когда бархатистая листва усыпала все дерево, Агния уверилась в догадке: вершина тополя засохла. Вскоре вся деревня заговорила про боровиковский тополь. "Отжил свой век, - толковали старики. - Деревья и те не могут пережить самих себя".
     Но старый тополь все еще не поддавался смерти...
     Гордый, по-прежнему непокорный и могучий, он будто ринулся в последнюю схватку с недугом, выкинув небывалую пышную зелень по всем сучьям. И если бы кто пригляделся внимательно к дереву, то, наверное, заметил бы, что именно с нынешней весны от корней отошли новые побеги, стрельчатые, как иглы, и на сучьях дерева особенно их было много - тонюсеньких, гибких, как пальчики младенца.
     И что самое удивительное: Боровиковы узнали последними про недуг тополя. Филимон Прокопьевич не поверил даже, когда ему кто-то сказал, что тополь сохнет. "Неужто правда?" - И сам поглядел на тополь. Обрадовался.
     - Чернеет, окаянный! Настал-таки черед. Таперича года два - и высохнет на корню. Потом я обрублю сучья, и каюк ему. На ползимы дров хватит.
     Подслеповатая, рано постаревшая, еще не дожив до шестого десятка лет, Меланья Романовна не возрадовалась, как Филимон Прокопьевич, но каждую субботу, поминая за упокой сына Демида и всех родственников, не забывала и про тополь: "Прости мне, господи, и свекору покойному все тяжкие тополевые прегрешения. Каюсь, господи!.."

     Филимон Прокопьевич о грехах не думал. Не тем голова была занята. Еще со второго года войны избрали Филимона Прокопьевича общим собранием завхозом "Красного таежника". И Филимон Прокопьевич, щедро оделяя колхозным добром районное начальство, особенно медом, занимался артельными делами напару со свояком, Фролом Лалетиным, председателем колхоза. Про них в районе так и говорили: "Две красных бороды, и обе хитрые".
     "Две красных бороды" постарались: "Красный таежник" сполз на последнее место в районе. Но сам Филя не обеднел! Немало добра скупил за бесценок у эвакуированных людей с запада. Туго набил карман червонцами, но по-прежнему в собственном доме было пусто: все, что Филе ползло в руки, тут же оборачивалось в хрустящие бумажки.
     - Ну, жмон Филя! Этакого свет не видывал! - толковали меж собою колхозники.
     Вешнею птичкою-говоруньей влетала в дом Боровиковых Полюшка, дочь Демида. Вьющиеся льняные волосы Полюшки успели отрасти в толстую косу до пояса, и Полюшка очень гордилась своей косой. Сама тоненькая, синеглазая, беленькая и румяная, она так и светилась радостью. Бабка Меланья и та преображалась, как только Полюшка переступала порог.
     - Моя ты ненаглядунья! Ласточка сизокрылая - бормотала Меланья Романовна, стараясь удержать в доме Полюшку. - Ах, если бы Демушка был жив. Как бы он возрадовался!
     - Да ведь он меня не знает, бабушка?
     - Што ты, што ты, ласточка. Кровь-то, личико, глаза куда денешь? Все капли Демидовы переняла.
     - А бабушка Анфиса говорит, что я похожа на какую-то ее сестру, которая померла давно.
     - Врет Анфиса Семеновна. Она же из Федоровых, из приискателей. Всех ее сестер помню. Чернявые были, как угли. А если взять по Зыряновой родове, - рыжий рыжего погонял. В отца ты удалась, в Демушку.
     - Андрюшка дразнит меня "безотцовщиной".
     - Плюнь и не слушай. Андрюшка - несмышленыш, мало ли што не брякнет.
     - Я знаю. Я все знаю, бабушка. Мама очень любила моего папу. Над ней все смеялись, а она все равно любила. И я бы любила, если бы папа был живой.
     - И мертвых любить надо. Полюшка. Не от своей смерти сгас Демушка, отец твой. От пули гитлеровской смерть принял. Теперь и Гитлер околел в своей берлоге, и все фашисты погибель нашли на нашей земле, и войско наше в Берлине, што более! Отомстилась извергам безвинная кровушка Дрмушки и всех, которые погибли на войне. Тебе жить - тебе и память держать про отца. Я-то помру, кто помнить будет? Мать твоя, может, сойдется со Степаном Егорычем. В законе состоят, и сын растет у них. А ты завсегда останешься дочерью Демида.
     - Я буду помнить, бабушка. Всегда-всегда, - обещала Полюшка. - Если бы хоть одна карточка осталась от папы!
     - Нету, милая. Нету карточки. Мать твоя тоже спрашивала. Нету - скупилась Меланья Романовна, хоть в ее огромном сундуке, в заветной подскринке, куда Полюшка не смела заглянуть, лежали две или три фотокарточки Демида молодого, чубатого, еще совсем зеленого парня. Меланья даже сама не глядела на эти карточки: все, что лежало в сундуке, - дорогие вещи, староверческие иконы, золото, бумажные деньги, было неприкосновенно, "про черный день", и сама Меланья до того сжилась с огромным кованым сундуком, что не было такой силы, чтобы посунуть ее от сундука хотя бы ради собственной кровинки. Это было ее сокровище.


