Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Анатолий Кузнецов "Бабий Яр"


Литературное чтиво

Выпуск No 30 (837) от 2013-09-19


Рассылка 'Литературное чтиво'

   Анатолий Кузнецов "Бабий Яр"

Часть
2
   В ГЕРМАНИЮ

     Эта одна из самых трагических эпопей народа Украины - после турецких полонов, [разорения царями Петром и Екатериной, советского голода и террора, -] открылась 11 января 1942 года следующим объявлением на двух языках - сверху по-немецки, а по-украински ниже:

УКРАИНСКИЕ МУЖЧИНЫ И ЖЕНЩИНЫ!

     Большевистские комиссары разрушили ваши фабрики и рабочие места и таким образом лишили вас заработка и хлеба.

     Германия предоставляет вам возможность для полезной и хорошо оплачиваемой работы.

     28 января первый транспортный поезд отправляется в Германию.

     Во время переезда вы будете получать хорошее снабжение, кроме того, в Киеве, Здолбунове и Перемышле - горячую пищу.

     В Германии вы будете хорошо обеспечены и найдете хорошие жилищные условия. Плата также будет хорошей: вы будете получать деньги по тарифу и производительности труда.

     О ваших семьях будут заботиться все время, пока вы будете работать в Германии.

     Рабочие и работницы всех профессий - предпочтительно металлисты - в возрасте от 17 до 50 лет, добровольно желающие поехать в Германию, должны объявиться на

БИРЖЕ ТРУДА В КИЕВЕ

ежедневно с 8 до 15 часов.

     Мы ждем, что украинцы немедленно объявятся для получения работы в Германии.

     Генерал-комиссар И. КВИТЦРАУ

     С. А. Бригадефюрер.

     ("Новое украинское слово", 11 января 1942 г. )

     Первый поезд в Германию был набран досрочно, состоял целиком из добровольцев и отправился 22 января под гром оркестра. В газете был помещен восторженный репортаж - улыбающиеся лица на фоне товарных вагонов, интервью с начальником поезда, который демонстрирует багажный вагон, полный колбас и ветчины для питания в пути. Заголовки: "Настоящие патриоты", "Приобрести навыки культурного труда", "Школа жизни", "Моя мечта", "Мы там пригодимся".

     25 февраля отправился второй поезд, а 27 февраля - третий, набранные из тех, кто до конца изголодался, кому нечего было терять и на кого произвели впечатление слова "хорошо", "хорошее", "хорошие", повторяющиеся в объявлении пять раз, а также и этот фантастический вагон с колбасами и ветчиной. [Продемонстрировать его - это была куда более удачная мысль, чем горячие призывы к патриотизму, подозрительно похожие на советские: что, мол, настоящие патриоты почему-то всегда должны оставлять родную землю и ехать тяжко работать черт-те-куда.]

     Весь март печатались объявления огромными буквами:

ГЕРМАНИЯ ПРИЗЫВАЕТ ВАС!

     Поезжайте в прекрасную Германию! 100 000 украинцев работают уже в свободной Германии. А ты?

     ( "Новое украинское слово", 3 марта 1942 г.)

    

     Вы должны радоваться, что можете выехать в Германию. Там вы будете работать вместе с рабочими других европейских стран и тем самым поможете выиграть войну против врагов всего мира - жидов и большевиков.

     (Там же, 14 апреля 1942 г.)

     Но вот пришли первые письма из Германии, и они произвели впечатление разорвавшихся снарядов. Из них было вырезано ножницами почти всё, кроме "Здравствуйте" и "До свидания", или же густо замазано тушью. Из рук в руки пошло письмо с фразой, которую цензура не поняла: "Живем прекрасно, как наш Полкан, разве что чуть хуже".

     По домам понесли повестки. Биржа труда помещалась в здании Художественного института у Сенного базара; это стало вторым проклятым местом после Бабьего Яра.

     Попавшие туда, не возвращались. Там стояли крик и плач, паспорта отбирались, в них ставили штамп "ДОБРОВОЛЬНО", люди поступали в пересыльный лагерь, где неделями ждали отправки, а с вокзала под оркестры отходили поезда один за другим. Ни черта никому не давали, никакой колбасы, никакой "горячей пищи" в Здолбунове и Перемышле.

     Бежавшие из Германии рассказывали: отправляют на заводы работать по 12 часов, содержат, как заключенных, бьют, убивают, глумятся над женщинами, платят смехотворные деньги - хватает на сигареты.

     Другие рассказывали: выводят на специальный рынок, немецкие хозяева-бауэры ходят вдоль шеренг, отбирают, смотрят в зубы, щупают мускулы, платят за человека от пяти до двадцати марок и покупают. Работать в хозяйстве от темна до темна, за малейшую провинность бьют, убивают, потому что рабы им ничего не стоят, не то что корова или лошадь, которым живется вдесятеро лучше, чем рабам. Женщине в Германии, кроме того, верный путь в наложницы. Ходить со знаком "ОСТ", что означает самую низшую категорию по сравнению с рабами из западных стран.

     Маминой знакомой, учительнице, пришло короткое извещение, что ее дочь бросилась под поезд. Потом о некоторых сообщали: трагически погиб. Дело еще в том, что, кроме просто замученных и расстрелянных, очень многие погибли на военных заводах при американских и английских бомбардировках. Во время налетов немцы работу не прекращали и восточных рабочих в убежище не отводили.

     Весь 1942 год был для всей Украины годом угона в рабство.

     Повестки разносились ворохами. Кто не являлся - арестовывали. Шли облавы на базарах, площадях, в кино, банях и просто по квартирам. Людей вылавливали, на них охотились, как некогда на негров в Африке.

     Одна женщина на Куреневке отрубила себе топором палец; другая вписала себе в паспорт чужих детей и одалживала детей у соседей, идя на комиссию. Подделывали в паспорте год рождения; натирались щетками, драли кожу и смачивали уксусом или керосином, чтобы вызвать язвы; давали взятки - сперва освобождение от Германии стоило 3000 рублей, потом цена поднялась до 15 000. Год, с которого брали, быстро снизился: с шестнадцати, потом с пятнадцати, наконец, с четырнадцати лет.

     На плакатах, в газетах и приказах Германия называлась только "прекрасной". Печатались фотоснимки о жизни украинцев в прекрасной Германии: вот они, солидные, в новых костюмах и шляпах, с тростями, идут после работы в ресторан, кабаре или кино; вот молодой парень покупает цветы в немецком цветочном магазине, чтобы подарить любимой девушке; а вот жена хозяина штопает ему рубашку, ласковая и заботливая...

Из статьи "РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ РЕЧИ РЕЙХСМАРШАЛА" (имеется в виду рейхсмаршал Геринг):

     "За исключением отдельных писем избалованных маменькиных сынков, которые часто кажутся смешными, на Украину поступает огромное количество писем, в которых наши работники выражают свое удовлетворение. Это те наши украинцы, которые понимают, что война отразилась на продовольственном снабжении Германии, которые смотрят не только в свой горшок...

     У нас на Украине часто можно было услышать жалобы на то, что Адольф Гитлер забирает людей на работу в Германию. Но и здесь Германия для обеспечения окончательной победы не требует от украинского народа больше жертв, нежели она сама приносит в значительно, значительно больших масштабах.

     Итак, братья, я хочу поговорить с вами совершенно честно и откровенно. Я стыжусь всех тех, кто бранит Германию.

Когда я читал речь Рейхсмаршала, мне было так стыдно, как никогда еще в жизни..." ("Новое украинское слово", 11 октября 1942 г. Подпись "И.".)

     Из писем, целиком изъятых цензурой и впоследствии обнаруженных в немецких архивах:

     "...Если кто-нибудь отставал, останавливался или отклонялся в сторону, полицаи стреляли. По дороге в Киев один человек, у которого двое детей, прыгнул из вагона на ходу поезда. Полицаи остановили поезд, догнали беглеца и выстрелами в спину убили его. Под конвоем нас водили в уборную, а за попытку бежать - расстрел.

     В бане мы пробыли до 3 часов дня. Здесь я вся дрожала, а под конец едва не теряла сознание. В бане купались вместе и мужчины и женщины. Я горела со стыда. Немцы подходили к голым девушкам, хватали за грудь и били по непристойным местам. Кто хотел, мог зайти и издеваться над нами. Мы - рабы, и с нами можно делать что угодно. Еды, конечно, нет. Надежды на возвращение домой - тоже никакой."

     "...Сейчас я нахожусь в 95-ти км от Франции, в предместье города Трир, живу я у хозяина. Как мне здесь, вы сами знаете. У хозяина 17 голов скота. Мне нужно каждый день 2 раза вычищать. Пока вычищу, аж тошно мне станет. В животе распухло, так что нельзя и кашлянуть. В свинарнике пять свиней, его тоже надо вычищать. Как чищу, так мне и света не видать за слезами. Затем в комнатах убрать: 16 комнат, и все, что где есть, - всё на мои руки. Целый день не присаживаюсь. Как лягу спать, так не чувствую, куда ночь делась, уже и утро. Хожу, словно побитая... Хозяйка - как собака. В ней совсем нет женского сердца, только в груди какой-то камень лежит. Сама ничего не делает, лишь кричит как одержимая, аж слюна изо рта катится".

     "...Когда мы шли, на нас смотрели, как на зверей. Даже дети и те закрывали носы, плевали...

     Мы стали ждать, чтобы поскорее кто-нибудь купил нас. А мы, русские девушки, в Германии не так уж дорого стоим - 5 марок на выбор. 7 июля 1942 г. нас купил один фабрикант... В 6 часов вечера нас повели есть. Мамочка, у нас свиньи этого не едят, а нам пришлось есть. Сварили борщ из листьев редиски и бросили немного картошки. Хлеба в Германии к обеду не дают... Милая мама, относятся к нам, как к зверям... Кажется мне, что я не вернусь, мамочка."

     (Сборник "Листи з фашистськоi каторги". Киiв. Украiнське видавництво полiтичноi лiтератури, 1947. Письма Нины Д-ка, Кати Пр-н, Нины К-ко, стр. 7 - 16.)


   ОТ АВТОРА

     Я становлюсь в тупик.

     Рассказываю о том, что происходило со мной самим, о том, что видел своими глазами, о чем говорят свидетели и документы, и я перед этим становлюсь в тупик. Что это? Как это понять?

     Диктатура сумеречного идиотизма, какой-то немыслимый, фантасмагорический возврат к эпохам иродов и неронов? Причем в размерах, каких еще не было, какие иродам и не снились.

