Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Скрытые резервы нашей психики


Информационный Канал Subscribe.Ru

TBODY>
СКРЫТЫЕ РЕЗЕРВЫ НАШЕЙ ПСИХИКИ
ПРОЕКТ
www.bagratid.com
ВЕДУЩИЙ
БАГРУНОВ В.П.

 

2.11.05. Выпуск 112
" Будь хладнокровен – и ты будешь повелевать всеми"
Глава XVI ГОСПОДСТВО НАД СОБОЮ
Из книги Орисон Свет Марден
" СТРОИТЕЛИ СУДЬБЫ ИЛИ ПУТЬ К УСПЕХУ И МОГУЩЕСТВУ "


Сегодня мы открываем раздел ПЕРСОНАЛИИ.


Начинаем его с книги Н.К. Печковского ВОСПОМИНАНИЯ ОПЕРНОГО АРТИСТА

Ценность этих воспоминаний определяется многими моментами. Не буду «бежать впереди паровоза» - вы это сами поймете буквально с первых страниц этой книги.


ОТ ИЗДАТЕЛЯ
Несмотря на то, что о существовании машинописи мемуаров Николая Константиновича Печковского издатель узнал совершенно случайно, выход в свет этой книги является вполне закономерным.
Во-первых, художественные идеи, громадный творческий опыт, жизнь в искусстве такого большого художника, каким был автор предлагаемого труда, представляют собой большую общественную ценность и вызывают большой интерес не только любителей оперы и музыкального искусства.
Во-вторых, не случайно рядом с ним оказались друзья, почитатели его таланта, хранители славных традиций русской интеллигенции, люди бескорыстные и скромные, которые помогли создать и сохранить этот труд, собрали материалы и многочисленные фотографии артиста.
В-третьих, эта книга выходит в ту сложную эпоху жизни России, когда мы, пытливо оглядываясь на последние семьдесят пять лет ее истории, с душевной болью обнаруживаем огромные, часто невосполнимые потери в ее культуре, искусстве, науке, общественном развитии, стараемся воскресить из небытия незаслуженно забытые имена и творения ставших жертвами тоталитарного режима, очистить их от тенденциозных наслоений.
Одной из таких жертв сталинского беспредела является и Николай Константинович.
Печковский... Это имя поистине гремело полтора десятка предвоенных лет по всему Ленинграду, другим культурным центрам страны и было хорошо известно не только любителям оперного искусства. Он был настоящим народным артистом, официальное звание которого носил с 1939 г. Однако всенародная популярность великого артиста не спасла его от сталинской тирании, бросившей без вины виноватого певца в концлагерь.
И... „умолкли звуки чудных песен"... А ведь ему было всего 48 лет, он еще мог многие годы радовать народ своим чудным искусством. Поистине деспотический режим... „не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал!"
Особое положение Н. К. Печковского в оперном искусстве определяется не только высоким мастерством исполнения труднейших партий русского и мирового репертуара. Великой исторической заслугой певца в развитии отечественного оперного искусства является его исполнительская интерпретация партии Германа в гениальном шедевре П. И. Чайковского, где он подымался поистине до шаляпинских высот...
Он в то же время был великолепным камерным певцом. Кто слышал непревзойденное исполнение им романсов „Хотел бы в единое слово" П. И. Чайковского, „Октавы" Н. А. Римского-Корсакова и ряда других камерных произведений, в том числе С. В. Рахманинова, Э. Грига, никогда этого не забудет.
Нельзя не отметить с благодарностью заслугу Николая Константиновича перед нашим городом. Он создал филиал Мариинского театра с прекрасным самобытным репертуаром. Театр этот в короткое время завоевал высокий художественный авторитет. Как жаль, что с театром так же безжалостно расправились, как и с его создателем.
Выход в свет мемуаров Н. К. Печковского я хотел бы рассматривать как дань памяти великому артисту.
Надеюсь, что вслед за данным изданием в свет выйдут новые труды исследователей творчества замечательного художника, что будет создан фонд его имени, петербургская общественность найдет средства для организации конкурса вокалистов в честь великого певца, что на домах, где он жил, появятся памятные доски, а одна из улиц нашего города примет его имя.
Считаю своим долгом довести до сведения читателей чувство глубокой благодарности Людмиле Николаевне Назаровой, кандидату филологических наук, сотруднику Пушкинского дома за ее большой труд по подготовке к выпуску этой книги и ее помощникам, о которых она пишет в послесловии. Коллектив, работавший над подготовкой рукописи Н. К. Печковского, уполномочил меня объявить, что все права по переизданию книги, а также по переводу на другие языки принадлежат исключительно Фонду имени Н. К. Печковского.
Генеральный директор АО „Родники" Г. С. Ливитин
28.06.92 С.-Петербург

