Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Жан Ломбар "Византия"


Литературное чтиво

Выпуск No 90 (615) от 2008-08-15


Количество подписчиков:416

   Жан Ломбар
"Византия"


Часть
4
   VI

     Виглиница увидела Гараиви, который входил в комнату Дворца у Лихоса, смежную с брачным покоем Евстахии и Управды. Восседая на резном деревянном троне с дольчатой спинкой, усеянной розетками, опустив ноги на четырехгранную злато-пурпуровую подушку, сестра Управды казалась безмятежной Приснодевой, Приснодевой, отдавшейся некоей грезе, которая сквозила на неподвижном лице ее с глазами, подобными темным сардониксам, озаренном ярью волос. Она не шевелилась. Изредка чуть двигался паллиум, застегнутый на ее плечах, переходивший в капюшон, который обрамлял ее от шеи до чела, ослепительный в своем широком красно-фиолетовом ниспадении до ног, вытянутых на подушку, которую крупицы солнца, стрелой упадавшие в сводчатое окно, покрывали светло-серебряной глазурью.
     Она не скрывала смутного разочарования, вызванного появлением Гараиви, необычайно безобразного со своим отрезанным носом и безухим лицом под скуфьей, обшитой тесьмой из верблюжьей шерсти. Она словно досадовала на самоуверенную осанку и задор набатеянина, в противность которому Сепеос, одноглазый, однорукий, одноногий, хранил истомленность чахоточного, полного горестной боязни.
     Теплая пелена давила средь глубокого молчания, которое чуть тревожили входившие и уходившие слуги, мягко переступавшие глухонемые евнухи в зеленых одеждах, наравне со всей челядью и сокровищами дворца, бывшие в ее распоряжении. Не слышалось бурливой ярости слепцов, неукротимо и едко поднимавшейся, растекавшейся в иные дни, в иные часы. Ароматы сада лились в окно, истечения цветов, мглистые, голубые испарения ручейков, высасываемых солнцем, которое, свершая свой круговорот, сияло над переплетавшимися садовыми кустами и чащей. Истома царила, истома, которая охватила и Виглиницу с ног, вытянутых на злато-пурпуровой подушке, и до головы, обрамленной широким капюшоном, из-под которого ярким багрянцем рдели ее волосы.
     - А Сепеос?
     Она спросила об изувеченном Спафарии у набатеянина, на безносое лицо которого легла тогда складка, сделавшая его еще безобразнее.
     - Сепеос! Ах, Сепеос!
     Он не кончил, взволнованно задрожали его руки и налились жилы кровью на смуглой шее до красных впадин обрезанных ушей, над которыми колыхалась ткань скуфьи. Виглиница сказала:
     - Или изменился Гараиви? Почему? Разве не знает Гараиви, что уповает на него Виглиница, как на Сепеоса, как на Солибаса?
     Набатеянин засмеялся, причем задвигалась вся борода его. Потом ответил:
     - Да, я все тот же Гараиви, который любит Управду, своего слепого Базилевса, и сестру своего Базилевса - Виглиницу. Ты знаешь, что ради тебя и Управды я дам отсечь себе голову, подобно тому, как уже отсек мне Константин V и нос, и уши.
     Он разнежился, но вдруг нерешительно забормотал:
     - И, однако, я сетую, да сетую. Сепеос угоднее взору твоему, чем я. Сепеос милее тебе меня.
     - Сепеос! О, нет! О, нет!
     Поднявшись, Виглиница взяла руку Гараиви, у которого слеза скатилась в дыру отрезанного носа.
     - Виглиница обоих вас любит, как любит Солибаса.
     И взволнованная в мечтании села, чем-то глубоко захваченная:
     - Хотя и слепой, брат мой все же Базилевс, и в сане Августы Евстахия. А я, чем буду я? И если не дам плода, то что станется с родом моим, когда иссякнет потомство моего брата и супруги его? Нет, не достичь мне Кафизмы, не достичь Кафизмы!
     В жестокие, кровавые притязания облеклась ее ревность, направленная не столько на личность брата, сколько на его хрупкость. Она придавала им видимость политической справедливости, оправдывала высшими целями своего племени, которое не увековечится в Империи, если бездетным будет Управда и бесплодной она сама:
     - Ты изувечен. Изувечен Сепеос, изувечен Солибас. Увы! А что если отвергнет народ византийский сестру Базилевса, которая своим супругом изберет одноглазого, или безносого, или безрукого?
     Заметив изумление Гараиви, она до крови прикусила себе губы, красные, словно литеры Евангелия. Но возбужденно продолжала:
     - Правда, конечно, что Управду вовсе не влечет Империя Востока, правда, что никогда, быть может, не суждено ему сделаться общепризнанным Базилевсом. Пусть остается Базилевсом тайным! Сильнее его алкаю я порфиры и венца. Лучше, чем он, смогла бы возродить Империю моим потомством, которое не уступало бы Управде кровью Юстиниановой.
     И заключила:
     - Я не беднее его наследием Юстиниана, и престол Империи отдастся тому из вас троих, с кем соединюсь я, ибо он оплодотворит семя, а мое поколение унаследует хилому Управде, который не оставит потомства и своим отпрыскам не передаст ни сил моих, ни моей мощи.
     В ней плясали бури лютой души, и восторженно внимала она их пляске. Приоткрыла двойной занавес: высокое ложе показалось, другое брачное ложе, и посреди его Евангелие лежало, начертанное литерами цвета киновари:
     - Это Евангелие сберегла я в бою против Константина V, сохранила его - знамение моей Империи, более могущественной, чем царство Управды и Евстахии, красная лилия которой есть только символ немощи.
     Положив на его плечо свою тяжелую руку, она задрожала, дрожал и Гараиви, не зная ее желаний. Так стояли они, не говоря ни слова, пока, наконец, с легким движением губ Виглиница не опустила половинок занавеса, затканного крупными золотыми цветами и не сказала, снимая руку с плеча набатеянина, который плохо понимал ее, и которого, несмотря ни на что, не покидало его благоговение:
     - Ах! Не менее любим Виглиницей Сепеос в своем увечье. Не менее любим Гараиви, без носа и ушей. Не менее любим Солибас, у которого нет рук. Подобно брату моему, наследница Юстиниана, я хотела бы, чтобы оплодотворил меня один из вас троих, и тем достигло бы мое потомство силы и могущества, которые Гибреас обещал лишь потомкам Управды и Евстахии. К вам трем стремлюсь я, к вам трем!


   VII

     Во Дворце у Лихоса все сильнее овладевала Евстахией и Управдой пылкая, сплетающая любовь. Юный супруг и тайный Базилевс Управда питал к Евстахии нежную любовь, порожденную их хрупким браком, первыми проблесками пробуждающегося пола. Душа его влеклась к ней в сознании, что она возле него, что он слышит ее решительные речи. Ночи протекали с той поры, как впервые разделила с ним брачное ложе Евстахия. Дни проводил он у себя, и она блюла, лелеяла супруга, сжимая его руки. Не скрывала от него, что гордится быть внучкой Феодосия, сочетавшейся с внуком Юстиниановым, который божественным оплодотворением привил ей ростки поколения Базилевсов. Говорила ему, что воцарится сын сынов его к великой славе икон, поклонение коим тогда воссияет, без помехи. А он, Управда, слепой супруг ее, увидит это взором внутренним, и, кто знает, быть может, даже внешним, ибо Приснодева Святой Пречистой, желающая насадить Добро между людей, громом чуда раскроет его очи. Печальная радость нисходила на Управду в ее словах, и горячей обнимала его Евстахия своими слабыми руками. Медленные слезы проливал он на одетую пышными тканями грудь и оживал, будучи мертв глазами.
     Евстахия не таила от него грозящих опасностей. Ото всех скроет она свое материнство. Никто не узнает о первом крике маленького существа, богатого кровью славянской и кровью эллинской, ибо в ненависти к стеблю, исшедшему от них, Константин V и особенно подстрекающий его к злодействам Патриарх окажутся настолько преступными, что вырвут эту юную жизнь из числа смертных. Ослепив отца, они убьют, конечно, и ребенка. Вокруг них повсюду гнела подавленность поражения. Иконоборческое гонение разило Православных, ретиво запирало чтущие иконы храмы, преследовало Зеленых, над которыми, издеваясь, потешались Голубые, и в Византии только и мелькала теперь упругая поступь Дигениса, который во главе своих Кандидатов разыскивал ослушников.
     Любовь Евстахии к Управде покоилась не столько на плотском влечении, какой бы силой ни обладало оно, сколько на пламенной вере в Православие, торжество которого возвеличится, - как вещал ей некогда Гибреас, - через единение племен эллинского и славянского. С другой стороны, честолюбие, прежде побудившее ее заменить слепцов в возвышенной борьбе, искусными попечениями объединить сокровища их на пользу Православия и иконопоклонников, приютить во Дворце у Лихоса Сепеоса, Солибаса и Гараиви, наперекор всему двигать заговор Добра против Зла - честолюбие и политические устремления ее менее теперь вдохновлялись личностью Управды, чем овеществленным видением их общего потомства, которое укоренится в возрожденной Империи Востока. И в противность ее обычной кротости, ей чудились бьющиеся полчища, туманное зрелище резни в схватке золотых секир и овальных щитов. Конные и пешие низвергались полчища на Великий Дворец и Святую Премудрость. Разрушали их, и клубились вскоре из повернутых камней дымки надежды, и прозревший супруг ее мерещился ей в них, и светлело Византийское небо, на котором восходил стебель его имени и ее, плодоносно-человеческий. Жарким потоком брызнет из нее жизнь. В веках потечет кровь ее и кровь Управды и глубокой струей оросит берега жизни, изливая благоденствие и счастье. Она делилась мечтой своей с Управдой, и умудрялся столь богатый разум его, уносился за пределы возраста. Евстахия овеществляла учение о Добре, он, наоборот, одухотворял его и внутренний голос внушал отроку, что, быть может, полезно его ослепление. Что прав, быть может, Гибреас, толкнув его на муку. Что через страдание его будет владычествовать, быть может, Православие. Что люди явят, быть может, исповедание искусств человеческих, как он явил его смертью своих глаз! Если страдал Иисус страхами агонии, то почему не выстрадать их и ему? Приснодева вынесла муки Сына, почему не снести того же и ему? Мученикам отсекали головы, разрубали их на части, терзали калеными щипцами, жгли, с Манеса содрали кожу заживо и набили ее соломой, почему не претерпеть этого и ему? Если суждено, чтоб ценою глаз его упрочилась религия Византии, воссияли храмы ее и монастыри, процвели иконы, - он охотно готов пожертвовать глазами.
     Арийское учение до сих пор представлялось ему только в виде умиротворенности монастырей, часов, истекающих в почитании икон. Добро казалось сущностью интимных радостей и наслаждений. Зло олицетворялось благодушным Константином V и столь смрадным Патриархом. Силу и могущество он воспринимал лишь объективно в образе оружия и Знаков Власти, великолепных одежд, символов зверства и жестокости. То были Триклинии, населенные пышными толпами. Гелиэконы, где сановники двигались подобно солнцам. Фиалы, по которым раболепная челядь проходила, покорная рыхлым евнухам. То были воинские гетерии, попирающие народ, воющий от муки, бичующие воздух золотыми лозами, золотыми мечами, сопровождая Базилевса. И это бессознательно отталкивало его, словно прикосновение грубого предмета. В назиданиях Гибреаса раскрывались ему идеалы, построенные на созерцании жизни, на истинах разума. Добро, воплощенное в Иисусе, Приснодеве, Иконопочитании, знаменовало исцеление от ран, яростно губительных, на которые печалуется мир от сотворения. Знаменовало конец войн, голода, мора, резни, пожаров, опустошений городов, человекоистребления. Всем этим, напротив, было Зло. Созидая Прекрасное в различных образах, услаждает душа свои внешние проявления: прекрасное божественное, прекрасное человеческое, храмы и иконы, символы веры и молитвы, творения искусства и благочестия, вне которых жизнь превращается в гноище холодное и срамное. Видимые религии истекают из самого существа человека при условии, что они соответствуют его постижениям. И не хочет разве Зла, смерти, бездны, небытия вместо Добра, жизни, созидания, всебытия тот, кто жестокими гонениями уничтожает религиозные установления и обряды.
     В таких умствованиях Управда легче сносил свою слепоту, смягчаемую и присутствием Евстахии, которая иногда заражала его унаследованными помыслами о казнях и резне. Жаждал иногда могущества и силы, чтобы поразить Зло. Глухая благодарность пробуждалась в нем к Константину V, который не убил, но лишь ослепил его и тем дал ему возможность быть целостным супругом Евстахии, слабым отцом ребенка, вынашиваемого эллинкой. Он не убьет, конечно, Константина V, если воссядет на престоле Базилевса. Нет, пощадив жизнь исаврийца, он только ослепит Самодержца, подобно тому, как ослепил самого его Константин V, дарует ему темную свободу слепцов, которой не лишил отрока Владыка Исаврийский!
     Он не понимал, почему Виглиница, толкнувшая его на завоевание порфиры и венца, жестко говорила об Евстахии, называла ее похитительницей. Словно гнетомая атавистическими зовами власти, которая издревле предназначалась исключительно брату и сестре, она как бы упрекала Управду за брак его с Евстахией. Подобно созревшим нарывам, прорывались у Виглиницы ее низменные думы. Честолюбие подсказывало ей, что более приличествует Византии быть достоянием племени славянского, чем племени эллинского. Она вспомнила ряд побед, одержанных народами славянскими над народами эллинскими, - чахлыми, давно уже покорствующими всякому игу, не противящимися угнетателям.
     Чуждый материалистическим склонностям Виглиницы, Управда слушал ее, и между ним и сестрой восставала непроходимая преграда; бессознательно тянуло его тогда к возвышенной эллинке, к Евстахии, которая пеклась о нем днем, развлекала, питала пламя его чувств. А вечером приказывала слугам совлечь с него голубой сагион и голубые порты голубого шелка, снять алые башмаки с золотыми орлятами. Заботилась найти его на брачном ложе, высоком, разукрашенном, убранном богатыми тканями, покрытом торжественно тяжелой золотой парчой. Ложилась подле него, и сливалась их юность, нежно целовали они друг друга, целовали не столько телом, как душой; прильнув к нему чреслами и грудью, сплетшись руками, принимала она в плодоносную цепкую ветвь безвестного поколения наследников, которая в их единой судороге непреложно сберегалась в плод.


