Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Полина Москвитина, Алексей Черкасов "Сказания о людях тайги - 3. Черный тополь"


Литературное чтиво

Выпуск No 101 (625) от 2008-09-12


Количество подписчиков:415

   Полина Москвитина, Алексей Черкасов
"Сказания о людях тайги - 3. Черный тополь"



   Завязь седьмая


V
  

     Пожалуй, никого еще так не проклинал Демид, как Головешиху в этот поздний час. Есть ли у ней хоть капля совести?
     - С праздником вас, - врастяжку заговорила Головешиха, проходя в передний угол. - Не ждали этакой радости? Господи, каких перемен на свете не происходит! Другой раз-темень, глаза выколи, и вдруг - замельтешил огонек. Вот и свиделись, сердешные! А ведь не было бы у вас ноне радости, кабы не моя Анисья. Говорил Демид иль нет, как Анисья спасла его от волчья? Господи, что было-то!..
     Сестры - Фроська и Мария - кинулись к брату. Белокурая полненькая Фроська повисла на шее Демида, оттеснив Агнию к кровати. Черноволосая Мария, плача и сморкаясь, вспомнила погибшего на фронте мужа. У нее пятеро детей, один другого меньше.
     Филимон Прокопьевич, не обращая внимания на сына и дочерей, распушив бороду обеими руками, не знал, куда и посадить Авдотью Елизаровну.
     - А я к вам не с пустыми руками, - сообщила Головешиха, поднимая на стол вместительную продуктовую сумку, откуда достала три поллитровки водки, несколько банок консервов, селедку и кусок медвежьего мяса, килограмма на три с половиной. - Вот и я побывала на охоте. Медвежатина-то свеженькая.
     - Что же мне делать-то, осподи! - опомнилась Филимониха, все еще не осознав, что ее единственный сын воскрес из мертвых. - Гостей-то принимать надо, Филя, а у нас...
     На призыв матери отозвалась проворная Фроська, любимица Филимона Прокопьевича. Она сейчас же сбегает домой, принесет и варево, и жарево, и самогонки четверти три, которую Фроська в присутствии участкового Гриши назвала скромно "медовухой на хмелю".
     - Давай, давай, Фрося! Тряхни заначку мужика свово. Ну а что Мария притащит на встречу брата?
     - А что мне тащить, тятя! Пятеро голодных ртов...
     - Хе-хе-хе, существительно, - отозвался Филимон Прокопьевич, разведя бороду обеими руками. - Без них можно обойтиться.
     - Веди, веди, Маруся, всех своих ребят. Обязательно! Я хоть погляжу, что у меня за племянники и племянницы, - сказал Демид, глянув на отца исподлобья.
     Участковый Гриша, переждав суету хозяйских распоряжений, подошел к Демиду и присел на лавку.
     - А я тебя, Демид, у зарода ни за что не признал!.. Значит, спытал хлеб-соль у союзников? Здорово они тебя устряпали. Ну, ничего, дома поправишься. Были бы кости, мясо нарастет. Усы сбрей. Зачем тебе седые усы? Ты ж мой годок.
     Вышло так, что Агния с Полюшкой оказались в углу возле дверей, в суматохе оттесненные от Демида, на деревянной Филимонихиной кровати, на куче рухляди и рванья.