ДЕТСТВО ЮНОШЕСКИЕ ГОДЫ
В новогоднюю ночь на 1896 г. в Москве в семье горного инженера Константина Михайлови- ча Печковского и его жены Елизаветы Тимофеевны произошло неожиданное событие: родился сын Николай, третий по счету. Появление его было нежелательным, и принимались все меры к тому, чтобы его вообще не было. Однако, наперекор судьбе, семья обогатилась третьим ребенком. Мать никак не ожидала, что он родится как раз в тот момент, когда нужно будет садиться за новогодний стол. Рождение сына не доставило ей особенной радости потому, что испортило встречу Нового года. К тому же ребенок показался ей уродом: у него была огромная голова, кривые ноги и весь он был какой-то посиневший... Матери сделалось дурно, когда ей показали новорожденного.
С первого же часа после появления на свет маленький Коля, обладавший способностью орать без устали, проделывал это буквально в течение суток. Трудно было установить, почему ребенок так много и часто кричит. Когда Коле было уже около года, его старались успокоить, предлагая то игрушку, то еще что-либо. Но в большинстве случаев этим не достигали цели: мальчик в ответ на каждое из предложений кричал еще сильнее, чем прежде. Колясочку с Колей пробовали выносить во двор, но и здесь продолжалась обычная история: ребенок не оставлял своих орательных упражнений. Соседи с жалостью смотрели на маленького Колю, но и они были не в силах помочь... Накричавшись вдоволь, мальчик замолкал, брал в рот свою соску и, наконец, засыпал.
Он был вскормлен не материнским молоком, так как, во-первых, у матери было мало молока, а, во-вторых, ребенок слишком сильно кусал ей грудь своими деснами. К маленькой кроватке Коли была привязана тесемка, к ней пробка от шампанского с резиновой соской. С ними мальчик не расставался до 4-летнего возраста.
Шли дни, месяцы... Когда ребенку было уже четыре года, он еще не умел ходить, только ползал. В 2-летнем возрасте Коля потерял отца. Мать поступила работать на железную дорогу. Ползающее дитя оставалось на попечении прислуги, занятой приготовлением обеда.
Коля очень любил сидеть у печки, когда ее топят. Как-то в сумерках, около 4-х часов дня, прислуга принесла охапку дров и нечаянно сбросила ее на ребенка, переломив ему ножки, на которых он еще не ходил! Но и в этом случае, наперекор судьбе, мальчик поправился и вскоре стал пытаться вставать на ноги. Однажды, во время такого рода упражнений, его перетянуло назад, и, упав, он сломал себе руку. (Читатель уже давно понял, что речь идет обо мне самом. Поэтому перехожу в дальнейшем к рассказу от первого лица.)
Шести лет меня отдали в первый класс городского училища. Однажды ученики сильно шалили, и в наказание весь наш класс оставили в училище до 6 часов вечера. После этого происшествия мать взяла меня из городского училища, и я стал заниматься с одной учительницей, жившей в меблированных комнатах. Под ее руководством я и получил первоначальное образование.
Моя склонность к орательным упражнениям с годами не прекращалась, но причины, по которым я постоянно ревел, стали понятными. Старший брат Михаил имел привычку постоянно дразнить меня. Иногда это происходило за обеденным столом. У меня был большой рот и, когда мать отворачивалась в сторону, брат изображал двумя руками мой рот, после чего я на полный голос начинал вопить. Мать спрашивала, отчего я реву, а я отвечал: „Мишка дразнится!" Брат же в это время сидел как ни в чем не бывало, с самым невинным выражением лица...
При моем рождении отец назвал меня „старухой", так как ему показалось, что я похож на бабушку со стороны матери. Это прозвище удержалось за мной лет до пятнадцати и причиняло мне не раз множество огорчений.
После годичных занятий с учительницей я поступил во второй класс другого городского училища, но вскоре со мной опять случилось несчастье. Как-то я катался с горки на санках; желая сесть на санки, но не заметив, что они уже уехали от меня, я сильно ударился о лед лбом (рассек место под глазом) и правой рукой. Сначала на руку не обратили внимания, а между тем вскоре у меня начался туберкулез кости. Руку оперировали, она часто бывала в гипсе и я плохо писал. Учительница из городского училища прозвала меня из-за моих каракуль „пьяным писарем".