VIII
  

     Не жаловал Полюшку Филимон Прокопьевич. Никак не мог сообразить, по какой причине прилипла чужая девчонка к его старухе? Что у них за секреты объявились? Как бы старушонка не сболтнула чего лишнего!
     - С чего к нам в дом зачастила Зырянова перепелка? Иль не понимаешь, кто такой сам Зырян? С потрохами слопает, - бубнил старухе Филя. - Смыслишь, на какой должности состою? Завхоз - все равно, что амбар под замком. Каждый норовит заглянуть в амбар: что там лежит? И Зырян подбирает ко мне ключи. Слух пустил, будто я начисто облупил всех эвакуированных. А еще сундук откроешь перед перепелкой аль в казенку заведешь: гляди, мол, скоко у нас добра напасено про черный день.
     - Свят, свят, свят! Чо мелешь-то?
     - У тебя ума хватит.
     - Оборони меня господь бог! - крестилась Меланья Романовна.
     - Гляди! Старый Зырян яму под меня и под Фрола Андреича копает. В райкоме разговор вел: так, мол, и так хозяйничают в "Красном таежнике". Ишь, сволота какая!
     - Осподи! Зырян-то, Зырян-то с чего несет на тебя? Его же Агнея скоко время с Демидом путалась, и на тебя же экий поклеп.
     - Мстит, стал быть, - пыхтел Филя.
     - Через што мстить-то?
     - Экая! Как не дотумкаешься: Агнея-то с чьим прикладом осталась? Тумкай, старая. Кабы не приклад - жила бы теперь и нос задирала кверху! Майорша! Степан-то до майора дошел. Званье Героя Советского Союза поимел. Всего лишилась через приклад, хи-хи-хи!.. Ловко ее объегорил Демидка. Как спомню, как они токовали ночами под тополем - смех в глотке застревает. Умора! И так он ее обихаживает, и этак. Лежу раз в черемухах и слушаю: про что толкуют полуночники. Демид говорит ей: "Осенью уедем с тобой в Манский леспромхоз. Зовут, грит, туда на должность технорука". Ишь ты! Зовут - не кличут, и в зубы натычут, думаю. Вот ты теперь и кумекай: по какой причине Зырян засылает к нам в дом перепелку?
     - Аль есть причина? Демушкина дочь-то.
     - Плевать ему на Демушку твово!
     - Свят, свят! На мертвого-то мыслимо ли плевать?
     - Зырян на всех плюнет. Хоть на мертвых, хоть на живых. Такая у него линия. Ни родства, ни кумовства не признает.
     - От безбожества все!
     - Про бога тоже помалкивай, как неоднократно тебе указывал. Держи про себя, и все. Потому - в завхозах хожу.
     - И так держусь, - вздохнула Меланья Романовна. - Тайно приобщаюсь.
     - Твое дело, приобщайся. Но штоб люди не зрили. Гляди! У Зыряна кругом глаза. Неспроста засылает перепелку. Штоб выглядела: што и где лежит у нас? Много ли денег?
     - Свят, свят, свят! Мыслимо ли?
     - У партейцев все мыслимо. Понимать должна.
     - Пошто заранее не сказал?
     Филя подпрыгнул на лавке:
     - Сундук, должно, открывала? Аль в казенку пускала?!
     - Што ты, што ты! Ни в жисть!
     - Побожись!
     Меланья Романовна бухнула на колени:
     - Вот те крест непорочный, ни сном ни духом не зачерненный. Говорю перед Пантелеймоном Чудотворцем - не открывала Полянке сундука и в казенку не пускала.
     - А разговор был про барахлишко?
     - Не заикнулась даже. Вот те крест.
     - И Полянка не выпытывала?
     - Ни сном ни духом. Про карточку Демушкину сколь раз спрашивала, а так чтобы про вещи, про деньги - оборони бог.
     - Карточки-то в сундуке? Знать, открывала?
     - Осподи! Разе я дам в ихи руки Демушкину карточку? Сказала нету, и все тут.
     - Ну и слава богу, - перевел дух Филимон Прокопьевич, не забыв важно распушить бороду. - Так што - держи ухо востро с перепелкой. Пытать будет так и эдак - не проговорись.
     - Да я ее, лихоманку, на порог не пущу.
     - Не сразу. В глаза всем бросится, коль турнешь сразу. А так постепенно отваживай. Хворой прикидывайся. Мозгой ворочать надо, старая. Время такое приспело. Без хитрости никак не проживешь. Фрол Андреич и так изворачивается, и этак. А все мокрое место. Фронтовики вовсю наседают. Все возвертаются и возвертаются. Жмут, лешаки! И колхоз развалился, и прибылей нету с пчеловодства, и на звероферме лисы попередохли, язби их, и хлеб каждый год под зиму уходит. Кругом дыры. Собирались вот у Фрола, мозговали: как быть? Я так присоветовал. Собрать малочисленное собрание и поставить председателем Павлуху Лалетина.
     - Сынка Тимофей Андреича? Он же племянничек Фрола Андреича.
     - И што? Фронтовик - первая статья. При двух орденах - вторая статья.
     - Парень-то он шибко тихий, покорный.
     - Ишь, разглядела-таки, старая. Знать, у те в голове еще варит. Хе-хе-хе. Оно так - тихий, покорный, и весь в кармане Фрол Андреича. Потому - выпить любит.
     - Куда же Фрол Андреича?
     - И то обмозговали. Присоветовал так: Фрол Андреич станет заведовать всеми номерами пасек. Полторы тысячи ульев! Житуха, якри ее. Руки погреть можно, хе-хе. Кажинная пасека чистая деньга. Что твой прииск.
     - Богатство-то экое! - всплеснула ладошками Меланья Романовна. - Кабы в одни руки!
     - В мои бы, - вырвалось у Фили.
     - Мать пресвятая богородица, жили бы как, а?
     - Ну, ну! Я так, шутейно, а ты всурьез принимаешь. К чему нам такое богатство? Маята одна.
     - Куда же тебя, коль Павлуху поставите председателем?
     Полнокровное лицо Фили расплылось в самодовольной улыбке до ушей.
     - Без меня у всех кумовьев Лалетиных - дырка будет, которую они никак не закроют. На том же месте остаюсь. Завхозовать. Ну, пропесочат на собрании. Покаюсь, должно. А там! - Филя махнул рукою.
     Меланья Романовна стала собирать ужин.
     - Только ты смотри! Про наш разговор - ни гу-гу!
     - Што ты! В меня, как в яму, сложил. Што положил, то и будет лежать на месте.
     И это было так - как в яму.
     После ужина, перед тем как уйти в правление колхоза, Филя попросил у старухи ключи и заглянул в огромный, окованный железными полосами сундук, куда можно было бы ссыпать кулей пять пшеницы.
     Деньги лежали на своем месте. И тридцатки, и десятки, и пятидесятки хрустящие, помятые, а все денежки - не водица!
     Если бы знал Филя в этот час, что именно эти драгоценные денежки вдруг лопнут, как мыльные пузыри!..