   VIII

     Солибас проник на этот раз в покои Виглиницы, которая восседала на своем резном деревянном троне с дольчатой спинкой, усеянной розетками, и встретила его загадочным взглядом, знакомым Гараиви. Во Дворце у Лихоса царило такое же оцепенение, чуть нарушаемое немым прохождением евнухов, поднимавшихся и опускавшихся по широким лестницам или упруго скользивших в соседних комнатах, и шелестом челяди, волочившей по полу негромкие сандалии или одеждами задевавшей углы дверей, с занавесами на серебряных прутьях. Властным знаком подозвала Виглиница возницу, который, дрожа всем телом, приблизился тихо и покорно с безруким станом, толстой шеей, красным лицом, опушенным черной бородой.
     - А Сепеос, Солибас. А, Сепеос!
     Застыв на месте, Солибас заговорил:
     - Сепеос! Ах, Виглиница! Сепеос!
     Остановился, но, желая идти дальше, быть может, сильно смущенный словами ее о Сепеосе. А также и своими собственными, которые напоминали сказанное Гараиви:
     - Для тебя и брата твоего потерял я руки. Для тебя и брата твоего соглашусь, чтобы мне отсекли голову. Никогда не изменю я Зеленым, которые предались вам и Евстахии, но ты взираешь на меня по иному, чем на Сепеоса, он милее тебе, Сепеос, он милее тебе!
     И продолжал льстиво, как и Гараиви:
     - Разве торжествовал, подобно мне, Сепеос на Ипподроме? Или снискал серебряный венец? Или приветствовали и рукоплескали ему Зеленые? Подобно мне, безрукому, подобно Гараиви, у которого нет ни носа, ни ушей, у него один лишь глаз, одна рука, одна ступня. Он изувечен подобно мне и Гараиви. Он не лучше меня и Гараиви!
     Голос его зазвенел, дрожал, обрывался, и кровь залила ему лицо. Бриллиант слезы сверкнул в его неустрашимых животных глазах, скатился в черную бороду и, безрукий, он не мог утереть ее. Виглиница спустилась с трона и положила ему руку на плечо.
     - Да, я люблю тебя, как люблю Гараиви, люблю Сепеоса. Пусть изувеченные, но вы дороги сердцу моему, которое столь же обильно кровью Базилевса, как сердце Евстахии. Племя мое хранит верность, не в пример ее племени, привычному претерпевать иго.
     Сурово полуоткрыла она двойной занавес, скрывавший высокое ложе, и Солибас увидел Евангелие с письменами, начертанными киноварью. Она подняла его:
     - Тому из вас троих достанется это Евангелие, кто оплодотворит меня, чтобы владело силой и могуществом мое поколение, более достойное царствовать, чем отпрыски слабого Управды. Вместе с Евангелием отдамся я сама. Не рождена Евстахия, чтобы создать потомство Самодержца. Я сильна, и через меня достигнет единой власти племя славянское. Никогда не обретет души Базилевса брат мой, слепой и немощный. А если умрет он, то моей будет Империя или, вернее, чад моих, которые превзойдут крепостью детей, рожденных от него.
     Едким гневом дышала ее грудь, и она как бы предлагала себя Солибасу, который понимал не больше Гараиви. Не видел открытого ложа, подушки на его вершине, сладострастно раскинутых тканей. Хранил все свое уважение к ней, происходившей от Базилевса, столь алчущей власти и могущества. Притом же ему ли обладать ею - ему, ныне безрукому. Он отступил, но она не отставала и, вперив свои животно-голубые очи в его черные глаза, по-прежнему метала в лицо ему жгучие, горькие слова:
     - Пусть изувечены вы, что из того? Я соединюсь в браке с тем из вас троих, кто вкупе со мной оплодотворит наследие Юстиниана. Управда, брат мой, слаб, слепота его враждебна венцу, Евстахия мешает кровь славянскую со всей кровью эллинской и неугодно мне, чтобы исказилось племя мое. Разве родится от моего брата и от нее поколение здоровое и сильное? Он хил и ненадежна она. Я, да я, Виглиница, способна родить поколения мощные и сильные, которые владычествовали бы над Европой, над Африкой, над Азией.
     Солибас снова отступил. Достиг двери и отстранил занавес движением плеч. Перед этим бегством Виглиница порывисто поднесла руку к вороту одежды и, стремительно рванув, обнажила свои девственные груди, белые, веснушчатые. Раскрыла их под взором Солибаса, который не хотел смотреть из чувства неизгладимого почтения. И закричала по лестнице вдогонку его удаляющемуся безрукому стану, вздувшейся шее, красному дрожавшему лицу:
     - Эти груди я отдам тому из вас троих, кто оплодотворит меня ради могущества и силы. Девственность мою отдам вам, чтобы родить наследников, которые будут носить венец, и не достанется он наследникам моего хилого брата, злополучно соединившего кровь славянскую с эллинской кровью Евстахии!
     Оставшись одна, она повалилась наземь, каталась по полу, спаляемая половым вожделением и гневом. Ее не трогало опасное положение Управды и его супруги. Она забыла, что надолго обессилены Зеленые, что ничего не могут сделать изувеченные Солибас, Гараиви и Сепеос, и что Константин V с Патриархом одержали полную победу. Дребезжащими голосами сетовали пять слепцов, которые на ощупь, цепляясь руками, с трудом пробирались через одну из смежных комнат, но она не слышала их. Не слышала медленной поступи Управды, ведомого Евстахией в другом покое, тихих речей их и нежных поцелуев. Лишь о венце помышляла, и восставали пред ней очертания Великого Дворца, и чудилось, как из белого чрева ее вырастает мощный стебель ее племени, расточающий плодоносные потоки жизни. И поочередно мерещились ей три мужских лица. Гараиви с отрезанным носом и отрезанными ушами. Невредимое лицо Солибаса над безруким станом и, наконец, лицо Сепеоса с единым уцелевшим глазом, Сепеоса, к которому она сохранила неодолимое влечение чувств. Неподвижная, лежа на полу, не замечала, что как раз именно он, ковыляя на своей единственной ноге, хочет поднять ее единственной рукой и в смятении размахивает страшным обрубком отсеченной кисти. Наконец, встала и могучая, влекущая, страстная, обнажила свою пылающую плоть и безумно заговорила, толкая его к двойному занавесу, скрывавшему высокое ложе, второе брачное ложе:
     - Я отдаюсь тебе, ибо, несмотря на увечья, ты способен оплодотворить меня потомством, которое увековечит кровь мою, не столь немощную, как кровь брата, от тебя приму я могущество и силу, да, от тебя приму я их, и мы свергнем Константина V, и ты будешь Базилевсом, а я супругой Базилевса!