Не в ладах был я и с арифметикой. В решении задач мне нередко помогала прислуга, которая жила у нас долго, лет одиннадцать. Я был ее любимцем. С шестилетнего возраста я начал петь русские песни. Моей слушательницей бывала обычно прислуга. За исполнение песен я требовал от нее копейку, но она давала две копейки и просила при этом: „Перестань, не пой!"
В моем репертуаре были такие песни: „У церкви карета стояла, там пышная свадьба была", „Так бедна, так плохо одета, никто замуж не берет меня за это", „Окрасился месяц багрянцем" и другие. Эти песни я выучил, слушая ту же прислугу, которая имела привычку петь во время глажения белья.
В жизни трех братьев Печковских — Михаила, Евгения и меня — Николая было много непонятного. Например, Михаил в городском училище занимался таким образом, что, дойдя до третьего класса, был переведен сначала во второй, а затем даже в первый класс.
Весной, когда пробуждалась природа и начинало ярко светить солнце, по традиции все ученики городского училища пропускали занятия в течение двух-трех дней. Но мой средний брат, Евгений, умудрился однажды прогулять всю весну. Он сорок дней не показывался в стенах училища! Когда же к нам домой пришли выяснить, в чем дело, Евгений заявил, что он не был в училище столь продолжительное время якобы из-за того, что учитель однажды назвал его „хитрым поляком"!
У меня произошел как-то неприятный случай в реальном училище Александрова, и я был переведен
оттуда в другое реальное училище, Виноградова. В первый же день на уроке словесности в классе было весьма шумно. Когда один из учеников ответил, на мой взгляд, очень хорошо, я сказал довольно громко своему соседу: „Пять поставят!" Учитель, услышав мою реплику, спросил: „Кто это сказал?" Встав с места, я сознался в своем поступке. После этого у меня с учителем произошел следующий диалог.
— А там, где вы учились раньше, вы так же вели себя?
— Там было тихо на уроках.
— Садитесь!
Я сел. „Ну, философ, идите отвечать", — сказал затем учитель. Сделав вид, что мне непонятно, к кому относятся эти слова, я сказал учителю: „Моя фамилия Печковский, вы, вероятно, забыли ее". В ответ я услышал фразу: „Ну, господин Печковский, идите отвечать!" Так как я любил словесность, то ответил хорошо. Помню, что спрашивали меня про обряды похорон, что-то о плакальщицах. Учитель не удержался, однако, от каверзного вопроса: „Откуда же брали плакальщиц, не от Яра ли?" Я ответил, что не бывал там, но что если Яр существовал в те времена, то, возможно, что и плакальщиц брали оттуда. За такой дерзкий ответ учитель возненавидел меня и поставил вместо пятерки лишь четыре. А так как вдобавок этот учитель был одновременно и инспектором, то за поведение он мне вывел пять с минусом. Тогда это было большой неприятностью, и я пошел объясняться с директором реального училища. Он, взяв мой табель, превратил пять с минусом в пять с плюсом!
Любовь к словесности была во мне настолько сильна, что, будучи реалистом шестого класса, я записался в университет Шанявского, где, помню, читал лекции о Пушкине проф. Ю. И. Айхенвальд. Он читал прекрасно, с большим воодушевлением. Однажды на лекции я, обернувшись назад, увидел своего учителя словесности, который был, видимо, очень поражен нашей встречей. Произошло это во время разбора романа „Евгений Онегин". В конце учебного года учитель сначала долго не вызывал меня отвечать. Но потом он сказал: „Ну, студент, сдавайте зачет!" У меня была тогда очень хорошая память, и я любил Пушкина (хотя в годы детства предпочитал ему Лермонтова). Отвечая учителю, я наизусть, выразительно прочитал отрывок из „Евгения Онегина", чем завоевал авторитет у товарищей.