IX
  

     На исходе года Филя укатил в город на новогоднюю ярмарку с колхозными поросятами.
     На трех подводах везли штук двести визгливых, не в меру прожорливых глоток, только бы с рук сбыть. Дорога дальняя - за сто километров. А тут еще мороз приударил.
     Филя натянул на шубу собачью доху, на руки - двойные лохмашки, завалился между клетками с поросятами и сопит себе в воротник. Две колхозницы-свинарки Манька Завалишина, курносая, полнощекая, и Гланька Требникова, конопатая даже зимой, одетые в шубенки - веретеном тряхни, бежали вслед за санями вперегонки - только бы не замерзнуть.
     - Жмон-то, жмон-то, сидит себе, и хоть бы хны!
     - Ему-то что? - еле шевелила замерзшими губами Манька Завалишина. - На нем жиру, поди, как на упитанном борове. Истый пороз!
     - Поросята бы не примерзли.
     - Пусть мерзнут, лешии, - пыхтела Манька. - Я сама, то и гляди, льдышкой стану.
     - Амыл-то как дымится! Свету белого не видно. Ты давно была в городе?
     - Впервой еду. Да что мне город-то? Кабы с деньгами ехать, а так что! Гляди, да не покупай. Маята одна.
     - Я там слетаю на барахолку. - Платок хочу купить, как у цыганок - поцветастее, - мечтала Гланька.
     - Тебе идет цветастый: к лицу. Чернявая.
     - И, чернявая! Кабы глаза, как у той Головешихи, а то что: волосы черные, а глаза - простокваша. Терпеть себя не могу из-за глаз.
     Филимон Прокопьевич тем временем ударился в богословие:
     "А бог, он все ж таки существует, как там ни крути. Партейцы, оно понятно, - им бог - кость поперек горла, а вот для меня - существительно, - сопел Филя, усиленно двигая пальцами в валенках - начинало прихватывать. - Што для меня бог? Как вроде телохранитель. И в ту войну господь миновал - хоть турнули на позиции, но, пока шель да шевель, переворот произошел. Ипеть я цел, невредим. А другим, которые в безбожестве погрязли, тем хана, каюк. Или вот красные с белыми. Кабы прильнул я к белым, ипеть вышел бы каюк. Бог вразумил: в тайгу ушел. Кабы не колхоз - богатым был бы и в почете числился бы. Ну да мне и так не худо. Хоть тот же Тимоха. Што выиграл от своей политики? Ровным счетом ничего. Прикончили белые, и батюшка тако же смерть сыскал. Вот оно каким фертом вышло!.. А я, слава Христе, в живых пребываю".
     Пощипывало кончик носа. Филя потер его лохмашкой и глубже запрятал голову в воротник.
     "В колхоз вступил? Господи помилуй, тут моей вины нету. Такая линия вышла. Всех в колхоз турнули. И так три года скрывался, чуть не сдох в Ошаровой вместе с Харитиньюшкой. И ту в колхоз загнали".
     Нет, Филю бог никак не может покарать за то, что он вынужден был вступить в колхоз. Тут его вины нету. Хоть так верти, хоть эдак. Чистенький.
     "Разве я от бога отрекся, как другие? Оборони господь! В помышленье такое не имел. Бог он все зрит! Понимает, стало быть, что к чему. Ежли про тополевый толк - дык што в нем толку? Одно заблужденье. Потому и отторг от души, как несуществительность. Богу надо поклоняться незримо, как сказано в самом писании. Без храмов и без фарисеев чтоб. Оно и я такую линию держу. Тайную. И бог со мною. Не забывает. Вот хотя бы эта война. Мало ли мужиков перещелкали? Эх-хе! Видимо-невидимо. Другие от голодухи попухли, а я, слава Христе, приобык. И самому тепло, и старухе, и про черный день припас - хватит!"