   IX

     Дни протекали в этом призрачном браке, но Виглиница не обрела в Сепеосе желанной радости утех. Не насытила интимных вожделений своего распутства. Скорбь ли затуманила его минувшие мечты, его гибкую вольность и отвагу, увечье ли пропитало его горечью смирения, но только слабо удовлетворял Виглиницу жалким казавшийся спафарий, чуждый честолюбия венца. Не обладал нужной ей дерзостью мужчины. Ее раздирали, тревожили уколы ее воинствующего пола, о котором сама она дотоле не подозревала и которому не мог он вдоволь угодить. Словно иссяк в Сепеосе поток жизни, который ключом бился в ней самой, яростно внимавшей воплю размножения. Сохла грудь спафария, разбитого, надломленного. Выразительные усы не оттеняли более его лица, скудно обрамленного редкой бородой, которая придавала ему сходство со скорбным обликом Иисуса. Через силу приходил бедный калека и творил повинность любви с отвращением, иногда худо скрытым. И не самодовольство будила в нем связь, не утешался ею в своем увечье, но болел угрызениями совести. Не так мечтал он любить Виглиницу, но Базилевсом, законно, в Великом Дворце обладать ею - своей Августой. Никогда не помышлял действовать, как ныне, и мучился этим. Выходя, обещал себе больше никогда не видеться с Виглиницей, не осквернять ее царственного величия сомнительной любовью. Но дни проходили в удалении, и она беспощадно отыскивала его и, схватив за обрубок руки, силой увлекала в мрачный блуд.
     И, однако, он понимал ее стремление к венцу и даже соглашался с ее рассуждениями. Несомненно, что от Управды родится слабое потомство. Несомненно, что немощно заложено в Евстахию семя жизни! Несомненно, что для высшего возрождения Империя Востока нуждается в руке мужественной, в сердце пылком, в буйной отваге - качества, которых совсем не обнаруживал Управда! Но следует ли низложить его, презрев законы Божеские и человеческие? Разве не жив он? И разве не унаследуют кровь его, кровь Юстинианову, отпрыски, которые родятся от него и Евстахии? При том же он только тайный Базилевс, хрупкий слепец, которого с любовью и благоговением Евстахия облачает каждодневно в голубой сагион и голубые порты из голубого шелка, обувает в алые башмаки с золотыми орлятами и на которого возлагает сияющий венец, золотую повязку предка, которая может показаться смешной в нынешнем положении. Нет никакого оправдания этому преждевременному соперничеству!
     Слабо манили его формы белого, усеянного веснушками тела Виглиницы, волосы медянкового цвета, низкий лоб крепкого лица, голубые животно-прекрасные глаза и, уступая ей, не поднимал он разве богомерзкой руки на сладостного хрупкого Управду, не осквернял этим разве заранее Империю Востока, которую все они хотели претворить в Империю Добра.
     Содеяв грех, Сепеос расставался с Виглиницей и отплевывался в отчаянии. Обвинял себя во зле. Мнил себя нечистым. Прятался. Но Виглиница отыскивала его повсюду - в саду, в пустынных покоях дворца, перед изумленными евнухами, немыми и глухими, с волочащейся поступью; отыскивала даже под мертвыми взорами слепцов, в недоумении чуявших присутствие двух существ, из которых одно преследовало, а другое отбивалось. Взбешенная, она раз ударила его:
     - Нет, ты не любишь Виглиницы, которая отдала тебе тело свое, чтобы ты помог покорить ей могущество и силу. Чтобы от крови твоей, более сильной, чем кровь Управды, родилось вечное потомство.
     И созналась, что не оплодотворена она.
     - Евстахия зачала от брата моего, но не я от тебя. Кровь твоя худосочнее его крови. Ты не любишь меня, - ты, которого я полюбила больше Солибаса и Гараиви!
     Разъяренная, гнала она спафария, коротким жирным кулаком била его чахоточную грудь.
     - Уходи, уходи, - ты, который был любим мною больше Солибаса и Гараиви! Ты бессилен оплодотворить женщину. Ты оскорбил племя мое. Я приму объятие всякого, но только не твоего, презренный!
     Он повиновался, не гневаясь на терзавший ее приступ дикого отчаяния. Удалился, не переставая чтить ее. Ясно чувствовал, что он не мужчина более. Два года Нумер высосали из него всю мужественность. Чахотка съедала его изнуренное тело, и он видимо худел.
     "Гараиви любит ее и будет действовать иначе. Он не страждет, как я, болезнью, от которой я, наверное, умру".
     И, рассуждая сам с собой, прижал невредимую руку к избитой Виглиницею груди. И поник единственным глазом, налившимся кровью, говорил вслух, не боясь быть услышанным евнухами, которые проходили возле него глухие и немые.
     "Охотно обладал бы я ей, не будь я одноглазым, ни безруким, ни хромым. Хотя, сказать правду, не подобает прикасаться к сестре Базилевса. Но теперь, что вкушаю я с ней, изнемогший, готовый испустить дух: лишь угрызения да скверну. Она желала быть оплодотворенной, чтобы потомство ее соперничало с потомками Управды: но не значит ли это предать дело отрока, супруга. Нет, я не хочу делаться предателем и не предателем умру".


   X

     Гараиви не догадывался и, конечно, не мог видеть связи Виглиницы с Сепеосом, который ничего не говорил ему. Живя вместе с Сепеосом и Солибасом в нижнем этаже дворца, он лицезрел сестру тайного Базилевса, лишь когда та приказывала позвать его. Часто раздумывал над словами, сказанными ею несколько недель тому назад перед высоким ложем, раскрывшимся из-за дверей двойного занавеса с золотыми цветами. Мысленно видел подъемлющий жест, движение ее руки на своем плече и слышал речи, смысл которых возмутил бы его, если бы он не любил. Евнух, показавшись, сделал ему знак, и Гараиви поднялся по лестнице, ведшей в покой Виглиницы, которая бурно встретила его:
     - Ты, ты оплодотворишь меня. Ты не таков, как нелюбимый мною Сепеос. Ты силен, здраво племя твое и полезно может соединиться наша кровь.
     Он закрыл глаза в предвкушении, что она любодействовала с Сепеосом. Любил, жаждал ее, даже если б не была она сестрою Базилевса! Но не мирился, чтобы другой отверз кровавое око ее девственности. В своем безмерном благоговении начал уверять себя, что ничего не случилось, но Виглиница продолжала:
     - Разве не долг Гараиви повиноваться мне - мне, в которой течет кровь Юстиниана? Сепеос не оплодотворил меня. Но ты - ты оплодотворишь меня, и через тебя родится от крови славянской могучее колено, которое навеки будет владыкой Византии!
     Чуждая сладострастного пламени фантазии, но распутная, привлекла она набатеянина, обвила руками его костистый стан. Он отпрянул, боясь греха, устремив на нее большие черные глаза, и отталкивающе зияли две уродливых впадины отрезанного носа на его лице. И столь же ласковая, каким бывал с ней Гараиви, схватила его смуглые руки:
     - Я избираю тебя, ибо немощен Сепеос. Ты любил меня. Часто замечала я твои взгляды, часто, часто слышала твои вздохи. Ты стяжаешь венец, если бездетным умрет слабый брат мой - ты, супруг сестры его, оплодотворенной тобою.
     Он закрыл глаза и, распаляясь, готов был покориться вожделениям Виглиницы, которая увлекла его к ложу, перед которым снова раздвинула двойной занавес.
     И опять совершился блуд, скорый, успокоивший Виглиницу, но не Гараиви, который удалился ошеломленный, негодующий на самого себя.
     "Что сделал я? Разделил с ней ложе, не будучи супругом ее. Она избрала меня, но не из любви, а чтобы оплодотвориться через меня, ибо уже владел ею Сепеос!"
     И задумался:
     "Оплодотворившись, она потомков своих сделает врагами отпрысков Управды, законного Базилевса, и не Империя Добра воцарится, но Зла, с кознями и ненавистью его, с войнами и изменами!"
     Но, в противность Сепеосу, он любил Виглиницу, и любовь эта, с давних пор неотвязно точившая его, вдруг обнажилась:
     "Если я отвергну ее, она отвергнет меня и отнимется у меня прекрасное тело ее и страстные объятия, и нега любовных вожделений!"
     Вернувшись, отдернул занавес двери, скользнувший на своем пруте, и вновь увидел Виглиницу. Она одевалась, радуясь, что набатеянин заронил в нее семя жизни, которое, наверное, даст плод, и не казались ей противными его безносая маска и обрезанные уши, плохо прикрытые скуфьей. Отдалась вторично, преодолев первоначальные сомнения Гараиви, совсем забыв Сепеоса и вкупе с набатеянином домогаясь желанного оплодотворения:
     - Ты оплодотворишь меня, и потомкам моим достанется сила и могущество. Не поколение хилого Управды, но мои дети, дети моих детей достигнут власти над Империей Востока. И пусть соединилась кровь эллинская с кровью славянской, но не суждено ей царить над Византией!
     Гараиви торжествовал, мня себя родоначальником будущих Базилевсов. Не строя определенных замыслов низложения Управды и его потомства, он увлекся туманными надеждами Виглиницы, проникся ее убеждением о хилости брата. Не сомневался, что эллинка и славянин даруют миру лишь росток истощенный, который родится, чтобы умереть. Верил, что суждено завоевать Империю Востока ребенку, которого зачнет от него Виглиница. Блаженно смеялся при мысли, что не помешает ему быть отцом и предком Базилевсов его низкое происхождение.
     Рожденный в пустыне, семит с примесью презренной эфиопской крови, он без будущего, без веры, без радостей, без любви прожил начало жизни в хижинах, сплетенных из соломы и под сенью шатров, быстро раскидываемых и столь же быстро снимаемых. Расставшись со своим племенем и странствуя из города в город, достиг Византии и сделался здесь лодочником, перевозя кладь и путников в своей ладье через Золотой Рог и Пропонтиду. Плененный арийским учением о Добре, весь захваченный простой религиозной философией Добра борющегося со Злом, он пламенно отдался делу Управды, которое отождествлялось для него с делом Виглиницы. Охотно мирился с первенством европейских племен, но лишь в лице Отрока с сестрою и Эллинки и без чуждого посредства. Так же относился и к Православию, основанному на искусствах человеческих, творящих иконы. Утопил Гераиска и в наказание за смертоубийство, о котором он нисколько не жалел, лишился носа и ушей. По его выходе из Нумер вместе с Сепеосом Евстахия поселила набатеянина наряду с Солибасом и Спафарием во Дворце у Лихоса, желая всех троих избавить от тягостей жизни, от нарочитых мук. А теперь он обладает Виглиницей, которую любил и на которую никогда не смел поднять глаз!
     Каждодневно поспешали они любодействовать ради желанного зачатия. Иногда случайно встречались в одном из покоев, и блуд совершался по образу звериному.
     С удовлетворением сеятеля без устали глубоко возделывал он поле жизни, орошал его своею плодоносностью. И не утомлялся, как если бы Виглиница была безмерно глубокой заволокой, куда усердно изливался избыток его костистого тела.
     Однажды утром она сочла себя оплодотворенной, о чем и поведала ему. В великой радости похлопал он ее по животу и, обнажив, даже запечатлел на нем поцелуй. Она не противилась, еще раз отдалась. Несколько дней спустя, видя ее печальной, словно усталой, разочарованной, Гараиви опять хотел поднять ее одежду, но она возмутилась.
     - Нет! Ты, как Сепеос! Бессилен оплодотворить меня!
     И открыла, что тщетными были его старания. Она отвращается от него, отвергает его! В отчаянии и смущении поднял он руки до уровня обрезанных ушей:
     - Поверь, я не смог не потому, что слаб, не потому, что хилая кровь моя, о, я люблю, люблю тебя! Ты пленила меня, и для тебя готов я отдать голову на отсечение, для тебя лишиться жизни!
     Виглиница оттолкнула его ищущие руки, отбивалась, словно в порыве целомудрия. Он явил себя неспособным создать потомство, о котором она столь тосковала, и стал ненавистен ей, подобно Сепеосу. Благоговение к роду ее одержало в нем верх. Удалился, проливая слезы, которые скатывались в зияющие дыры отрезанного носа.
     Он спустился, добрел до нижнего этажа. Солибас насыщался за низким столом, на котором слуга поставил перед ним деревянную чашку, и словно пес, припав ртом к яству, пожирал из нее в изобилии густое вареное жито, приправленное красным индийским перцем. Его кормили так со времени казни, и никогда не сетовал возница на тяжкое увечье обеих своих рук, по-прежнему отличаясь красным трепещущим лицом, толстой шеей, станом. Горестно и безумно воскликнул Гараиви:
     - Оплодотвори Виглиницу! Дай ей потомков! Я не смог угодить ей, я, у которого нет ушей, нет носа. Зато ты угодишь ей, ты, у которого нет рук!
     И ушел, а Солибас выпрямился, и от волнения еще сильнее побагровело его лицо, и вздулась на шее кожа. Набатеянин искал Сепеоса. Пуст был занимаемый тем покой с низким ложем подле широкого окна, с деревянной скамьей, возле которой стоял кувшин! И ничего не висело на стенах, кроме железной кольчуги спафария, источенной пребыванием в Нумере, заржавленного меча и тускло сиявшего четырехгранного щита. Гараиви наугад воскликнул:
     - Я бесплоден, как и ты. Виглиница извергла меня от себя и разлюбила меня, как разлюбила тебя!
     Слабыми воздыханиями умирающего ответил голос Сепеоса, и только теперь заметил Гараиви, что спафарий лежит, раскинув руки, ничком, распростертый у подножия ложа:
     - Она истощила меня, она подсекла меня, в котором уже угасала жизнь. Она вожделела мужчины, который продлил бы род ее, а я этого не смог. Но, умирая, я не упрекаю ее. Она сестра нашего тайного Базилевса, в ней кровь Базилевса, и особа ее навсегда священна для меня!
     Сотрясаясь от смятения, перенес его Гараиви на ложе, и спафарий богобоязненно стонал в своей чахоточной агонии. И укрыл его большим куском ткани и, охваченный отчаянием при виде умирающего Сепеоса, исторг громовые вопли из своих уст:
     - Ко мне, ко мне! Он умирает, Сепеос! Виглиница, он умирает! Ко мне, Солибас, ко мне!
     Но, взяв его за руки, умирающий прохрипел:
     - Дай умереть мне в мире. К чему тревожить их. Когда умру, скажи Базилевсу Управде и супруге его, что я никогда не изменял их делу. Скажи Виглинице, чтоб она не ненавидела меня за то, что я не смог ее оплодотворить. Я нуждаюсь в отдохновении после дней, проведенных в темнице Нумер. Не Виглиница убила меня, нет, но Константин V, но оскопленный Патриарх, вдохновитель деяний Константина V.
     Немного пены выступило на бледнеющих губах. Он раскрыл глаза, мерцающие кровавым блеском, как бы отсветами близящейся иной жизни:
     - Чтобы царствовали над Византией, возрожденной через Добро, племена эллинское и славянское, прияли муку ты, я и Солибас. Гибреас наставил нас этому, ибо Гибреас вдохновлен видением грядущего, наитием постиг нужды человечества. Зачем сетовать? Мы пострадали за человечество, терзаемое Злом, разрываемое Злом, сокрушаемое Злом. Другие явятся и пострадают, подобно нам, чтобы восторжествовали отпрыски племен эллинского и славянского!
     Слабо шевелил он губами, и словно источалась душа его в медленно вскипавшей на них пене. Затем умер в легкой судороге, и опустились руки, но единственный глаз раскрылся и, вопросительный, блистающий, устремился на Гараиви, который опять завопил в покое, куда ринулся безрукий Солибас и следом за ним все слуги:
     - Сепеос умер. Умер Сепеос! Ко мне, Солибас, ко мне, Виглиница. Помогите ему, о, Приснодева, о, Иисус, о, Теос! Он чтил иконы ваши, поклонялся Добру, был сторонником Зеленых, хотел возрождения Империи Востока через брак Управды с Евстахией! Ко мне, ко мне, Сепеос умер! Сепеос умер!