С детства я очень любил театр, и когда мы устраивали домашние спектакли, то роль режиссера неизменно поручалась мне, хотя я был моложе моих товарищей. Может быть, это происходило потому, что для первого спектакля, который мы поставили, была выбрана драма „Сила любви", написанная мною в подражание пьесы „Вторая молодость". Содержание моей пьесы вкратце сводилось к следующему: отец семейства убил свою возлюбленную и попал за это в тюрьму. Отбыв срок наказания, он вернулся в Крым, где живет его сын. Первая же встреча с женой этого сына поражает отца, так как невестка оказывается очень похожей по внешности на убитую им любовницу. Отец начинает пылать страстью к жене сына, который из ревности убивает отца и идет за это на каторгу. Роли играли в драме я, мой брат Евгений и наши товарищи по реальному училищу. Брат исполнял роль дядюшки-комика, его соученик выступал в роли отца, я — сына, а сын профессора Петровско-Разумовской Академии Бекетов — слугу. В роли жены сына выступила одна знакомая девочка по имени Капочка.
Декорации были сделаны нами из обоев (склеивал их я); на оборотной стороне их исполнитель роли отца нарисовал сад.
Во время спектакля самым чутким и нервным зрителем оказалась маленькая собачка Мушка, реагировавшая на все особенно сильные места рычанием...
Успех первого спектакля окрылил всех нас и особенно меня, как режиссера. Мы поставили водевиль под названием „Пузырек с ядом", в котором женскую роль исполнял мой соученик Федя, пухлый мальчик, обладавший высоким голосом. Помню, что с моим старшим братом Михаилом, игравшим роль отца героини, произошел в одном из действий следующий казус. Во время монолога он вдруг почувствовал, что у него начинает отваливаться один из усов, сделанных из ваты. Несмотря на все усилия воспрепятствовать этому, усы упали, чем был вызван хохот публики. Я в этот момент также находился на сцене. Заорав на брата, я выгнал его, что сорвало спектакль, а сам горько расплакался...
Когда мне было уже лет шестнадцать, группа молодежи сняла зал Латышского общества на Покровке в Москве и поставила „Лес" Островского, причем я опять был режиссером и исполнителем роли Петра. Для обеспечения сбора мы пригласили принять участие в спектакле артиста одного из театров Гофмана.
Моя игра не произвела никакого впечатления на Гофмана, который сказал мне: „Коля, тебе не Петра бы играть, а тот сук дерева, на котором он хотел повеситься!" Вероятно, это объяснялось тем, что я в то время увлекался выработкой бархатного тембра в голосе, который был у меня сиповатый, и не особенно следил за исполнением роли в целом. Но в общем спектакль, на который все билеты раскупили наши родственники и знакомые, прошел с успехом. Мы устроили после него банкет... с лимонадом! А деньги, вырученные от спектакля, отложили для того, чтобы иметь возможность снять помещение для следующего спектакля.
Для постановки любительских спектаклей требовалось получить специальное разрешение градоначальника. Стараясь делать серьезные лица и говорить грубыми голосами, мы отправлялись к начальству, причем вместе с прошением для скорейшего продвижения нашего дела мы вкладывали трехрублевую бумажку! Эта маленькая взятка обеспечивала нам быстрое получение разрешения на спектакль. И в последующий раз нас встречали уже более приветливо...
Однажды мы поставили пьесу, автором которой был артист Александрийского театра Григорий Ге; она называлась „Кухня ведьмы". Я снова был режиссером и с успехом исполнил роль молодого офицера, влюбленного в хозяйку дома. Удались мне также роли Алеши в пьесе С. А. Найденова „Дети Ванюшина" и Незнамова в драме А. Н. Островского „Без вины виноватые". Все эти роли я исполнял, копируя известного артиста А. А. Остужева; особенно старался я подражать его голосу.
