Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Росс КИНГ "ДОМИНО"


Литературное чтиво

Выпуск No 346 от 2006-04-17


Число подписчиков: 23


   Росс КИНГ "ДОМИНО"

Глава
43
  

     Седые буки и вязы, островки боярышника и шиповника, желтовато-зеленые холмы, старинные курганы, болотистые низины, вересковые пустоши, однообразные, как аравийская пустыня, и повсюду могучие дубы - их чешуйчатые стволы, выступавшие из тумана, походили на лапы драконов...
     Пейзаж разворачивался перед нами, как свиток, один конец которого находился в Лондоне, а другой в Бате; наше путешествие можно было сравнить с перематыванием свитка с одного цилиндра на другой, за каковым процессом мы наблюдали через овальные окошки с кожаными занавесками. Или иначе: мы заплатили за проезд и вошли в крохотный колышущийся театрик, чтобы любоваться оптическими эффектами, которые создаются при помощи картонных фигурок, рисунков на прозрачной бумаге, свечей и рефлекторов, проецирующих изображение на холст. Вот деревенская гостиница или кузница, вот домики из дерева и кирпичей на меловом нагорье - в сумерках можно подумать, это гнездится стая сорок; вот разорванныможерельем пролетают в небе птицы, а там скачет заяц или молодой олень, вспугнутый на опушке рощи.
     Однако владельцы этого увеселительного заведения нимало не заботились об удобствах гостей: что дороги, что ночлег - все было отвратительно. Батскую дорогу в низких местах развезло, в высоких - прихватило морозом; кое-где она совсем терялась под слоем грязи. Немного к западу от Рединга у нас сломалось колесо, а после починки мы застряли в глине, не доехав двух миль до Ньюбери, где провели первый вечер путешествия. Пока мы старались выбраться из ловушки, налегая плечами на вымазанные глиной колеса, за нашими усилиями наблюдало стадо грязных овец. Под конец мы пешком отправились в темный город, где ни блохи, ни неудобные узкие кровати не помешали нам забыться сном.
     На следующее утро, после очередного молитвенного заседания в столовой над яйцами с окороком, а потом кексами и элем, перед нами пошел развертываться остаток свитка: Хангерфорд, Марлборо, Овертон, Калн, Блэк-Дог-Хилл, Чиппнем, Бат. В сумерках за овальным окошком змеилась река, вонзались в небо шпили, на недостроенных зданиях вдоль склонов Уолкот-Парейд карабкались по стенам леса, черепичные крыши опоясывали склон холма, как ползущая гигантская гусеница. И наконец, Столл-стрит и Уайт-Харт-Инн, где незакрепленный конец свитка колыхнулся, уносимый в сторону ветром.

***

     Мы не решались перейти на шаг, пока не нырнули в темные переулочки к северу от Пиккадилли, вблизи Голден-Сквер. Дважды во время бегства - посередине Пиккадилли и на Литтл-Суоллоу-стрит - я останавливался из-за неудержимых позывов к рвоте; и каждый раз костюмированные гуляки с Хей-маркет высовывали головы в клинообразных масках из окон фаэтонов и портшезов, чтобы развлечься этим зрелищем.
     - Мне нужно... найти... мои башмаки, - выдохнул я, опираясь на тележку мясника и чувствуя, что сейчас меня вырвет в третий раз.
     - Кроме башмаков, вам, выходит, не о чем беспокоиться? Идемте... вот туда.
     - Не могу. - Мною овладело отчаяние. - Ни шагу больше... Благие небеса! Я убийца!
     - Идемте!
     Прежде Элинора оттащила меня от тела, вокруг которого расползалась лужа крови, и торопливо увела с площади. Теперь мы оказались - где же? - в Сохо. Во время нашего отчаянного бегства ее лицо хранило выражение мрачной, нездоровой радости, я же, наоборот, горевал. Когда Элинора схватила мою руку, меня вырвало в третий раз, прямо в тележку. Стеная и корчась, я, к сожалению, не сразу заметил спавшую там дворнягу, которая пробудилась, едва первые капли моей горькой рвоты увлажнили ее лохматый лоб. Рыча, она вцепилась зубами в мои пальцы.
     - Идем! - В голосе Элиноры было больше ярости, а в хватке - больше силы, чем у собаки. - Туда!
     Куда? Налево. Прямо. Направо. Налево, налево. Прямо. Направо и снова направо. Крадучись и спотыкаясь. Прочь от огней Голден-Сквер, широких проспектов Палтни или Брод-стрит, прочь от групп прохожих, пересекавших Сохо-Сквер или стоявших на Милк-Элли. Не преследуемые, как мы надеялись, никем, кроме лохматой дворняжки, которая начала слизывать кровь с моих чулок, когда я, невзирая на протесты Элиноры, устало опустился на землю на Хог-лейн.
     Хог-лейн. Я поднял голову. Над сбившимся набок капором Элиноры я увидел черные очертания колокольни Сент-Джайлз, похожей на рачий хвост.
     - Не здесь, - произнесла Элинора. - Кто-то идет.
     Я съежился под окном-фонарем. Гулкое "цок-цок-цок" лошадиных копыт звучало все громче, сопровождаемое тоненьким звоном уздечки. Дворняга оскалила клыки и облаяла проезжавший мимо наемный экипаж. На шум в окно высунулась голова, и тут Элинора выпустила мою руку и неожиданно закричала:
     - Роберт, Роберт, Роберт, любовь моя!
     Экипаж резко остановился. В окне, окаймленном малиновыми занавесками, возник - так мне показалось - живой портрет Роберта: белая атласная маска, черное покрывало из кружев, шелковый капюшон, который упал на плечи, позволяя видеть шляпу с золотой отделкой. Руки в белых перчатках вцепились в дверцу, словно для того, чтобы не дать ей открыться.

***

     Мы сняли комнаты на Грин-стрит. Я расписался в книге "мистер и миссис Роберт Ханна" (идея Элиноры) и оплатил неделю проживания одной из тех монет, которые она зашила в свою нижнюю юбку. В первые дни я задумывался о том, не эти ли самые комнаты занимал полвека назад Тристано. Тут и вправду было очень сыро и убого. К оконным стеклам прилипли опавшие листья, по цвету схожие с яичным желтком. По потолку и стенам разбегались трещины, образуя подобие географической карты. В водосточной трубе под карнизом раздавалось дождливыми ночами бульканье, как перед смертью в горле повешенного. Такие же звуки буду издавать и я (думал я, проснувшись на жалком ложе), когда мне придется корчиться червем на виселице Тайберна. Иногда я пробуждался с криком: дождь, проникавший через трещины в потолке, падал мне на лоб, превращаясь в моих снах в капли крови.
     - Сжальтесь, прошу, - звучал в темноте раздраженный голос Элиноры (под самым моим ухом, как мне казалось). - Тише, бога ради!
     Даже когда я бодрствовал, мне чудилась кровь, которая капала с голубого одеяния в лужу под бессильно поникшей головой; эта темная лужа безудержно тянулась к моим ногам, словно живое существо - лист или цветок плотоядного растения, развивавшегося у меня на глазах.
     Я думал о том, излечат ли меня батские воды от этих снов и воспоминаний? Средоточие надежд и чудес, так описывала Бат леди Боклер. Место, где обретают исцеление недужные и утомленные. Увы, в моем случае лечебный эффект обернулся своей противоположностью: не пробыв в Бате и двух дней, я - вероятно, по причине своих тревожных снов - сделался жертвой опасной болезни. Трое суток я не вставал с постели, потел и трясся в лихорадке. Скоро я так исхудал, что сквозь ночную рубашку чувствовал свои ребра и торчащие тазовые кости, словно, подобно Джеку Поттеру, постепенно превращался в скелет. А когда с севера, из Верхнего города, где строилась новая Зала Ассамблей, доносился отдаленный стук молотка, мне чудилось в бреду, будто это на Тайберне возводят для меня эшафот и каждый гвоздь, в него вогнанный, приближает мой неизбежный роковой час.
     Элинора в эту годину бедствий не показала себя исправной сиделкой, однако, несмотря на ее многократные отлучки и нерегулярный прием минеральной воды, капель и слабительных средств, я на четвертый день очнулся от сна, в котором мне виделся эшафот, и, ощутив прилив сил, один прогулялся по Грин-стрит. Рассвет только занимался (облака за Уидком-Хилл сохраняли местами желтый, как масло, колер), но больные, закутанные, в передвижных креслах, уже возвращались из купален; когда их везли по Миллсом-стрит, от их шей и плеч, виясь, поднимались испарения. Другие совершали моцион на Куин-Сквер, с утра пораньше наряженные в самое пышное платье, в оборках и кружевах. Но изнуренные (как у меня самого) лица большинства из них снова напомнили мне Джека Поттера, франтовато истлевавшего на виселице. Потом мне пришло в голову старинное бриттское название города - Акманчестер, то есть "город недужных" (не от леди ли Боклер я его слышал?), и при виде этих живых скелетов я почувствовал дрожь в членах и лихорадочную испарину на лбу.
     В самом деле, нездоровые лица здешних обитателей побудили меня отказаться от первоначального плана зарабатывать здесь себе на жизнь писанием портретов. Мне было известно, что, помимо Лондона, Бат был единственным английским городом, где портретист мог прокормиться своим ремеслом. Сэр Эндимион - я слышал это от него самого - провел здесь не один успешный сезон; часто он одновременно с завистью и насмешкой говорил о том, как много заказов достается его батскому приятелю, мистеру Гейнсборо. Но теперь...
     - И чем же мы тогда будем добывать пропитание? - нетерпеливо вопросила Элинора позднее тем же утром, когда я опрометчиво поделился с нею своими сомнениями. Мы сидели, погруженные по шею, в Кросс-Бат, и вода плескалась у самых наших подбородков. С неба падал мелкий дождичек, рисуя пунктиры на поверхности, а ему навстречу устремлялись колонны пара. Он собирался в такие плотные тучи, что чуть ранее, направляясь по Чип-стрит в Западные ворота, я испугался большого пожара.
     - Это купальни, - раздраженно указала пальцем Элинора, - вот Кросс-Бат, а там - Кингз-Бат.
     За время моей болезни она, очевидно, успела познакомиться как с купальнями, так и с другими курортниками - несколькими неотесанными юнцами, которые приветствовали ее при появлении, а потом, когда мы вышли из раздевальни, игриво плеснули в нее водой. Мне стало понятно, что за веселое времяпрепровождение отвлекало ее от моего одра болезни.
     - Кусок хлеба нам даст твой сценический дебют, - огрызнулся я. Речь шла о еще одной причине, побудившей нас отправиться в Бат: Элинора считала, что сможет найти работу в театре на Орчард-стрит. Когда нам в "Летучей машине" выпадал случай пошептаться без посторонних ушей, она только об этом и твердила. Но в Бате, пока я был болен, она развлекалась как угодно и бывала в каких угодно местах, только не в театре.
     - Не желаю это слушать, - фыркнула она, перемещаясь к противоположной стенке бассейна. При этом рукава и юбки ее холщового одеяния надулись, как парус, отчего можно было подумать, что это движется по воде какой-то грозный воин.
     Чуть позже, с плеском выбравшись из воды, я, как в вечер маскарада в Воксхолле, принялся раздумывать в одиночестве, не слишком ли поспешно я вверил свою судьбу женщине, которая ни в грош меня не ставила и легко бы приняла сторону моего гонителя, замыслившего сжить меня со свету.
     - Я не более чем пассажир фаэтона, - подумалось мне, - который мчится во весь опор, направляемый кучером-невидимкой.
     Внезапно - вероятно, в связи с купальнями - мне вспомнился Тристано, боявшийся сделаться игрушкой, потерять... что? Власть над собой?
     В первую неделю в Бате я вспоминал его на каждом шагу. В бреду я не раз вскрикивал, когда представлял себе, как он жил, ежеминутно опасаясь шпаги лорда У***; вздрагивая и судорожно дыша, я видел на его месте себя. Прежде я преисполнился к нему презрения - в тоскливые часы после того, как скипидар растворил мои иллюзии. Не использовал ли его как орудие тот пресловутый совратитель, что запутал меня и сбил с пути? Он казался мне олицетворением нашего обманчивого века: узурпатор, авантюрист, нарушитель правил и ниспровергатель основ. Полумужчина-полуженщина, ни то ни другое и то и другое вместе. Произведение искусства и предмет роскоши, цена которого - усекновение плоти. Но когда я услышал в окне его голос - усеченный голос, - в нем не было ничего нечеловеческого, неземного; скорее, в нем присутствовало нечто иное.
     - Кто это был? - оглядываясь через плечо и тяжело дыша, спрашивала меня Элинора, когда мы ретировались с площади в северном направлении, на Йорк-стрит, к Пиккадилли и Сент-Джеймской церкви.
     Я выдохнул, едва успевая за ней на своих израненных ногах:
     - Отец Роберта.
     - Роберт, Роберт, - повторял я вслед Элиноре, хотя в моем голосе, будившем эхо на Хог-лейн, не прозвучало при виде поразительной фигуры в наемном экипаже тех же пылких любовных нот. - Роберт?..
     Элинора, широко раскинув руки, бросилась вперед, я же тяжело опустился на камни, предоставив дворняге с громким фырканьем слизывать с моих чулок смесь грязи и крови. Чьей крови?
     Да, чьей крови? Представьте себе страх, мною испытанный. Я был убийцей, но если не Роберта, то чьим тогда? Я не мог собраться с мыслями. Кому или чему можно было доверять в этом неостановимом маскараде, вечном Воксхолле чувств? В моей голове царила полная сумятица, хотя в первые секунды, когда мы воззрились друг на друга (фигура в экипаже была не меньше нашего удивлена этой встрече), меня поразила ужасом идея, что, быть может, я неправильно судил о картине. Что, если она не свидетельствовала о низком предательстве, а имела другое, вполне невинное объяснение? Леди Боклер не была поддельной, а в таком случае - страшно подумать! - я вместо Роберта убил ее, а он теперь явился, воскресший, меня пугать. Но... нет... я не мог сосредоточиться, разум покидал меня... я боялся лишиться чувств.
     - Роберт, Роберт!.. - Подойдя к фаэтону, Элинора попыталась ухватить закутанную в черный плащ фигуру, а та, руками в белых перчатках, ее отталкивала.
     - Погоняй! - услышал я в последнюю секунду, перед тем как в глазах у меня потемнело и мой лоб соприкоснулся с булыжной мостовой. - Погоняй!
     В голове у меня кружило. Огни завихрялись над головой, как хвост кометы. Голоса возникали из тьмы и в нее же уходили. Запахи: свечей, цветов, духов. Прикосновения рук, грубых и мягких. Перед открывшимися глазами - как долго я пролежал с закрытыми? - фосфоресцирующий прилив чередуется с отливом. Волны медленно испаряются и гаснут, а надо мной склоняется пульсирующее лицо - неужели леди Боклер? - приближаясь едва ли не вплотную, так что я чувствую на своей щеке тепло дыхания.
     - Пейте, - шепчет голос. - Это утроит ваши силы.
     Это, конечно же, сон? Я снова в доме лорда У***, лежу навзничь на холодных плитках, а высоко над моей головой кружатся в волшебном танце Купидон, Время и Любовь. Да... все, что последовало за этим в высшей степени необычным вечером, было всего лишь сном...
     - Нет-нет, - руки нажали мне на плечи, - не двигайтесь. Мисс Элинора пойдет за доктором. Это займет минуту, не больше.
     Голос звучал отдаленно, глухо, непривычно. Я свалился обратно на матрац из конского волоса. Снова вскипел красный прибой. Волны плескали в стены спальни. В обрамленное изображение на стене - портрет человека, который нынче лежал мертвый на Сент-Джеймс-Сквер. С ночного столика на меня взирала слепыми глазами белая полумаска, а рядом с ней валялась, словно сброшенная в спешке, треуголка с золотой отделкой.
     Пустые раковины, оставленные моллюском, - из них выбралась загадочная фигура у меня над головой, чтобы пуститься в плавание по головокружительному потоку.