   XI

     На следующую ночь тело Сепеоса перенесли быстрой процессией, углубившейся в недра кварталов византийского демоса. Провожал Гараиви. Провожал Солибас. А за ним Управда, Евстахия, Виглиница колыхались на седалищах, шли Зеленые и Православные. Труп, покоившийся на носилках, подставлял лицо свое изысканно нежному дуновению ночи, вперив в ясные звезды раскрытый уцелевший глаз. Возженные свечи по временам изливали на него золотистое сияние, и кожа его рдела бледнеющими красками, подобно желтой меди.
     Шествие направилось к стенам, повернуло к Влахерну, поднялось на холм, где чернели вольные очертания Святой Пречистой - ее выпуклый купол, выступ ее нарфекса, оба тяжелых трансепта, удлиненная стена монастыря, смежного с храмом. Тело положили средь наоса, и раздались вокруг него заупокойные молитвы. Литургические речения, угрюмые и трогательные, гнусаво возглашались устами иноков. Гибреас возложил на грудь пальмовую ветвь, окропил лицо и пламенно молился, после чего вышел в дверь, ведущую в монастырь из наоса, в котором во тьме тонули четыре ангела сводов, чуть озаренные светом ниши, где слабо выделялась великая Приснодева. Монахи последовали за ним, евнухи подняли тело, и сводчатыми коридорами достигло шествие кладбища, на котором веяние деревьев коснулось безмолвной слепоты Управды. Мягкие шаги евнухов доносились до него, мешаясь с шумами листвы, с шорохом иноческих ряс, с шелестом одежд Виглиницы и Евстахии, и смутно слышалось, как вокруг тела слегка потрескивают свечи, дрожащие огни которых снедала ночь. Гудели молитвы, проповеди, оплакивающие Сепеоса, заглушённые стенания Солибаса и Гараиви, которые печаловались о нем, и вдруг глухо стукнуло опускаемое в глубокую яму тело, закутанное в саван. Куски щебня посыпались на него, горсти дерна, комья глины и известняка на кладбище, мешавшем цветущее благовоние растений с испарениями мертвецов - осыпались перед Гибреасом, стоявшим с подвижническим обликом во главе своих монахов; перед безропотной осанкой Управды и Евстахии; перед Виглиницей, которая не плакала, хотя когда-то и любила его; перед Гараиви, Солибасом, Православными, Зелеными, неподвижно окружавшими могилу, рассыпавшимися в сумраке деревьев, сливая тела свои с ночной тьмой на холмиках рассеянных могил.
     Начали расходиться, и обратилось вспять шествие, как бы сгущаясь от блуждающих паров, источаемых почвой, дышавшей смертью. Управда содрогнулся в сознании, что погребен Сепеос. Издревле хоронили на кладбище Святой Пречистой не только иноков, целомудренных отшельников обители, но также многих верующих в арийское учение, расширенное философией человеческих искусств. Православные и Зеленые с давних пор составляли с монастырем единое целое общностью стремлений, братством душ. Корни духовного сродства их зачинались в запредельных далях: в некоем Боге, предшественнике Иисуса, и в теократических кастах Верхней Азии, которые установили учение о Добре, борющегося со Злом, жизни, восстающей на смерть. Человечество, воплощаемое в образах - столь возвышенных! - Будды и Иисуса, себе поклонялось в иконах, душа возносилась над материей и являла самодовлеющую способность творения символического и образного, запечатлевая движением слепое естество. И всецело на искусстве покоилось олицетворение божественных хотений - на искусстве, которое возвышало дух, торжествовало над бездной небытия и вторичным воссозданием, новым преображением внешнего мира творило победу Добра. Искусство было движением, прогрессом. Без искусства нет религии. Без искусства нет мысли. Без искусства нет любви. Без искусства нет, наконец, жизни, но есть лишь смерть! И, однако, гнет сомнений преследовал Управду, который спрашивал себя, не нуждается ли для победы Добро в Базилевсе могучем, в Базилевсе, воинственно попирающем тварей земных, которые не хотят или не могут освободиться? В празднующем пышность своих деяний Тиране с руками, обагренными в крови, и с мощною осанкой! Но ему никогда не сделаться таким, для этого он слишком слаб. Зато таков, без сомнения, будет ребенок, растущий в чреве Евстахии. Здраво зачатый, в совершенной чистоте душевной и телесной, он всем будет одарен, чтоб стать полезным Самодержцем Востока. Эллин по матери, он выкажет влечение к искусству, способность символизации, наклонность к отвлечениям и ясное разумение, которым пламенело некогда греческое племя. Славянин по отцу, он будет обладать трагическим духом, таинственным восприятием, юным трепетаньем, нежным, скорбным и в то же время бурным постижением северных племен. Мужем доблестным будет сын его, хоть и тираном. Освободит от Зла Империю Востока, внедрит мир в человеческие; души. Будет пытать, бичевать, сжигать, терзать калеными клещами, крошить тела. И просветлит умы, возвеличит их, возвысит. Будет бороться с коварством, ложью, преступлением и насадит могучие леса добродетели, под сенью которых опочиет человечество.
     Евстахия, преисполненная наследственности, допускала воздействие могуществом и силой, кровавые видения которых тревожили ее женский мозг. Чисто личные выводы вытекали, наоборот, перед отроком из арийского учения о Добре, которое создало из него соискателя Империи Востока. Из абсолютного бытия Добра и Зла, непреложных на земле, из духовности первого и материальности второго следовало, что не суждено Добру царствие над людьми, но над душами. И возрождение Империи Востока сотворится не через оружие, как бы страшно ни было оно, - подобно гремучему огню Гибреаса, потерпевшему злополучную неудачу - но через глубокое перевоплощение умов, которые достигнут более совершенного постижения искусств человеческих, усерднее будут размышлять о причинах и следствиях грозного раздвоения Добра и Зла, лучше проникнутся религией и богопочитанием, станут чище разумом.
     Не исцелит человечество от смертоубийств, злобы и ненависти исключительно материальное покорение Империи Востока. Возможно лишь завоевание духовное. Пример Виглиницы свидетельствует, что несбыточно возрождение, если стяжают владычество племена эллинское и славянское в лице его или Евстахии, или прямых потомков их, но не изменится душа человеческая.
     Безумства, явленные сестрой его со времени заговора, были не столько любострастные, сколь рассудочные. Разве не надлежало ей любовно или, по меньшей мере, без зависти относиться к Евстахии, которая в любви своей пеклась о его жалкой слепоте, расходовала сокровища свои ради достижения потомками Юстиниана порфиры и венца и укрыла в розовом дворце как его, так и Виглиницу? И что же? Сестра ненавидела его супругу, замышляла похитить у Управды, а следственно, и у себя самой Империю Востока. Бесстрашно признавалась ему в этом Виглиница, необузданно завистливая. Но не походят разве на Виглиницу другие, разве не исказят они древа Добра, которое принесет чахлые плоды в невозрожденной Империи Востока. Он сообщил все это эллинке-матери, в утробе которой жил ребенок их обоих. Она заплакала, почувствовав, как несбыточна надежда завоевания Империи, которой, конечно, никогда не будет обладать слепец Управда. Отвращение проявил он к телесным зачинаниям венца. Всегда обнаруживал неспособность проникнуться возвышенной, хотя и ощутимой политикой, столь привлекшей Евстахию. Перенося свои склонности заговорщицы, свои предвидения патриотки на существо, которое продлит заговор Добра для победы возрождения, она неизменно любила Управду, блюла и охраняла его. И безмолвно думала она о всем этом в ночь, осыпанную звездами, затуманенными проплывающими облаками, - когда направлялась ко Дворцу у Лихоса во главе шествия, участвовавшего в погребении Сепеоса.