     Сколько же он припас, Филимон Прокопьевич? Много ли выторговал на барахолке в городе, сбывая вещи эвакуированных и при случае прикарманивая денежки колхоза, когда ездил самолично продавать мясо?
     "Эх-хе-хе! Жить надо умеючи в таперешнее время. От сатаны сорви клок - богу прибыток. Вот хотя бы эти девчонки-свинарки. Што заимели? Хи-хи-хи! Ловкая житуха! Они выводят свинюшек, а прибыток перепадает мне, а так и Фрол Андреичу, и так дале. Мороковать надо. Есть ли в том грех? Нету. Потому бог сказал: грейте руки возле анчихриста, а во славу мою псалмы читайте".
     Ну, на псалмы Филя не скупец. Если надо, день и ночь читать будет. Конечно, сугубо тайно, чтоб посторонние глаза не зрили, какой он богомольный. Пусть все почитают за безбожника, а вот он перед господом богом чистенький, как червонец из денежной фабрики. Ничьими руками не заляпанный.
     "Или вот Демид, - вспомнил Филимон Прокопьевич погибшего сына. - Как ни живал будто. Отчего такое? Греховное во грехе сгило. Должно, искусил нечистый тятеньку, подвох вышел. Эх-хе! Житие Моисееве", - спутал Филимон Прокопьевич "бытие" из библии со староверческой книжкой "Житие Моисееве в пещере на Выге", которую когда-то читал.
     К вечеру подъехали к Малой Минусе, где и остановились на ночлег в колхозном дворе.
     Манька и Гланька разворошили солому с клетушек, заглянули к поросятам. Те скрючились, жались друг к дружке - жалкие, тощие, визжащие до полной невозможности.
     - Глянь, Манька, тута-ка вот сдохли! Три штуки!
     Манька перебежала к следующим саням, поглядела.
     - Филимон Прокопьевич, поросюшки-то доходят!
     - Куда доходят?
     - Сдыхают, грю.
     Филимон Прокопьевич тоже посмотрел и обрушился на молодых свинарок.
     - Вот как влуплю по акту за ваш счет издохших, тогда познаете, как со свиньями возиться! - рычал Филя.
     - Дык мы-то при чем тут!
     - Я вот вам покажу! Чем глядели-то? Вас к чему приставили?
     - Вот еще! Сам ехал в дохе и шубе, а тут беги за санями в полушубчишке, и ответ нам же держать. Как бы не так! Ты есть завхоз - сам понимать должен. Можно аль нет везти поросюшек в экий мороз? А те на ферме ни кормов, ни муки, никакой холеры, и мы же виноваты. Глядите на них! - разорялась боевитая Гланька. - Начальство тоже мне! Нет того, чтоб поросят подкормить, а потом продать. Так приспичило: везите на ярманку! Будто у ярманки глаз нету.
     Пришлось бежать Филимону Прокопьевичу к колхозному председателю договориться, куда определить поросят, потом таскать их в чью-то пустовавшую хлевушку, нагревать ее всякими хитростями и спасать визгливые создания от окончательной погибели. Мало того - у поросят открылся понос: перемерзли. На этот раз Филя откупил чью-то баню, и там сутки возились с поросятами.
     - Ну поездочка, штоб она в тартарары провалилась! - пыхтел Филимон Прокопьевич.