Увлечение драматическим искусством привело меня на профессиональную драматическую сцену. Произошло это в 1910 году. Я и мой брат Евгений начали ходить в Народный дом на Новослободской улице (после Октября ему было присвоено имя Каляева). В то время антрепризу держала в Народном доме Мелетинская, режиссером был Владимир Александрович Брендер, играли (без фамилий, под звездочками) артисты Малого и Художественного театров. В маленьких ролях выступали я, брат и другие ребята нашего возраста.
Началось все это очень неожиданно для меня. Однажды мы проходили мимо Народного дома, где в тот день шла опера Верди „Аида". Внезапно оттуда, запыхавшись, выбежал студент и, увидя меня с братом, предложил нам сделаться статистами, сказав, что за каждый спектакль мы будем получать по 75 копеек. Мы согласились, и он повел нас за кулисы. Одетые в театральные костюмы, намазанные жженой пробкой (вместо грима), я и Евгений, изображавшие пленников Амонасро, должны были стоять на коленях. Помню, что вскоре колени у меня заболели, но и я, и брат боялись даже пошевельнуться! А ведь Амонасро пел, как мне показалось, очень долго... „Аида" была первой оперой, которую я слышал и в которой сам участвовал. Мне было тогда всего четырнадцать лет.
Первым же драматическим спектаклем, который я видел еще в десятилетнем возрасте, была пьеса Островского „Волки и овцы". Это был спектакль Малого театра. Я был весьма разочарован тем, что не увидел на сцене ни волков, ни овец!
Моими первыми учителями в драматическом театре стали артисты Малого театра: Н. М. Падарин, В. А. Сашин, А. А. Остужев, О. О. Садовская, А. В. Васенин, а также артистки М. Н. Матвеева, В. Н. Пашенная, А. А. Яблочкина, Е. Музель. Моими сверстницами были Н. А. Белевцева, Н. И. Рыжов... С ними я выступал в драме Шекспира „Отелло", исполняя роль Дожа великого. В этом спектакле (я был тогда еще учеником реального училища) роли играли: Отелло — Н. П. Россов, Кассио — А. А. Остужев, Дездемону — Е. Музель. Брат Евгений выступил в роли офицера на Кипре.
На репетиции „Отелло" со мной однажды произошел такой казус. Роль, которую я исполнял, была в стихах; случайно переставив слова, я этим самым нарушил сочетание рифм. Музель (Дездемона) заметила при этом: „Не люблю играть с любителями!" Мне это показалось настолько обидным, что я не выдержал и разревелся. Все бросились ко мне, уговаривали, успокаивали... Спектакль прошел успешно. Я очень завидовал в те годы своему брату Евгению, игравшему обычно роли молодых героев, между тем как мне из-за моего сиплого голоса приходилось выступать в ролях стариков.
Как-то раз на заборе близ реального училища, в котором я учился, появилась афиша, извещавшая о спектакле в Народном доме. На афише значилась и моя фамилия. Директор вызвал меня к себе и строго спросил: „Ты что же, циркач? Выбирай одно из двух: или учиться, или играть!" „Я ведь этим деньги зарабатываю", — ответил я. Тогда директор предупредил меня, чтобы на забор, прилегающий к реальному училищу, афиш никогда не вывешивали. Я не знал, что предпринять, но, к счастью, в дальнейшем афиш там больше не вывешивали (очевидно, какие-то меры были приняты дворниками).
Когда я учился еще в одном из первых классов реального училища, я любил дома петь на собственный мотив отрывки из поэмы Лермонтова „Демон". В пятнадцатилетнем возрасте однажды я принял участие в концерте, который происходил в доме на Страстном бульваре, сдававшемся обычно для устройства балов и концертов, празднования свадеб и пр. Выступил я под фамилией Снежинский, исполняя цыганские романсы („Ах, зачем ты меня целовала", „Везде и всегда за тобою", „Не тверди, для чего я смотрю на тебя" и др.).
Кроме меня пел в этом концерте Бестужев, бывший любимец петербургской публики, и выступали разного рода имитаторы.
Случайно присутствовал на концерте начальник отдела, в котором работала моя мать. Он знал меня и на другой день сказал матери: „Ваш сын пел с такой душой, наверное, у него самого какие-то сердечные переживания..."