     [Тысячи специалистов, подбирая термины и споря о них, - тоталитаризм, авторитаризм, национал-социализм, шовинизм, коммунизм, нацизм, фашизм и так далее, - дают им объяснения поочередно задним числом. Но уже само обилие этих "измов", как очаги чумы возникающих то там, то там, - не наводит ли на мысль о какой-то тенденции всеобщей?

     Судьба несчастливой земли, носящей нелепое название СССР, - не кажется мне случайностью, исключением и чем-то ограниченным. Наоборот, эта судьба явственно кричит о тенденции к какому-то невиданному варварству в масштабах всемирных.

     Самые ценные достижения цивилизации перед лицом такого варварства могут оказаться ничего не значащими. Например, как в античном мире культура пала под варварами, так и в России после всех достижений философии, литературы, поисков демократии - вдруг победило варварство, и не стало ни философии, ни демократии, ни культуры, один сплошной концлагерь.

     Далее этому концлагерю объявил войну соседний концлагерь, в котором произошел сходный процесс, который хотел расширить свои владения, хотя бы и на весь мир. "Священная" война СССР против Гитлера была всего-навсего душераздирающей борьбой за право сидеть не в чужеземном, а в своем собственном концлагере, питая надежды расширить именно его на весь мир.

     Между садизмом обеих сторон принципиальной разницы нет. В "немецком гуманизме" Гитлера было больше изобретательности и изуверства, но в душегубках и печах гибли граждане чужих наций и завоеванных стран. "Социалистический гуманизм" Сталина до печей не додумался, зато гибель обрушилась на своих сограждан. В таких отличиях вся разница; неизвестно, что хуже. Но "социалистический гуманизм" победил.]

     Это происходило в XX веке, на шестом тысячелетии человеческой культуры. Это было в век электричества, радио, теории относительности, завоевания авиацией неба, открытия телевидения. Это было в самый канун овладения атомной энергией и выхода в космос.

     Сфинкс у Бернарда Шоу на разговоры о прогрессе флегматично замечает, что пока он лежит, за последние несколько тысячелетий он что-то никакого прогресса не замечал.

     Если в XX веке нашей эры ВОЗМОЖНЫ эпидемии невежества и жестокости в мировых масштабах, если возможны чистой воды рабовладение, геноцид, поголовный террор, если на создание смертоубийственных приспособлений мир употребляет больше усилий, чем на образование и здравоохранение, то, действительно, о каком прогрессе мы говорим?

     Стало ли сегодня в мире больше справедливости?

     Стало ли больше добра? Уважения к человеческой личности? Какая справедливость, какое добро, какое там уважение! Становится лишь больше цинизма и жертв. Как бездонная прорва, их требуют и требуют тупые политиканы, готовые хоть весь земной шар превратить в Бабий Яр, лишь бы властвовать, а в остальном - хоть трава не расти. Тут уже не о справедливости впору думать, не о каком-то там развитии, а хотя бы о СПАСЕНИИ. Ничего себе прогресс.

     Гитлер раздавлен, варварство - нет. Наоборот, очагов его становится всё больше. Смутные дикарские силы бурлят на огромных частях земного шара, угрожая прорваться.

     Примитивно-сладкие дегенеративные идеи, как заразные вирусы, размножаются и распространяются. Действуют четко разработанные методы, как заражать ими миллионные массы.

     Развитие науки и техники - кажется, единственное, чем может похвалиться человечество, - приводит, однако, в таком случае лишь к тому, что рабов не гонят, связанных за шеи веревками, а везут электровозами в запломбированных вагонах, что можно инъекциями людей превращать в идиотов, а современный варвар убивает не дубиной, но циклоном "Б" или безукоризненным, технически совершенным огнестрельным автоматом.

     Говорят, что наука надеется выйти из холуйского состояния, в котором она находится сегодня, служа политиканам верой и правдой. Тогда, может быть, появится еще один, "научно-технический" гуманизм - и, уж совсем беспросветное, варварство технократическое?

     Никому не под силу роль пророка. Никто не знает, что будет, и я не знаю. Но я знаю, что ГУМАНИЗМ - это все-таки ГУМАНИЗМ, а не концлагеря и виселицы. Что нельзя позволять, чтобы из тебя делали идиота. Пока работают сердце и мозг, не должно сдаваться.

     Особенно вам, молодым, здоровым и деятельным, которым предназначена эта книга, еще раз хочу напомнить об осторожности, об ответственности каждого за судьбу человечества. Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Отвлекитесь на минуту от своих дел, от своих развлечений. В мире неблагополучно.

     Неблагополучно, если кучка носорогов может гнать на смерть тьму людей, и эта тьма послушно идет, сидит, ждет очереди. Если массы людей ввергаются в самое настоящее пожизненное рабство - и послушно становятся рабами. Если запрещаются, сжигаются и выбрасываются на помойку книги.

     Если миллионы людей от рождения до смерти ни разу не говорят вслух то, что они думают. Если в одном небольшом цилиндре сегодня накопляется энергия, достаточная для испепеления Нью-Йорка, Москвы, Парижа или Берлина, и эти цилиндры круглосуточно носятся над нашими головами, для чего? И что это, если не шаги варварства?

     Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Остановитесь, задумайтесь, опомнитесь. ЦИВИЛИЗАЦИЯ В ОПАСНОСТИ.


   Благословенной земли нет

     Опять я ехал на прекрасную, просторную, благословенную землю, но теперь она выглядела иначе.

     На городской черте у санатория "Кинь грусть" был вкопан на века массивный столб с указателем по-немецки: "DYMER - 35 km." Под ним мы положили мой узелок с бельишком, и мать оставила меня, потому что опаздывала на работу в школу.

     Дымерское шоссе, по которому мы с беглым Василием тащились, как марсиане, теперь было оживленным: ехали машины, шли люди. У дороги выстроили домик, у него стояли полицаи, останавливая всех проходящих.

     - Ой, что ж вы забираете! - отчаянно закричала тетка, кидаясь от полицая к полицаю. - Я ж сорок километров несла, на свои вещи наменяла. Людоньки!

     Полицай понес ее мешок в домик, другие уже останавливали старого крестьянина. Он нес два мешка, спереди поменьше, сзади побольше, ему велели снять их на землю. Он молча снял.

     - До побачення, - иронически сказал полицейский.

     Старик повернулся и так же размеренно, как пришел, потопал по шоссе обратно.

     Это действовал приказ, строжайше запрещающий проносить по дорогам продуктов больше, чем "необходимо для дневного пропитания".

     У указателя остановился грузовик. На него полезли люди, я тоже, и вот мы помчались по шоссе через Пущу-Водицу, но у меня не было и намека на ощущение радости и мира, которое я здесь когда-то пережил. Бор продолжали рубить, зияли поляны, навстречу проносились грузовики с прицепами, везя ровные, как стрелы, бревна.

     В селе Петривци стояли немцы. На полях работали люди. Лес у Ирпеня тоже рубили, вдоль шоссе лежали горы готовых к отправке бревен.

     На речке Ирпене у Демидова пленные строили мост. Они были вывалянные в грязи, с обмотанными тряпьем ногами, а часть - босая; одни долбили еще не отогревшуюся землю, другие подавали балки, стоя по грудь в ледяной воде. На обоих берегах на вышках сидели пулеметчики и стояли патрули с собаками.

     В Дымере немец-шофер собрал со всех по пятьдесят рублей и поехал куда-то дальше, а я направился в поле.

     Оно было не убрано с прошлого года, тянулись ряды бугорков невыкопанной картошки, полегли и сгнили хлеба. А в городе в это время был такой голод.

     Всё перепуталось на земле.

     Мать долго наблюдала, как я худею и паршивею. В поликлинике наладили рентгеноаппарат, которым проверяли едущих в Германию. Мать добилась, чтобы меня посмотрели, и у меня обнаружили признаки начинающегося туберкулеза.

     Тогда мать кинулась на базар и стала просить знакомых крестьян, чтобы взяли меня в село на поправку. За кое-какое барахло меня приняла одна добрая женщина по фамилии Гончаренко из деревни Рыкунь. Так я снова попал в село.

     Я сам перепугался. Туберкулез при нацизме - это смерть. Мне совсем не хотелось умирать.

     Мне хотелось всё это пережить и жить долго, до самой глубокой старости, u поэтому надо было спасаться. Я уже усвоил, что до старости доживает лишь тот, кому здорово повезет, но повезти может тому, кто изо дня в день, постоянно спасается.

     Гончаренко приняла меня хорошо, выставила кувшин молока, блюдце мёду, теплый хлеб из печи, и я наелся так, что уже не лезло в меня, - а ощущение жадного голода во рту не проходило.

     Она задумчиво смотрела, подперев щеку рукою, как я хватаю куски и давлюсь, и рассказывала, что в селе дело плохо: установили неслыханные налоги, грозятся повальной реквизицией. Велели согнать на плац коров и коней для ветеринарного осмотра, а вместо того половину, самых лучших, реквизировали. Такой осмотр.

     - Ой, шо було, шо було! - поморщилась она. - Бабы голосили, на землю падалы, за коров чеплялысь...

     Ее корову не взяли, но выдали книжку сдачи молока, и каждый день она носит бутыль в "молочарню", там делают отметку. Немец-управляющий разъезжает с полицаем в пролетке, ни с кем не разговаривает, кроме старосты. В сельсовете - полиция. Всех молодых переписали для Германии, и ее дочку Шуру, восемнадцати лет. А сын Вася еще мал, четырнадцати нет.

     Конечно, с Васей мы сразу нашли общий язык, он показал минные хвостики, куски взрывчатки - тола, гнездо аиста, который сейчас в отлете, но должен скоро вернуться из Африки. Я подумал: почему мы не можем летать так свободно? Неужели есть на свете земля без всякой войны? На месте аиста я бы ни за что не вернулся, жил бы, себе в мирных краях - и будьте вы все прокляты.

     - То нема чого байдыкувать, - сказала Гончаренко. - Берить торбы на щавель до борщу.

     Дикий щавель пробивался уже на полях пышными пучками. Мы щипали сочные листья, и я не удерживался, клал в рот, и было вкусно, кисло, так что холодок шел по спине. Пленные Дарницы бы мне позавидовали.

     Повсюду валялись желтые, как голландский сыр, куски тола, который разлетелся после взрыва склада боеприпасов. Щавель для борща мы клали в торбы, а тол для души - за пазухи.

     Набрав количество, достаточное, по нашему мнению, для некоторых изменений в этом мире, мы развели костер, набили толом консервную банку, вставили динамитный запал и швырнули банку в костер. Она там полежала, потом шарахнул такой взрыв, что уши заложило, а от костра осталась серая ямка. Осмотрев произведенные разрушения, мы удалились с чувством выполненного долга.