     Мороз заметно сдал, потеплело. Проглянуло на какой-то час солнышко и опять скрылось.
     Под вечер двадцатого декабря Филимон Прокопьевич пошел по деревне "понюхать воздух", как он сам определял свои прогулки в чужих деревнях.
     Середь улицы толпились мужики. Филимон Прокопьевич поздоровался со всеми, прислушался к разговору.
     - Так сказывал: ждите, грит - долбил о чем-то приземистый мужичок в дождевике поверх шубенки.
     - Может, враки? - усомнился другой. - Вот вы тоже презжий, товарищ. Может, слышали про реформу?
     Нет, Филимон Прокопьевич ничего не слышал.
     - В каком понятии реформа? - поинтересовался.
     - Да вот был тут человек из города, сказывал: у кого, грит, деньги лежат по кубышкам, то пиши хана им. Пропадут.
     Филимон Прокопьевич разинул рот.
     - В нашей деревне, можно сказать, ни у кого кубышек нету, - сказал третий, из молодых.
     - Не говори! К примеру возьмем Феклу Антоновну. Всю войну торговлишку вела в городе. То перекупит и перепродаст, то молоком торговала - лупила, будь здоров! То еще чем. У ней денег скопилось - ой-ой-ой! За сотню тысяч, если подсчитать. И все хоронятся в кубышке.
     - Вот теперь в увидим, где лежат деньги у Феклы Антоновны, а так и у других. Кто набил карманы, а кто жил на совесть, как весь народ. Реформа выяснит.
     Филимон Прокопьевич еле продыхнул:
     - Позволь, товарищ, какая такая реформа? Слушаю, а в толк войти не могу.
     Филимону Прокопьевичу разъяснил мужчина все, что сам слышал про надвигающуюся денежную реформу.
     - Эвон как! - У Фили зарябило в глазах. - Может, враки? Какая может быть реформа, когда государство наше совершило полную победу над фашизмом?
     - Там была военная победа. А здесь - на хозяйственном фронте. Мало ли денег навыпускали во время войны? Во что рубль обернулся? С этих соображений, значит.
     - А! Из соображений! - туго вывернул Филимон Прокопьевич, ухватившись за собственную бороду.
     Мужики говорили так и эдак. Будет и не будет. Филимон Прокопьевич слушал, слушал и до того расстроился, что не помнил, как дошел улицей до конца деревни.
     Всю ночь мыкался на полу под собачьей дохою в чьей-то избе, никак уснуть не мог. Только сомкнет глаза - и вдруг ползет на него реформа в виде Татар-горы: "А ну, гидра библейская, сколь накопил денег в кубышке?" - рычит нутряным голосом Татар-гора.
     "Экая дрянь в голову лезет!" - стонал Филимон Прокопьевич, перекатываясь с боку на бок.
     Под утро успокоился:
     "Вранье! Переполох один. Власть стоит - и деньги стоять будут.
     С тем и выехал в город. Настал день, двадцать первого декабря. Манька и Гланька удивились, что случилось с завхозом за ночь? Молчит, как сыч.
     И вдруг, возле самого города, от какого-то встречного трахнуло, как обухом в лоб: объявлена по радио денежная реформа!
     У Фили вожжи выпали из рук и язык присох к гортани.
     - Филимон Прокопьевич, дай сбегать в кассу или куда там - узнаю. У меня же триста рублей, - насела Гланька.
     - Молчайте! Вы к чему приставлены?! - орал Филимон Прокопьевич, испуганный не меньше Маньки и Гланьки. - Заедем вот на постой к Никишке Лалетину, там все прояснится.
     Никишку Лалетина, земляка, не застали дома. Заехали в ограду и узнали от соседей, что вся семья Лалетина убежала в какой-то пункт менять деньги.
     - На старые деньги теперь ничего не купишь, - тараторила соседка Лалетина. - Сейчас вот посылала парнишку за хлебом - шишь, не берут старые деньги!
     - Как же я-то, мамонька! - заголосила Гланька.
     - Я пойду менять, и все! - решительно двинулась к воротам Манька, а за нею Гланька.
     Машинально, не помня себя и не осмысливая движений, Филимон Прокопьевич распряг лошадей, поставил их к заплоту на выстойку, а сам свалился в сани - сердце что-то зашлось. Крушенье пристигло. Беда! Если и в самом деле свершилась реформа - плакали денежки Филимона Прокопьевича! И те, что в кованом сундуке, и те пачки подобранных тридцаток, какие спрятаны в тайнике в казенке. Прикинул: сколько всего? Более ста тысяч! Всю жизнь копил - тянул по сотне, а где и тысченками, а с торговли колхозным медом хапнул на пару с пчеловодом, немного-немало, а по пятьдесят тысяч!..
     "Господи, отведи погибель! - цедил сквозь зубы себе под нос Филимон Прокопьевич. - Покаяние принесу тебе, господи! Хоть в церковь схожу - молебен закажу, - на все решусь! Господи! За сто тысяч у меня. Это што же такое, а? Сусе!.. Ограбление. Сколь мыкался, изворачивался, и вот - дым, незримость одна".
     Вспомнил еще, как тайком сбыл со зверофермы десяток черно-серебристых лисьих шкур по пять тысяч каждую.
     "Еще продешевил. В ту пору буханка хлеба стоила сто рублев".
     Все, все денежки лопнули!