Цыганские романсы узнал я впервые от сестры Вари Паниной и ее дочки Пани, за которой в пятнадцать лет начал уже ухаживать. Обе они работали в ресторане Яр. Значительно позже, в 1929 году, я встретился в Паней Паниной в одном шефском концерте в Ленинграде. Нас хотели познакомить друг с другом, но я сказал, что хорошо знаю Паню Панину, что мы были с ней раньше в близких отношениях. Панина, шокированная моими словами, ответила: „Я вас не знаю!" — „Неужели? А мы ведь даже целовались, — продолжал я, опасаясь однако, что она даст мне пощечину... Помните Петровский парк... Особнячок... Игры в лото, пение... Среди молодежи — реалист Коля Печковский. Он сидит рядом с девочкой Паней Паниной, ревнует ее", — закончил я. После этого Паня Панина побывала у меня в гостях.
Весной 1913 года я держал в реальном училище выпускные экзамены. Больше всего волновался я из-за математики. Арифметика мне не давалась, но логарифмы я знал почему-то прекрасно. Математику преподавал у нас сам директор. Когда я взял билет, он сказал: „Отвечай из билета то, что знаешь!" Я спрятал билет, но сказал, что мне достался номер тринадцатый. И начал отвечать то, что знал хорошо: Пифагорову теорему и логарифмы. Директор, выслушав мой ответ, сказал: „Учился ты на тройку, а экзамен сдал на пятерку —не понимаю, как это получилось!" На экзамене по словесности, взяв билет, я увидел, что должен прочитать наизусть стихотворение Пушкина „Поэту". Я не помнил его и, сознавшись в этом, прочитал вместо него другое стихотворение Пушкина — „Поэт". Учитель поставил мне четверку.
В том же 1913 году я подписал контракт в драматическую труппу Вейхеля, которая выступала в Москве в Летнем саду. Получал я тогда 30 рублей в месяц, играя роли старых слуг.
В 1914 году в Народном доме однажды был устроен концерт в пользу сирот и матерей воинов, погибших на войне. На концерте должны были выступать известный польский тенор И. Дыгас и артисты Малого театра. Из-за болезни Дыгас не приехал. Все знали, что я пою, и Мелетинская сказала: „Коля, может быть, ты выступишь?" Я согласился. Тогда с артиста В. В. Максимова сняли фрак и брюки, я надел их и вышел на сцену (я был смелый!). Спел романс Чайковского „Ночь", который выучил, слушая записанное на грамофонную пластинку исполнение этой вещи А. М. Давыдовым, и затем испанскую песню „Гордая прелесть осанки". Неожиданно я имел в этом концерте громадный успех. Мелетинская уплатила мне за мое выступление 25 рублей. После этого в Народном доме начали ставить пьесы с пением. Так, например, в пьесе „Весенний поток" один из героев, роль которого исполнял я, должен был петь „Сижу за решеткой в темнице сырой". В 1915 году (под Новый год) шла французская мелодрама „Со ступеньки на ступеньку". Я играл в ней роль известного певца, который все более и более опускается, совершенно спившись... Главную роль в этой пьесе играла Музель, у меня же была по существу очень небольшая роль: я сидел
в кабачке и пел под гитару. Неожиданно из этого исполнения получился как бы целый концерт Печковского!
На другой день после спектакля меня пригласили в оперу. На приемных испытаниях я пел „Ночь" Чайковского и арию Германа из „Пиковой дамы", выученную также по граммофонной пластинке, так как нот я тогда не знал.
Меня приняли в оперу, и я решил серьезно учиться пению. Сначала я отправился к проф. В. И. Полю (у него, между прочим, учились Е. А. Степанова и В. Р. Сливинский). Прослушав меня, Поль сказал: „Очень хороший баритон, буду даром с тобой заниматься". Я был обескуражен и пошел к другому преподавателю, Миллеру. Но и он тоже заявил, что у меня баритон! Придя в Народный дом, я объявил об этом, но узнал, что баритон не нужен. Расстроенный, пошел я еще к одному учителю пения — Мазетте, который, прослушав меня, сказал, что у меня тенор. Был я и у Л. Д. Донского, который прежде всего спросил, какой у меня голос. Я ответил, что тенор. Тогда он велел мне взять „си" и, когда я после него взял эту ноту, он сказал, что у меня несомненно тенор. С Донским я занимался, однако, очень недолго, так как вскоре меня призвали на военную службу.