     Длинный ров был частью засыпан, частью размыт вешними водами. В нем расстреливали евреев и прочих врагов из окрестных деревень, и Вася повел меня показать этот их местный маленький Бабий Яр. Ров как ров, а вокруг - поля до горизонта.

     В одном месте что-то торчало из-под земли: это была черная, липкая человеческая нога в развалившемся ботинке. Убежали мы.

     За рвом начинался, оказывается, недостроенный военный аэродром. Строило его НКВД, и раньше сюда даже близко не подпускали, потому что всё это было секретно, и строили заключенные.

     Сейчас огромный аэродром был мертв, уходили вдаль ровные линии колышков, тянулись готовые участки бетонных покрытий взлетной полосы. Громоздились кучи щебня, окаменевшего цемента, лежали носилки, кирки, лопаты, там, где их побросали, - словно люди исчезли в одну минуту.

     Мы ходили по этому мертвому месту, единственные живые среди механизмов и стройматериалов, покрутили колеса бетономешалок, поотвинчивали все, что смогли. Но наибольшее впечатление на меня произвела камнедробилка.

     Это был большой полый шар с лопастями внутри. Сверху в него загружаются камни, потом мотор начинает его вращать, камни внутри мечутся, как сумасшедшие, толкутся друг о друга в кромешной темноте, ссыпаются с лопасти на лопасть, и нет им там никакого спасения.

     Точная модель нашей жизни. Так и людишек загружают куда-то, зачем-то, заставляют колотить друг друга, швыряют, вращают, они пищат, а их всё толчет, толчет, толчет.

     Попытался рассказать это Васе, но не умел, он решил, что я хочу его насмешить и охотно стал хохотать, представляя, как эти сукины дети, попав в дробилку, пищат.

     Голопузые дети по-прежнему ползали по Гапкиной хате, и древняя баба, сложенная, как треугольник, толкла что-то в ступе, а дед хрипел и харкал на печи. Я пошел через поле в Литвиновку их проведать, но лучше бы не ходил.

     Гапка плакала. Руки ее распухли, все кости ломило от работы, я подумал, что такими вот, наверно, и были крепостные при Тарасе Шевченко - последняя грань нищеты и отчаяния.

     Счастье Литвиновки было призрачным и быстротечным. Немцы быстро организовали сельские власти и начали поборы. Всё, что собирали и молотили, воображая, что для себя, - велено было сдать. На каждый двор налог баснословный. И все должны работать, чтоб с этим налогом справиться. Гапка только за голову хваталась: надо пахать, нужна лошадь (а где взять?), нужен плуг, борона, зерно, да засеять столько, что и двум мужикам не под силу.

     - Та я ж у колгоспи ничего того не знала, - причитала Гапка. - Я у колгоспи ругалась, мы думалы, що то горе. А то, виходыть, ще нэ горе було. Оцэ вже - горе! Погибель наша прийшла, матинко ридна, дэ ж наши колгоспи, мы вже и на них согласни!

     - То вже прийшов Страшный суд, - бормотала свое баба, крестясь над ступой. - Господи милосердный, помилуй нас...

     Я подумал, что, наверное, все-таки Бога нет. А если бы был, то что же он за мучитель такой, кровожадный людоед, над несчастными бабами издевается, над детишками, едва они родятся. Хорошенькое развлечение изобрел себе Всемогущий. Встреться бы я с ним - не молиться бы стал, а морду ему побить следовало за всё, что устроил на земле. Не мог бы я уважать такого Бога. Его просто нет. Устраивают всё люди.

     Гончаренко уже с самого утра голосила и причитала над Шурой, как над покойницей. Она сидела на кровати, покачиваясь, в черном платке, опухшая, и пела низким, странно неестественным голосом:

     - Ой, мо-я рид-на-я ды-ты-ноч-ка... Ой, я биль-ше те-бе не побачу-у...

     Голосили во всех дворах. У сельсовета собрались полицейские, оркестр пробовал трубы.

     Мы с Васей шатались, как неприкаянные, по этому рыдающему, вопящему, поющему селу.

     Я уже окреп, обветрился. Мы с Васей, как мужчины, возили в поле навоз, пахали, бороновали. Я научился запрягать, спутывать, ездить верхом. Пиджачок и штаны выгорели, обтрепались, и я уже ничем не отличался от Васи, кроме разве одного. Гончаренко кормила нас одинаково, Вася наедался, я же нет. Жадность к еде постоянно сидела во рту и горле, просить добавки я стеснялся, и особенно вожделенным казался мне мед, который Гончаренко хранила в кладовке под замком и давала не часто.

     По хатам пошли полицейские, выгоняя отъезжающих. Это подстегнуло крики, как масла в огонь подлили. Шура перекинула через плечо связанные чемодан и кошелку, пошла на площадь, и мать побежала за нею.

     Боже мой, что тут творилось! Толклось всё село, выстроили колонну, полицейские закричали: "Рушай"! - и грянул оркестр, составленный из инвалидов. Женщины побежали рядом с колонной, визжа, рыдая, кидаясь на шеи своим дочкам, полицаи отталкивали их, бабы падали на землю; сзади шли немцы и посмеивались. А оркестр лупил и лупил развеселый марш, аж волосы у меня дыбом поднялись...

     Процессия потащилась через поле на Демидов, и всё село побежало за ней. Я остался.

     Оркестр постепенно затих вдали, и наступила мертвая тишина. Я медленно пошел в хату и вдруг увидел, что дверь в кладовку открыта, а замок вместе с ключом лежит на лавке.

     Я прошел в хату, посидел под окном, всё вздрагивая от увиденного только что зрелища, потом, как в тумане, поднялся, отыскал ложку и полез в кладовку.

     Бидон был покрыт клеенкой и марлей, я их осторожно отвернул, стал скрести и есть мед полными ложками. Я давился, глотал ложку за ложкой, не жуя, смутно соображая, что надо кончать на следующей... нет, на следующей... нет, на следующей... Что Гончаренко идет к Демидову и голосит, а я вот - сволочь по отношению к ней, спасающей меня... Однако, мне нужно есть мед, чтобы не было туберкулеза, чтобы спасаться, и я буду жрать, дорвавшись. Потому что в этой распрекрасной камнедробилке единственное спасение - ловить момент, когда повезет, хватать всё, до чего дотянешься, что забыли запереть, не доглядели, проскальзывать между ног, рвать из рук - чтобы жить! И пусть себе они идут на Демидов, не скоро вернутся, а я не растерялся, и отныне, если я хочу жить, всегда буду так, вот возьму да и выживу наперекор всему. То-то смеху будет.


   Чрезмерные умники - враги

     Когда маме велели явиться в школу, она не отказалась, потому что это спасало от Германии. С 1 марта была введена "Arbeitskarte" - трудовая карточка, ставшая важнее паспорта. В ней ставился штамп по месту работы - каждую неделю обязательно новый. На улицах проверяли документы, и если у вас не было "арбайтскарте" или просрочен штамп, вам оставалось только загреметь в Германию.

     Учителя явились в школу и начали заполнять анкеты [для отдела кадров, как это было и при советской власти.] Вперед выступил один преподаватель, прежде очень тихий и скромный человек, и заявил:

     - Я петлюровец.

     Наверно, он думал, что его назначат директором, но прислали директором другого, у которого, вероятно, было больше заслуг.

     Стали убирать здание после постоя немцев. Выгребали навоз, сносили разломанные парты, вставляли фанеру в окна, потом ходили по дворам и переписывали детей школьного возраста.

     До весны о занятиях не могло быть речи, потому что нечем было топить. Но вот пришла директива готовиться к занятиям в первых четырех классах, охватывая детей до 11 лет, дети же старше направляются работать.

     "Число учительских сил для проведения сокращенного обучения нужно ограничивать... Все учрежденные большевиками органы школьного контроля и учителя старших классов увольняются... Пенсии не выплачиваются.

     Употреблять существовавшие при большевистском режиме учебные планы, учебники, ученические и преподавательские библиотеки, а также политически тенденциозные учебные пособия (фильмы, карты, картины и т. п.) запрещено, предметы эти необходимо взять под охрану. Пока не появятся новые учебные планы и учебники, вводится свободное обучение. Оно ограничивается чтением, письмом, счетом, физкультурой, играми, производственным и ручным трудом. Язык обучения украинский или, соответственно, польский. Русский язык преподавать более не следует".

     (Из директивы рейхскомиссара Украины всем генерал- и гебитскомиссарам об условиях открытия начальных школ от 12. I. 1942 г. Цит. по сб. "Нiмецько-фашистський окупацiйний режим на Укpaiнi". Киев, 1963, стр. 71.)

     Далее учителям раздали газету, чтобы проштудировали и осмыслили статью "Школа". Повторяю, всё, что печаталось в газете и приказах на заборе, было законом, надо было следить и ничего не пропускать, чтобы по незнанию не вляпаться в беду.

     Мама с Леной Гимпель читали статью вместе, медленно, часто останавливаясь, а я прислушивался, набирался ума.

     Статья открывалась эпиграфом:

     "ТО, ЧТО НЕОБХОДИМО ДАЛЕЕ СДЕЛАТЬ, - ЭТО ИЗМЕНИТЬ НАШЕ ВОСПИТАНИЕ. СЕГОДНЯ МЫ СТРАДАЕМ ОТ ЧРЕЗМЕРНОГО ОБРАЗОВАНИЯ. ЦЕНЯТ ЛИШЬ ЗНАНИЯ, НО ЧРЕЗМЕРНЫЕ УМНИКИ - ВРАГИ ДЕЙСТВИЯ. ТО, ЧТО НАМ НЕОБХОДИМО, - ЭТО ИНСТИНКТ И ВОЛЯ".

     (Из речи Адольфа Гитлера 27. IV. 1923 г.)

     В самой статье говорилось:

     "...Беря пример со всей жизни наших освободителей и, в частности, с их школы, приложим все усилия к тому, чтобы воспитывать в наших детях качества, нужные для оздоровления всего нашего народа, без которых невозможна будет дальнейшая его поступь. Это прежде всего любовь к труду и умение работать, это - сильный характер, высокая моральность... "Основы наук" - это очень важное, но это далеко не всё и не главное... За дело!

     Свободной украинской школе, свободным украинским педагогам пожелаем всяческого успеха. И залогом этому будет нам пример и помощь наших немецких друзей".

     ("Новое украинское слово", 14 мая 1942 г.)

     - Вот, - сказала Лена. - Приехали. Двадцатому веку нужна рабочая сила с некоторым образованием, но не чересчур. Рабы должны уметь расписываться, читать приказы и считать. Но чрезмерные умники всегда были врагами диктатур.

     - Я преподавать не буду, - сказала мать.

     - Заставят, думаю.