X
  

     Вечером Никишка Лалетин трижды перечитал Филимону Прокопьевичу в районной газете "Власть труда" правительственное постановление о денежной реформе, но Филимон Прокопьевич решительно ничего не понял: затменье нашло.
     Гланька весь вечер ревела. За триста семьдесят пять рублей она получила тридцать семь рублей и пятьдесят копеек. На такие деньги цветастый платок, конечно, не купишь.
     Филимон Прокопьевич не плакал - защемило сердце. Если бы каждый потерянный рубль вышел у него хоть единой слезинкой, он бы весь изошел на соленую воду.
     Свинарки сами торговали поросятами на колхозном рынке, а Филя отлеживался на квартире земляка. За три дня он до того осунулся, что можно было подумать, что он не менее года вылежал в тяжкой хвори. Весь почернел, погнулся и все молчал, беспрестанно перебирая пальцами в бороде. Сядет за стол - и кусок в горле застревает.
     - Может, врача позвать, Филимон Прокопьевич? - встревожился земляк Никишка.
     - Нутро, паря, перевернулось - жаловался Филя. - У меня, слышь, дома лежат чужие деньги - пять тысяч. Перехватил на покупку коровы. И - лопнули.
     - Старуха-то обменит!
     - И, куда там! Моя старуха, брат, из дома не вылазит. Пальцем не тронет деньги.
     Не мог же Филимон Прокопьевич сказать земляку, что он нахапал за сто тысяч!..
     Только на третьи сутки, перед самым отъездом, Филимон Прокопьевич вдруг вспомнил, что у него в грудном кармане пиджака, тщательно зашитые Меланьей Романовной, лежат колхозные семь тысяч рублей. Деньги взял на покупку сбруи. Кинулся прямо с базара в ближайшую сберкассу, а там - из маленького окошечка да медовым девичьим голосом:
     - Опоздали, товарищ. Реформа закончена. Где же вы были?
     - Деньги ведь! Деньги! Не мои, колхозные! Семь тысяч!
     - Идите в банк.
     Поплелся Филимон Прокопьевич в Госбанк. Едва ноги тащил. Прохожие на тротуарах оглядывались: не болен ли мужчина?
     Бормоча молитву, "мужчина" поднялся на второй этаж Госбанка. От окошечка кассира - к управляющему, Попался человек добрый, обходительный, вежливый, но до чего же неподатливый! Все допытывался; откуда? По какой причине приехал в город? Филя бубнил, что денежную реформу провел в дороге.
     - В какой деревне ночевали в день денежной реформы?
     - В дороге же, говорю.
     - Среди поля?
     Филя пыхтел.
     - Вроде к Малой Минусе подъехали.
     - В котором часу подъехали?
     - Часов не имею, товарищ.
     - А утром из какой деревни выехали?
     - Из Малой Минусы.
     - Что же там не обменяли?
     - Так ведь только слухи бродили про реформу! Да разе мыслимо, думаю, чтоб советские деньги при Советской власти лопались без всякого переворота. Это же уму непостижимо!..
     - Значит, денежная реформа застала вас в городе?
     - В точности у винзавода, товарищ. Воссочувствуйте за ради Христа!
     - Так что же вы не обменяли деньги? - не понимал Филимона управляющий.
     - Из ума вышибло. Так пристукнуло, что и дух вон.
     Ничего не поделаешь - неси убыток, Филимон Прокопьевич.
     "Эх-хе-хе! Погорел я, знать-то, окончательно. Таперича сел на щетку... Кабы был дома - хоть десять тысяч, а мои были бы. И то денежки! Теперь и карточек в городе не будет. Вольная торговля открывается. Ох-хо-хо! Чем отчитаюсь перед правлением колхоза? Хоть бы с шелудивых поросюшек сорвал щетинку, а ведь девкам доверил продажу!"
     Кругом вышла поруха.
     Приехал Филя домой из города - еле-еле душа в теле. Не успев перенести ноги через порог, спросил у Меланьи Романовны:
     - С деньгами как?!
     - Прибегали тут девчонки, грят, еформа какая-то прошла. Ишшо звали на еформу. Турнула их.
     - Турнула?! - Филя еле прошел в избу.
     - А как же! Все подсватываются доченьки к денежкам. Пусть сами наживут, лихоманки.
     Филя упал на колени перед образами и наложил на себя тяжкий крест с воплем:
     - Скажи мне, господи, за што караешь? Бабу послал - непроворотную туманность, от которой я как без рук живу. Кругом один, господи! Могу ли я управиться со всеми делами? Как мне жить в дальнейшем? Иль в петлю голову пихнуть, а? Господи!
     - Свят, свят! - перепугалась "непроворотная туманность".
     - Замолкни! С богом разговор веду, - гавкнул Филимон Прокопьевич.
     Понаведался к хворому завхозу председатель колхоза, Фрол Андреевич.
     Прошел в передний угол, сел на красную лавку.
     - Ты што лежишь, Филя? Прихворнул?
     - Сам видишь. Дух в грудях сперло.