В 1916 году, после контузии, я возвратился в Москву и решил зайти в Народный дом. Мне хотелось показаться своим прежним товарищам в офицерском мундире... Все они сразу же стали уговаривать меня вернуться в театр. Я согласился, и мне было поручено подготовить партию Сабинина в „Жизни за царя" (так называлась тогда опера Глинки „Иван Сусанин"). Разучивать ее мне было очень трудно в вокальном отношении, так как в то время я почти не имел еще никакой музыкальной подготовки, а опера эта ансамблевая. Один я пел верно, но как только начинали петь соседи, я „влезал" в их тон.
Между тем произошла февральская революция 1917 года, и я опять был отправлен на фронт. Однако в Гомеле в пересылочном пункте меня оставил у себя один генерал, узнавший, что я тенор. Вскоре солдаты выбрали меня заместителем начальника Гомельского распределительного пункта. В подчинении у меня оказалась тысяча солдат.
При выборах в Учредительное собрание я голосовал за пятый номер, то есть за большевиков (я был за скорейшее окончание войны). После этого меня приходили арестовать от имени Временного правительства, но солдаты отстояли меня. Во избежание дальнейших недоразумений я вынужден был уехать в Москву.
Первые мои выступления в столице произошли 1 мая
1917 года на Каланчевской площади. Стоя на грузо¬вике, я пел под баян русские народные песни. А в
1918 году в том же Народном доме, где изучал ра¬нее партию Сабинина, я выступил в роли Синодала в опере Рубинштейна „Демон" и был принят в оперную труппу.
Мой дебют состоялся 22 апреля 1918 года и прошел с большим успехом. Затем мне поручили партию Андрея в опере Чайковского „Мазепа". Ставилась у них и „Пиковая дама", в которой мне предложили спеть Чекалинского. А я мечтал о партии Германа и так был оскорблен этим, что ушел из оперной труппы. Главный дирижер М. М. Букша вслед мне сказал: „Вам никогда не видать больше оперной сцены!" А я ответил ему: „Я буду выступать в качестве гастролера и Вы еще спросите, какой мне нужен темп..." Под громкий хохот всех присутствующих я ушел.
После этого я поступил в политотдел Московского военного округа, от которого выступал в концертах и в отрывках из опер. Помню, в частности, что из оперы Даргомыжского „Русалка" мы с известным басом Воротынским исполняли сцену сумасшествия Мельника. Тогда же для приработка я участвовал в программах театра Кривого Джимми (театр миниатюр), где пел песенки легкого жанра.
В начале 1920 года, после разгрома белых на До¬ну, я с агитпоездом был направлен в Северо-Кавказский военный округ для обслуживания частей Красной Армии.
Возвращаясь обратно в Москву в августе 1920 года, я заболел холерой, меня, высадили из поезда на станции Лиски и поместили в холерный барак.
Теперь-то мне вспомнилось прозвище „старуха", данное мне некогда отцом. Я думал о бабушке, которая в 1890-х годах умерла от холеры. Боязнь умереть от этой же болезни не раз приходила мне в голову, но какой-то внутренний голос твердил мне, что я должен буду много петь и стать видным артистом, как я мечтал еще в детстве.
Я находился, однако, действительно в очень тяжелом состоянии. Слышал, как об этом говорили врачи, считавшие, что кризис наступит на пятый день. К изум¬лению всего лечебного персонала, мне к этому времени не только стало значительно лучше, но я начал настоятельно требовать, чтобы мне дали есть. „Ну-с, молодой человек, одолели вы болезнь, но есть мы вам еще дать не можем!" А меня страшно мучил голод, и я просил хоть чего-нибудь... Но лишь на седьмой день получил немножко бульона. Медицинские сестры, узнав, что я — артист, да еще тенор, стали приносить мне гостинцы.
Существовало строгое распоряжение о том, чтоб одежда холерных больных уничтожалась. Мне было очень жаль своего костюма и пальто, и я уговорил медицинских работников, чтобы мои вещи не сжигали, а лишь продезинфицировали. Получив костюм и пальто даже в выглаженном виде, я поехал в Москву.