   XII

     Неоплодотворенная Гараиви - как и Сепеосом, Виглиница отдалась Солибасу. Что бы там ни было, но только скоро иссушалось в славянке жизненное семя безрукого возницы. Казалось, что, невзирая на свою могучую внешность, плотские страсти и жажду материнства, она обречена на бесплодие. Больше месяца предавались они потугам деторождения - она, обуреваемая своим неутолимым алканием Империи, он - из простого послушания, из чувства дружбы, граничившей с любовью, но не столь пламенной, как у Гараиви. Связь эта и его пронзала терзаниями совести: не противно разве законам Божеским и человеческим стремление вытеснить своим потомством отпрысков Евстахии и Управды? Пожертвовав обеими руками нарочито, чтобы увенчаны были в Великом Дворце эллинка и славянин, он беспричинно нарушает ныне начальные свои усилия лишь ради насыщения честолюбия, которое достойно осуждения. Окончив половое действие, он удалялся, и вслед за Сепеосом отвращение подступало у него к горлу, изрыгаясь в едкой мокроте.
     Виглиница ожидала знамений материнства. Знамения не наступали. Тогда прогнала от себя Солибаса, как раньше прогнала Гараиви, Сепеоса. Сделалась подобной разъяренной волчице, спаляемая - дивное дело - не исключительно плотской похотью, но также голосом природы, влекущим к материнству зверей и отвращающим их от бесплодия самцов. В этом находила она смутное оправдание своему поведению, не считала себя виновной против брата. Хранила даже к нему свою давнюю сестрину любовь, которая в нежданных объятиях неодолимо прорывалась иногда сквозь ее жесткость и орошала жаркими слезами его трепещущие пальцы. И все же не могла удержаться, чтобы не тревожить эллинку в ее развивающемся материнстве. Конечно, прямо не признавалась в содеянных опытах зачатия, но почти намекала на это и больше не таила надежды, что захиреет чахлое потомство Управды. Иногда сожалела о Сепеосе, словно питая к нему неизгладимую любовь:
     - Если б не заточили Сепеоса, он не занемог бы недугом, который унес его, и не был бы мертв. Несмотря на увечья его, я вступила бы с ним в брак, и своей могучей кровью он, без сомнения, оплодотворил бы меня. И не досталось бы тебе наследие Юстиниана, но перешло бы ко мне и к потомкам моим, ибо я прямая наследница брата моего, потомству которого не избегнуть неминучей гибели.
     Евстахия слишком любила брата, чтобы резко пререкаться с сестрой, и ответила:
     - Управда долгие годы проживет отцом, и подобно твоей, чиста кровь моя. Или не порадуешься сама ты на ребенка нашего, единоплеменного тебе? Впоследствии соединишься ты с человеком, которого полюбишь, хотя он и не Сепеос, и, забыв свою зависть, пребудешь с нами и сыном нашим в Великом Дворце и полюбишь нас, которые наперекор всему любят тебя и полюбят чад твоих!
     Нежная слезинка увлажнила ее щеки, упругая кожа которых не стала дряблой от беременности. Добрая, любящая, лишь Управду лицезревшая в своенравной Виглинице, которую она превосходила разумом, Евстахия не решилась слишком глубоко заглянуть в эту варварскую душу, она подозревала иногда, что, ревниво домогаясь венца, Виглиница способна отдаться ради собственного оплодотворения, но спешила отогнать эту мысль, считая ее недостойной наставлений, которыми напитал эллинку Гибреас и которые окружавших ее скрепляли добродетелью, честью, самопожертвованием.
     - Уж не думаешь ли ты наперекор законам, установляющим наследование нисходящих по прямой линии от восходящих, что ребенок Управды, твой ребенок будет правомерным владыкой Империи Востока? Наследие часто переходило от отца к сестре его и к ее детям от детей его!
     И Евстахия воскликнула:
     - Иисус! Приснодева! Пусть так, значит, вы это захотите, даже и тогда я восславлю Вас!
     Она не хотела возмущаться, не хотела ни в чем упрекать ее, уверяя себя, что все же любит Виглиница отца, а потому полюбит и ребенка, без сомнения отрока, ибо жадно влеклись помыслы ее к венцу и порфире, неотъемлемым от пола мужеского. Обезоружила ее дружбой, ласками, забвением своих притязаний. И удалилась Евстахия и углубилась во дворце, отягощенная своим материнством. Присоединилась к Управде в крыле дворца, прорезанном многими просветами. Сидя в светлом покое, он почуял ее приход и, простирая руки, поднялся ей навстречу. Она осушила слезы, после беседы с Виглиницей еще увлажнявшие глаза ее. И подвела его к одному из просветов. Голубое небо, прозрачное, глубокое, раскинулось над зеленью садов, а дальше потянулись горизонты Лихоса, очертания домов на узких улицах, храмов, серых дворцов, розовых дворцов, красных дворцов - истинный уголок Византии, причудливый и безмятежный; он не видел, но угадывал дали, чертя в пространстве пальцем:
     - Вот голубое небо, зеленые деревья, текущий Лихое. А вот храмы. И дворцы, и дома. Женщины выступают на террасах, и по улицам расхаживают византийцы, которые больше не могут сносить владычество Зла и провозгласят меня Базилевсом!
     Овладел собой, усмехнулся, провел рукой по округлому чреву стоявшей Евстахии.
     - Не меня, так того, в ком кровь и моя и твоя. Того, кто Добро восстановит вместо Зла с помощью Зеленых против Голубых.
     И задумался, опять поглощенный мыслью о нематериальном Добре в строго сокровенном царствии крови его вкупе с кровью Евстахии.
     - Того, кто из назиданий Гибреаса сотворит святую книгу терзаемого человечества и Империю Востока, богатую человеческими искусствами и гонимом Православии, духовно возродит таинственным царствием племен славянского и эллинского.
     Евстахия смотрела вниз. За садом, сейчас же за Лихосом, короткие улицы протянулись, пожираемые солнцем, и люди появлялись на них и уходили. Все было спокойно до сих пор в этой части города, одинаково удаленной и от Византии кичливо богатой, и от Византии демократической, лепившейся по склонам холмов. Тревожно встрепенулся вдруг прохожий народ и, беспрестанно поворачивая голову, расходился, осеняя себя крестным знамением. Внезапно охваченная странным ужасом, ничего не ответила Управде Евстахия. После ослепления на арене Ипподрома Могущество и Сила не трогали Дворца у Лихоса; но продолжится ли так и впредь?
     И впрямь: Кандидат показался в конце улицы с золотой секирой на плече. Вскоре замелькали еще Кандидаты, а следом за ними Великий Папий, делавший знаки своим серебряным ключом. Чаще прежнего качалась голова его под камилавкой, украшенной пером цапли. И, словно получив приказ чинить новые жестокости, колыхалось перед Евстахией его безволосое, тыквообразное лицо. Оно расплывалось в отдалении, и умалялись Кандидаты. Они исчезли с лязгом оружия, которое лучилось нитями пламенеющего тока.
     - Идем!
     И, схватив Управду за руку, потянула его прочь из этого, столь светлого покоя. Длилось безмолвие, по-прежнему нарушаемое немым прохождением евнухов и шелестящими одеждами слуг, пекшихся о благоустройстве дворца. Тоска нарастала в ней, рожденная неожиданным появлением Дигениса с его Кандидатами. Уже шесть месяцев, как расправило крылья иконоборство, но свирепствовало лишь за стенами ее жилища, напрягая единоборство двух властей: власти Святой Пречистой Животворящей, но тайной, с властью Святой Премудрости, явной, но не опирающейся на мощь души. Казалось, что Константин V удовлетворится, наказав Управду казнью глаз. Но нет! Если бродит вокруг Великий Папий, то это верный признак, что замышляются новые злодейства, надвигаются новые искупления, в которых окончательно погибнет заговор Гибреаса, очистится Империя от крови славянской и крови эллинской и навек обеспечится Злу первенство плодоносное.
     Донесся шум хорошо знакомых шагов, близившихся от дворцового крыла, обитаемого ее дедами, которые шествовали сюда волочащеюся поступью. Резко шелестели одежды их, касаясь стены соседнего покоя, и, ударяясь об нее яростными толчками, ощупывали они свой путь. По-прежнему не ведали они о присутствии Управды и браке его с Евстахией, о Виглинице, Гараиви, Солибасе, о смерти Сепеоса и судьбе восстания. Питали все ту же ненависть к славянину и горько вспоминали Гибреаса во Святой Пречистой на праздновании Брумалиона, когда игумен собственный заговор их на державную власть заменил заговором правнука Юстинианова.
     - Замолчи! Замолчи!
     И, закрыв рукой уста Управды, она остановила готовый сорваться с них крик. Со времени ослепления он не занимался ими, как и все остальные, кроме слуг, приставленных питать и одевать их, блюсти, остерегать. Отчетливо вспоминал их пронзительные жалобы, их желание увидеть его - слепца, подобно им. Очевидно, всех пятерых объяло безмерное волнение, сказывавшееся в свирепых толчках, которыми они ощупывали стену, и, резко цепляясь за нее, вопили:
     - Я! Я - Асбест, предрек Управде, что у него выколют глаза, и вместе с глазами он лишится жизни. Сие и будет, сие и будет!
     - Он встал на пути к Кафизме, помешал мне, Критолаю, достичь ее. Я также предвестил, что он умрет!
     - Не правы Критолай и Асбест, домогаясь Империи, которая наперекор им мне достанется, и наперекор вам, Никомах, Иоанникий, ибо я старший, и мне предназначена Византия по праву рождения!
     - Вопрос не в том, кто из вас завладеет Кафизмой: Аргирий ли, старейший меж нами, или Асбест, Критолай, Никомах. Но удастся ли это вам? - зреет заговор Управды, и не мы, но он будет владыкой Империи Востока!
     - Управда следует внушениям игумена Гибреаса, которому покорна наша Евстахия. Повсюду предатели преграждают мне доступ к сану Базилевса. Но верьте мне, Никомаху, что кара падет на Гибреаса, вместе с Евстахией и Управдой посягнувшего низвергнуть нас с престола, которого не достичь им никогда!
     Они приближались, словно некий голос раскрыл им пребывание Управды. Наконец, распахнув занавес, вторглись в покой, из которого она с Управдой хотела удалиться. И завизжали:
     - Он здесь! Он здесь! К нам, слуги! К нам, евнухи! Мы схватили обманщика Управду. Схватили его. Да погибнет Управда от огня, железа, воды, воздуха. От четырех стихий, которыми он будет сожжен, обезглавлен, утоплен, задушен!
     В них проносились образы мук, которым они хотели предать его. Разобщенные в стяжании престола, они забыли свои усобицы в надежде покарать Управду, предчувствуя, что он здесь, под самыми их скрюченными пальцами, возле длинных, цепляющихся рук.
     - Он здесь, он здесь! Да будет сожжен он, обезглавлен, утоплен и задушен! Да искупит свое преступное стремление лишить нас престола, нас, внуков Феодосия, столь достойных быть Базилевсами не в пример этому лжеотпрыску Юстиниана!
     В необычном наитии устремились они к Евстахии и Управде. Укрывая от них Отрока, она заслонила его собой, и в нее впилась скрюченная рука Аргирия, который нерешительно заговорил:
     - Ты? Ты? Подтверди, что это ты, и мы не причиним тебе зла!
     Он трогал руками ее плечи, безошибочно узнав ее своим прикосновением. Но Иоанникий отстранил ее и яростно оттолкнул от Управды, которого схватили Никомах, Асбест и Критолай, ощупывавшие белокурые волосы, тонкий отроческий стан, голубой сагион и голубые порты голубого шелка. И они завопили:
     - Он! Он! Он в наших руках! Он строил козни с недостойной Евстахией, которая отняла у дела нашего Зеленых, и, отдалив нас от себя, расхитила для своих нужд и для игумена Гибреаса наши сокровища и, без сомнения, сочеталась с обманщиком узами брака. Убьем, убьем его! Пусть будет сожжен Управда, обезглавлен, утоплен и задушен. Подобно нам, ослепнет он, дерзнувший похитить у нас Империю Востока, которая предназначена одним лишь нам!
     И, наугад ударяя, они ударяли друг друга. Но, призывая на помощь, Евстахия вне себя оттолкнула их и увлекла прочь Управду, в слепоте своей не дерзавшего защищаться. Оба они ускользнули, пока сбегались Гараиви, Солибас, евнухи, слуги, даже глубоко взволнованная этими криками Виглиница, в которой пробудилась ее давняя сестрина любовь. Потрясенные, встревоженные, не слыхали Управда с Евстахией отрывистых речей слепцов, изумленно стенавших:
     - Мы прикасались к Евстахии. Она тяжела. Евстахия зачала от Управды, с которым творила блуд. Не благословит Теос брака их, заключенного без нас, брака, который внедрил в нашу эллинскую семью змею славянскую. Но мы умертвим ребенка ее, и, да ведомо будет всем, что не унаследует крови Феодосия отпрыск обманщика-Управды!