     - Худо дело! - вздохнул Фрол Андреевич. - В такое время нам с тобой не надо бы хворать.
     - Болезнь, она не спрашивает. Пристигла - ложись.
     - Значит, семь тысяч лопнули?
     - Лопнули, кум. Как пузыри из мыла.
     - М-да, - пожевал губами Фрол Андреевич. - Одно к одному идет. Тут вот Зырян готовит всему правлению фронтовой раздолбон.
     - Знаю!
     - Ревизию вызывает из района.
     Филя привстал на подушке.
     - Дык у нас своя ревкомиссия. Как по уставу.
     - Ха! Тут вот проходило у нас расширенное заседание правления с директором МТС, Ляховым. Ну, Зырян, как и вообще, подвел под все наше правление определенную линию, и под ревкомиссию тако же. Как будто мы все тут перевязали друг другу руки кумовством. И все такое протчее. До райкома дело дошло. Сейчас вот явился инструктор. Начинает принюхиваться.
     У Фили отлегло от сердца. Не он один страдает, и кума вот припекло. Ему тоже, однако, не шаньги снятся.
     - Пусть нюхает. У меня по хозяйству, что имеется, все в полной наличности. Какая моя должность?
     - В правлении состоишь?
     - Дык што? Мало ли нас в правлении? А всему голова - председатель.
     Фрол Андреевич никак не ожидал такой пакости от кума, Филимона Прокопьевича.
     - Вместе работали, Филя. Чуть не с самого начала войны, а ты норовишь сигануть в сторону. Вместе и ответ держать должно. Оно завсегда так. Куда иголка - туда нитка.
     - Эге! - воспрял Филимон Прокопьевич. - Это с какой стати я должен ответ держать вместе? Или я нажился на завхозованье? Реформа, она, кум, вывела всех на чистую воду. У кого по кубышкам накопились денежки, а у кого - вши на очкуре. Я как был со вшивым интересом, так при нем и остался. Слава те господи! Не крал, не утаивал, как другие при должностях. Вся Белая Елань про то скажет. Может, моя старуха или я сам обменял на реформе деньги? Тышчи на сотни, как другие? Вот хотя бы Маремьяна Антоновна. Прибеднялась, а, говорят, куль денег приперла. Семьдесят тысяч!
     Меланья Романовна шурует железную печку, чтоб прогреть перемерзшие кости Филимона Прокопьевича. Фролу Андреевичу жарко в дубленом полушубке. Но он терпит. Ни хозяин, ни хозяйка не привечают что-то.
     - Тут, кум, самим бы как удержаться.
     - А по мне - хоть сегодня растолкнусь с завхозованием. Наелся. С поросятами, думал, издохну. Дались они мне, будь они прокляты!
     - Под мороз попали. Надо было переждать.
     - Сам же торопил, Фрол Андреич. Я бы вовсе не поехал на такую погибель, якри ее. Скажи: как с деньгами-то быть? Лежат вон в тряпице. Рубль к рублю - семь тысяч. Што же мне теперь из штанов выпрыгнуть, или как?
     Фрол Андреевич подумал.
     - Обмозговать надо, кум. Булгалтерия, сам понимаешь, щекотливая штука.
     Филимон Прокопьевич заохал:
     - Вот еще погибель на мою шею, господи! Кто-то денежки менял, хоть за десятку рупь, а с меня, то и гляди, три шкуры спустят. Што же это, а? Ты вот говоришь, махнул со своими деньгами в райцентр, пятьдесят тысяч обменял. Коня загнал. Это я говорю промежду нами. Стал быть, у тебя, кум, водились денежки? А я вот, как сам Христос, безо всякой корысти. Колхозные, и те не сумел обменить из-за хвори. Три дня валялся в постели у твово брата Никишки. Хоть бы помереть мне! - развел нутряной стон на всю избу Филимон - Прокопьевич.
     Фрол Андреевич покосился на стонущего, утешил, чем мог, и ушел.
     Кто-кто, а сам председатель знал, какие у Фили руки с крючьями. Но вот вопрос: ни старуха Филимона Прокопьевича, ни его три дочери - Мария, Фроська и Иришка, не меняли крупных денег во время реформы. Сам Фрол Андреевич в день реформы навестил Меланью Романовну, предупреждал: если лежат деньги - не мешкайте, меняйте.
     Филимониха махала руками: "Ни копеечки не водится, осподи!.. Откелева деньги-то?!"
     "Загадал он мне загадку, Филин, - сопел Фрол Андреевич, шествуя серединой улицы к правлению "Красного таежника". - Не съел же он их? И в доме пусто. Ни вещей, ни дорогих пустяковин, какие выменивал у эвакуированных" Куда все делось?"
     Аркадий Зырян и тот развел руками;
     "Не соображу, в чем тут секрет? Боровиков всюду хапал деньгу. И вот, пожалуйста, ни рубля не обменил. Вот так номер!"
     "Номер Фили" оказался везучим. Филя оседлал бескорыстнейшего иноходца и попер вперед: глядите всем миром - чистенький, как стеклышко. Все считали, что Филя хапуга, жмон, набил карманы во время войны, а я вот он какой - глядите!..