***

     Когда прошло пять дней, а сэр Эндимион в Бате не появился, Элинора как будто еще больше на меня рассердилась. Он не въехал на Уолкот-стрит на запыленном, фыркающем скакуне, со свистом рассекая саблей воздух и грозным голосом выкрикивая в облака мое имя. Подобные подвиги он совершал только в моих кошмарах, а может, как я опасался, в чрезмерно склонной к любовным мечтаниям фантазии Элиноры. Чувствуя себя покинутой, она злилась и каждое утро отправлялась в купальни одна.
     Тем не менее мы, как и в Лондоне, совершали время от времени длительные прогулки. Мимо наполовину возведенной Залы Ассамблей, вокруг Серкуса, вдоль изогнутого в виде лука скелета Ройял-Кресент, также недостроенного. Последний, растянувшись на изрытом лугу, напоминал, кости какого-то мифического зверя, которые были извлечены из земли, чтобы истлевать у всех на виду. В иных случаях мы гуляли по речному берегу, где вставал над темными водами новый мост - еще одна недовершенная стройка; быки его напоминали шипы спинного хребта, устои - четыре мощные лапы, половинки арок - крылья, здание заставы - циклопический череп. Еще одно доисторическое чудовище, при помощи воротов и лебедок поднятое из трясины, в которой оно было погребено.
     В таких случаях мы, если прерывали молчание, то ради беседы о Тристано. Элинора странным образом помешалась на этой теме. Я начал рассказывать его историю - по ее требованию - еще в пути, и в первый день по прибытии в Бат поставил бы точку, но заболел. Теперь, как завзятый путешественник в поисках следов гомеровских сражений, она желала посетить и подробно осмотреть все описанные в рассказе места: Бювет, Коулд-Бат-Хаус, старые Залы Ассамблей с бальными комнатами при них, даже Клавертон-Даун, где - вопреки всем запретам мистера Нэша - должна была состояться та самая дуэль. Элинора желала также узнать, чем вся эта история кончилась.
     - Выходит, лорд У*** заподозрил связь между супругой и Тристано? И потому мистеру Трамбуллу - если только это его настоящее имя - было поручено за ними шпионить?
     - Настоящее имя мистера Трамбулла мне неизвестно, - ответил я. - Возможно, он и в самом деле не кто иной, как Трамбулл, - Мы уже восьмой раз обходили Куин-Сквер; прежде я подробно описывал бал-маскарад и еще больше времени тратил, отвечая на бессчетные расспросы Элиноры. - Нет, в Лондоне лорд У*** ни о чем не догадывался. Тристано представлялся ему подобием Тантала, терзаемого близостью недоступной красоты, которой он никоим образом не мог насладиться. Лорд У*** сомневался лишь в способности певца вести неотступную слежку за ее светлостью, в коварстве которой был убежден, и, нельзя отрицать, с полным на то основанием. Сделаться рогоносцем лорд У*** страшился пуще всех напастей, а как раз в Бате, по его мнению, наставление рогов прочно укоренилось в качестве местного обычая.
     - Итак, мистера Трамбулла, кем бы он там ни был, нанял?..
     - Да, и Трамбулл же написал лорду У*** письмо в Лондон. Перед этим, однако, как я уже упоминал, он попытался предостеречь Тристано, к которому успел проникнуться уважением и сочувствием.
     - А ее светлость в это время, как я догадываюсь, была уже в тягости?
     - Погоди, я еще до этого не добрался. - Я был раздражен: Элинора постоянно меня перебивала. Мы обошли дряхлую мумию, которая грелась на солнышке в инвалидном кресле с украшенным лентами капором на голове, а ее опекунша - юная леди, предусмотрительно запасшаяся романом, - коротала часы на соседней скамейке. Издалека, со стороны Кресента, эхо доносило металлический перестук молотков.
     - И дуэль состоялась?
     - Не совсем. Впрочем, тем же вечером поединок был назначен на час рассвета, у Клавертон-Дауна. - Я махнул рукой в сторону востока, за Квайет-стрит, которая в этот утренний час вполне оправдывала свое название. - На саблях. Однако Тристано, повинуясь велению ее светлости, не появился на поле брани с тем, чтобы дать лорду У*** требуемую сатисфакцию.
     - Они вместе бежали во Францию? - По лицу Элиноры разлилась нежность, какой я не видел со дня нашего прибытия в Бат, и она еще крепче стиснула мне локоть. При солнечном свете, с этой новой улыбкой, Элинора выглядела определенно здоровее, хотя за последние дни мы оба заметно исхудали: зашитых в ее юбках монет становилось все меньше, и нам пришлось ограничиться одной-единственной трапезой за день, да и то весьма скромной. Вместо Джека Поттера и уготованного мне эшафота я видел порой во сне кухню мадам Шапюи с ощипанными куропатками и освежеванными тушками кроликов на вертелах.
     - Нет, в Лондон. Причем Тристано отправился один. Пока лорд У*** в ярости рубил саблей туманную дымку на Клавертон-Дауне, Тристано уже катил в почтовой карете по Лондонской дороге, а над ее светлостью хлопотал доктор.
     - Лорд У***, конечно же, бросился за Тристано в погоню? Настичь беглеца его светлости ведь ничего не стоило...
     Я покачал головой:
     - И тем не менее Тристано скрылся. Правда, всего лишь дня на два.
     - Он добрался до Лондона.
     - Да, можно сказать, почти что добрался. Но за Найтсбриджем карета прочно увязла в грязи. Когда колеса, наконец, кое-как вызволили - это заняло минут двадцать, - сзади на дороге показался лорд У***, летевший на почтовых.
     Пальцы Элиноры вцепились мне в локоть.
     - Тристано был схвачен и принужден драться на дуэли.
     - Да, его схватили, вытащили из кареты и повели - вернее, поволокли - в Гайд-Парк. Но драться на дуэли? Кто знает, что замышлял лорд У***? - Я подергал плечом, стараясь высвободиться из хватки Элиноры, - безуспешно. Мы расположились на скамье, залитой солнечным светом, с которой открывался вид на каменные ворота и на сад с балюстрадами и цветниками, испещренными яркими бликами. - Кто знает, какие демоны, помимо алкоголя, обуревали лорда У***, когда он, изрыгая громогласные проклятия, несся по горам и долам?..
     Элинора по-прежнему крепко держалась за мой рукав.
     - И что же дальше?..
     - Одним словом, Тристано вытащили из кареты. И проволокли через ворота Гайд-Парка. - Пальцы Элиноры судорожно напряглись. Отдаленный перестук молотков по непонятной причине внезапно стих. - Было уже темно - поздний вечер. Парк пустовал, земля отвердела после заморозков. В развевавшейся за спиной наподобие пары крыльев накидке лорд У*** бесцеремонно волочил Тристано, ухватив его за воротник; сапоги Тристано подпрыгивали и колотились о каждую кочку; казалось, будто сокол уносит слабо дрыгающуюся добычу в напитанное кровью гнездо из сучьев. Затем лорд вытащил саблю и приставил лезвие к шее Тристано с вопросами, настоящий ли он мужчина, готов ли дать ответ согласно законам чести, - словом, подверг жертву всяческому глумлению. "Ты дашь мне сатисфакцию, - прохрипел он, - или я проткну насквозь твое золотое горло! Расправиться с тобой окончательно, безусая девица? Но нет, я поступлю с тобой лучше этого - гораздо, гораздо лучше!"
     Достигнув Ринга - этого кровавого гнезда, лорд У*** грубо швырнул Тристано на землю. Тристано хотел приподняться, но лорд У*** придавил ему грудь сапогом. Потом, спрятав саблю в ножны, опустился на колени и медленно вытащил из-за пояса нож. Ухватив певца за волосы (парик отлетел в сторону), лорд запрокинул голову Тристано назад.
     "Ловкая маскировка - вырядиться евнухом! - рявкнул лорд ему в ухо. - Отличный камуфляж - разве нет? - чтобы обзавестить привилегиями и пользоваться всякими вольностями! Ты бы любого мужа своими штуками запросто мог одурачить. Ну как - будешь молить о прощении? Споешь арию о пощаде? Попробуешь меня околдовать, Орфей ты этакий, как околдовал мою супругу - да так, что она ума решилась? - Тут лорд с силой вдавил лезвие ножа в шею Тристано: выступившие капельки крови проворно побежали вниз, под кружевной воротник, словно мелкие насекомые, прячась от света. - Нет! Даю слово: петь ты больше никогда не будешь! Я тебя купил, я тобой и распоряжусь! Я принесу тебя в жертву, подрежу тебе крылья, вырву с корнем источник твоей пагубной мощи!"
     Я замолчал. Тени от балюстрады, лежавшие у наших ног, напоминали тигровую шкуру. Юная леди с томиком романа бодро катила свою дряхлую подопечную к Хай-стрит, вверх по холму к Серкусу.
     - Он любил ее, - прошептала Элинора. - Этот лорд У***. Она не знала - не видела, - но он ее любил. Им наверняка владела любовь.
     - Любовь? - Глаза у меня слезились от солнца. - Любовь? К тому, что он сделал, любовь не имела никакого отношения.
     - А что он сделал?..
     Я поднялся с места, шагнул за скамью и, забрав левой рукой не укрытые чепчиком желтые пряди с затылка, откинул ей голову назад.
     - Лорд запрокинул голову Тристано - вот так, а потом, подобно жестокому Терею...
     - Что потом? - Глаза Элиноры были закрыты; лицо, подставленное солнцу, излучало безмятежность.
     - Он отрезал... отрезал ему... отрезал его... он вырезал ему...
     Я выпустил из ладони волосы Элиноры: голова ее качнулась вперед, а я умолк - впал в немоту, словно и у меня самого некая чудовищная сила навеки отняла способность говорить, петь.
     Элинора задержалась значительно дольше обещанного. Доктор наконец-то появился - угрюмый косоглазый увалень с нечистым дыханием, но предписанный им настой пиретрума на сладком вине мало способствовал приведению меня в чувство. Гораздо больше меня озадачили крайне странные ухватки Элиноры, которая потчевала меня этим снадобьем, не сводя с меня влюбленного взгляда: она ласково поглаживала мне лицо и руки в знак самой нежной заботы и привязанности. Поистине странной казалась мне столь резкая перемена в женщине, еще совсем недавно взывавшей о мести пуще разъяренной фурии; и не странной ли выглядела подобная благосклонность по отношению к тому, кто совсем недавно стал убийцей...
     Кого же я все-таки убил? Турецкий костюм с окровавленным лифом, темные ангельские рукава, распростертые на булыжниках - вот что смутно проносилось у меня перед глазами, прежде чем я открыл их во второй раз. До возвращения Элиноры, как только схлынул пульсирующий напор в крови, я, указывая пальцем на портрет переодетой леди У***, забормотал торопливо и, скорее всего, бессвязно, будто язык мой сковало некое заклятие:
     - Кто - кто это, но кто, кто, кто здесь - там?..
     - Я же вам говорила, - мягко прервал этот отрывистый перестук вкрадчивый голос - Вчера вечером. Вы не помните? Не верите мне? Я же объяснила вам: леди У*** - моя мать.
     Нет, я ничего не помнил. Путаясь и заикаясь, я кое-как описал совершенное мной преступление.
     - Убили мою мать?.. - Лицо, склонившееся надо мной, выражало предельную степень растерянности. - Но, мистер Котли, моя матушка в могиле вот уже двадцать лет...
     Так утверждала леди Боклер накануне вечером: это мне припомнилось, когда я окончательно пришел в себя. Леди У*** зачахла и опочила, будучи средних лет, по-видимому, роковым образом подорвав здоровье слабительными, кровопусканиями, ваннами, приемом хинина, опиума и множества прочих загадочных составов из целебных трав, которыми лекари пользовали ее на протяжении десятилетий. Иными словами, ее убили средства, предназначенные сберечь ей жизнь.
     - Я полагала, вы могли догадаться, - ответила тогда на мой вопрос леди У***, невозмутимо взирая на обрамленный портрет - ее собственное живописное изображение. Она полулежала рядом со мной в турецком костюме на матраце, набитом конским волосом. - Моей матерью была леди У***, и только она, никто больше.
     По словам леди Боклер, портрет был написан в Бате, незадолго до того, как она появилась на свет. Мое изумление, вызванное открытием этой тайны, несколько умерила только другая, ошеломившая меня новость - на мой взгляд, еще менее правдоподобная: своим отцом леди Боклер назвала Тристано. Услышав это потрясающее откровение, я не сумел удержаться от растерянного восклицания, и на лице моем, бесспорно, выразилась полнейшая оторопь:
     - Но разве это... да нет, ничего подобного быть не может!
     Миледи покачала головой, и на меня пахнуло ароматом ее волос, завитки которых слегка растрепались во время нашей недавней возни.
     - Разве вы не слышали о прославленном кастрате синьоре Джусто Тендуччи, который несколько лет тому назад женился на мисс Доре Манселл, вопреки упорному сопротивлению опекуна девушки? - Теперь настал мой черед покачать головой. - Удивительно, - отозвалась моя собеседница, - по случаю этого события было выпущено столько памфлетов самого скандального свойства!
     - Кастраты женятся? - Немыслимость сочетания двух этих понятий проложила у меня на лбу глубокую борозду. - Невероятно!
     Однако миледи в подтверждение своих слов только кивнула самым серьезным образом.
     - Да, чаще всего думают именно так. Более того: для евнухов церемония венчания строго воспрещена - особенно в католических странах, где они лишены любых привилегий для вступления в брак. Почему? Ответ: ввиду предположительного отсутствия всяких способностей к производству потомства, кастраты могут всего лишь потворствовать наиболее низменным позывам плоти, превращая телесные наслаждения в самоцель; они не исполняют общественный долг - продолжать, как нам предписано, человеческий род, но ограничиваются сугубо личными утехами. Таким образом, удовольствия отдельной особи, узурпирующей нашу первейшую обязанность, подрывают благосостояние общества в целом. - Миледи перевела дыхание. - Вам понятна моя мысль? - Я собирался поддакнуть, но она меня опередила: - Известно, разумеется, что дамам не позволено ни допускать, ни выказывать блудливые плотские склонности, каковым предаются единственно во имя чадородия - или под его прикрытием, следуя библейскому призыву всходить на ложе, плодиться и размножаться. В союзе с кастратом этот наказ оборачивается вопиющей насмешкой: если он, так сказать, и готов взойти на ложе, то, по распространенному мнению, плодиться и размножаться не в силах. Тем самым в подобной ситуации покрытое завесой тайны действие становится одновременно и началом и концом всего, ибо сопряженные с ним страсти и рискованные восторги ни к чему, кроме пустоты и бесплодия, не ведут: в точности как и союз между двумя мужчинами или двумя женщинами, естественно, равным образом поставленный вне закона под диктатом тех же соображений. - Короткая пауза. - Пустота и бесплодие - вот именно. Впрочем, бывают случаи...
     Припомнив суровые проповеди отца, обличавшие женскую распущенность, я перебил речь миледи замечанием о том, что на нашем острове осуждение дамских страстей вряд ли отличается меньшим накалом. Леди Боклер кивком выразила полное со мной согласие.
     - Вы совершенно правы. За два года до прибытия Тристано в Лондон некий издатель пустил в продажу сочинение, озаглавленное "Скопчество Напоказ"; говорили, что им преследовалась одна-единственная цель - разубедить юную леди от замужества с великим Николини. В итоге это произведение оказалось более успешным посланником, нежели опекуны мисс Манселл, ибо эта юная леди вступила в брак с синьором Тендуччи и - к всеобщему удивлению - родила ему двоих детей еще до того, как ее поместили в дом сумасшедших в Дублине. Наличие двух вопящих младенцев сняло с супруга подозрение в изначальной греховности их брачного союза, но тем не менее его препроводили за решетку по обвинению в попрании воли опекунов мисс Манселл. Если пожелаете, можете прочесть об этом громком деле в "Достоверном и Доподлинном..."
     - Двое детей, вы сказали? - Упрямые волы сомнения пропахали у меня на лбу еще более глубокие борозды. - В женитьбу я еще могу поверить, даже в супружеские сношения могу, но дети? Нет-нет: муж носил рога, хотя сам того и не знал.
     Миледи тряхнула головой, высвободив еще несколько мягких темных прядей и обдав меня тонким ароматом духов.
     - Из-за опасности разоблачения операции зачастую проводились примитивно, неопытными руками хирургов с самой сомнительной репутацией. Поэтому - либо по ошибке, а не исключено, что и согласно заведенной практике, мальчиков не всегда начисто лишали детородных частей: одна из семенных желез, как вы должны понять, сохранялась. Операция вовсе не превращала кастратов, по утверждениям авторов уличных баллад, в импотентов и не подрывала их прочие силы. - Леди Боклер чуточку помолчала. - И я убеждена, что им ничего не стоило поддерживать...
     - Поддерживать?
     - Поддерживать на...
     А! Поддерживать на весу то, что я поддерживал - уже целый час, не меньше, - хотя и стараясь тщательно замаскироваться расположением коленей. Ее светлость улыбнулась и деликатно кашлянула, а я вдруг ощутил, как по всему моему телу разлилось не то удовольствие, не то смущение - что именно, я не мог разобрать.
     - Если Тристано действительно ваш отец, - торопливо спросил я, гадая про себя, должным ли образом усвоил все то, что рассказала мне миледи, - то кто же тогда ваша мать?
     - Мистер Ларкинс!
     Фигура передо мной, кусая губы, в величайшем волнении расхаживала по комнате: взад-вперед, взад-вперед, мимо кровати, мимо распростертого на ней моего тела, обложенного подушками.
     - Мистер Ларкинс? - Я усиленно моргал веками и щурился, что было вызвано не настойчивым повторением имени, которое плохо доходило до моего слуха, а попыткой получше разглядеть - как бы это назвать? - мелькавшего перед моими глазами гермафродита. Наполовину мужчина, наполовину женщина. Мне довелось созерцать воистину диковинное создание, сродни существам из рассказов путешественников: голова дамы - если точнее, голова леди Боклер - венчала туловище джентльмена, облаченного, как и положено, в гофрированную рубашку, камзол, короткие штаны, чулки и башмаки с пряжками. Облаченного, иными словами, в одеяние Роберта Ханна. Итак... леди это или джентльмен? Джентльмен или леди? Странный гибрид представлялся моему напряженному взору и тем, и другим, и вообще никем: загадкой или нулем, притягивающим и тут же ставящим в тупик вконец расстроенное восприятие.
     - Мистер Ларкинс... - Я повторил это имя шепотом, едва слышным мне самому.
     - Да. Не кто иной, как мистер Ларкинс - Имя понадобилось повторить трижды, прежде чем в моем затуманенном мозгу забрезжила слабая тень воспоминания. - Милый, милый, милый - он теперь мертв, мертв! - Фигура прекратила метаться у изножья постели. - Вы его, кажется, знали?
     - Да - то есть нет. Совсем немного. - Сознание ко мне возвращалось, хотя и медленно. Мой партнер за партией в вист, участливый спаситель в фаэтоне. - Но?..
     - Но почему? - (Я кивнул, и фигура возобновила свои пробежки.) - Это был мой знакомый. Нередко он надевал этот костюм и сегодня вечером настоял, чтобы... - Тяжелые шаги, донесшиеся с лестницы, заставили фигуру замереть на месте. - О, милый, милый, дорогой - вы должны бежать. Немедленно. Сейчас же. Куда вы могли бы направиться? Вот - возьмите монеты. Скорее - наденьте вот это. Сегодня же вечером - да, нельзя терять ни минуты.
     Я никуда бы не сдвинулся без необъяснимо ласковой и заботливой Элиноры, которая появилась в сопровождении насквозь пропахшего какой-то гадостью доктора - на деле простого аптекаря. Ее желание покинуть Лондон - бежать от сэра Эндимиона, по ее словам, - внезапно вспыхнуло с таким жаром, что мне осталось только покорно и безмолвно за ней последовать.
     - Прощайте! - произнесло мне вослед двуединое создание с глазами, полными слез - не то обо мне, не то о мистере Ларкинсе; на улице нас уже дожидался наемный экипаж.
     Мне предстояло заглянуть на Хеймаркет, где я собрал свои немногие пожитки и - к величайшему своему стыду - похитил у мистера Шарпа несколько монет, менее надежно спрятанных. Поскольку мною совершено убийство, рассудил я, то воровство, пожалуй, можно даже расценить как шаг к исправлению, хотя оба этих предприятия, я знал, равно наказуются виселицей.
     - Прощайте! - шепнул я в ответ, одной ногой уже ступив на лестницу. В руках я сжимал предметы, необходимые для моей завершающей метаморфозы, - треуголку, пальто и перчатки; прежняя одежда, запятнанная кровью, была сброшена в спальне.
     Минуту спустя, когда экипаж с грохотом проезжал мимо церкви, я поднял глаза и увидел в окне наверху лицо - только лицо, без обескураживающих телесных новшеств, которое, несмотря ни на что, и в прошлом, и в будущем представляло собой мой beau ideal. Волновало меня одно: когда (если смилостивится судьба) я смогу увидеть это лицо вновь.