Часть
5
   I

     Грациозными прыжками, вереницей ворвались в гелиэкон, чуть освещенный занимающимся солнцем, восемь детей Склерены: Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Николай, Анфиса, Параскева, - все выросшие, ставшие сильнее, радостнее, здоровее. Цепь открывал Зосима, а замыкала Параскева, изысканно очерченная, с выпуклостью грудей под светлой туникой. Обольстительный хоровод закружился вскоре вокруг Склерены, которая снимала в этот миг одежды, висевшие на веревках, сохнувшие на вольном солнце. Она обернулась, хотела обратить детей в бегство, слегка похлопывая чистым бельем Зосиму и Акапия, наделяя остальных зарядами материнских пинков. Взявшись за руки, они все заплясали вокруг нее и напевали тонкими голосами, голосами, выдававшими неподдельное веселье:
     - Мать наша Склерена, наша мать Склерена! Мы не дадим ни шагу ей ступить, ни двигаться, ни расстилать белье, ни бить нас, ни журить. Пускай не говорит о наших шалостях отцу Склеросу мать наша Склерена, ибо отец наш Склерос будет ворчать на нас, и мы попеняем это нашей матери Склерене!
     Склерена, наконец, рассмеялась, наскучив раздавать хлопки чистым полотном и чередовать их с залпами пинков. Совсем запертая в кругу восьми своих детей, она едва двигалась с грудой белья на коротких полных руках. Чтобы удалить их, нагрузила всех детей бельем и опустила полную корзину на голову самого неукротимого, Зосимы, который с хохотом забавно потащил ношу, чуть не падая под ее бременем. Вереницей исчезли все они, а она, освобожденная от их присутствия, воскликнула им вслед:
     - Не шумите. Не разбудите державной Виглиницы. Не тревожьте пресветлой Евстахии, супруги слепого тайного Базилевса Управды. Не то укорит вас отец ваш Склерос и перестанет любить вас ваша мать Склерена!
     Оставшись одна, она села на деревянной скамье против стены, отделявшей гелиэкон от сада. И, задрожав, воскликнула, заломив руки, вытянув ноги, вся объятая ужасом:
     - Теос! Иисус! Приснодева! Когда кончится это? Доколе будете вы пронзать мечами мое сердце матери и супруги? Зачем снова хочет Гибреас пребывания здесь Базилевса Управды, пресветлой Евстахии, державной Виглиницы? Разве не накличет опасностей присутствие их супругу моему и детям моим?
     Она замолкла, вслушиваясь в далекие шумы, долетавшие глухими порывами. Смутно доносились вопли из аристократических кварталов, сливаясь с криками ужаса, как бы кровавыми, и гимны радости прерывали, а иногда и вовсе заглушали их - воинские гимны - песнь Акафиста. Издали все это искаженно достигало Святой Пречистой. Впору ли страхи? Всякое видимое гонение иконопочитания угасло после ослепления Управды. Не являли себя иконы во вне, - не столь пылко ратовали сторонники Управды, и смягчился, по-видимому, Константин V, удовлетворенный немощью врагов.
     А теперь затрепетала честная Склерена, и боязливые взоры бросала в сторону Святой Премудрости, воздымавшей в сиянии дня девять своих глав, над которыми в ослепительном солнце сверкал золотой крест, видимый ей в просвет трансепта. Зачем снова превращать Святую Пречистую в убежище Управды, Евстахии и Виглиницы, ныне опять занимающих покои, уступленные им ею в прошлый раз. Все трое проследовали под сень ее однажды ночью, оберегаемые обычной охраной Православных и Зеленых. И с той поры не покидали монастырского храма, не расставались со своим кровом. Быть может, хотели переждать роды Евстахии славянин и эллинка, надеясь, что о них забудут здесь?
     Правда, что, по примеру прежних лет, не желал Великий Дворец осквернять порог Святой Пречистой, где находил право убежища народ! Во время первого пребывания Управды и Виглиницы почиталось право это, освященное законами. Без сомнения, будут чтить его и впредь. Власть требует лишь внешнего порядка, видимого подчинения. Никогда не дерзнет она посягнуть на святилище Теоса, храм Приснодевы, памятник Иисусов. Нет, нет! Никакого повода для опасений нет, напротив, все сотворится к лучшему.
     Но встревоженная, внимательнее вслушивалась Склерена, и явственнее обозначались шумы. Перегнулась над балюстрадой туда, где улица вилась в рассветном солнце. Никаких признаков иконоборства, никаких признаков ужаса. Мирно осеняли себя Православные набожным крестным знамением перед Святой Пречистой, проходя у ее подножья. Спокойно проехал на осле человек с черепом безумного, с грустно склоненной головой, и она признала в нем торговца арбузами Сабаттия. Две корзины арбузов, навьюченные на животное, болтались по сторонам гладкого ослиного живота, а меж обеих корзин смиренно гнездился Сабаттий. Осел и корзины - вот все, что осталось ему от расхищения арбузов, некогда послуживших оружием в славной битве Зеленых с Голубыми.
     Она просветлела. Громкий рев донесся из сада и в ответ раздался грубый голос Иоанна. Учащенные удары сыпались на однокопытного и неумолчные ругательства:
     - И не стыдно тебе чревоугодия твоего. Воистину заслужено имя Богомерзкого, которым я прозвал тебя, - тебя, которому приятно есть, не потрудясь. Ступай! Ступай, Константин V!
     Он бил его палкой, и частые удары долетали до Склерены, которая хотела удалиться. Но песнь, нежная и печальная, послышалась из монастыря, обрамленная голосом органа, с которым вскоре сочетался другой голос, сильный, человеческий, глухо звучавший в сумеречной пустоте: голос Иоанна, который, втолкнув осла в стойло, присоединился к инокам. Близилась песнь, словно источаясь из-под земли, и загремела вдруг во Святой Пречистой, стекла которой задрожали, и вся похолодела Склерена, вспомнив только что слышанные шумы. Мощно рокотал орган и рокотал голос Иоанна, и голоса воздымались в сумраке склепа и громкими волнами, трепеща, изливались в наос.
     - Окрест нечестивые бродят, коль скоро возвышается низость меж сынов человеческих!
     - Все совратились вкупе непотребными быти: нет творящих благое, нет ни единого!
     - Неужели не вразумятся все, делающие беззаконие, снедающие людей моих в снедь хлеба!
     - Услыши, Господи, глас моления моего, когда вопию к Тебе, когда подъемлю руки ко святому храму Твоему! Не привлеки меня со грешники и с делающими неправду, не погуби меня. Воздай им, Господи, по делам их и по лукавству начинаний их. По делам рук их воздай им. Воздай им воздаяние их!
     Она улавливала отрывки из псалмов, псалмов стенаний и смерти, которые возглашала Византия лишь в дни страстей Господних, припав челом к земле пред сияющим праздником Пасхи, во время которого, наоборот, вырастали нежные леса белых пальмовых лоз и пламенеющих свечей. Ах! Иисусе, Иисусе! И Склерена поспешила к Евстахии и Управде в стремлении узнать правду, горя желанием спасти восьмерых детей своих и супруга своего от новых свирепых боев, которые ей чудились. Спускавшись, встретила Склероса, который повернулся, отмахиваясь руками, радостно смеющийся, с хрустящей челюстью и словно отцепляющейся рыжей бородой.
     - Оставьте меня! Отец ваш Склерос не хочет, чтобы вы следовали за ним. Оставьте или иначе он прибьет вас, будет бичевать вас, и вы утратите его любовь!
     Не удержать было детскую восьмерку. Хороводом оцепили они Склероса и Склерену, которая отбивалась, не решаясь в надвигающейся грозе кулаками отделаться от обезумевших своих творений, которые кружились, шелестя одеждой и стуча сандалиями:
     - Досадует отец наш Склерос: но мы горячо обоймем его. Досадует наша мать Склерена, и мы обоймем ее. И не перестанут они любить нас и не будут ни бить, ни бичевать нас, и мы обоймем их!
     Распался хоровод. Облепили Склероса и Склерену восемь детей и в избытке любви пылко целовали их, чмокая губами. Всех громче смеялся Склерос и, схватив Зосиму, высоко поднял сперва его, а потом Акапия и Кира.
     Осыпал поцелуями нагие руки Даниилы, нагую шею Феофаны и в заключение обнял всех их разом, не видя глаз Склерены, наполненных слезами, которая, поникши головой, коленопреклоненная, мысленно повторяла слышанные сейчас ею звенья псалмопении.
     Анагност вырвался, и восемь детей не отставали от него вплоть до коридора, ведущего в наос, где, еще раз повернувшись, он залился вдруг смехом. Вверх и вниз ходила сверкающая рыжая борода, механически двигалась челюсть и хрустели зубы. Взволнованная дрожь пробегала по всему его лицу, и развевались по плечам длинные волосы, выбившиеся из-под клобука. Наконец, исчез, и глубже опускалась от смеха рыжая его борода, и оттолкнул в великом удовольствии младших: Зосиму, Акапия и Кира, бросившихся ему под ноги, и они покатились, барахтаясь ногами в воздухе.
     Склерена направилась в покой Евстахии и Управды мимо срединной комнаты, занимаемой Виглиницей. В приотворенную дверь увидела сестру тайного Базилевса, сидевшую подле открытого окна, которое выходило на змеившуюся улицу, и та крикнула ей, вставая:
     - Не сомневаюсь, что пробил день торжества Управды в Великом Дворце, и пусть хотя слепым всенародно помажет его на царство Гибреас!
     Горестно звучали слова Виглиницы, ослепленной душою, как Управда телом, и в шумах аристократических кварталов, в скорбных иноческих молениях услыхавшей гимн Славы, не мучимой, но мучащей во имя брата и Евстахии. После Солибаса она уже не пыталась быть оплодотворенной. Не видалась с Гараиви. Бесхитростно последовала за братом ко Святой Пречистой, под кров которой переселился он с супругой, после того, как цепляющимися руками открыли слепцы материнство Евстахии, и чтобы не растоптал цвета этого материнства Дигенис, без устали выслеживавший козни - кто знает - уж не во Дворце ли у Лихоса? Пав духом, отказавшись от вожделения, не утоленного троими, она сохранила лишь осадок горечи, сетовала не на Управду, к которому опять вернулась с давним сестриным чувством, и не на Евстахию, неизменно и возвышенно благую, но на самый рок, одаривший ее, как она думала, бесспорными способностями Августы, влечением к Империи, которому навек суждено остаться ненасытимым.
     - Чую я, что не для торжества Управды, не для того, чтобы поставил его всенародно на царство Гибреас, выходит из Великого Дворца Константин V со своим воинством. Не для того возносят иноки псалмы печали и смерти, чтоб возложить венец на брата твоего, не явный и не тайный. О, нет! О, нет!
     Она сокрушалась, и Виглиница сжимала ее руки.
     - А восемь чад наших! А Зосима, самый младший. А Кир и Акапий, такие ласковые, и подросшая Даниила с Феофаной. И Николай уже помощник отцу своему Склеросу. И пленительные Анфиса с Параскевой, теперь совсем женщины! Чувствую я: правда, Константин V щадил нас. Но Управда ослеплен ныне, Зеленые разгромлены, мученически гонимы Православные, и будете побеждены вы, и в жестоких муках умрут Зосима, Акапий, Кир, Даниила, Феофана, Николай, Анфиса, Параскева, и умрут с ними отец их Склерос и матерь их Склерена!
     - Ибо слишком немощен для венца брат мой!
     Не нашлось у Виглиницы другого утешения Склерене! Она еще плохо сознавала создавшееся положение. Обняла ее, и крупица женственного умиления просочилась в ее могучих мускулах. Расставшись с ней, Склерена увидела Евстахию, вслух читавшую Управде книгу святости, чудный труд, достоверное откровение об арийском Будде, которое вручил ей Гибреас, дабы в последнем посвящении легче могла она погрузиться в таинственное исповедание Добра. И столь глубоким было читаемое ею и внимаемое им, столько пресветлой человечности таилось под страшными ересями и даже отрицаниями, так пестревшими, столь далеко оно уносилось от века окружающего и даже от совокупности веков грядущих, что оба они не слыхали ничего, забыли обо всем. Склерена бросилась к стопам Управды, обутым золотыми орлятами, к стопам Евстахии, обутым серебряными аистами:
     - Опять движутся к Святой Пречистой воины Константина V. Опять молится Гибреас вкупе с братией за обреченных смерти. О, горе нам! Горе! Поразят удары их восьмерых чад наших. Умрет отец их Склерос, умрет Склерена, мать их. И будешь казнен ты, ослепленный Базилевс Управда. И осквернят тебя они, Евстахия, как осквернят Виглиницу!
     Евстахия выронила книгу.
     - Но разве тревожили мы покой Константина V? И не помешает ему быть всенародным Базилевсом дитя, которое я ношу во чреве своем? Неужели суждены еще гонения племенам нашим пред достижением победы?
     Ощупью схватил Управда руку Склерены:
     - Да живет дитя наше. Да не претерпит скверны Зла кровь его славянская и эллинская, да минует оно посягательств смерти. И я готов умереть, лишь бы спасти его!
     Подобно ветру бездны, пронзило обоих предчувствие, зловещее и жгучее. Словно поняли они неестественность бытия их в Византии, где не ужиться двум властям, хотя бы одна была видимой, а другая тайной. Одна - прочно установленной, а другая - слабой. Истекал к тому же срок внутриутробного материнства. Близилось рождение ребенка их, и в сознании, что не потерпит Константин V стебля, соперничающего с его родом, мерещились им бесконечные муки, которым предел положит смерть.
     - Я слеп, но в час опасности спасу тебя и уведу далеко от людей, далеко от видимого, далеко от всего ради ребенка, который будет единокровен нам!
     - И Виглиница будет подле вас и, хотя она согрешила перед вами, но не покинет вас. Ибо любит брата своего, как любит Евстахию!
     Так говорила Виглиница, прекрасная, могучая, и взволнованно трепетала ее грудь. И, словно заразившись страхами Склерены, принесла она повинную, самозабвенно слившись с остальными:
     - Простите меня! Я завидовала Управде, завидовала Евстахии. Чрево мое жаждало ребенка, который был бы соперником рожденному от вас. Но не захотел Теос. Не позволил Иисус, отказала мне в этом Приснодева. И я пришла, ибо опасность грозит вам и вашему ребенку. Нет! Не покинет вас Виглиница!
     Она подходила то к одной, то к другому, как всегда необузданная и своенравная, с волосами ярко-рыжими, осенявшими ее низкий лоб и крупный нос, белотелая, с кожей, усеянной веснушками, в ослепительной одежде с узорчатым четырехугольником на груди. И под непрерывный плач Склерены сказала им, в то время как в бесшумном порыве Евстахия обняла Управду:
     - Не будучи мужчиной, я, однако, убью всякого, кто только приблизится к вам, ибо ощущаю в себе пыл войны. Ах! Лучше бы мне быть вместо Управды Базилевсом, но не захотел этого Теос. Пускай! Я не могу сделаться матерью и не могу превратиться в мужчину, но останусь сестрой, и буду защищать вас своими крепкими руками!