     Настороженная, немножко испуганная происходящим, Полюшка не спускала глаз с Демида. Отец! Это же ее отец!.. Вот этот высокий, белоголовый, усатый, с заветренным лицом человек в солдатской гимнастерке без погон - ее отец! Она же так много наслышалась про Демида, который будто бы жестоко обманул ее мать. Как обманул? Когда? Она не знает. Но все говорят, что Демид был плохим человеком, и вот Полюшка видит отца - и совсем не такого, каким она представляла его. У него такой мягкий, душевный голос и ласковый взгляд часто помигивающего глаза.
     Агния между тем решала трудную задачу. Самолюбие ее, гордость, боль, которую испытала, были оскорблены. Как же ей поступить сейчас? Встать и уйти? Ну а потом? Завтра, послезавтра?
     - Полюшка, собирайся, пойдем.
     - Что ты, Агния? - спохватился Демид, покидая участкового Гришу. - Куда идти? Что ты!
     - У нас есть свой дом, Демид.. Филимонович. Агния подала Полюшке шаленку и поторопила одеваться.
     - Да что ты, Агнюша? Я же... я же... Еще не успел повидаться с Полюшкой. Если бы я знал, что у меня растет такая хорошая дочь...
     - Какая она тебе дочь? - выпрямилась Агния, застегивая жакетку. - Мой грех - мои и заботы. Что ворошить-то старое?
     - А старое-то, Агния Аркадьевна, на хмелю настоено, крепче молодого на ржаной закваске, - ввязалась в разговор Головешиха, выдвигаясь на середину избы. - Может, ты думала, что вот, мол, заявилась Головешиха и дорогу тебе поперек перейдет. Не думай так: не дура, ума набралась.
     Агния не слушала Головешиху. Давнишняя обида на Демида хлынула из сердца, холодом налив ее карие, печальные глаза.
     - Ну что ты копаешься? - тормошила она девочку. Демид вдруг обнял Полюшку и прижал ее к себе:
     - Моя ты, моя ты! Полюшка!.. Не уходи!
     Руки Полюшки тянулись к Демиду, но Агния, схватив дочку за воротник пальто, выдернула ее из объятий отца, толкнув ногою дверь, не вышла, а боком вывалилась в сени вместе с Полюшкой.
     - Пусти меня! Пусти! - кричала Полюшка, отбиваясь от матери.
     Демид хотел было кинуться в сени, но загремел Филимон Прокопьевич:
     - Опамятуйся, Демид! Потому - линия.
     - Что? Что ты говоришь? Какая линия? - не понял Демид, ладонью закрыв кожаный кружочек над потухшим глазом.
     - Говорю - линия! Агния не признает тебя ни в какую, смыслишь? Это она сгоряча на шею тебе кинулась. А как поразмыслить: ты не статья для нее. Потому - партейная. Место такое занимает в геологоразведке. Соображаешь? Окромя того - Степана ждет из Берлина.
     Слышно было, как шумно вздыхали сестры.
     Демид уставился в угол материнской кровати, где недавно сидела Агния с Полюшкой. Он стоял посредине избы под матицей полатей - высокий, прямоплечий, белоголовый...