Глава
44
  

     Все чаще и чаще теперь я бродил один: пробирался по улочкам Бата или поднимался на холмы; одежда моя ветшала и выгорала, сам я худел и бледнел, уже мало отличаясь от встречных скелетов, укутанных в теплое.
     Однажды, во время прогулки по Грейт-Коммон к северу от Вестон-роуд, я обернулся взглянуть на город и увидел, насколько ранее заблуждался: наполовину выстроенный Кресент и новый мост через реку Эйвон, наименованный Палтни-Бридж, вовсе не являлись мертвыми чудищами, которые рабочие с помощью лопат и бадей извлекли из земли: нет, это были побеги свежей поросли, тянувшейся из трясины к солнцу, взбиравшейся вверх по ступеням лестницы, подобно каменным ангелам на западной стороне аббатства. Строения не были порождены туманным прошлым, но возвещали новый день, увлекали вперед, в будущее. Моим глазам предстала часть живого организма - с дыханием, кровообращением. И я понял, что настало время и для меня, когда я тоже должен выпрямиться, набрать полную грудь воздуха, совершить рывок.
     Итак, не прошло и двух недель после нашего прибытия в Бат, как я приступил к новой работе. Заключалась она не в писании портретов, как я первоначально задумывал: мне предстояло в жизни написать еще только один-единственный (вот он, вы держите его в руке); трудился я теперь в Уидкомской каменоломне, расположенной вблизи от города на юге, за Прайор-Парком. Мне платили десять шиллингов в неделю за то, чтобы я добывал из-под оглаживаемого ветрами травяного покрова глыбы батского строительного камня и погружал эти медового цвета блоки на деревянные подводы. Их по брусьям перетаскивали к строительной площадке на берегу Эйвона, где блоки, гладко отшлифованные каменотесами, помещались, наподобие доспехов, в вытянутую громаду Кингз-Кресента или образовывали террасы вдоль Уолкотского Променада; врастали в костяк и кожный покров мерцавшего на солнце города, который день ото дня ширился вокруг.
     Город - немалая его часть - построен моими руками. Я поднимал с помощью рычага глыбы известняка, вызволяя их, точно новорожденных, из прорытых в залежах мергеля зияющих темных канав. Впервые оказавшись на воздухе, они походили на нежных младенцев: влажные, мягкие и податливые под пальцами, когда их обтесывали, нагружали на подводы, а каменщики нарезали кубами. Однако помещенные на бутовую основу и подвергнутые воздействию солнца и влаги - всем прихотям непогоды, эти известняковые блоки приобретали твердость и прочность гранита.
     Всякий вечер, укладываясь на тюфяк, я чувствовал, как руки мои грубеют и покрываются мозолями, а мышцы крепнут и наливаются силой. И я повторял себе, что сам я тоже рождаюсь заново, крепну духом - и под жестокими ударами враждебной судьбы, под безжалостной плетью горького опыта обретаю новый облик.
     Внешнего Человека высекает в камне, формует и покрывает броней Человек Внутренний...
     Однако эти мои надежды, как и все прочие, оказались иллюзией. Я не был изваян из камня, и в итоге выпавшие на мою долю напасти окончательно меня сокрушили.
     Первый удар обрушился на меня после того, как я проработал в каменоломне чуть больше недели. Чем развлекала себя Элинора во время моего отсутствия (я покидал Грин-стрит на рассвете и возвращался в сумерках), я понятия не имел, да и не особенно любопытствовал. Но в тот день разразилась сильнейшая буря с ливнем, перешедшим в обильный град: карьер быстро залили мутные потоки, градины свирепо колотили нас по головам и плечам, и любая работа сделалась невозможной. Так мне случилось вернуться на Грин-стрит раньше обычного; замешкавшись на лестнице у входной двери, я услышал уже знакомые мне звуки: затрудненное дыхание, глухие толчки, стоны и невольные вскрики - все то, что поразило мой слух перед утренним Падением Завесы.
     Мгновенно мной завладела прежняя лихорадка. Дрожь сотрясала меня с такой силой, что, как от собаки, которая выбралась мокрой из пруда с утками, брызги пота разлетались от меня по всему коридору, усеивая стены. Скользкий от дождя пол - а вернее, весь дом - качнулся под моими ногами; пытаясь удержать равновесие, я быстро убедился, что обречен извергнуть наружу завтрак, которому вместе с тем предназначалось служить одновременно обедом и ужином. Сомнений быть не могло: явился сэр Эндимион, как я того страшился, а Элинора, теперь мне стало ясно, желала. Она ему написала, я был уверен в этом. Но что именно написала? Что я увез ее насильно? Я знал: ей хотелось наглядного свидетельства его любви, какого-нибудь отчаянного поступка. Дуэль - уж не к этому ли она клонила? Да-да, какой-нибудь безрассудный выпад - против меня, а в случае неудачи, против нее самой.
     Я, шатаясь, спустился с лестницы и вышел под дождь. И чуть ли не час переминался с ноги на ногу под портиком церкви Святого Михаила, на противоположной стороне Брод-стрит, не сводя глаз с нашего неосвещенного окна. Смятение вновь раздирало мою душу. Что мне делать? Бросить сэру Эндимиону вызов? Или же он намерен потребовать от меня сатисфакции? Увезет ли он Элинору с собой? Привел ли ко мне судебного исполнителя? Моя поимка выглядела неминуемой...
     В окне замерцал огонек. Минутой позже дверь дома отворилась, но на улицу ступил не сэр Эндимион, а некий молодчик из Кросс-Бата. Негодяй обозрел небосвод, прежде чем нахлобучить на голову шляпу, а потом, перескочив через лужи по направлению к Миллсом-стрит, вскарабкался в портшез.
     Забыв о лихорадке, я ринулся в дом и взбежал вверх по лестнице. Отдуваясь и клокоча гневом, я застал Элинору за расчесыванием распущенных волос изящным гребнем из черепахового панциря; его, помнится, не было среди вещей, которые мы побросали в холщовый мешок в минуту нашего поспешного бегства.
     Не поворачивая головы, Элинора невозмутимо спросила:
     - Вы сегодня не работаете?
     - Дождь, - нерешительно произнес я, ненавидя себя и за эту паузу, и за свою нерешительность, а потом довольно резко заметил: - Я вижу, мисс Элинора, ваше ремесло по-прежнему процветает.
     - И вправду дождь?
     Голос ее ничуть не дрогнул, сохраняя бесстрастность; она продолжала сидеть ко мне спиной, размеренно проводя гребнем по волосам, отчего к ним стал возвращаться блеск - со светлым оттенком желтизны. И однако, в этот момент Элинора не походила ни на модель "Красавицы с мансарды", ни "Дамы с мансарды" - писать ее такой я желания не имел.
     - Сквозит. Будьте добры, прикройте дверь, - добавила она все так же хладнокровно, будто обращалась к слуге, и тут до моего сознания дошло, что в некотором смысле я и в самом деле был для нее слугой.
     Элинора наблюдала за мной - а я за ней - с помощью небольшого зеркала, в котором оба мы отражались. В зеркале, испещренном трещинами, казалось, что она хмурится. Когда же она, наконец, обернулась, я увидел, что зеркало лжет: на самом деле Элинора улыбалась, хотя чарующей эту улыбку назвать было нельзя. На шее у нее красовались жемчужные бусы, а одета она была в голубое неглиже из муарового шелка: для его покупки мне пришлось бы не один месяц трудиться в Уидкомской каменоломне и вырубить столько батского строительного камня, что его хватило бы для сооружения колосса, который с высоты своего громадного роста мог бы хмуро сдвинуть каменные брови при виде моей еще более колоссальной глупости.
     Иначе говоря, моим глазам вдруг предстало в Элиноре многое из того, чего я до сих пор либо не замечал, либо не распознавал; словно раньше я видел только ложный ее образ, искаженный растрескавшимся зеркалом.
     Не в силах видеть этот новый облик, я повернулся и, сопровождаемый смехом Элиноры - неприятным и безрадостным, как и ее улыбка, - скатился по лестнице и выбежал под дождь. Я блуждал по пустынным улицам, поливаемый струями дождя, влекомый вперед, подобно грудам мертвых листьев, которые несут переполненные сточные канавы. Известняк, прилипший к моим рукавам, намок и начал растворяться; растворялся и я сам, трескаясь и крошась до самой сердцевины.
     Миновав полуосвещенные здания и нагромождения пустых передвижных кресел, я очутился на Столл-стрит. Призрачные клубы испарений - на вид еще более сырые, чем обычно, - плотно нависали над купальнями, откуда эхо доносило до меня крики и всплески. Пахнуло серой от источников - и этот запах заставил меня поежиться, будто при простуде.
     Единственно из желания согреться, я переступил порог гостиницы "Белый олень" и, усевшись у огня, заказал кружку пива и трубку. Таверна пустовала, и я целый час обсушивался в одиночестве; разглядывая известняк под ногтями и пол, усыпанный опилками, я, среди прочего, размышлял о "диоптрическом улье" моей матери: нам кажется, что через прозрачное стекло мы видим все, что происходит внутри; на деле же стекло повреждено и представляет нам лишь самую искаженную, недостоверную картину. И вот такие изъяны и трещинки никогда не позволяют нам ясно разглядеть внутренний строй души, чувства и страсти человеческого сердца...
     Осушив еще две кружки пива и выкурив бессчетное количество трубок, я имел все основания, если бы только мог об этом знать, продолжить свои раздумья о зловещей непроницаемости человеческой души, но в это время два джентльмена, также с трубками в зубах, сняли с себя мокрые плащи и расположились на стульях у меня за спиной.
     - "Летучая машина" из Лондона запаздывает, - заметил один из них, - хотя прибытие ее вот-вот ожидается.
     - Ну и погодка! Для путешествий хуже и не придумаешь, - продолжал этот джентльмен, шумно топая мокрыми сапогами о пол.
     - Точно. Вашу шляпу, сэр, если позволите. После паузы, занятой передвиганием стульев, первый голос сказал:
     - Думаю, нападение произошло вчера в это время.
     - Вчера, сэр?
     - Да, возле Ньюбери.
     - Тогда потери должны быть велики. Я слышал, на этот раз там ехало довольно много Достойных Особ.
     - Это верно, но жизни лишились только разбойники. По крайней мере, один из них.....
     - Правда, сэр?
     - ...А второго негодяя удалось схватить.
     - Слава Богу! Право, сэр, за это следует выпить. Так, значит, стражник, - задал вопрос любопытствующий после того, как принесенные бокалы были спешно осушены в ознаменование этого успеха, - стражник выстрелил в грабителей? Что ж, мы обязаны поднять тост за здоровье храбреца, как только он здесь появится.
     Второй собеседник снисходительно фыркнул.
     - Поберегите денежки, мистер Хупер, поберегите денежки. При чем тут стражник? Все они, как один, заячьи души. - Говоривший фыркнул снова, но на этот раз тише, словно кто-то из присутствующих (гостиница начала заполняться) мог почувствовать себя профессионально оскорбленным. - Нет, отличился там другой: по общему мнению, гроза, да и только. Свирепый нрав - и шпага, разящая без промаха. Тьфу ты, пропасть, как же его зовут? Вот дьявол! Узнать имя ничего не стоит: здесь он всем преотлично известен, готов об заклад биться... Однако имя так и не вспомнили: под влиянием очередных бокалов портвейна оно как-то потеряло четкость и отдалилось, а потом, наконец, и разговор перескочил на другую тему. Наверное, предшествовавший разговор вылетел бы из головы и у меня, если бы я, ковыляя несколько часов спустя после дополнительной пары кружек пива обратно на Грин-стрит, не услышал перезвон колоколов на окутанной мраком башне аббатства: он возвестил о прибытии "Летучей машины", которая доставила в город доблестную и таинственную Достойную Особу.
     - Добро пожаловать в Бат! - пьяным голосом выкрикнул я, пошатываясь на развилке Брод-стрит перед церковью Святого Михаила, встречая долгожданный экипаж, который со скрипом и звяканьем проехал по Уолкот и растаял в тумане Хай-стрит. Тогда я подбросил шляпу высоко в небо, хотя на мое приветствие отозвались только черные летучие мыши: приняв шляпу за свою товарку, они, то резко ныряя вниз, то взмывая в воздух, начали очерчивать вокруг нее стремительные круги.
     - Ревнивец, - услышал я от Элиноры. Она все еще сидела перед треснувшим зеркалом, изучая в нем мое отражение; по-прежнему в неглиже, с ниткой жемчужных бус на шее. Казалось, время моего пребывания в "Белом олене" длилось всего несколько минут. - Вы пьяны, - добавила она, с мягким шорохом проводя гребнем по волосам. - Не желаю ничего слышать о вашей низкой ревности.
     Ревности? Мой укоризненный вид Элинора истолковала неверно.
     - Ревность? - фыркнул я презрительно, в точности скопировав джентльмена из гостиницы. - Ревновать к тем, кто платит за ваши милости? Ревновать к вашим бусам и гребенкам? - Упершись обеими руками в дверные косяки, я шатался в дверном проеме, будто Самсон, готовящийся обрушить опоры здания. - Уважения к себе - вот все, чего мне сейчас желалось бы, - невнятно цедил я, - у меня его больше нет ни капли - да, впрочем, и перед собой я его не вижу.
     - Вы ревнуете к сэру Эндимиону, - уверенно произнесла Элинора. - И не посмеете это отрицать.
     - Что?.. - Я испытывал к своему старому наставнику многие чувства, но только не это.
     - Ревнуете из-за того, что он любит меня, - продолжала Элинора, - а я его.
     - Чушь! - Все еще цепляться за эту иллюзию! Надо же, как легко обвести ее вокруг пальца! Мне вспомнились ее слова о сердце, которое охотно пособляет изменнику, - и вправду мудро замечено. Да, она совершенно слепа - слепа, как те самые летучие мыши! - слепа к чувствам окружающих; даже хуже того - быть может, слепа и по отношению к чувствам собственным. - Он любит тебя? Да я от смеха готов лопнуть.
     Элинора не ответила, но в глазах у нее загорелся огонек отчаянной, упрямой веры - веры, которая, в чем я нимало не сомневался, была простой иллюзией.
     - Странное определение любви! - настаивал я, в надежде загасить этот огонек. - В каком словаре его отыскать? Что за грамматика пригодна для подобного высказывания? - Я попытался рассмеяться, встать по-военному навытяжку и осипшим от пива голосом повелительным тоном прогреметь:
     - Нет, мисс, - вы, как всегда, заблуждаетесь. Физиогномика человеческого сердца столь же неведома вам, как...
     Я умолк, увидев, что она замахнулась на меня черепаховым гребнем.
     - Не вам бы тут разглагольствовать! Ваших наставлений, сэр, я не приму.
     - Ах, так? Но разве между нами нет разницы? Да, всюду, куда бы я ни бросил взор, я ищу истину, тогда как ты, - я в знак обвинения ткнул пальцем воздух, - ты охотно даешь себя обмануть. И обмануть тебя ничего не стоит, потому как ты обожаешь хитрости. И чужие, и свои собственные! Можешь городить все, что тебе вздумается, - добавил я после короткой паузы, - а он все равно не явится! Не явится, потому что он не... не... не...
     Пререкаться дальше не имело смысла: Элинора умолкла. Не дослушав, она отвернулась и снова принялась изучать меня в зеркале, отвратительная растресканность которого правдиво отразила, наконец, ее действительное душевное состояние. Хрупкие ссутуленные плечи, поникшие пряди - все говорило о поражении. Да-да, о поражении. Сэр Эндимион презрительно отверг ее даже самые ничтожные желания, готовность унизить себя до последней черты.
     Гнев мой сразу сник, вытесненный приливом странного сочувствия к Элиноре. Я шагнул вперед в надежде утешить ее, как это бывало во время нашего путешествия, - возможно, обнять, прижать ее голову к груди. Сочувствие. Что сказал мистер Ларкинс о сочувствии как основополагающей человеческой страсти? По его словам, это зеркало, посредством которого перед лицом другого мы узнаем свое собственное.
     Но, рванувшись навстречу искаженному отражению, я, под влиянием четырех кружек пива, споткнулся; заметив мой резкий и внезапный порыв, Элинора мгновенно вскинула голову, а рукой ухватилась за кисть. Превратно истолковав мои намерения, она приняла хмельную участливость, разлившуюся по моему лицу, за нечто иное: глаза ее сузились и яростно сверкнули.
     - Не смейте до меня дотрагиваться! - Я хотел было запротестовать, но Элинора сопроводила свое восклицание метким броском кисти, угодившей мне прямо в лоб - точно в то место, которым я соприкоснулся с булыжниками на Хог-лейн. Вторая кисть чуть не расквасила мне нос.
     Можно ли этими болезненными ударами или четырьмя выпитыми у камина кружками объяснить - извинить, разумеется, уж никак нельзя - то, что произошло следом? Вспоминаю теперь - и, собственно, ясно вижу перед собой - словно меня подменили: кто-то другой, но только не Джордж Котли, прыжком кидается, с воплем сбежавшего из Бедлама хватает Элинору, и оба, стиснутые в объятии, кружат по комнате, будто танцуют страстный котильон; кто-то другой, в ответ на плевок в лицо, закатывает ей оплеуху рукой, огрубевшей от известняка; кто-то другой наносит Элиноре пощечину с еще большей силой, когда она впивается зубами в шрам на руке от щенячьего укуса; кто-то другой, рывком подняв Элинору с пола, грубо трясет ее за плечи, выкрикивая бессвязные фразы пьяным охрипшим голосом.
     Кто-то другой с величайшим изумлением обнаруживает, что Элинора улыбается: да, черты ее лица преображены влюбленным, едва ли не восторженным выражением, которое ему доводилось видеть столь редко, а увидеть сейчас он ожидал меньше всего. Элинора неверно истолковала его упреки и неудачную попытку сочувствия, вот и теперь совершенно в ином смысле воспринимает его негодование.
     - Ревнивец, - шепчет Элинора, и глаза ее сияют. - Я знала, знала! Вы доказали, доказали это!
     А затем - под ее буйный смех - потрескивание швов и шорох шелковой ткани, когда неглиже снимают через голову.
     Тогда я не знал, зато знаю теперь, что для придания человеку таинственности, непостижимости одеяние вовсе не требуется. Все наши личины - маски, вуали, капюшоны - не что иное, как выражение наших непознанных сущностей; Внешний Человек, говаривал мой отец, облачен в соответствии с помыслами сокровенного Внутреннего Человека. Я бы, наверное, упомянул о наших сущностях, неизвестных нам самим: разве мы больше других способны проницать злостную непрозрачность наших сердец, извечно вводящих нас в заблуждение и спеленутых непроизносимыми тайнами? Разве наши сердца не столь же обманчивы и загадочны, что и лица встречных?
     Бедняжка Элинора, вывел я, страдала двойной слепотой. Незадачливое существо, в опасном сближении Марса и Венеры постоянно путавшее одну планету с другой, приняло мой гнев, мое свирепое нападение за любовь, на которую и попыталось ответить способом - по прошествии стольких лет - единственным, ею признаваемым. Любовь? Нет, любовь не имела с этим ничего общего.
     Не имела любовь ничего общего, чего бы там Элинора ни желала и ни думала, с тем, что последовало дальше, - с постигшим меня вторым бедствием. Ведь я, подобно Элиноре, - вы, вероятно, это уже подметили? - был так же слеп к чувствам окружающих, и эта слепота, в итоге, обошлась мне дорого.
     Вижу, как мы, спустя минуту-другую, свернулись на лежанке клубочком, сморенные сном. Но даже сейчас, в драматическом сближении планет, мной упомянутом, Марс начинает доминировать: ибо кто прибыл на "Летучей машине"? Да: на улице, у портшеза, в шляпе, с полей которой стекают три дождевые струи, а туман льнет к шелковому зонтику, раскрытому на миг перед вступлением под арку, можно видеть сэра Эндимиона Старкера. Я вижу, как он расплачивается с носильщиками, берется за дверной молоток, расспрашивает хозяйку пансиона и поднимается по лестнице, перила которой все еще сохраняют мокрые созвездия отпечатков моих рук, а узкие ступени - более строгие геометрически следы моих подошв. Затем он молча приближается к нашей комнате с незапертой дверью; он еще не взялся за медную шарообразную ручку, но его тонкая шпага уже наполовину вытянута из серебряных ножен.