   II

     Раздирающие, жалобные, орошенные иноческими слезами, доносились псалмы, и ритмически дребезжали им в ответ стекла. Покинула Управду, Евстахию и Виглиницу неутешная Склерена и спустилась к проходу, ведшему в гинекеум. Мужское дыхание овеяло ее затылок. Обернувшись, увидела супруга Склероса, беззвучно смеявшегося с кадильницей на трех цепях и закричавшего ей:
     - Знаешь, всех их обратил я в бегство, сказав, что воины Константина V выходят из Великого Дворца. Они наверху в гинекеуме и оттуда вдосталь наглядятся и, по крайней мере, не будут мне мешать.
     Посмеявшись, он помахал кадилом, и под щелканье зубов упадала и поднималась его борода:
     - Не увидя воинов, они укорят отца своего Склероса. Досадовать на меня будут Анфиса и Параскева. Не обнимут меня Кир, Акапий, Зосима, Николай. Разлюбит Даниила. Будет непослушной Феофана. Но постарается чем-либо угодить им отец их Склерос.
     И удалился, махая кадильницей, окутавшей Склерену ладаном с ног до головы. Дверь открылась в наос, лучившийся огнями, меж которых клубились голубые волны. Металлический прозрачный голос возносился над напевами псалмов, горестно пронзительный голос Гибреаса, который она различила средь неумолчного могучего рокота органа. Скорбное глаголил голос этот, глаголил о событиях, казалось, неслыханных:
     - Теос, сжалься над нами, ибо обессилели мы! Исцели нас, Иисусе, ибо устрашены животы наши!
     - В смятении душа наша, о, Приснодева. Не отвращай от нас лика Своего, извлеки душу нашу из уз! Освободи нас, любви ради, милосердия Твоего!
     - Изнурились мы в содроганиях наших. Еженощно орошаем мы ложе наше. Слезами увлажняем мы ложе наше, ибо натягивают тетиву и направляют нечестивцы стрелы свои, чтобы метать их против чистых сердцем!
     - Сжалься над нами, о, Теос! Сжалься над нами! К Тебе обращается душа наша и под сень крыл Твоих прибегаем мы, доколе не минуют горести!
     Поднималась она по лестнице гинекеума, прорезанной обращенными к наосу просветами, и посмотрела вниз. Святые лики, осиянные венцами, покоились на переливах золотого фона - лики избранников, преподобные, апостолические лики над прямыми шеями, как бы уносившиеся в небеса. Местами Иисусы шествовали в кругу мистических тварей - павлинов, агнцов, голубей, которые до пересечения трансептов вереницей в символическом вертограде продолжали путь свой, неизменно осеняемые медлительными Иисусами. Приснодева ротонды воздымала свою мощную голову, исполинскую выю, дородные груди под целомудренным паллиумом: гигантская, достигала свода, руками прикасалась к краям его. А четыре ангела сводчатых уклонов громче трубили, в напряженных руках вытягивая золотые трубы, озаренные колышимыми отблесками лампад, упадавшими во храме.
     Все это заблистало под ее взором и менялось в чередовании расположенных друг над другом просветов до самого гинекея, освещенного круглым разрезом, обращенным к наружному нарфексу и цветившимся стеклами фиолетовыми, стеклами зелеными, стеклами красными, стеклами голубыми; с пристальным любопытством прилепились к ним восемь детей, спиной повернулись к бронзовой решетке, отделявшей гинекей от храма. На цыпочках вытягивался младший Зосима, пальцами уперлась в стекла стройная Параскева, и чутко всматривались все они широко раскрытыми глазами, по-видимому, радостно удивленные, не слушаясь Склерены. Тщетно хотела она увести их, тянула Зосиму и Акапия, журила Кира, Даниилу, Феофану, совестила Николая, Анфису, Параскеву. Упрямо не двигаясь с места, разглядывали они пространство голубое, фиолетовое, красное, зеленое соответственно стеклам, пронизаемым их детскими очами.
     - О, Приснодева! О, Владычица! Сжалься над нами, Теос! Сжалься над нами! Душа наша устремляется к Тебе, и мы укрываемся под сенью крыльев Твоих, пока не минуют бедствия!
     Вторила Склерена истомленным псалмопениям Гибреаса, долетавшим снизу. А восемь чад ее восклицали:
     - Посмотри, мать Склерена, посмотри: будь здесь отец наш Склерос, он, без сомнения, не сердился бы на нас. Наоборот, порадовался бы.
     Они опустили по пальцу на уста Склерены, не исключая и Зосимы, вдруг ставшего степенным. Усталая, присела на корточки Склерена и обняла его своими смуглыми руками.
     - Они приближаются, они идут. Близятся могучие воины, ретивые кони, красивые щиты, отменное оружие, отменные лозы. А вот и Константин V, которого Иоанн прозвал Богомерзким наравне с ослом, без умолку ревущим!
     Так говорили в безмолвии гинекея восемь детей, тихо хлопая в ладоши. А псалмы, сердце раздирающие, псалмы стенающие воздымались к сводам и уносились в оконный круг наоса. Над кипением города от Святой Пречистой до Святой Премудрости, от Влахерна до Великого Дворца отряды развертывались воинским строем и переливались огнями золота, искрились серебром. Блистали всадники, и над полчищами два трона высились под пурпурным балдахином, и два венценосца восседали на них, несомые: один устремил в пространство острие золотого меча, и держал в руке пастырский посох с тройным крестом другой. Медленно змеилось воинство в своем будто металлическом движении, и в чередовании погружений и воздыманий сближались головы в уборе шлемов, руки, несшие щиты, смыкая овалы их единой линией, под которой поднимались и опускались ноги, попирая землю. И чем явственнее обозначалось войско Константина V, тем сильнее радовались дети. Шире и блаженнее раскрывались глаза их, прикованные к исполинскому шествию Схолариев с овальными щитами, Экскубиторов с широкими мечами, Кандидатов с золотыми секирами, следовавшей сзади когорты Аритмоса, Миртаитов и Буккелариев, поспешавших на флангах Спафарокандидатов и воинских Кубикулярий, которые окружали Сановников - к шествию Варанги, предводимой своим Аколуфосом - ко всем этим полчищам, сиявшим грозной наготой оружия. Далее двигалась конница, выставляя конские груди в щетинистой броне железных игл, конские головы, спереди защищенные клинками. Ряды бичей извивались, неумолимо терзая воздух, словно колеблемые свирепым ветром. Последними вторгались стенобитные орудия, утопая в тускнеющих далях: катапульты - крушители крыш, рычаги, воздвигнутые на площадках, тараны, повешенные к сводам катящихся домов, косы, вращавшиеся на крепких столбах, крючья, дробившие зубцы стен своими кривыми клювами, - целый лес загадочных ветвей, сплетение смертоносных рук. Не кричали воины и не ржали кони, не щелкали вытянутые бичи, не скрежетали метательные орудия, орудия крушащие и исторгающие. Знамена развевались местами, и смертью дышало трепетанье их в общем оцепенении. Повсюду потухала жизнь. Лишь Святая София торжествовала в извечной нерушимости, и восславлялся Великий Дворец в Византии, облекшейся страхом, забвением, небытием.
     Вновь заструилось по шее Склерены чье-то дыхание, и фимиам заволок ее вместе с восемью детьми, смотревшими не отрываясь. Смех Склероса прозвучал сзади, и резкими движениями опускалась и поднималась рыжая борода его со щелканьем зубов. Накадив внизу ладаном, от которого задыхалась вся церковь, и, исполнив свою уставную работу, он направился к своим не с целью обдавать их отменными голубыми волнами, но чтобы, разоблачившись, вновь насладиться объятиями их, потешиться, когда, облепив его, они, смеясь, будут бить в ладоши. Но остановился с кадильницей, висевшей на цепях, и уже не смеялся. О! Нет, он не смеялся больше! В глубоком раздумье притихли восемь детей, Склерена молилась, и из храма возносились псалмопения, рокот органа, металлически ясный, горестно пронзительный голос Гибреаса, молившего Теоса и Иисуса Сына Божия и Богоматерь, Святых, Избранных, Власти, Апостолов, Ангелов и Архангелов, святые лики которых, без сомнения, милосердно внимали гласу его:
     - Избави нас, Теос! Сокруши руки нечестивого, ибо обессилело племя человеческое. Узы смерти охватили нас, исчерпался предел угнетения нашего и отчаяния.
     - Теос - скала моя, крепость моя, Освободитель мой! Иисус мой - скала моя! К нему устремляюсь я. Он щит мой, сила, избавляющая меня. Он - мое высокое убежище!
     - Восстань, Иисусе! Подними десницу Твою и помяни скорбящих! Сокруши руки нечестивые и беззаконные! Помысли о злобе их и воздай правосудие беззащитному и попираемому!
     Песнопения дивно перекликались с таинственной природой Святой Пречистой, которая столь разнилась от Святой Премудрости в своем учении. Еще лишний раз возвещали они борьбу Добра против Зла, и славное дело творила обитель с храмом своим, одухотворяя рок, облекая его обрядом, искупляя религией. И раскрывались глубины ее постигающей души, и воплощалась в ней церковь высокой надежды и человеческого милосердия, объемля не одно только настоящее, но также будущее. И какая бы ни разразилась гибель, падет ли единой она жертвой или вместе с ней все Православие, но чувствовалось, что она молится за всех скорбящих, за все горе, за всех покинутых, за все страдания, порожденные Злом, с которым до сих пор - увы! - тщетно борется Добро, И казалось, что сегодня утром в нарочитых псалмопениях вещает Гибреас о последних испытаниях, о высших муках, которые чудились Склерене. И в дивном вопле раненого человечества трепетно изливался он душой стенающей, и грозно возносился вещий голос его, дышавший чем-то неодолимым и глубоко возвышенным над пением иноков, над рокотом органа, над величественным песнопеньем смерти, во образе псалмов оглашавшей наос.
     Не утренние клубились пары, голубоватые, прозрачные, летучие, но белый день воссиял, окрасив дали Пропонтиды и Золотого Рога цветом незапятнанного сардоникса. Белыми тонами оделись небеса, серебристыми тонами, изборожденными кружением птиц. И Святая Премудрость воздымалась со своим блистающим золотым крестом, выставляла горб срединного купола в кругу восьми остальных глав и эксонарфекс вместе с девятивратным нарфексом, откуда Помазанники в процессиях шествовали, отмеченные сверкающими крестами, увенчанные клобуками и митрами, облеченные в золотые одежды с драгоценными камнями, с кадильницами на цепочках - шествовали, вознося Акафист, победный гимн, когда-то прославлявший Зеленых и демократию Востока. И Святая Премудрость нагая в ослепительной пелене, словно блудница, предавала свои недвижимые формы. Ярче прежнего обнажался в ней блуд ее со Злом. И в оцепеневшем городе лишь ее симандра будила слух, зловеще колыхаясь, не сопутствуемая ни единой симандрой других храмов и монастырей, уже давно отделивших от ее целей стяжание Добра и отвратившихся от единения с ней - зверем, кобылицей смерти, ведомой Патриархом. Блудницей, восседающей на народах, толпах, языцех, развращаемых ее бесстыдством! Без конца струились процессии из девяти врат ее, словно срамные истечения, смердящие потоки пагубы.
     Показались великолепные сановники: Великий Доместик с тяжелым золотым жезлом, который он, согнув локоть, поддерживал на плече. Великий Друнгарий выступал раскачивающейся скопческой походкой. Великий Логофет, Протовестиарий, невзрачные видом, с оскаленными испорченными зубами, с лицом тощего верблюда. Блюститель Певчих, выставляющий свой плоский череп, Великий Хартуларий, подскакивавший, как кенгуру. Великий Диойкет, отважно скользивший с Протоиеракарием, которого созерцали Протопроэдр и Проэдр, опустив в неисповедимых думах подбородки. Все так же порхали, подобно юным распутникам, Великий Миртаит, Каниклейос, Кетонит и Кюропалат. Пышно горели в сиянии утра звери на их парагавдионах, узоры листвы на мантиях. Ярко цветилось убранство их сквозь красочные стекла просвета, и казалось, что плезиозавры, спинастые и пузатые, движутся или кругоспинные позвоночные, хищно выслеживающие неблаговонную добычу.
     Смотрели на все это Склерос и Склерена со своими восемью детьми.
     Бесстрастен был Базилевс! И радостен Патриарх; раскачиваясь, склонялась пухлая голова оскопленного священнослужителя к полусемитическому, полутуранскому профилю Самодержца, нос которого с ноздрями, раздувавшимися в видимом волнении, белел над черной бородой. Говорил Патриарх, и Константин V уступал, без сомнения, его речам, ибо нарочитое внимание изобразилось его носом. По мановению его золотого меча некто пышный раздвинул ряды воинов - Великий Папий Дигенис с пером цапли на камилавке, которое подобно было искусной запятой. Кандидаты отделились также, и с вытянутым серебряным ключом упруго устремился он с тучной головой в виде раскачивающейся тыквы, с жирным животом, выпучивавшимся поверх зеленых позументов длинной одежды, обычное чудовище - когтистое, рогатое и, как череп Иоанна, косматое. За ним Кандидаты рассекали золотыми секирами пространство во след скрывавшимся от них на голубоватых дорогах византийцам и, удаляясь в клубах пыли к Лихосу, исчез вскоре Дигенис, а полчища Константина V продолжали путь свой вкупе с Сановниками, Патриархом и самим Самодержцем.

Окончание следует...


  

Читайте в рассылке...

..по понедельникам с 16 июня:
    Крэйг Томас
    "Схватка с кобрами"

     Агент британских спецслужб Филип Касс, работающий в Индии под дипломатической "крышей", добывает сенсационную информацию. Видный индийский политик Шармар - один из теневых воротил наркобизнеса. Все улики налицо. Однако в тюрьме оказывается сам Касс. Его обвиняют в убийстве жены Шармара, которая была любовницей агента. На помощь ему из Англии нелегально прибывает другой профессионал - Патрик Хайд.

...по средам с 11 июня:
    Жан Ломбар
    "Византия"

     Книги Ж. Ломбара "Агония" и "Византия" представляют классический образец жанра исторического романа. В них есть все: что может увлечь даже самого искушенного читателя: большой фактологический материал, динамичный сюжет, полные антикварного очарования детали греко-римского быта, таинственность перспективы мышления древних с его мистикой и прозрениями: наконец: физиологическая изощренность: без которой, наверное, немыслимо воспроизведение многосложности той эпохи. К этому необходимо добавить и своеобразие языка романов - порой: докучно узорчатого: но все равно пленительного в своей благоухающей стилизации старых книг.

...по пятницам с 11 июля:
    Полина Москвитина,
    Алексей Черкасов
    "Сказания о людях тайги. Черный тополь"

     Знаменитая семейная сага А.Черкасова, посвященная старообрядцам Сибири. Это роман о конфликте веры и цивилизации, нового и старого, общественного и личного... Перед глазами читателя возникают написанные рукой мастера картины старинного сибирского быта, как живая, встает тайга, подвластная только сильным духом.
     Заключительная часть трилогии повествует о сибирской деревне двадцатых годов, о периоде Великой Отечественной войны и первых послевоенных годах.



    
Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения

В избранное