VI
  

     Тускло горит подслеповатый огонек в двух окошках дома Аркадия Зыряна. Три четверти дома спит, а в двух окошках мерцает, словно кровцой налитый, красноватый свет. Не спит Агния, места себе не находит на пуховой, негреющей постели.
     Две черные косы Агнии, свисая до полу, шевелятся; Агния то в одну сторону повернет голову, то в другую. Полюшка спит рядом с ней. Кудряшки ее золотистых волос, касаясь оголенного плеча матери, щекочут тело, будто по коже ползают дикие пчелы. Пухлые губы Полюшки расплываются в сладостной улыбке. "Верно, приснился ей отец, - думает Агния, часто-часто помигивая. - Как разгорелась-то, ласточка моя. Какая она рослая да тонкая. Как есть его портрет, ни капельки от меня. Все от него".
     И кажется Агнии, что это не Полюшка рядом с нею спит, а он, ее Демид, ее любовь!
     "Никогда я не любила Степана так, как Дему. В Деме вся моя душа, все мои радости и веселье! Если бы в ту пору не беда эта, жили бы мы с ним души не чая друг в друге. И любила-то я его больше жизни!"
     "Не узнаешь?" Как нежно и ласково он позвал ее: "Агния".
     Так и слышится его голос - страждующий, исторгнутый из сердца.
     "Одна я ждала его, - думает Агния. - Может, моя любовь и спасла его от смерти? Что же мне делать, боже мой?"
     Агния повернула голову и поглядела на кровать Андрюшки. Тот спал лицом к ней, слегка посапывая. Углисто-черные волосы и брови, сплывшиеся над переносьем, утяжеленный Степанов подбородок, смуглявое лицо - Вавиленок, упрямый и норовистый. Не парнишка, а взрослый парень. Нынешний год Андрей получит паспорт и уедет учиться в город.
     - Не балуй, грю! Как пхну - покатишься!.. - вскрикнул спросонья Андрюшка.
     - С кем он воюет? - вздрогнула Агния.
     Как странно! Полюшка - истый Демид, Андрюшка - Степан Егорович. И почему-то Полюшка ближе к сердцу Агнии. Андрюшка льнет к деду Егору Андреяновичу, Полюшка - у сердца матери, не оторвать.
     "Правду говорят в народе: любовь - присуха. Сколько лет прошло, а все Демид для меня, как первый листок на березоньке. Люблю его, одного его. Хоть и не будем мы вместе, чую сердцем, не будем".
     И ей так захотелось в этот тревожный час ночи, чтобы Демид был с нею, вот здесь, рядом! Как бы она прижалась к нему - трепещущая, зябкая, счастливая от его близости. Как он ласкал ее! И она не стыдилась ни его страстной, обжигающей любви, не прятала глаз на деревне; ей все было нипочем!
     "Может, я теперь постарела? - кольнула в сердце отрезвляющая дума. - Да ведь и он не парень!"
     "А что, если взглянуть на себя в зеркало?"
     Потихоньку встав с постели, ступая на кончики пальцев, Агния подошла к треугольному столику, где горела лампа. Перенесла лампу к зеркалу, поставила на подоконник возле белой расшитой узорами занавески, пугливо оглянулась на кровать Анрюшки: не проснулся? Потом подошла к сыну и, бережно взяв его за плечи, повернула лицом к коврику на стене.
     Теперь она одна, сама с собою, да со своим отражением в большом зеркале. Чья же эта счастливая, порхающая улыбка озаряет смуглое, моложавое лицо с красиво выписанными полудужьями черных бровей и тонким, чуть горбатящимся носом, и таким легким, округлым подбородком? Кому улыбаются широко открытые карие глаза под тенью черных изогнутых ресниц в лучиках едва заметных морщинок? Чьи это пальцы скользят по лицу, разглаживая морщинки у глаз и на просторном лбу, а черные косы, струясь, как ручейки смолы по белой сорочке, то приподнимаются, то опускаются? Это она, Агния, страстная, беспокойная, нетерпеливая и неугомонная! Сорочка медленно, будто неохотно, сползает вниз, оголяя упругие, еще не опавшие груди. Агнии у зеркала приятно и радостно смотреть на ту Агнию - пьяняще-свежую, крутобедрую...
     - Дема, милый, я все та же, ей-богу! - тихо, певуче прошептала Агния. - Дема, да ты посмотри, какая я!.. Ну что, разве я переменилась, а?
     И вдруг, словно кто со стороны шепнул: "А если рядом будет стоять Анисья?"
     Лицо Агнии в зеркале постарело, углы губ опустились и глаза потухли.
     Она поспешно отошла от зеркала и стала одеваться.
     "Хоть бы взглянуть на него, как он там сейчас, в доме у себя? Ну что такого, если бы я побыла там с Полюшкой? Он же отец Полюшки. Какая я трусиха! Он еще подумает, что у меня в душе - ни искорки к нему. Как будто он мне совсем чужой! Пойду, и хоть издали, да буду смотреть на него".
     И тихо-тихо, чтобы не разбудить ребят, Агния замурлыкала песенку:
За окном черемуха колышется,
Распуская лепестки свои...