Глава
45
  

     Суд над лордом У*** в палате лордов стал событием, которое оживило весенний сезон 1721 года, не предвещавший ранее ничего занимательного. Правда, опера все еще существовала. В апреле третий сезон Королевской академии открылся премьерой в Королевском театре новой оперы "Muzio Scevola" <"Муций Сцевола" (ит.)>, сочиненной совместно синьорами Генделем, Бонончини и Амадеи; возобновились с прежним успехом и представления "Radamisto". Самой Королевской академии был еще отпущен срок в восемь лет, и за это время на сцене Хей-маркет предстояло появиться двум выдающимся сопрано - Куццони и Фаустине, не говоря уже о Пьоццино. Однако сопутствовавшие опере маскарады у графа Хайдеггера не сопровождались уже таким разгулом, как прежде. Поговаривали, будто они подпадут под королевский запрет, что и случилось через два-три сезона: публичные маскарады были объявлены противозаконными. Пророчили также выход нового, весьма строгого закона об азартных играх, и этот слух также подтвердился; цель закона состояла в том, чтобы помешать отпрыскам знатных фамилий проматывать родовое наследие.
     Словно бы предвидя грядущую скуку, лондонцы той весной хватались за любое попавшееся развлечение. Из-за большого наплыва публики участникам процесса пришлось переместиться по сырым и узким коридорам Вестминстерского дворца к северу, из палаты лордов в более обширный Вестминстер-Холл. Галереи в день суда ломились, как в Королевском театре; такой толпы здесь не было даже несколько лет назад, когда судили за предательство графа Оксфордского. За месяцы до процесса появились объявления о нем; ими торговали продавцы баллад, книг и гравюр под стенами старинного Холла. Многие из этих изданий описывали на разные лады общее содержание и наиболее лакомые детали этой скандальной истории: попытку тайного бегства любовников в Бат, зверскую расправу в Гайд-Парке, роды леди У***, состоявшиеся, по слухам, в Бате (откуда она не вернулась). Эти брошюры часто зачитывали вслух в тавернах, а иной раз какая-нибудь труппа бродячих актеров бралась разыграть историю на импровизированной сцене, изображая персонажей в самых черных красках: Тристано - распутник, с глупой улыбкой пискляво декламирующий стихи на итальянском; леди У*** - развратная девка, трясущая перед ним юбками; его светлость, с парой рогов на голове, - идиотически кроткий, долготерпеливый муж.
     Смехотворная нелепость последнего портрета сделалась особенно очевидна, когда его милость привели из Пресс-Ярда в Ньюгейтской тюрьме (где он гостеприимно принимал нескончаемый ряд Достойных Особ) перед лицо судей, дабы предъявить обвинение, караемое виселицей, в "умышленном нанесении телесных повреждений или увечий". Нередко ответчики по таким делам, скорчившись на скамье подсудимых, скажем, в Олд-Бейли, выслушивали обвинительный приговор за одну только свою внешность: будучи и без того грязными оборванцами, они делались еще грязней и оборванней от тюремных невзгод. От них так дурно пахло, что судьи и зрители приносили с собой букетики, кусочки камфары, веточки руты и футляры с ароматическими шариками, куда то и дело погружали нос. Жалкие нищие являли собой настолько отталкивающее зрелище, что и зрителям, и судьям оставалось только принять их внешнюю форму, то есть лохмотья и вонь, за неопровержимое свидетельство низости натуры.
     Наружность лорда У***, когда он появился в Вестминстер-Холле, была совершенно иной, хотя людьми, выносившими о ней суждение, руководили те же предрассудки. В красивом шелковом костюме и в белоснежном парике с косичкой в сеточке, он выглядел так, словно сидел не на скамье подсудимых, а в Королевском театре, в ложе с драпировками из тафты; тюремного запаха не было и в помине - лишь ароматные брызги духов, которые его светлость приобрел в прошлом году в Париже. А так как люди склонны верить, будто внешность тесно связана с некоей внутренней формой, служащей ей моделью, то, вероятно, не следует искать иных причин быстрого оправдания подсудимого лордами, кроме величественного фасада. На следующий день его светлость, в самом деле, показался в своей ложе в опере, стучал расписанной под мрамор тростью, потихоньку улыбался, пока Пьоццино исполнял одну из финальных арий "Миф Scevola", и, прислушиваясь к чарующему голосу, наполнявшему театр, раздумывал, как бы вернуть свои вложения.
     Что ему, в конечном счете, и удалось - с помощью Пьоццино и не только. Летом в доме на Сент-Джеймс-Сквер вновь появились итальянские ремесленники. Месяц за месяцем они стучали молотками и штукатурили, лепили по шаблону листья аканта и жимолость, устанавливали оконные рамы и дверные перемычки, писали аллегорические изображения Купидона, Времени и Любви, возводили мраморный каскад парадной лестницы и укладывали терракотовые плитки пола, к которым, спустя вечность, я приложился лбом.
     Кому именно предстояло наслаждаться этим величием, пока было непонятно: его светлость, все более вовлекавшийся в коммерцию, связанную с Левантом, лишь изредка появлялся в Лондоне, а в своем особняке - и того реже. Во время нечастых визитов в Англию он предпочитал обитать в вилле в Ричмонде, а леди У*** в таких случаях перемещала свой двор - горничных и спаниелей - не на Сент-Джеймскую площадь, а в Бат, Эпсом или Танбридж-Уэллз. Несмотря на такое домашнее устройство, в семье появился наследник, хотя молва приписывала материнство не ее светлости, а итальянской альто-сопрано, которая выступала один сезон (в 1730 году) в Королевском театре "Ковент-Гарден". Ходил также слух, будто леди У*** в 1721 году в Бате дала жизнь собственному ребенку, его светлостью не признанному. Скептики, правда, уверяли, что мальчик (а может, девочка - сведения не совпадали) умер еще при рождении. Кое-кто утверждал, что ребенка придумали продавцы баллад, дабы продать больше своего товара; согласно же другим переносчикам слухов, дитя не только существовало и не умерло, но было крещено в Бате, а затем тайно перевезено в Италию, где позднее, выращенное в одном из ospedali и обученное великим Фаринелли, осуществило на сцене все то, что не удалось отцу. Не было недостатка и в более фантастических историях, часть из которых пересказывалась в грязных сочинениях, как-то: "Скандальные Мемуары леди У***" и "Доподлинное и Достоверное Повествование о синьоре Тристано Пьеретти". Эти анонимные книжонки сомнительного происхождения во многих деталях противоречили одна другой, но в обеих допускалось наличие наследников любого пола при всевозможных комбинациях родителей в этом menage a trois <Брак втроем (фр.)>. Историй и догадок касательно предполагаемой беременности леди У*** в то время циркулировало не меньше, чем сорока годами ранее - относительно происхождения Старшего претендента, установить которое во что бы то ни стало стремились фанатики из числа как иезуитов, так и протестантов. Однако вернемся к особняку на Сент-Джеймс-Сквер. Несмотря на длительные отлучки его светлости в восточное Средиземноморье, дом не стоял совсем пустой. В последующие годы, помимо довольно бесполезного штата лакеев и горничных, его населял еще один обитатель. Прохожие, посещавшие площадь в вечерние часы, наблюдали в круглом верхнем окошке одно и то же лицо. Постоянное присутствие жильца и его молчаливость дали пищу многочисленным сочинителям баек. Иные видели в нем пленника, жертву мстительности лорда У***; те же, кто был склонен к аллегории, рисовали его в роли Филомелы, вплетающей свои жалобы и обвинения в ткань ковра и, как она, ждущей финальной избавительной метаморфозы. Более трезвые умы уверяли, что после eclaircissement с певцом его светлость, терзаемый угрызениями совести, окружил итальянца самой немыслимой роскошью, но, все еще не успокоившись, отправился в длительное путешествие на Восток не с коммерческими целями, а замаливать грехи. Много позже некий паромщик, курсировавший по Темзе между Манчестер-Стэрз и Ричмондом, опубликовал записки, в которых было упомянуто, что в 1720-х годах ему часто приходилось возить хорошо одетого иностранца - джентльмена, за все время ни разу не раскрывшего рта; высаживался он в Вестминстере или на острове Ил-Пай, где его ждал фаэтон с расположенной поблизости виллы лорда У***. Паромщик не вывел из этого никаких предположений, а ко времени публикации записок скандальная история леди У*** и ее любовника была почти совсем забыта.
     Да, со временем едва ли не все происшедшее забылось, и прохожие на Сент-Джеймс-Сквер перестали поднимать взгляд на окошко верхнего этажа. А те, кому случалось туда посмотреть, разве что мимоходом задавали себе вопрос, чья это странная фигура там виднеется. И все меньше оставалось свидетелей, способных на этот вопрос ответить.
     И уж совсем не к кому было обратиться за помощью мне, когда я, залечивая свою рану в батском госпитале, пытался восстановить в уме эти события полувековой давности. Но как-то ночью, после особенно живого сна, в котором леди Боклер то превращалась в Роберта, то обратно в самое себя, я проснулся на кисло пахнувших простынях с мыслью: ребенок, окрещенный в Бате в 1721 году...
     Как же долго - на пути в Бат и в самом городе - раздумывал я над вопросом вопросов, прежде чем сообразил среди ночи, как рассортировать, упорядочить, понять эти рассеянные ветром обрывки истории, разрозненные фрагменты загадочного существования! Как сделать, чтобы несколько строчек на бумаге - запрятанные, вероятно, в книге регистрации крещений в приходской церкви - открыли мне истину, дали ответ на загадку. Чтобы они, как острый лемех, перевернули пласты слухов и лживых выдумок...
     Назавтра, сырым октябрьским утром, я отправился из, госпиталя Святого Иоанна через Столл-стрит к аббатству. Путь занял меньше десяти минут, хотя по причине ужасной раны, пришедшейся в самое сокровенное место, я хромал и принужден был опираться на дубовую палку, которой пользуюсь поныне. При всем своем стремлении узнать правду - получить доказательство, сказала бы Элинора - я замедлил шаги у западного фасада аббатства. На мгновение я поднял глаза и сквозь поток солнечного света различил каменных ангелов - созданий, обитающих на границе между Богом и человеком, между мужчиной и женщиной. Не поднимаясь и не спускаясь, они словно бы вечно висят на лестнице, соединяющей одно с другим.
     Потом, неверной походкой, я шагнул в открытую дверь, скрежеща зубами от боли, которая не покидает меня и по сию пору.