Болезнь оказала на меня отнюдь не положительное , воздействие. У меня появилось расслабление всей мышечной системы, что повлияло, в первую очередь, на голос. Из баритонального я превратился в ультралирического тенора с держиментом. Ноги у меня были опухшие, лицо и тело землистого цвета.
А в октябре того же 1920 года я случайно оказался однажды в гостях у генерала А. А. Брусилова, который, как известно, первым из офицеров высшего состава перешел на сторону Советской власти. У Брусилова я спел несколько романсов и произвел на него благоприятное впечатление. Он тут же написал обо мне письмо А. В. Луначарскому, с которым посоветовал лично обратиться к Наркому просвещения. Письмо Брусилова было примерно такого содержания: „Податель сего — молодой певец, тенор Николай Печковский, обладающий, по моему мнению, большим талантом".
Встреча моя с Луначарским произошла у заведующей Московским отделом народного образования Яковлевой, в доме на Новинском бульваре.
Когда я говорил с Луначарским, голос у меня звучал сиповато, и он усомнился в том, могу ли я вообще петь. Я спел Анатолию Васильевичу романс „И тихо, и ясно, и пахнет сиренью". Ему очень понравилась эта вещь, и в продолжение вечера я ему пропел ее раз пять или шесть. Одежда, в которой я явился в особняк на Новинском бульваре, оставляла желать много лучшего: подошвы ботинок были прикреплены к ним при помощи проволоки, брюки были весьма ветхими, а вельветовая куртка также старенькой... А дом был шикарный, присутствовало много гостей. Сначала я сидел в темном углу гостиной, но за столом Луначарский посадил меня рядом с собой.
После этого вечера он дал мне рекомендательное письмо в Большой театр, где я пропел на пробе две арии Германа из „Пиковой дамы" („Прости, небесное создание" и „Что наша жизнь..."), а также арию Канио из оперы Леонкавалло „Паяцы". Директор Н. С. Голованов, сидевший в зрительном зале, спросил меня, не смогу ли я спеть в си-мажоре. Я по легкомыслию ответил ему: „Пожалуйста!" Но концертмейстер В. Р. Бакалейников шепнул, чтобы я отказался от этого предложения, так как Голованов явно хочет провалить меня. Тем не менее я пропел почти всю арию „Что наша жизнь...", но, дойдя до ноты „си", сказал, что дальше петь не буду.
В дирекции Большого театра (директором была тогда Е. К. Малиновская) мне заявили, что им нужны „сливки".
— А какая же корова доится сливками?! Получите молоко, а сделать сливки — ваше дело! — сказал тогда я.
— Вы из молодых, да ранний! Пока я директор, Вам не петь в Большом театре, — ответила Малиновская.
— Буду! — настаивал я.
После этого разговора мы разошлись, и я отправился в студию В. И. Немировича-Данченко при Московском Художественном театре, где шли оперетты. Когда я сидел там после пробы, один, всеми забытый, ко мне вдруг подошел старик высокого роста и тихо сказал: „Вам бы надо ко мне, в оперу!" Я не обратил тогда особенного внимания на слова этого человека, ибо не знал, кто он.
Оперетта меня, однако, не прельщала, и я скоро ушел из нее в оперу И. М. Лапицкого, где в течение одного сезона спел семнадцать раз партию молодого Хованского в опере Мусоргского „Хованщина".
Тем не менее, в конце сезона получил от дирекции бумажку, в которой было сказано, что из-за отсутствия вокальных данных я освобожден от работы (произошло это в 1921 году).

Маленький комментарий.

Хочу обратить ваше внимание на сходство первых шагов в певческой карьере Шаляпина и Печковского. Оба начинали с речи.

О НАСУЩНОМ

Певческий двухдневный тренинг пройдет 26-27 ноября в
Караоке-Бум. Начало открытой презентации в 10.00. Цена
10500 рублей.
При предоплате 2000 рублей до 19.10.05. цена 8500 рублей (2000+6500=8500)
Адрес клуба: ул. Новослободская д.46 (м.Новослободская)
Телефон для записи на тренинг 8-910-420-82-15 (Ирина)

БУДЬТЕ В ГОЛОСЕ!
Владимир Багрунов

 

 

 


 

 

 

 

 

 

 


 


Пvoice@bagratid.com


Subscribe.Ru
Поддержка подписчиков
Другие рассылки этой тематики
Другие рассылки этого автора
Подписан адрес:
Код этой рассылки: psychology.psycho
Архив рассылки
Отписаться
Вспомнить пароль

В избранное