     - Не заставят, лучше пусть берут в Германию. Где найти работу, срочно?...

     - Это не укладывается в голове! - воскликнула Лена, изумленно вертя в руках газету. - Это черным по белому и всерьез. Какой-то мрачный парадокс. После всех Возрождений, философий, великих наук открыто, наконец, что чрезмерное образование - зло. Те все истины, поставили вверх дном, учили лжи, но все же хоть чему-то учили, а эти додумались, что и учить не надо. Идите, дети, работать. Во имя оздоровления, во имя дальнейшей поступи вперед, радужного счастья потомков.

     - А я? - спросил я. - У меня уже четыре класса...

     - Ты уже образованный, чисти сапоги и продавай сигареты. Кстати, - сказала Лена, - висит приказ, что детям запрещается торговать на улицах, иди, прочти как достаточно образованный.

     - Ты слышал? - сказала мать.

     - А! Я не попадусь, - сказал я.

     Узнав, что заводу "Спорт" требуется курьер-уборщица, мать спешно уволилась из школы и пошла на завод. А в мае начались занятия первых-четвертых классов. Дети учили немецкий язык и разучивали немецкие песни.

     Я ходил под окнами и слушал, как поют про Кукушку и Осла: Дер Ку- кук унд дер Э-эзель...

     Но списки детей старше одиннадцати лет были переданы из школ управе, вот зачем их составляли, и мне пришла повестка явиться для трудоустройства.

     Весь наш бывший четвертый "А" класс пошел учиться любви к труду. Жора Гороховский попал на завод "Главпищемаш", где прежде работал его отец. Он там таскал всякое железо, ходил в замасленных лохмотьях, перепачканный мазутом, маленький, худенький, страшненький из-за этого въевшегося в лицо мазута.

     А меня направили в огородную бригаду при санатории "Кинь грусть".

     Санатория, собственно, не было, он стал большим хозяйством. Нас было около тридцати мальчиков и девочек, нам дали тяпки и послали на прополку.

     Я вставал на рассвете, клал в авоську алюминиевую миску, ложку, бутылку с водой и хлеб. Выходил в шесть утра, потому что топать надо было километра три, а опоздавшим не давали завтрака. В половине седьмого мы получали по черпаку горячей водички с пшеном. Затем строились парами, и старик, которого мы все называли Садовником, вел на огороды.

     Каждому давалась полоса картошки или капусты. Огороды были бесконечные, солнце пекло. Я халтурил: присыпал землей сорняки, - хотя Садовник иногда шел по нашим следам, разгребал землю, и тогда давал по шее. Зато я часто кончал свою полосу первым и мог передохнуть на меже.

     Днем был получасовой обеденный перерыв, черпак супа. Затем работали до восьми вечера, итого тринадцать часов. Уставал зверски, иногда (солнце напекало) падал.

     Но было и счастье - когда ставили на помидоры. Они были еще зеленые, твердые, но мы накидывались на них, как саранча. Вокруг были роскошные фруктовые сады, но нас водили только строем, ни шагу в сторону, и на яблоки мы только поглядывали. Фрукты - для людей высшего сорта.

     Шеф- немец затеял строительство крольчатника, и сюда пригнали из Дарницы десяток военнопленных. Трава на территории санатория была высокая, густая, с ромашками, и они упали в нее на коленки, выбирая самые вкусные стебли, они упивались, блаженствовали, пасясь на этой траве.

     Мы таскали им окурки и сами, сев в кружок, учились курить. Мне это понравилось, я стал курить, как заправский рабочий, потому что какой же рабочий не курит?

     Я рассказал деду про Садовника, и он закричал:

     "Так я же его знаю, это мой друг, скажу, чтоб он тебя не бил". На следующий день, построив нас, Садовник спросил: "Кто тут Анатолий Кузнецов?" Я шагнул вперед. "Подойдите еще двое, вы переводитесь на более легкую работу".

     Он послал нас собирать липовый цвет. А нашего брата хлебом не корми, пошли только лазить по деревьям. Липы в парке "Кинь грусть" - огромнейшие, двухсотлетние, может быть, они видели самоё императрицу Екатерину II, которая, по преданию, заезжала в этот парк с Потемкиным, который почему-то хандрил, и сказала ему: "Взгляни, как хорошо. Кинь грусть!"

     Лучшие цветы у лип на верхушках, на самых концах веток, достать не просто. У каждого из нас была норма. Садовник принимал по весу, и если не хватало, лишал супу, так мы уж старались, и я забирался на такие верхотуры, что хоть вниз не смотри. И вот однажды обломился я вместе с верхушкой и полетел с огромной высоты.

     Почему я жив? Так везет же! По пути встретились густые ветви, принявшие меня, как гамак, я было совсем прошел сквозь них, но успел ухватиться руками, поболтался, как обезьяна, и вот он я, как огурчик, полез опять любить труд.

     Так в двенадцать с половиной лет началась моя официальная трудовая деятельность, чтобы я не рос в этом мире чрезмерным умником, чтобы не доставлял беспокойства тем, кто за меня всё продумал и определил моё место до скончания веков.

     Ну, спасибо, благодетели, растолковали мне, вот, оказывается, для чего я родился в мире: чтобы трудиться на указанном месте, выполняя свой долг во имя дальнейшей поступи, во имя светлого будущего для неких туманных тунеядцев-потомков. Привет потомкам.


   Зацвела картошка

     Трамвай № 12 прежде ходил в Пущу-Водицу около часа в один конец и почти всё лесом. А едет он быстро, этаким экспрессом несясь по бесконечному туннелю соснового бора, и ветки орешника хлещут по окнам.

     Чтобы пройти этот путь по шпалам, нам с дедом понадобился почти целый день. Рельсы были ржавые, между шпалами буйно росла трава, качались головки ромашек и васильков.

     Иногда навстречу попадались расстроенные люди и говорили:

     - Не ходите, у детского санатория всё отбирают.

     И правда, у детского туберкулезного санатория сидели под сосной трое полицаев; рядом высилась кучка узелков, бидончиков. И здесь установили свой грабительский пост. Все дороги на Киев были перекрыты, грабеж вполне узаконенный.

     Давным- давно дед поработал и на мельнице в Пуще-Водице, тут проходила его молодость, тут они с бабкой жили первое время после женитьбы, и дед хорошо знал окрестности.

     - Вот холеры проклятые, - сказал он озабоченно, - но я знаю тропинки, на обратном пути мы их лесом обойдем.

     А ноги у нас здорово гудели, когда мы к вечеру добрались до четырнадцатой линии. Там есть пруд с плотиной, и у плотины торчали еще почерневшие сваи, на которых некогда стояла мельница; дед задержался и задумчиво посмотрел на них.

     В мешках за плечами мы несли на обмен бабкины вещи: юбки, кофты, высокие ботинки со шнурками.

     Мы ночевали в пустом сарае за прудом, у старого лесника, еще помнившего деда. Вышли на рассвете по росе и еще один день топали глухими лесными дорогами и совсем свалились от усталости и голода, когда показались река Ирпень и деревня с таким же названием.

     Стали мы ходить от хаты к хате, стучали, будоражили собак.

     - Вещи надо? Юбки есть, платки.

     Бабы выходили, щупали, смотрели на свет:

     - Та воно старе.

     - Хорошее, новое, - сердился дeд. - Моя бабка только один раз надевала!

     - Стакан квасоли дам...

     - За платок стакан квасоли?! - кричал дед. - А, трясця твоей матери, три давай, куркулька.

     Надо бы найти более глухую деревню, а то эта - первая, избалованная "обменщиками", которые всё идут, попрошайничают, а то, гляди уворуют. Но сил у нас уже не было брести дальше, упрямо стучали в дворы. Один сонный заросший дядька, почесываясь, спросил:

     - А грамохвона нету? Шо нам ваши вошивые шмоття...

     Кое-как набрали мы две торбы кукурузы, фасоли и муки. Обратный путь мне не забыть до самой смерти.

     Шли мы медленно и тяжко, через каждые полкилометра садились отдыхать, только размеренно задремлю - дед вздыхает: "Давай еще немножко". Упрямо он нес, стонал, охал и иногда падал: как-никак ему было семьдесят два года, да еще после всех этих голодух и болезней. Надо было перейти речку по кладкам, это были качающиеся жерди высоко над водой. Я храбро перебежал, а дед остановился - и никак. Я перенес ему мешок, а дед долго, испуганно цепляясь за меня и за жерди, перелезал на четвереньках. Кто бы взглянул - помер со смеху.

     Ночевали в стоге сена. Утром спину, руки и ноги здорово ломило и жгло. Опять поперли, всё чаще садились; подниматься же - ну никаких сил: ты встаешь, а тело не встает, а мешок кажется набит булыжниками.

     А вокруг леса, леса, иногда прогалины у хуторов с буйно цветущей картошкой, я видел это, как сквозь туман. Однажды, подкрались, наворовали картошки, разрывая руками, кустики на место воткнули, чтоб следа не видать. Отойдя, в костре испекли, пообедали. Только она молодая, мелкая, как орехи, плохо пеклась.

     Помня грабительский КП у санатория, дед решил обходить Пущу-Водицу с запада, и мы вышли на какую-то твердую лесную дорогу. Вдруг сзади послышался мотор, и, обдав нас пылью, проехал грузовик с двумя немцами в кабине. Он резко затормозил, шофер высунулся и смотрел, как мы подходим. Сердце у меня упало.

     - Битте, - сказал шофер, указывая на кузов. - Ехать-ехать!

     Было не похоже, чтобы он собирался грабить. Что ж, была не была, мы залезли, машина помчалась по дороге. Я подставил ветру лицо и наслаждался, отдыхая. И так мы проехали столько, сколько не прошли бы пешком и до ночи. Показался город, мы поняли, что объезжаем его с запада, минуя Куреневку.

     Дед забарабанил в кабину. Машина остановилась среди поля. Мы слезли, дед протянул узелок муки - плату за проезд. Шофер посмотрел на нас, качнул головой:

     - Нэт. Стареньки, маленьки. Нэт.

     Мы стояли, не веря. Шофер усмехнулся и тронул.

     - Данке! Спасибо! - закричал я.

     Он помахал рукой. Дед кланялся в пояс вслед грузовику. Мы взвалили мешки на плечи и пошли через поле к виднеющимся крышам Куреневки.

     - Эа, какой асе он, Гитлер, дурак! - сказал дед. - Немцы совсем, не такие злые, это он их мерзавцами сделал. Как их ждали! Да приди они по-людски - уже давно б Сталину был капут. Народ хоть под царем, хоть под буржуем согласился жить, только не под Сталиным. Так этот изверг оказался еще хуже Сталина. Ах, трясця ж вашей матери... Тьфу!