Эпилог
   Лондон, 1812

     Мой Ганимед хмурится, переводя взгляд с миниатюры на меня, а потом обратно на миниатюру. Внезапно потеряв терпение, он вновь поднимает веки.
     - Ну и?.. - торопит он.
     Я утомленно закрываю глаза. Честно говоря, я о нем чуть не забыл.
     - Пожалуйста. - Меня тянет опереться о грязную стену. - Не отдохнуть ли нам немного?
     Мгновение мы помедлили на Сент-Мартинз-лейн; мимо нас неслись на юг, к Севн-Дайелз, лошади и кареты, стук копыт был приглушен соломой. Впереди, на севере горели огни - это были фонари Сент-Джайлз-Хай-стрит или, вернее, Брод-стрит - названия, как и внешний вид, все время меняются. Сохранилось ли это здание? А если сохранилось, узнаю ли я его?
     - Сколько еще осталось? - Он ждет не дождется конца путешествия - и моей истории тоже.
     - Теперь уже немного, совсем чуть-чуть. Итак, - говорю я, уступая нетерпению моего спутника и вновь пускаясь в путь (одной рукой я опираюсь на трость, другой - на его плечо), - вам хочется узнать, что было написано на том листке бумаги? Вам, конечно же, нужна истина, запечатленная на пергаментных страницах регистрационной книги, которая хранилась в одной из самых сырых, заплесневевших комнат аббатства? Вы, наверное, думаете, что эти записи стоят большего, чем брошюры и листовки? Что в них содержится "история доподлинная и достоверная"? - Видя его нетерпение, я продолжаю: - Отлично, отлично. Некогда я и сам так считал: будто нечто подобное поможет удалить маску, скрывающую ее лицо. Ладно, вы узнаете, какое я нашел доказательство, если называть это доказательством.
     - Да? - Под масляной уличной лампой (здесь по-прежнему стоят масляные, а не новомодные газовые лампы) я читаю в его взгляде жадное внимание.
     - Ребенок женского пола, окрещенный Петронеллой Ханна...
     - Ах...
     - ...Крестный отец которого подписался "Капитан Джон Смит". Кто он был, понятия не имею. О происхождении регистрационная книга умалчивает. Мать, как я узнал, при родах была в маске. Обычное в таких случаях дело - чтобы повивальные бабки, известные сплетницы, не...
     - Так Роберт Ханна, - прерывает он меня, - персонаж вымышленный.
     - Кто из них вымышленный, меня в ту пору не волновало. Важно было другое: отделить вымышленную, как вы выразились, личность от подлинной. Установить подлинную личность, какая бы она ни была. Либо та, либо другая. Поскольку я не желал больше терпеть двойственность, открывшуюся мне в окошке "Дамы при свете свечи". - Запыхавшись, я делаю паузу. - Может, правда нужна была мне не больше, чем Элиноре, и, в конечном счете, я видел только то, что хотел видеть.
     Мой спутник недоуменно хмурится.
     - О чем вы говорите?
     Я вновь останавливаюсь. Наконец в мое поле зрения попадает колокольня - каменный рачий хвост - церкви Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз.
     - О чем вы? - повторяет он с прежним нетерпением.
     Выдержав в наказание паузу, я говорю:
     - Доводилось ли вам слышать об инструменте, называемом очками Клода? Нет? Ну, понятно - вы же не живописец. У меня дома есть такие, как мне кажется... если я не сбросил их за борт вместе с прочим грузом - кистями и коробкой с красками, когда отказался от прежнего ремесла и взялся за новое. - Ганимед глядит все злей и нетерпеливей. Я тяжело дышу. - Небольшой оптический прибор, похожий на театральный бинокль. Если поднести его к глазам, то при помощи кривых линз действительность преобразуется в соответствии с теми законами перспективы, которые применял живописец Клод Лоррен, создавая свои поэтические пейзажи. Обычная сцена превращается в поэтическое зрелище: все банально, упорядочение, привычно.
     Он не слушает.
     - Нет. Я вот о чем: эта девочка. - Он погружается в раздумья. - Но к тому времени ей должно было сравняться почти пятьдесят. - Он трясет головой, словно не веря в такую юношескую наивность. - Тогда... в этом и заключался ее секрет, который она так боялась вам выдать? - В его голосе звучат триумфальные ноты. - Вот зачем нужен был такой обильный грим, маски и все эти хитрости.
     - Минутку... погодите. - Мы опять пустились в путь. Я думаю: "Зачем юноше, у которого времени невпроворот..."
     - Вы возвратились в Лондон, - подсказывает он. Я снова выдерживаю паузу.
     - Да, в Лондон. Через несколько месяцев - да, верно.
     - Вы с ней еще виделись?
     Впервые за время нашей прогулки (началась она полтора часа назад на Питер-стрит, близ новой каторжной тюрьмы на Тотхилл-Филдз) я ощутил легкий укол боли в животе - в той жизненно важной области, куда был ранен. Этой ночью на пути к Сент-Джайлз мы прошли по Пэлл-Мэлл, Пиккадилли, Хеймаркет, залитым ныне ярким газовым светом, но ни одна из этих улиц, где я бываю нечасто и всегда испытываю чувство потери, не взволновала меня так, как мысль о том, что я не сделал и чего не увидел.
     - Нет, - отвечаю я. - Даже в конце. Даже в самом конце.
     - В конце? - Он поднимает миниатюру к глазам. На его лицо падает на ходу свет шипящей лампы, потом тень. - Но?..
     - Написано по памяти. - Колокольня справа придвинулась ближе. - Через очки, искажающие, как ничто другое.
     - Но... конец, сэр. - Он почти молит. Медленно двигаться для него, похоже, мучительно. - Вы так и не сказали, за что она была повешена. Она ведь была повешена, эта Петронелла Ханна?
     - Терпение. - Мои руки в белых перчатках соединяются в дугу. Уколы боли никуда не делись. Не делась никуда и память, этот кривой бинокль - пусть даже я сам не побывал тем утром на Тайберне. Иначе и быть не могло, ведь в тот последний час я находился в камере новой тюрьмы Клеркенуэлла и не знал, что происходит. Да, слуги закона все же добрались до моего порога, а вернее, я, замученный кошмарами, явился к ним сам, чтобы сознаться в преступлении. Но, лежа на вонючем тюфяке и видя сны о плотниках в кожаных фартуках и с гвоздями во рту, я не знал, что эшафот, возводившийся на Тайберне и тянувший ко мне свою тень, был предназначен судьбой отнюдь не для меня. Поскольку меня, с моим диким бредом, сочли сумасшедшим и через некоторое время отпустили на свободу. Было решено, что я начитался листовок с балладами о нашумевшем убийстве на Сент-Джеймс-Сквер, где был заколот кинжалом мистер Горацио Ларкинс из театра "Ковент-Гарден". Ведь правду принимают за ложь ничуть не реже, чем ложь - за правду.
     Итак, мой эшафот был построен не для меня. Об этом мне рассказал Джеремая. Как он, несколькими днями ранее, меня нашел, осталось для меня загадкой. Так или иначе, он узнал, где я нахожусь, в тот день после полудня был допущен ко мне тюремщиком и рассказал, что процессия двинулась из Ньюгейтской тюрьмы в одиннадцать. Что осужденных было трое, и их везли в повозках вслед за каретой шерифа. Сидели они спиной вперед, держа в руках молитвенник, а рядом стоял гроб, похожий на большой футляр от виолончели...
     - Скажите, ее повесили? Леди Боклер - то есть мисс Ханна - или как там она себя называла?..
     Я бросаю моему нахмуренному собеседнику:
     - Так, выходит, имя - более надежный опознавательный знак человека, чем лицо?
     Мы дошли до Брод-стрит и повернули направо, позади открывалась темная Хог-лейн. Я иду первым. В "Переулок Джина" мистера Хогарта, где все теперь по-другому. Мимо здания - оно то же самое, прежнее? - где дамы выставляли напоказ свои алые юбки. Окрестности мне известны; в конце концов, я близко познакомился с ними, этими дамами, или подобными им. Из-за них меня не однажды наказывали плетьми, штрафовали и выставляли у позорного столба (конечно, и этих бедняжек тоже); но им, а также моему уголку в "Ковент-Гарден" - столь же знаменитому в те дни, как королевская кофейня Тома и Молли или публичный дом Бетти Вертихвостки, - был обязан я некогда средствами на мелкие роскошества, а равно и своей бесславной репутацией. В сговоре с моими пособницами я ослеплял и заманивал в сети молодых провинциалов - вроде вот этого, очень похожего на них юноши, каким в давние дни был и я сам. Да, ежевечерне через мои двери проходило не меньше Джорджей Котли, чем отразилось тем незабываемым утром в освинцованных оконных панелях таверны "Резной балкон". Мне хотелось снять с этих юношей маски, убрать выражение неколебимой веры, лишить их светлых иллюзий. Ибо, вместо того чтобы найти свое место в мире, я стал изгоем, "нескладным чудищем", неспособным, по словам мистера Юма, вращаться в обществе и сливаться с ним, принимать участие в обычных, исполненных радости делах человеческих.
     Как и почему это произошло? Теперь я знаю, что в недолгие дни нашего общения на чердаке сэр Эндимион так и не закончил рассказ о Платоновой пещере. Ведь его герой - я успел это понять - в конце делается изгоем. Пленника, разглядывавшего прежде деревянные силуэты, освобождают от оков и насильственно влекут из его подземного дома - обители иллюзий - на солнечный свет, который слепит ему глаза. Вернувшись же к своим товарищам, он слепнет вторично - от темноты, которая питала его видения и иллюзии. Когда он рассказывает об увиденном и старается убедить их в обманчивости теней, проходящих у них перед глазами, ответом ему служат смех, неверие и презрение.
     - Она предпочитала первое имя, - говорю я на ходу. - То есть леди Боклер. Как и зачем она его придумала - понятия не имею. Равным образом не посвящен и во многие прочие ее выдумки. Да, - киваю я, - ее повесили.
     Вдоль дороги выстроился народ; вверх по склону Сноу-Хилл к Холборну процессию сопровождал перезвон колоколов церкви Святого Гроба Господня. Перед церковью осужденным протянули через решетчатую ограду повозки букетики цветов. Затем, на протяжении целой лиги - сплошной лес рук и лиц; длилось это не меньше получаса. По обе стороны повозок маршировали констебли; шагали, не столь размеренно, продавцы баллад, натыкались друг на друга, на ходу торгуя листовками. Имелись и другие товары: в ларьках продавали джин, орехи, яблоки, пряники. На повешении можно очень недурно нажиться. Повозки двигались через Сент-Джайлз, по Оксфорд-стрит; затем мимо Пантеона, где не далее как прошлой ночью шумел маскарад - в то время как полночный похоронный звон под дверью тесной камеры возвестил осужденным их судьбу...
     - Выдумки? - Ганимед меряет меня пристальным взглядом. - Что за выдумки? Например, Роберт Ханна?