     Мало одной печали, нагрянула другая: отчетно-перевыборное собрание. Приехали представители МТС и района,
     Филя сразу учуял: пахнет паленым и, не задерживаясь, хныча, жалуясь на простуду, ушел с собрания. Утром узнал - вытряхнули его из завхозов! Фрола Андреевича переместили на заведование колхозными пасеками - на самое теплое место, а Филюше - прямая дорога в полеводческую бригаду.
     - Кукиш вам с маслом! - сунул Филя трехпалое сооружение в сторону правления колхоза. - Вот оно как нонече! И Лалетины откачнулись. Павлуху председателем поставили. Фролу пасеки отдали, а меня - под зад. Таперича конец! Палец о палец не ударю. Найду себе место.
     Новый председатель Павел Лалетин не хотел отпускать из колхоза бескорыстнейшего Филимона Прокопьевича, но помог кум - Фрол Андреевич. - "Пусть, мол, уходит". - Знает кошка, чью мясу съела!
     Отдал Филя нетель колхозу в счет семиста рублей, приобщил еще пустые бумажки, которые неделю назад ценились семью тысячами, отлежался дома и двинулся к знакомому лесничему в Каратуз. На этот раз повезло! Освободилось место лесника на Большом кордоне.
     "Сколь годов я собирался на Большой кордон!" - возрадовался Филя, поджидая попутную подводу в Белую Елань.
     С того дня, как Филимон Прокопьевич принял немудрящее хозяйство лесника на Большом кордоне, он начисто вычеркнул из памяти и сердца все годы, какие прожил в "Красном таежнике". Если встречался с колхозниками - отворачивался. "Пропадите вы пропадом! Не я ли лез из кожи, а - вытряхнули с завхозов. Ну, погодите! Еще спомяните меня, Фрол Андреич. Ноне ты заведующий пасеками, а как фуганут тебя - дальше меня улетишь!"
     И сердце начинало побаливать у Филимона Прокопьевича, и голова кругом шла - все никак не мог примириться с потерей денег.
     Изредка Филя навещал Белую Елань, где коротала жизнь в одиночестве Меланья Романовна, как бы являясь сторожихой в опустевшем доме при большом кованом сундуке, с которым она не расставалась - и спала на твердом, как камень, сундуке.
     День за днем дом Боровиковых чернел изнутри и снаружи, как будто из бревенчатых стен шаг за шагом уходила жизнь.

Продолжение следует...


  

Читайте в рассылке...

...по понедельникам с 1 сентября:
    Артур Голден
    "Мемуары гейши"

     История жизни одной из самых знаменитых гейш 20 века Нитта Саюри. Даже если вы не поклонник любовных романов и не верите в любовь с первого взгляда и на всю жизнь, вы получите незабываемое удовольствие от возможности окунуться в атмосферу страны Восходящего солнца и узнать незнакомое, закрытое для посторонних, общество изнутри.
     Роман о совершенно другой жизни, дверь в иной мир, принадлежащий одним мужчинам. Мир, где женщины никогда не говорят того, что думают, - только то, что от них хотят услышать, то, что полагается говорить. Им нельзя иметь желаний, у них не может быть выбора. Они двигаются от рождения к смерти по заранее определенной дороге, и вероятность свернуть с нее ничтожна. Они существуют, но не вполне живут, потому что они становятся самими собой лишь в полном одиночестве, а в нем им тоже отказано.
     Работа гейши - красота и искусство - со стороны. Изнутри - только труд, жестокий, изматывающий, лицемерный. И кроме него нет ничего. Совсем ничего.

...по средам с 3 сентября:
    Сергей Буркатовский
    "Вчера будет война"

     Новый поворот классического сюжета о "провале во времени"! Самый неожиданный и пронзительный роман в жанре альтернативной истории! Удастся ли нашему современнику, попавшему в лето 1941 года, предупредить Сталина о скором нападении Германии, предотвратить трагедию 22 июня, переписать прошлое набело? И какую цену придется за это заплатить?

...по пятницам с 11 июля:
    Полина Москвитина,
    Алексей Черкасов
    "Сказания о людях тайги. Черный тополь"

     Знаменитая семейная сага А.Черкасова, посвященная старообрядцам Сибири. Это роман о конфликте веры и цивилизации, нового и старого, общественного и личного... Перед глазами читателя возникают написанные рукой мастера картины старинного сибирского быта, как живая, встает тайга, подвластная только сильным духом.
     Заключительная часть трилогии повествует о сибирской деревне двадцатых годов, о периоде Великой Отечественной войны и первых послевоенных годах.

    

Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения

В избранное