     По разным переулкам да по Белецкой улице мы вышли прямо к нашему мосту, откуда до дома было три минуты ходьбы. Плеч и ног мы не чувствовали, тащились, как марафонцы на финише.

     И вот тут-то нас остановили два полицая.

     - Далеко несете? - иронически спросил один. Мы стояли и молчали, потому что это было невероятно, этого не могло быть.

     - Скидай, - сказал другой и стал деловито помогать деду снимать мешок.

     - Голубчики, - прошептал ошарашенный дед, - голубчики...

     - Идите, идите, - сказал первый полицейский.

     - Голубчики, соколики! - дед был готов упасть на колени.

     Полицаи, не обращая внимания, понесли наши мешки к столбу, где уже лежало несколько кошелок. Оказывается, они устроили новое КП и здесь, на подходе к базару. Я потянул деда за рукав, он совсем обезумел, он никак не мог поверить.

     Я его с трудом дотащил домой, а сам завалился отдыхать и отсыпаться, потому что утром надо было на работу.

     Садовник по дружбе с дедом отпустил меня втихаря прогуляться на обмен. Ну вот, значит, я прогулялся.

     Делается это очень просто и во все времена. Кошелка загружается разной картошкой, морковкой, сверху кладутся полбуханки хлеба и кусочек сала, всё это покрывается газетой. Затем мать берет тебя за руку и ведет в управу.

     Входить в нее жутковато, это место, где решается всё: человеческая жизнь, еда, работа, смерть, - откуда отправляют в Германию или могут рекомендовать в Яр.

     Немцев нет, за столами сидят фольксдойчи или "щирые" украинские дядьки в вышитых сорочках, с усами. Этих не обдуришь, как немцев, эти свой народ знают.

     [И всегда они находятся, и у большевиков помогали делать колхозы, да раскулачивать, да доносить. Первая опора власти, эти самые "плоть от плоти" своего народа, что знают, кто чем поужинал, кто где в яме картошку зарыл. А сельсоветы из кого состояли, а все эти райисполкомы, горисполкомы, профсоюзы, суды? Теперь, гляди, опять такие же точно, опять они!]

     Сидят, пишут повестки, составляют списки, подшивают дела, и расхаживает плотная, энергичная женщина с мужскими ухватками, одетая в строгий серый жакет и серую юбку, с холодным взглядом и безапелляционным голосом:

     - Если вы не хотите работать, мы можем передать вас в гестапо... В случае невыполнения вами займется гестапо...

     Мать подводит тебя к столу какой-то замызганной тетки, у которой в руках твоя судьба. Ставит кошелку к ножке стола и сдвигает газету так, чтобы из-под нее выглядывали хлеб и уголок сала, крохотный кусочек сала, как спичечный коробок, но из-под газеты не видно, какой он, видно лишь, что - сало.

     Униженно склонившись, мать объясняет, что тебе грозит туберкулез, тяжело работать на огородах, несет прочую ересь, а ты в это время тоже не стоишь без дела и, сгорбившись, изо всех сил напускаешь на себя несчастный вид.

     Тетка окидывает тебя взглядом, недовольно сопит, молча роется в списках, находит твою фамилию, вычеркивает, вписывает в другой список и говорит:

     - Завтра к семи на проходную консервного.

     Ты изображаешь счастье, мать благодарит и кланяется и поскорее уводит тебя, забыв под столом кошелку.

     На консервном заводе кислый, острый запах въедается в нос, как ввинчивается. Но тут останется голодным лишь тот, кто совсем дурак.

     На широкий двор прибывали грузовики с тыквами, и наша мальчишеская бригада их разгружала. Попадались тыквы расколотые, а нет - сами разбивали их, выгребали белые скользкие семечки и набивали ими рты. Отныне дома я ничего не ел, целый день питался семечками. Случилось несчастье: я зазевался, на меня открылся борт машины, и обвалом посыпались тыквы. Набило шишек, отломился кусок зуба, но полежал под стенкой и отошел. Это не повезло.

     Днем в обеденный перерыв нас парами вели в столовую. Тут я изловчался, лез среди первых, получал свою тарелку, кидался в угол, быстро-быстро, без ложки, обжигаясь, пил суп - а сам косился, не проходит ли очередь. Которые в хвосте получали по первому разу, а я уже пристраивался опять. Отвернусь к стенке, втихаря вылижу тарелку, рукавом вытер - и вот уже с невинным видом протягиваю на раздачу. Повариха брала мою тарелку и наливала полчерпака, показывая тем самым, что приметила меня, но что ей жаль меня, и она не будет поднимать шума. Эту порцию я съедал уже спокойно, наслаждаясь, цедя сквозь зубы, смакуя и даже не вылизывал, как некоторые другие доходные, а шел споласкивать под краном. Повезло.

     Больше всего я ненавидел, когда нас ставили на погрузку повидла. Оно было в полупудовых запечатанных банках, носишь его, вот оно, под руками, а не поживишься. Это - для избранных.

     Цехи сильно охранялись, но однажды, нагрузив очередную машину, мы увидели, что вахтер отлучился, и вдвоем с одним мальчишкой кинулись в цех. Там было полутемно и жарко, в котлах булькало и кипело. Мы кинулись к первой попавшейся работнице в замусоленном халате:

     - Теть, повидла!

     - Ой, бедняги, сюда, скорей!

     Она затолкала нас куда-то под сплетение железных стоек, принесла помятую коробку, до половины наполненную горячим тыквенным повидлом. Черными руками мы полезли в коробку, обжигались, пихали и пихали повидло пальцами в рот, проглатывали, стараясь побольше поместить его в пузе. Ух, и повезло!

     Тогда мы совсем обнаглели, шмыгнули в цех, где тыкву начинают варить. Добыли из котла палочками по куску тыквы - она была сыровата, но вкусна! Какой-то серый, замухрышистый рабочий посмотрел:

     - А вас кто пустил?

     Мы молчим, игнорируем его: какое, мол, тебе дело? Он пошел - оказывается, звать мастера. Тот явился, мощный дядя. Шарах моего товарища в ухо, шарах меня! Товарищ заныл, а я, дурень, смолчал, ну, и досталось мне больше. Злобно так лупил, профессионально, крепко держа рукой за плечо, кулаком то под ребра, то в затылок, так что головенка моя только моталась. Отпустил и вытолкал. Мы отошли за склад, и меня стошнило повидлом с кусками тыквы. Это не повезло. Не всё коту масленица.

     Наш рабочий день продолжался двенадцать часов. Потом строили, вели к проходной и тщательно обыскивали, выпуская по одному. Все было законно, и я считал, что мне все-таки больше везет, чем не везет, хвастался дома и рассказывал деду про богатства на консервном заводе, про то, как я наедаюсь. Но он-то был свирепо голодный и поэтому держался другого мнения. Он злился, что я ничего в дом не ношу.

     - Тут есть один жук, - сказал он однажды. - Делает колбасу втихаря без патента, ищет помощника надежного, чтобы не болтал. Давай я тебя устрою, а он обещает кормить и костями платить.

     - Кости - это надо, - сказал я. - А как мне с работы уволиться? Я в списках.

     - Неси кошелку, - сказал дед. - Не подмажешь - не поедешь.

     Я еще некоторое время работал на заводе, потом решился. Отнес кошелку. Подмазал. Поехал.


   Футболисты "Динамо". Легенда и быль

     Эта почти невероятная история произошла летом 1942 года, [когда немцы были у Волги и казалось, что их победа предрешена. История всех потрясла] и была так популярна, что одно время про овраг говорили: "Тот Бабий Яр, где футболистов расстреляли". Она ходила тогда в форме легенды, которая настолько хороша и законченна, что мне хочется привести ее целиком. Вот она.

     Украинская футбольная команда "Динамо" (Киев) до войны была одной из лучших команд страны. [В футбольных баталиях между Киевом и Москвой всегда присутствует нечто большее, чем просто спортивный азарт, а именно вопрос угнетенной украинской чести.] Киевские болельщики поэтому обожали своих игроков, особенно знаменитого вратаря Трусевича.

     Из- за окружения команда не смогла эвакуироваться. Сначала они сидели тихо, устраивались на работу кто куда, встречались. И, тоскуя по футболу, стали устраивать тренировки на каком-то пустыре. Об этом узнали мальчишки, жители, а потом дошло до немецких властей.

     Они вызвали футболистов и сказали: "Зачем вам пустырь? Вот пустует прекрасный стадион, пожалуйста, тренируйтесь. Мы не против спорта, наоборот".

     Динамовцы согласились и перешли на стадион. Спустя некоторое время немцы вызывают их [(обратите внимание, как легенда точна: власти всегда вызывают),] и говорят: "Мирная жизнь в Киеве налаживается, уже работают кинотеатры, опера, пора открывать стадион. Пусть все видят, что мирное восстановление идет полным ходом. И мы предлагаем вам встречу со сборной вооруженных сил Германии".

     Динамовцы попросили время подумать. Одни были против, считая, что играть с фашистами в футбол - позор и предательство. Другие возражали:

     "Наоборот, мы их разгромим и подымем дух у киевлян". Сошлись на втором. Команда стала усиленно готовиться, ее назвали "Старт".

     И вот на улицах Киева появились афиши: "ФУТБОЛ. Сборная Вооруженных Сил Германии - сборная города Киева "Старт".

     Стадион был полон; половину трибун занимали немцы, прибыло высокое начальство, сам комендант, они были веселые и предвкушали удовольствие. Худшие места заняли украинцы Киева, голодные, оборванные.

     Игра началась. Динамовцы были истощены и слабы. Откормленные немецкие футболисты грубили, откровенно сбивали с ног, но судья ничего не замечал. Немцы на трибунах заорали от восторга, когда в ворота киевлян был забит первый гол. Другая половина стадиона мрачно молчала: и тут, в футболе, они оплевывали нас.

     Тогда динамовцы, что говорится, взялись. Их охватила ярость. Неизвестно, откуда пришли силы. Они стали переигрывать немцев и ценой отчаянного прорыва забили ответный гол. Теперь разочарованно промолчали немецкие трибуны, а остальные кричали и обнимались.

     Динамовцы вспомнили свой довоенный класс и после удачной комбинации провели второй гол.

     Оборванные люди на трибунах кричат: "Ура!", "Немцев бьют!"

     Это "Немцев бьют!" уже выходило за пределы спорта. Немцы заметались перед трибунами, приказывали: "Прекратить!" - и строчили в воздух. Кончился первый тайм, команды ушли на отдых.