     - Да... нет. - Мы снова остановились. Я терзаюсь болью, как терзался Абеляр по Элоизе. - То есть все мне известное я знаю с ее слов, а этого никогда не хватало, чтобы рассеять мрачные тучи подозрений. Однако, мой Ганимед, в основе веры лежат камни сомнения.
     - С каких "ее слов"?
     - Существует, согласитесь, много причин, чтобы даме захотелось переодеться в мужское платье. Две наиболее совершенные актрисы прошлого века - Шарлотта Чарк и Сюзанна Сентливр изображали на сцене преимущественно джентльменов. Да, миссис Чарк, которая, играя торговца свиньями, кондитера, лакея, на время присваивала себе привилегии и свободы - короче, образ жизни, - ее полу не подобающие... - Он на этот раз молчит, и я продолжаю: - Однако к делу. История с мистером Ларкинсом и таверной "Глобус", как я считаю, в определенном смысле правдива, хотя большая ее часть (миледи рассказала ее в пути по Конститьюшн-Хилл) - сплошные выдумки. Однако правда и выдумка вовсе не враждуют между собой, не так ли? Скорее, они находятся в тесном соседстве...
     - Какие выдумки? Приведите пример. - Он меряет меня подозрительным взглядом.
     - По-моему, в то, что нам нравится называть правдой, вплетено немало выдумок... Вам нужен пример? После открытия, сделанного в Бате, я решил, что знаю суть "скандала", заставившего Роберта покинуть сцену: был обнаружен его истинный пол. Выяснилось, что Роберт - на самом деле Петронелла, уподобившаяся Виолам и Розалиндам, которых играла (или играл) на сцене. Ведь в этом двустороннем мире, думал я, для того, чтобы узнать правду, достаточно, быть может, вывернуть наизнанку ложь, проникнуть взглядом сквозь нее и увидеть истинные очертания обратной стороны, как в случае с прозрачными картинами в Воксхолле. Я забыл, увы, как нелегко отделить один образ от другого.
     - Леди переодевается мужчиной - не такое преступление, чтобы за него вешать, - торопит он меня. - Нет... давайте-ка правду. За что ее повесили?
     - За меня, - чуть помолчав, отвечаю я.
     На подходе к зеленым просторам Тайберн-лейн повозка скрипела и дергалась. Вокруг эшафота (он стоял напротив деревьев Гайд-Парка, отбрасывая длинную тень) поднимались на тридцать футов к небу трибуны, которые сверху донизу и ряд за рядом заполнили четыре каскада зрителей. По количеству публики и ее буйному поведению эти трибуны ничем не уступали Королевскому театру, где прошлым вечером присутствовали в основном те же лица.
     Сперва повесили, один за другим, двух прочих приговоренных: разбойника и фальшивомонетчика. Ставили на гроб, водруженный на вершину повозки, лицо окутывали капюшоном, шею обвивали петлей. Двое помощников готовились исполнить последнюю службу: повиснуть на ногах, чтобы быстрей переломилась шея и разрыв спинного мозга произошел за доли секунды. Затем подхлестывали лошадь, и фигура в капюшоне валилась вниз стремительней, чем можно было помыслить...
     У юнца отвисает челюсть.
     - Ее повесили за убийство мистера Ларкинса?
     Я кашляю: холодно. Лишь после паузы ко мне возвращается голос.
     - Оба присутствовали на маскараде на Хеймаркет. Наверное, они - тем или иным образом - были любовниками, но, как утверждалось, в тот вечер поссорились и даже сцепились. Думать ли мне, что я был причиной этого спора, в чем бы он ни заключался, или, наоборот, отвергнуть это предположение? - Я опускаю веки. - Свидетелями выступило немало участников маскарада. И хотя я там отсутствовал, у меня перед глазами стоит эта путаная пантомима: фигура в черном домино, одетая как Роберт, вступает в схватку с носителем турецкого платья, который подделывался под леди Боклер. Словно ударами обмениваются две половинки одного существа, оспаривая друг у друга превосходство, и непонятно, кто из них больший обманщик...
     Всей тяжестью навалившись на здание (оно и само, как будто, клонилось набок от усталости), я открываю глаза и спрашиваю себя: "Это оно? Здесь все и происходило? Те самые ступени, та самая дверь?
     И темные окна у нас над головами? А если это был вот тот дом? Или этот?" Не знаю - не могу сказать. А поскольку путешествие наше на этом кончилось (я не могу двинуться ни вперед, ни назад), не исключено, что я так и останусь в неведении. Я приходил сюда впоследствии - и тоже путался, - разыскивая мадам Шапюи, но к тому времени она уже успела умереть в камере Ньюгейтской тюрьмы, куда ее заключили за содержание низкопробного дома терпимости.
     - Свидетелей почти не было, - продолжал я. - Само преступление - мое преступление - наблюдал один лишь Тристане Он же, решив, вероятно, что его дитя убито, или, скорее, увидев три маски, из которых одна склонилась над булыжной мостовой, другая была зарезана, а третья исчезла, сошел с ума. Если, конечно, это не произошло с ним раньше, много лет назад. Вскоре он умер, не дожив до суда. - - Но Элинора могла бы, наверно...
     Я слабо отмахиваюсь.
     - Больше я ее никогда не видел. То есть нет, - я трясу головой, - нет, нет, это не совсем верно. Ее лицо то и дело попадалось мне в витринах: в виде богинь или мифологических цариц на офортах с картин сэра Эндимиона Старкера. Может быть, вы видели картину "Богиня Истины наставляет Музу Истории"? В центре, в белом одеянии - Элинора. Однако она не сказала бы правды. Может, даже радовалась, что особа, ее предавшая, пойдет на виселицу.
     Обрезав веревку, первое тело отвезли в Хаунслоу-Хит - болтаться на виселице, второе отправили для учебных надобностей в Анатомическую школу на Грейт-Уиндмилл-стрит. В этом заведении, где тело освобождают от одежд, чтобы нагим положить под скальпель, открываются иной раз секреты, тщательно таимые при жизни; навостривший нож хирург порой обнаруживает, что образчик, который он вознамерился продемонстрировать ученикам, преподносит ему сюрприз; что внутри одеяния, как в куколке, свершилась удивительная метаморфоза...
     - Но эта леди Боклер!.. - Юноша мотает головой, хотя и с меньшей энергией. - Но как - почему?
     - На первый вопрос смогу ответить, на второй - никогда. - Я подаюсь вперед - и мой багровый, испещренный прожилками нос едва не касается его лица. - Она созналась в убийстве.
     Юношу охватывает растерянность, он потрясен и не в силах это скрыть; слышится и мое хриплое сопение, и его участившееся дыхание. Что, я выглядел так же - зеркальным отражением проступившего на его лице недоверия, когда в тюрьме Джеремая произнес передо мной эти самые слова?
     - Врач-аптекарь, лечивший меня от лихорадки, вот кто направил судебных чиновников в Сент-Джайлз: он единственный доносчик. К тому времени меня там, конечно, уже и след простыл. Нет! - опережаю я вопрос юноши, - я не знаю, почему она так поступила. Равно не знаю о ней и многого другого, даже по сей день. Но полагаю, поступком миледи двигала любовь - хотя, как я уже говорил, верю только тому, во что желаю верить, поскольку из-за непроницаемости душевных глубин подобная вера может обернуться простой иллюзией.
     - Вы упомянули "многое другое"? Что вы имели в виду?
     Я молчу. Только сейчас до меня доходит, что час уже поздний и улицы заметно пустеют. Бросаю взгляд вниз на едва различимое в сумерках лицо, обращенное к моему, которое некогда могло служить его копией, и вижу, что оно тоже - зеркало: по ясному лбу и мягким чертам, чистосердечным глазам и смущенной улыбке я угадываю контуры моего собственного утраченного образа. Да, души людей, по словам мистера Ларкинса, это зеркала, которые отражают друг друга...
     И внезапно я теряю всякое желание изменять этот образ, угашать этот свет. Мне совсем не хочется видеть, как этот юноша - подобно мне - будет содрогаться от нескончаемой неопределенности. Нет, пусть он верит тому, во что желает верить: что видимость совпадает с чем-то более глубоким, более значительным. Что, по словам мистера Локка, одна вещь не может иметь двух начал, а две вещи - одного. И потому вновь качаю головой и не произношу ни слова. Юноша протестует, возмущается, грозится уйти. Но я упорно не произношу ни слова.
     Я не рассказываю юноше о том, как после казни, выйдя на свободу, вернулся в полном смятении в Бат. Не рассказываю ему и о том, что к тому времени потерял уверенность, действительно ли существовали когда-нибудь на белом свете и Роберт, и леди Боклер - или же оба этих призрака послал мне некий злой гений, дабы ввергнуть меня в область сомнения, из которой вовек не выбраться к истине и убежденности. Не сообщаю о том, как заново перечитал в заплесневелой каморке регистрационную книгу крещений, а затем, по той же дурости, посетил кладбище Святого Суизина, где похоронена леди У***. Там, на мраморной табличке, воздвигнутой над небольшой, поросшей крапивой каменной плите, запечатлена иная версия ее истории. Умалчиваю и о том, что по свидетельству этих могильных надгробий - камней сомнения - ее светлость погребена рядом со своей дочерью Петронеллой, и эта дочь отнюдь не была повешена, а (согласно утверждению одной из стародавних листовок) еще в младенчестве сражена лихорадкой.
     Палач поглубже надвинул на лицо капюшон из черного бархата. Одна маска поверх другой, слой за слоем, подобно луковице. Как отделить действительность, истину - назовем ее как заблагорассудится - от ее видимости, внешней личины? Достоверность отделить от иллюзии? Они сшиты вместе без шва, взаимно переплетены в единой ткани.
     Лошадь хлестнули по холке, она рванулась в сторону деревьев, увлекая за собой небольшую подпрыгивающую повозку, на боках которой плясали солнечные блики, а позади, на раскачивавшейся веревке, корчилось в конвульсиях подвешенное тело. И поскольку некому было повиснуть у него на ногах, крепко ухватившись за обтянутые чулками голени над башмаками с золотыми пряжками или пониже коротких штанов из мягкого бархата, "Роберт Ханна", как возвестили наутро листовки, умирал очень долго. Оповещалось, что последние слова (как и многое другое, оставшееся непонятным) разобрать не удалось.
     Я открываю глаза, но юноши возле меня уже нет: его тень под масляными лампами прыжками опережает его самого, а затем описывает вокруг него орбиту, когда он ныряет во тьму Сент-Мартин-лейн. Я сожалею только о том, что лишился плеча, на которое мог бы опереться.
     Я тоже потихоньку пускаюсь в путь: медленно-медленно, нога за ногу, и, как всегда, боль пронзает меня острыми шипами. Делаю несколько шагов - и удивленно застываю перед собственным отражением в витрине лавки: остаточный след моего утраченного облика все еще плывет у меня перед глазами, и поэтому на какой-то миг я не узнаю сам себя.


   Послесловие автора

     По завершении романа, предполагающего взаимопереплетение действительности и выдумки, в высшей степени затруднительно выдернуть из сотканной ткани немногие нити "исторической достоверности" и представить их вне "вымысла", с которым они составляют единую канву. Здесь необходима оговорка: наряду со всеми другими авторами исторических романов, я пытался воспроизвести изображаемый период (периоды) с наивозможной точностью; это касается, к примеру, еды и моды; топографии Лондона, Венеции и Бата; таких исторических событий, как парламентский акт, упомянутый в четвертой главе; однако же в романе - как художественном произведении - допустимы определенные исторические вольности. Главная из введенных мной фикций - несуществующая опера Генделя "Philomela". Конечно же, композитор не сочинял оперы в этом духе и под таким названием, не ставилась подобная опера и на сцене Королевского театра на Хеймаркет в декабре 1720 года. Хотя концертам, которые устраивал ТомасБриттен, этот "музыкальный угольщик", с нередким участием Генделя в качестве гвоздя программы, мое описание соответствует довольно близко, я должен признаться, что ввиду кончины мистера Бриттона в 1714 году мне пришлось продлить ему жизнь на шесть лет с тем, чтобы он подольше приглашал гостей на свои вечера. За исключением этих беспардонных вольностей, большая часть деталей, касающихся Генделя и Королевской академии, - таких, как постановка оперы "Radamisto" и прибытие Сенезино и Бонончини, имеют документальную основу. Не опирается, впрочем, на исторические свидетельства существование сэра Эндимиона Старкера: кое-кто из читателей подметит тесную близость его эстетических взглядов с воззрениями сэра Джошуа Рейнолдса, однако сходство между этими личностями тем и ограничивается.
     Несколько слов о кастратах. Многие из них появились на английской сцене после 1707 года: Николини, Сенезино и Фаринелли - из числа наиболее прославленных. В 1708 году Николини (настоящее имя - Николо Гримальди) пел в опере Скарлатти "Pirro e Demetrio" <"Пирр и Деметрий" (ит.)> в Театре Королевы на Хеймаркет. Восторженный прием, оказанный спектаклю, главным образом и способствовал импортированию в последующее десятилетие итальянской оперы в Лондон. Выступления кастратов в Италии относятся к гораздо более раннему времени. В 1565 году кастраты входили в Сикстинский хор и постепенно начали вытеснять тех, кто пел фальцетом. К середине XVIIстолетия кастраты привлекались как хористы повсеместно в Италии: церковь нуждалась в красивой музыке, нищие родители - в деньгах, и эта объединенная потребность вытравила все сомнения и отменила санкции, направленные на предотвращение телесного ущерба. После того как папа Сикст V запретил женщинам играть на сцене в Папской области, кастраты стали исполнять также и светскую музыку, а на оперной сцене за пределами Папской области они появились уже в опере Монтеверди "La Favola d'Orfeo" <"Орфей" (ит.)> (1607), оставаясь в моде вплоть до Моцарта, который написал партию для голоса кастрата в опере "La Clemenza di Tito" <"Милосердие Тита" (ит.)> (1791). Оперные партии, исполнявшиеся кастратами, не могут не поразить современного читателя и поклонника оперы, мягко выражаясь, своеобразием трактовки: на протяжении XVIII столетия именно кастратам, а не басам или тенорам вверялась привилегия исполнять героические роли - Юлия Цезаря у Генделя, Орфея у Глюка, Помпея у Кавалли и так далее. Несообразность сочетания женского голоса с мужественными властителями - великими творцами истории не могла, естественно, ускользнуть от язвительной критики со стороны английских сатириков. Наибольшей горячностью и красноречием отличались Александр Поуп и Генри Филдинг: оба они полагали оперу в целом и кастратов в частности порождением чужой нездоровой культуры - и в качестве такового не только феноменом, враждебным английскому искусству, но и оскорбительным выпадом против культа мужественности. Попрание кастратами однозначной половой принадлежности или прямое ее извращение широко обсуждалось во множестве тогдашних памфлетов. Исполняя роли трансвеститов на сцене (и, случалось, в жизни), кастраты демонстрировали крайние примеры обманчивой внешности, подмены личности и сексуальной неразберихи в эпоху, которая была остро чувствительна к подобным подрывам естественных основ.
     Исследователи последнего десятилетия - например, Эллен Полок в книге "Поэтика сексуального мифа" (1985) - высказывают предположение, что современные концепции половой идентичности вошли в обиход именно в XVIII веке. Монография "Маскарад и цивилизация" (1986) Терри Касл рисует увлекательную картину Лондона XVIII столетия, где несмелые попытки подмены одного пола другим были, тем не менее, в большом ходу. Автор утверждает, что это происходило преимущественно на маскарадах и в театрах - "Ковент-Гарден" и "Хеймаркет", - где перевернутый с ног на голову мир благоприятствует, стиранию привычных различий между полами и сословиями. Вне зависимости от весомости приведенных выше тезисов, оба они, взятые вместе, образуют парадокс, наводящий на серьезные размышления: можно сделать вывод, что сексуальная идентичность создается при одновременном ее передразнивании и даже отбрасывании и что тождественность личности самой себе тесно связана с маскировкой - возможно, даже зависима от нее.
     Кастраты занимают видное место в этом процессе сокрытия и разоблачения истины. Их сексуальные способности и сексуальная неполноценность, равно и понятие об их сексуальной идентичности как таковой, сделались предметом усиленных толков на протяжении первой половины XVIII века. В 1737 году, к примеру, в одной брошюре утверждалось, будто Фаринелли (по рождению - Карло Броски) являлся женщиной в мужском обличье - и, более того, беременной. Поколением позже кастрату Джусто Фердинандо Тендуччи приписывалась другая - очевидно, даже еще более важная - роль, а именно роль отца. О приписываемом ему отцовстве сообщает, наряду с прочими, Казанова, который в своих "Мемуарах" признается, что порой ошибочно принимал переодетых кастратов за женщин. Проблема сексуального статуса кастрата приобрела особенную остроту в драматической истории с переодеванием. Кастрата Дзамбинелло преследовал французский скульптор Саразин, оказавшийся в итоге менее наблюдательным, нежели более искушенный Казанова. Не посвященный в тонкости итальянской оперы, юный скульптор влюбляется в кастрата, но за выказанные им знаки привязанности гибнет от руки покровителя Дзамбинелло - кардинала Чиконьяры. Этот сюжет лег в основу повести Бальзака "Саразин", из которой мы узнаем, что к XIX веку оскопление мальчиков более не практиковалось. В действительности специфические операции производились вплоть до 1870 года, когда временному суверенитету папы был положен конец вступлением в Рим итальянской армии. Последний из известных кастратов, Алессандро Морески, скончался в 1922 году.
     И в заключение о тех, перед кем я чувствую себя в долгу. Мне хотелось бы выразить благодарность Нейлу Тейлору за редакторскую помощь и горячее одобрение романа с самого начала работы, а также сказать спасибо моей жене Линн Эвери, чья вера в меня и неизменная поддержка восходят к еще более давним дням.

Конец.


  


Уважаемые подписчики!

     В следующий понедельник в рассылке читайте повесть Елены Шуваевой-Петросян "Февральское солнце"

     Повесть была написана в 2004 году. В том же году заняла второе место в Финале конкурса "Вся королевская рать".
     В основе повести реальные события. Главная героиня Венера попадает в Москву из далекой деревеньки. "Столица всегда ее манила, как таинственный берег. Желание жить "по-настоящему" вырвало девушку из гнезда и бросило оземь сурового бытия". Именно об этом "суровом бытие" и повествование. Мистический исход повести - всего лишь вера автора в Вечность Души.

     Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения


В избранное