     В перерыве в раздевалку к динамовцам зашел офицер из ложи коменданта и очень вежливо сказал следующее: "Вы молодцы, показали хороший футбол, и мы это оценили. Свою спортивную честь вы поддержали достаточно. Но теперь, во втором тайме, играйте спокойнее, вы сами понимаете: нужно проиграть. Это нужно. Команда германской армии никогда еще не проигрывала, тем более на оккупированных территориях. Это приказ. Если вы не проиграете - будете расстреляны".

     Динамовцы молча выслушали и пошли на поле. Судья просвистел, начался второй тайм. Динамовцы играют хорошо и забивают в ворота немцев третий гол. Половина стадиона ревет, многие плачут от радости; немецкая половина возмущенно голгочет. Динамовцы забивают еще один гол. Немцы на трибунах вскакивают, хватаются за пистолеты. Вокруг зеленого поля побежали жандармы, оцепляя его.

     Игра идет на смерть, но наши трибуны этого не знают и только радостно кричат. Немецкие футболисты совершенно сломлены и подавлены. Динамовцы забивают еще один гол. Комендант со всеми офицерами покидает трибуну.

     Судья скомкал время, дал финальный свисток; жандармы, не дожидаясь, пока футболисты пройдут в раздевалку, схватили динамовцев тут же на поле, посадили в закрытую машину и отвезли в Бабий Яр.

     Такого случая еще не знала история мирового футбола. В этой игре у украинских динамовцев не было другого оружия, они превратили в оружие сам футбол, совершив бессмертный подвиг. Они выигрывали, зная, что идут на смерть, и они пошли на это, чтобы напомнить народу о его достоинстве.

     В действительности эта история не была такой цельной, хотя закончилась именно так, но, как все в жизни, была сложнее уже хотя бы потому, что происходила не одна игра, а несколько, и злоба немцев поднималась от матча к матчу.

     В оккупации динамовцы оказались не потому, что не могли выехать, а они были мобилизованы в Красную Армию и попали в плен. Большая часть их стала работать на хлебозаводе № 1 грузчиками, и сперва из них составили команду хлебозавода.

     В Киеве был немецкий стадион, куда украинцам доступа не было. Но действительно 12 июля 1942 года по городу были расклеены афиши:

Открытие украинского стадиона

     Сегодня в 16 часов открывается Украинский стадион (Б. Васильковская, 51, вход с Прозоровской).

     Программа открытия: гимнастика, бокс, легкая атлетика и самый интересный номер программы - футбольный матч (в 17 час. 30 мин.).

     ("Новое украинское слово", 12 июля 1942 г.)

     Действительно, в этом матче была побеждена команда какой-то немецкой воинской части, это немцам не понравилось, но никаких эксцессов не произошло.

     Просто немцы, рассердись, выставили на следующий матч, 17 июля, более сильную воинскую команду "PGS". Она была буквально разгромлена "Стартом" со счетом 6:0.

     Бесподобен отчет об этом матче в газете:

"...Но выигрыш этот уж никак нельзя признать достижением футболистов "Старта". Немецкая команда состоит из отдельных довольно сильных футболистов, но командой в полном понимании этого слова назвать ее нельзя. И в этом нет ничего удивительного, ибо она состоит из футболистов, которые случайно попали в часть, за которую они играют. Также ощущается недостаток нужной тренировки, без которой никакая, даже наисильнейшая команда не сможет ничего сделать. Команда "Старт", как это всем хорошо известно, в основном состоит из футболистов бывшей команды мастеров "Динамо", поэтому и требовать от них следует значительно большего, нежели то, что они дали в этом матче.

     ("Новое украинское слово", 18 июля 1942 г.)

     Плохо скрытое раздражение и извинения перед немцами, звучащие в каждой строке этой заметки, были только началом трагедии.

     19 июля, в воскресенье, состоялся матч между "Стартом" и мадьярской командой "MSG. Wal." Счет 5:1 в пользу "Старта". Из отчета об этом матче:

"...Несмотря на общий счет матча, можно считать, что сила обеих команд почти одинакова".

     (Там же, 24 июля 1942 г.)

     Венгры предложили матч-реванш, и он состоялся 26 июля. Счет 3:2 в пользу "Старта". Вот-вот, кажется, его уже сломят - и немцы получат удовольствие.

     И вот на 6 августа назначается встреча "Старта" с "самой сильной", "сильнейшей", "всегда только побеждающей" немецкой командой "Flakelf". Газета авансом захлебывалась, расписывая эту команду, приводила баснословное соотношение забитых и пропущенных ею до сих пор мячей и тому подобное. На этом матче и произошел разгром, вошедший в легенду. Отчета о нем газета не поместила, словно и не было никакого матча.

     Однако футболисты еще не были арестованы. И на размышления им было дано гораздо больше, чем перерыв между таймами, - целых три дня. Несколько строчек в "Новом украинском слове" 9 августа были последним объявлением о футболе:

"Сегодня на стадионе "Зенит" в 5 час. вечера состоится вторая товарищеская встреча лучших футбольных команд города "Flakelf" и хлебозавода № 1 "Старт".

     "Старту" предоставляли последнюю возможность. Он разгромил немцев и в этом матче, но о счете лишь ходят разные фантастические слухи. Только после этого футболисты были отправлены в Бабий Яр.

     Это, повторяю, было время, когда немцы выходили на подступы к Сталинграду.


   ОТ АВТОРА

     НАПОМИНАНИЕ. Вот вы читаете эти истории. Может быть, где-то спокойно пробегаете глазами. Может быть, где-то (моя вина) скучаете и пролистываете дальше. В общем, "беллетристика есть беллетристика". Но я еще и еще раз напоминаю, что здесь нет беллетристики.

     ВСЕ ЭТО БЫЛО. Ничего не придумано, ничего не преувеличено. Всё это было с живыми людьми, и ни малейшего литературного домысла в этой книге нет.

     Есть тенденция. Да, я пишу тенденциозно, потому что даже при всем стремлении быть объективным, я остаюсь живым человеком, а не счетно-вычислительной машиной.

     [Моя тенденция - в обличении всякого насилия, всякого убийства, любого неуважения и издевательства над человеком.

     В одной деревне партизаны убили двух немцев. Немцы были молоденькие, лет по 18, лежали припорошенные снегом. Жандармы согнали на площадь всех жителей деревни. Крестьяне думали уж, что будут расстреливать, но нет, не стреляли. Вдруг одна темная бабка - у ней сына убили на финской войне, - как заголосит: "Сыночки мои! Где-то ж ваши матери еще и не знают, что убиты вы!..." И упала на них, причитает. Ее свои, деревенские, оттащили, шепчут: "Замолчи. Вернутся наши, убьют тебя за то, что над немцами плакала. А она своё: "Сыночки бедные!"

     У меня тенденция такая же, как и у этой простой женщины.]

     Но независимо от взглядов, за абсолютную ДОСТОВЕРНОСТЬ всего рассказанного я полностью отвечаю как живой свидетель.

     И вот, ребята, рождения сороковых годов и дальше, я признаюсь вам, рискуя показаться сентиментальным, что порой изумленно смотрю на мир и думаю:

     "Какое счастье, подумать только, что нынче по улицам можно ходить, когда тебе вздумается, хоть в час ночи, хоть в четыре". Можно даже слушать радиоприемник или завести голубей. Досадно разбуженный среди ночи мотором, сонно злишься: "Сосед с пьянки на такси приехал", - и переворачиваешься на другой бок.

     Не люблю ночного воя самолетов; как загудит, кажется, всю душу выворачивает, но тут же говоришь себе: "Спокойно, это они еще тренируются, это еще не то". А утром приходят газеты, в которых пишется о маленьких войнах то тут, то там...

     Говорят, мы не замечаем здоровья, пока оно есть, плачем, только его потеряв.

     Смотрю изумленно на этот мигающий, колеблющийся мир.


   Бабий яр. Система

     Владимир Давыдов был арестован просто и буднично.

     Он шел по улице, встретил товарища Жору Пузенко, с которым учился, занимался в спортивной секции, вместе к девчонкам ходили. Разговорились, Жора улыбнулся:

     - Что это ты, Володька, по улицам ходишь? Ведь ты же жид? А ну-ка, пойдем.

     - Куда?

     - Пойдем, пойдем...

     - Да ты что?

     Жора всё улыбался.

     - Пойдешь или нет? Могу документы показать.

     Он вынул документы следователя полиции, переложил из кармана в карман пистолет, продемонстрировал как бы нечаянно.

     День был хороший, солнечный, улица была полна прохожих. Двинулись. Давыдов тихо спросил:

     - Тебе не стыдно?

     - Нет, - пожал Пузенко плечом. - Я за это деньги получаю.

     Так мило и спокойно они пришли в гестапо, на улице Владимирской, дом 33.

     Дом этот находится недалеко от площади Богдана Хмельницкого, почти напротив боковых ворот Софийского собора. Он сразу бросается в глаза - огромный, темно-серый, но кажущийся почти черным из-за контраста с соседними домами. С колоннами и портиком, он, как гигантский комод, возвышается над пропахшей пылью веков Владимирской, возле него не стоят машины, на нем нет никакой вывески. Дом строили до революции для губернской земской управы, но не закончили, и при советской власти он стал Дворцом труда. Но ненадолго: он понравился органам госбезопасности.

     До самого отступления в 1941 году в нем помещался НКВД УССР, и здание было наилучшим образом приспособлено для его нужд. За величественным фасадом разместились отлично оборудованные следовательские кабинеты, помещения для пыток, каменные мешки подвалов, а во дворе, скрытая от любопытных глаз - тюрьма в несколько этажей, соединенная с главным зданием переходами. Иногда из подвалов на улицу доносились крики. Считалось, что для простого смертного возможен только вход в этот дом, редко кто выходил.

     [Взорвав Крещатик с магазинами и театрами, взорвав историю Руси - Лавру, НКВД, однако, оставило в неприкосновенности свой дом, словно нарочно для того, чтобы у гестапо были сразу же все условия для работы. Гестапо приняло и оценило такую любезность, немедленно разместилось за величественным фасадом, и крики возобновились.

     (Забегая вперед, можно добавить, что при отступлении немцы подожгли соседние дома на площади Богдана Хмельницкого, Университет, но оставили в неприкосновенности дом № 33. Сейчас в нем КГБ УССР. Там хранятся многие советские и немецкие данные, которых так не хватает этой книге, а также непрерывно накопляются новые, наверное, чтобы будущие исследователи не оставались без дела. Но вот будет чудо, если потомки откроют в этом здании музей: "Уничтожение человека на Украине и превращение его в обезьяну"...)]

     Давыдов был рядовым в 37-й армии, попал в плен у деревни Борщи, прошел Дарницкий лагерь и несколько других - и бежал под Житомиром. Была у него в Киеве знакомая по имени Неонила Омельченко, врач, связанная с партизанами в Иванковском районе, и Давыдов должен был отправиться с медикаментами в Иванков, когда произошел этот нелепый арест.

     Осталось неизвестным, что и откуда знал Пузенко, но Давыдова поместили в самую страшную, так называемую "жидовскую" камеру, как селедками набитую людьми, ожидавшими отправки в Бабий Яр. Давыдов понял, что его дело безнадежно.

     Его вызвали на допрос и потребовали признаться, что он еврей, а также рассказать, что он знает о партизанах.

     Давыдов стал кричать, что никакой он не еврей и никакой не партизан, а Пузенко сводит с ним личные счеты. Его отправили на комиссию, где немецкие врачи обследовали его и с лупами в руках искали следов обрезания, не нашли и дали отрицательное заключение.

     Тем не менее, его отвели обратно в ту страшную камеру, потому что выпускать из дома №33, как и прежде, не было принято. Это как конвейер: попал - катись, обратного хода нет.

     Людей из камеры уводили, они не возвращались, а Давыдов всё сидел. Наконец, когда осталось десять человек, их вывели во двор, где стояла машина, которую они сразу узнали.

     Это была одна из душегубок, известных всему Киеву, "газваген", как называли ее немцы. Она представляла собой что-то вроде нынешних автомобилей-холодильников. Кузов был глухой, без окон, обшит доской-вагонкой, покрашен в темный цвет. Сзади имелась двустворчатая герметическая дверь. Внутри кузов был выстелен железом, на полу - съемная решетка. Десять мужчин разместились просторно, и к ним подсоединили еще девушку, очень красивую еврейку из Польши.

     Они все стали на решетку, держась за стены, двери за ними закрыли, и так, в полной темноте, куда-то повезли.

     Давыдов понимал, что сейчас они приедут в Бабий Яр, но не увидят его, потому что через отверстие у кабины водителя будет пущен газ.

     Смертники не разговаривали, а ждали лишь момента, чтобы попрощаться и затем, в кромешной темноте, задыхаясь, выкатывая глаза и языки, умереть.

     Но машина всё ехала, качалась, приостанавливалась, трогалась и вот, кажется, совсем остановилась. Газ не шел, Давыдов подумал, что, может, испортилось что-то. Вдруг залязгала дверь, из нее брызнул свет - и голос:

     - Выходи!

     "Значит, все-таки будут стрелять, - подумал Давыдов. - И то легче: быстрее".

     Заключенные торопливо, глотая воздух, вышли, по привычке стали в ряд. Вокруг были колючие заграждения, вышки, какие-то строения. Эсэсовцы и полиция.

     Подошел здоровый, ладно сложенный русский парень в папахе, галифе, до блеска начищенных сапогах (потом узнали, что это бригадир Владимир Быстров), в руках у него была палка, и он с размаху ударил каждого по голове:

     - Это вам посвящение! Слушай команду. На зарядку шагом марш! Бегом!... Стой!... Кругом!... Ложись!... Встать!... Гусиным шагом марш!... Рыбьим шагом!...

     Полицейские бросились на заключенных, посыпались удары палками, сапогами, крик и ругань. Оказалось, что "гусиным шагом" - это надо идти на корточках, вытянув руки вперед, а "рыбьим" - ползти на животе, извиваясь, заложив руки за спину. (Узнали также потом, что такая зарядка давалась всем новичкам, чтобы их ошарашить; били на совесть, палки ломались на спинах, охрана вырезала новые.)

     Доползли до огороженного пространства внутри лагеря, там опять выстроились, и сотник по фамилии Курибко прочитал следующую мораль:

     - Вот. Знайте, куда вы попали. Это - Бабий Яр.

     Разница между курортом и лагерем ясна? Размещаетесь по землянкам, будете работать. Кто будет работать плохо, нарушит режим или попытается бежать, пусть пеняет на себя.

     Девушку отправили на женскую половину лагеря, мужчин повели в землянку.

     Землянки тянулись в два ряда: обычные землянки, бригадирская, "жидовская", "больничная".

     Та, в которую привели Давыдова, была обыкновенным блиндажом без окон, с единственной дверью и рядами двухэтажных нар; пол был земляной, в дальнем конце плита, под потолком тусклая лампочка. Дух был невыносимый, тяжкий, как в берлоге. Каждому определили место, и лагерная жизнь началась.

     Позже Давыдов думал, почему немцы не включили газ или не расстреляли сразу, а дали отсрочку, поместив в этот странный лагерь? Зачем он вообще существовал?

     [Лагерь был выстроен к весне 1942 года над самым оврагом Бабий Яр, став своего рода "пропускным пунктом" к нему. Для разнообразия, что ли, немцы называли этот лагерь "Сырецким", хотя собственно район Сырец находится значительно дальше. Может, новое название понадобилось потому, что слова "Бабий Яр" стали в Киеве уже одиозными. Немецкое название "Сырецкий лагерь" затем употреблялось и в советской официальной терминологии, внося путаницу. Но овраг и лагерь по сути и территориально были одним целым, и в народе этому комплексу всегда было только одно название: Бабий Яр.]

     Просто к своей системе Бухенвальдов, Освенцимов и Дахау немцы приходили не сразу, они экспериментировали, и на территории СССР сперва просто расстреливали из пулеметов, лишь потом, как люди хозяйственные и педантичные, устроили и в Бабьей Яре "фабрику смерти", где, прежде чем убить людей, из них извлекали еще какую-то пользу.

     Вопросы сортировки решались где-то в кабинетах на Владимирской, 33. Прибывших в Бабий Яр могли сразу отправить направо в овраг, или же налево - за колючую проволоку лагеря.

     Овраг Бабий Яр с ежедневными расстрелами продолжал функционировать нормально. В нем сразу расстреливались такие враги, которых сажать в лагерь - только беспокойство. Их гнали в овраг по тропке, клали на землю под обрывом и строчили из автоматов. Почти все что-то кричали, но издали нельзя было разобрать. Потом обрыв подрывали, чтобы засыпать трупы, и так перемещались всё дальше вдоль обрыва. На раненых не тратили патронов, их просто добивали лопатами.

     Однако других, вроде Давыдова и его спутников, особенно тех, кто выглядел поздоровее, а вина была сомнительной, помещали сперва в лагерь, где они получали некоторую отсрочку. При экзекуциях и самом образе лагерной жизни происходил естественный отбор. Упрямо выживающих немцы не спешили расстреливать: они знали, что это от них никогда не уйдет.

     Каждый день в половине шестого утра раздавались удары по рельсу. Заключенные быстро-быстро, за каких-нибудь полторы минуты должны были одеться и под крики бригадиров валили из всех землянок - заросшие, костлявые, звероподобные. Быстро строились, пересчитывались, и следовала команда: "Шагом марш, с песней!"

     Именно так. Без песни в лагере шагу не делали. Полицаи требовали петь народные: "Распрягайте, хлопцы, коней", "Ой ты, Галю, Галю молодая", или солдатскую "Соловей-пташечка, канареечка жалобно поёт", а особенно любили "Дуня - я, Дуня - я, Дуня ягодка моя". Бригадир сам выкрикивал похабные куплеты, а вся колонна подхватывала припев. Были случаи, когда колонна, озлобившись, запевала "Катюшу", тогда начиналось побоище.

     Так с песнями выползали на центральный плац - в очередь за завтраком. Получали по ломтику эрзац-хлеба и два стакана кофе, вернее, какой-то остывшей мутной воды.

     Я спрашивал у Давыдова: а во что получали? Нужна ведь какая-то посуда. Он говорил: да, с посудой было трудно, у кого был котелок, кто на помойке достал консервную банку, но, главное, люди ведь постоянно умирали, так что посуда переходила по наследству.

     После завтрака опять с песнями разводились на работу бригадами по двадцать человек. Что это была за работа?

     Вот слушайте.

     1. Обитатели "жидовской" землянки отправлялись копать землю в одном месте, насыпали ее на носилки и переносили в другое место. На всем пути выстраивались в два ряда охранники с палками, и люди несли носилки бегом по этому коридору.

     На носилки полагалось накладывать столько, чтоб едва поднять, а немцы молотили палками, вопили, ругались: "Шнель! Шнель! Быстрее!" - не работа, а прямо паника какая-то.

     Люди выбивались из сил, падали, и этих "доходяг" тут же выводили за проволоку в овраг и пристреливали, либо просто проламывали череп ломом, поэтому они бегали из последних сил и падали, лишь теряя сознание. Команды охранников уставали, сменялись, а ношение земли продолжалось до ночи. Таким образом все были заняты, деятельность так и бурлила.

     2. На отдаленном пустыре возводилось непонятное сооружение, часть заключенных отправлялась туда. Строительство велось под большим секретом, поэтому те, кто уходил туда на работу, прощались с товарищами: обратно они уже не возвращались. (Секрет раскрылся лишь потом: в Бабьем Яре создавался экспериментальный мыловаренный завод для выработки мыла из расстрелянных, но немцы не успели его достроить).

     3. Шла разборка обветшавших бараков, которые остались от стоявшей на этом месте до войны советской воинской части. Лагерное начальство решило, что они портят вид и закрывают обозрение. Между прочим, сюда, в бригаду "гвоздодеров", поступали самые отощавшие "доходяги" из русских землянок. Прежде чем отдать Богу душу, они коротали свой последний день, дергая и ровняя ржавые гвозди.

     4. Чтобы территория хорошо просматривалась, вырубались все деревья и корчевались пни как по лагерю, так и вокруг него. Немцы чувствовали себя лучше, когда вокруг всё было голо.

     5. Небольшая группа мастеровых - столяры, сапожники, портные, слесари - работала в мастерских, обслуживая охрану и делая разные мелкие поделки по лагерю. Это были "блатные" работы, попасть на которые считалось большой удачей.

     6. "Выездные" бригады под сильной охраной возились на Институтскую, 5, где строилось здание гестапо.

     Иногда посылали разбирать развалины на Крещатике.

     7. Женщин использовали вместо лошадей: запрягали по нескольку в подводу, и они возили тяжести, вывозили нечистоты.

     Лагерем руководил штурмбанфюрер Пауль фон Радомский, немец лет пятидесяти пяти, с хриплым голосом, бритоголовый, упитанный, но с сухим продолговатым лицом, в роговых очках. Обычно он ездил в маленькой черной легковой машине, сам правил, рядом сидела пепельно-темная овчарка Рекс, хорошо известная всему лагерю, тренированная рвать мясо людей, в частности половые органы. На заднем сиденье помещался переводчик Рейн, из фольксдойчей.

     У Радомского были заместители: Ридер по прозвищу "Рыжий", законченный садист, и специалист по расстрелам "Вилли", очень высокий и худой.

     Далее шла администрация из самих заключенных - сотники, бригадиры. Особенно выделялся чех по имени Антон, любимец и правая рука Радомского. Выло известно: что Антон предложит шефу, то и будет. Антона боялись больше, чем самого шефа. У женщин бригадиром была двадцатипятилетняя Лиза Логинова, артистка театра русской драмы, любовница Антона, не уступавшая ему в садизме, зверски бившая женщин.

     Давыдов подробно рассказывает об этой странной не столько жизни, сколько полужизни, потому что каждый день можно было запросто умереть. Умирали в основном вечером.

     После работы заключенные (с песнями, конечно) собирались на плацу и выстраивались буквой "П". Начиналось самое главное: разбор накопившихся за день провинностей.

     Если был побег - это значило, что сейчас расстреляют всю бригаду. Если Радомский прикажет, будут стрелять каждого десятого или пятого из строя.

     Все смотрели на ворота: если несут пулеметы, значит, сегодня "концерт" или "вечер самодеятельности", как иронизировали полицаи.

     На середину выходил Радомский с помощниками, и объявлялось, что вот-де сегодня будет расстрелян каждый пятый.

     У стоящих с краю в первом десятке поднималась дикая молчаливая борьба: каждый видел, какой он по счету. Ридер начинал отсчет, и каждый стоял, замерев, съежившись, и, если падало "Пять!", Ридер выдергивал из строя за руку, и просить, умолять было совершенно бесполезно. Если человек продолжал упираться, кричал: "Пан, помилуйте, пан..." - Ридер выстреливал в него мимоходом из пистолета и продолжал счет дальше.

     Ни в коем случае не следовало смотреть ему в глаза: он мог уставиться на кого-нибудь и выдернуть без счета просто за то, что ты ему не понравился.

     Далее отобранных подталкивали в центр плаца, велели: "На колени". Эсэсовцы или полицаи обходили и аккуратно укладывали каждого выстрелом в затылок.

     Заключенные, опять-таки с песнями, обходили круг по плацу и отправлялись по землянкам. [Между прочим, рассказывает Давыдов, так попал под отсчет динамовский вратарь Трусевич, которого немцы долго держали в лагере, не расстреливая.]

     Однажды прибыла партия заключенных из Полтавы. Забили в рельс среди дня, собрали всех на плацу и объявили, что сейчас будут расстреляны украинские партизаны, а расстреливать будут украинские же полицейские. Что за новость? Обычно партизан сразу гнали в овраг под откос, не заводя в лагерь.

     В центре плаца стояли на коленях человек шестьдесят, с руками назад. Вышли строем полицаи и встали за ними рядами. Вдруг один молоденький полицай закричал: "Не буду стрелять!" Оказалось, что среди партизан - его родной брат, и немцы специально подстроили этот спектакль: чтобы брат стрелял в брата.

     К полицаю подбежал немец, достал пистолет. Тогда молоденький полицай выстрелил, но ему тут же стало плохо, и его увели. Ему было лет девятнадцать, убитому брату - лет двадцать пять. Всех остальных стреляли зачем-то разрывными пулями, так что мозги летели прямо в лица стоявших в строю.

     А за мелкие провинности назначалась порка. Выносили сделанный в столярке стол с углублением для тела, человека клали туда, прижимали сверху доской, накрывавшей плечи и голову, и два здоровых лба из лагерных прихлебал добросовестно молотили палками, которые шутя звали "автоматами". Получить двести "автоматов" значило верную смерть.

     В одной бригаде при вечерней поверке не хватило человека. Его быстро нашла собака в уборной, в яме под стульчаками. Видимо, он хотел дождаться ночи, чтобы бежать, но может просто, потеряв разум, как зверь, забился куда попало. Сотники били его на станке до тех пор, пока мясо не стало отваливаться кусками, били мертвого, расшлепав в тесто.

     Парнишка лет семнадцати пошел на помойку поискать еду. Это заметил сам Радомский, он осторожно, на цыпочках, стал подкрадываться, доставая на ходу револьвер, - выстрелил в упор, спрятал револьвер и ушел, удовлетворенный, словно бродячую собаку убил.

     Стреляли за то, что второй раз становился в очередь за едой; сыпали "автоматы" за то, что не снял шапку. Когда в "больничной" землянке скоплялось много больных, их выгоняли, клали на землю и строчили из пулеметов. А "зарядки" даже за наказание не считались, это было сплошь и рядом: "вставай", "ложись", "рыбьим шагом"...

     Все это Давыдов видел своими глазами, был бит, пел песни, стоял в строю под отсчетом Ридера, но роковая цифра на него всё не выпадала.

     [Увидеть когда-нибудь волю шансов не было. Такие крохотные сомнительные шансы были у сотников и бригадиров, за то они и старались. Давыдов был кандидатом после "жидовской" землянки еще и потому, что, на его беду, во внешности его было что-то еврейское. Дине Проничевой помогли спастись русская фамилия и внешность, хотя она была еврейкой. Давыдов был русским, но кто тут помнил результаты того "медицинского обследования", а внешность его губила.

     Евреи к тому времени в Бабьем Яре составляли уже ничтожный процент: кто-то чудом прятавшийся всю зиму и все-таки пойманный, наполовину и на четверть евреи, "выкресты" и, наконец, просто подозрительно похожие. Уничтожение их Радомский растягивал, как бы для удовольствия, смакуя, изобретал специальные способы.]

     Вот, например, один из уникальных его способов. Заключенного заставляли влезть на дерево и привязать там к верхушке веревку. Другим заключенным велели дерево пилить. Потом тянули за веревку, дерево рушилось, сидящий на нем убивался.

     Радомский всегда лично выходил посмотреть и, говорят, очень смеялся. Которые не убивались, тех Антон добивал лопатой.

     Другое развлечение Радомского: он выезжал на коне верхом и пускался галопом на толпу заключенных. Тех, кто не успевал увернуться, кого конь задевал или сваливал, Радомский пристреливал из пистолета - как нежизнеспособных. Чаще всего это проделывалось именно с обитателями "жидовской" землянки, которых немецкая охрана, со свойственным ей юмором, называла "гимль-команда", то есть "небесная команда".

     Одежду заключенным не выдавали. С прибывающих снимали что получше - сапоги, пальто, пиджак, и полицаи меняли это в городе на самогон. Поэтому каждый старался добыть одежду с трупов, и если кто-то умирал в землянке, его моментально обдирали догола.

     С едой было сложнее. Кроме утреннего "кофе" давали еще днем баланду. При тяжелой, изнурительной работе на такой еде, конечно, нельзя было протянуть, но иногда поступали передачи.

     Вокруг лагеря бродили женщины, высматривали своих. Иногда бросали через проволоку хлеб. Если же давали полицаю у ворот литр-другой самогону, то и он мог передать заключенному мешочек с пшеном или картошку.

     По утрам выделялись дежурные, которые под конвоем обходили проволочные заграждения под напряжением в 2200 вольт - и длинными палками доставали погибших за сутки собак, кошек, ворон, иногда попадались даже зайцы.

     Все это они приносили в зону, и начиналась "барахолка": кусок кошки менялся на горсть пшена и так далее. С помойки можно было стащить картофельных лушпаек. Складывались и сообща варили на плите свой суп, благодаря чему Давыдову и таким, как он, и удавалось тянуть.

     Одним из проклятий была чесотка. Заключенные жили хуже, чем звери в берлоге, съедаемые тысячами насекомых. Заболевших чесоткой не лечили, их просто стреляли. Жена заключенного плотника Трубакова сумела передать мазь от чесотки, которая спасла многих от немедленного расстрела.

     Человек двадцать устроили заговор с целью побега, но он был раскрыт, все двадцать расстреляны, и известно лишь, что руководил заговором некто Аркадий Иванов.

     Так шли дни. Никто, и Давыдов в том числе, не загадывал, надолго ли оттягивается конец. Тяга к жизни существует в нас, пока мы дышим, так уж устроено. Одни прибывали, другие умирали - сами ли, на плацу ли, в овраге ли.

     Машина буднично работала.

Продолжение следует...


  

Читайте в рассылке

c 16 сентября

Анатолий Кузнецов
"Бабий Яр"

(продолжение публикации)


     "Все в этой книге - правда. Когда я рассказывал эпизоды этой истории разным людям, все в один голос утверждали, что я должен написать книгу. Но я ее давно пишу. Первый вариант, можно сказать, написан, когда мне было 14 лет. В толстую самодельную тетрадь я, в те времена голодный, судорожный мальчишка, по горячим следам записал все, что видел, слышал и знал о Бабьем Яре. Понятия не имел, зачем это делаю, но мне казалось, что так нужно. Чтобы ничего не забыть. Тетрадь эта называлась "Бабий Яр", и я прятал ее от посторонних глаз. После войны в Советском Союзе был разгул антисемитизма: кампания против так называемого "космополитизма", арестовывали еврейских врачей "отравителей", а название "Бабий Яр" стало чуть ли не запретным. Однажды мою тетрадь нашла во время уборки мать, прочла, плакала над ней и посоветовала хранить. Она первая сказала, что когда нибудь я должен написать книгу. Чем больше я жил на свете, тем больше убеждался, что обязан это сделать. Много раз я принимался писать обычный документальный роман, не имея, однако, никакой надежды, что он будет опубликован."

А.Кузнецов



СКОРО



Харден Блейн
"Побег из лагеря смерти"

Возрастное ограничение 16+

     Он родился и живет в заключении, где чужие бьют, а свои – предают. Его дни похожи один на другой и состоят из издевательств и рабского труда, так что он вряд ли доживет до 40. Его единственная мечта – попробовать жареную курицу. В 23 года он решается на побег…
    Шин Дон Хёк родился 30 лет назад в Северной Корее в концлагере № 14 и стал единственным узником, который смог оттуда сбежать. Считается, что в КНДР нет никаких концлагерей, однако они отчетливо видны на спутниковых снимках и, по оценкам нескольких правозащитных групп, в них пребывает свыше 200 000 человек, которым не суждено выйти на свободу. Благодаря известному журналисту Блейну Хардену, Шин смог рассказать, что происходило с ним за колючей проволокой и как ему удалось сбежать в Америку.
    Международный бестселлер Блейна Хардена - "Побег из лагеря смерти", основанный на реальных событиях. Переведен на 24 языка и лег в основу документального фильма, получившего мировое признание.



Виктор Астафьев
"Прокляты и убиты"


     Роман Виктора Астафьева «Прокляты и убиты» — одно из самых драматичных, трагических и правдивых произведений о солдатах Великой Отечественной войны. Эта книга будет им вечным памятником.


Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения

В избранное