     Медленно замер голос Агнии, и слезы брызнули из ее глаз.
     Уткнув лицо в ладони, согнувшись на кровати, она плакала по Демиду, оттого, что он не с нею, что между ними залегла какая-то страшная ямина, через которую ни ей, ни ему не перешагнуть.
     "Если я подойду с поймы к ихнему окошку, меня никто не заметит, - решилась она. - Что особенного, взгляну только и сразу вернусь".
     За каких-то две минуты она успела надеть на себя платье, плюшевую жакетку, повязалась шалью, и только тогда вспомнила, что она босая. Валенок в комнате не было, они сушились на русской печке в передней избе. А там, за печью, на железной кровати, спит чуткий Зырян, отец.
     Агния заглянула под кровать - нет ли там туфель. Но туфель не оказалось - все в передней избе, в ящике для обуви.
     Потихоньку, так, чтобы не скрипнуть, не брякнуть, Агния прошла через большую комнату, где спала мать с двумя меньшими сестрами, Маринкой и Иришкой, и так же осторожно вошла в переднюю избу. Из двух окон тускло падал свет на белую русскую печь, на широкий стол, покрытый клеенкою. На своей ли кровати спит отец? Может, ой в горнице у матери? Что-то не слышно его всхрапывания?
     Руки в привычном месте нашарили валенки, из-за печи раздался голос отца:
     - Куда собралась?
     Руки вздрогнули и досадно замерли.
     - Что молчишь, спрашиваю?
     - На двор, куда же больше? - И не узнала собственного голоса.
     - Дворов в Белой Елани - четыреста семьдесят пять. В который из них путь держишь?
     - На свой, что вы в самом деле!
     - Не дури. Я тебя вижу насквозь. Как встретила Демида, так враз все забыла. И что муж обещает домой вернуться, и про Андрюшку. Не нравится мне такое обстоятельство. Кем он для тебя был, Демид Филимоно-вич? Соображать надо, а не прыгать очертя голову, куда толкает тебя дурная материна кровинка.
     - Ты чего шумишь, старый? - раздался из горницы голос хозяйки - Анфисы Семеновны.
     - Помолчи, метла, дай обуться Агнеюшке. Она вот спешит на свидание к Боровикову, а катанки перепутаны. Куда пойдешь: один белый, другой черный?
     В избе посветлело. Это над Белой Еланью прояснилось небо. Облака рассеялись, проглянули звезды. Стояло полнолуние. Молочно-белый свет разлился на косяках окон.
     - Нет, постой, голубушка! - загородила дорогу мать. - Смотряй у меня! Так отдую, что не на чем сидеть будет.
     - Отстаньте вы ради бога! - Агния выскочила в сени и вскоре на крыльцо.
     Анфиса Семеновна, припав к окну, сообщила, что непутевая дочь ушла из ограды.
     - Ах дура-то, ах дура-то! - ругалась Анфиса Семеновна. Ее широкая спина и плечи загородили половину окна. Щуплый Зырян, поддергивая рукой подштанники, подошел к дородной Анфисе Семеновне со спины и, положив ладонь на ее затылок, склонившись к мочке уха с золотой серьгой, спросил:
     - Кипит?
     - Што кипит?
     - В затылке, спрашиваю, кипит у тебя иль нет?
     - Да я ее, дуру, за косы приволоку от Боровиковых! Она за ночь-то такое накрутит, в век не распутаешь. Пусти!
     Зырян как бы ненароком обнял податливое, теплое тело жены, пробормотал:
     - До чего же ты у меня горячая, метелушка! В тебе энергии, голубушка, что в электростанции. Только подведи провода - и на всю деревню электричества хватит. Али ты забыла, как сама была молода? Может, и тебе тоже проветриться захотелось?
     - Да будет тебе! - не без виноватости в голосе сказала Анфиса Семеновна.
     Что она могла поделать с непутевой дочерью, когда все знали, что и сама Анфиса Семеновна стояла в доме, как веретено, на которое наматывали трудовые деньги Зырян с детьми. Не раз Анфиса Семеновна пускала на ветер все сбережения. Если Зыряниха запила, то с дымком, по-приискательски. До бесчувствия не напивалась, было хуже: как начнет гулять, соберет узел, да и махнет на прииск Благодатный к старику отцу, и нет Анфисы Семеновны! "Моя супруга жить не может без проветривания души", - пояснял соседям Зырян. Вернется Анфиса Семеновна, виноватая, в глаза не смотрит Зыряну, а он и виду не подает, что ее дома не было. Как ночь, Анфиса на коленях прощения просит за грехи земные.
     - Вот дура-то? Кого прощать-то? Ее или тебя? Ты всегда в приличном политическом виде, а она - дура. Бить ее? Жалко. Да и смысла нет. Вовсе сдуреет. Стремнина бушует - поставь плотину - выпрет на займище. Проветрилась, ну и слава богу.
     Под местоимением "ее", "она" был сокрыт некий бес души Анфисы Семеновны.
     В мать удалась Агния. Такая же кареокая, статная, влюбчивая и беспокойная.


VII
  

     А ночь легла светлая да теплая.
     Лучистая россыпь звезд усеяла небо от горизонта до горизонта, сияюще-пыльный Млечный путь высветлился, слабо мерцая далекими, неведомыми мирами. И все окрест - и это алмазное небо, таящее вечные загадки, Млечный путь над синь-тайгою, и сама тайга, как бы притихшая и онемелая, пахучие дымы деревенских изб, большак стороны Предивной, лунные тени через всю улицу-все будто слилось в единую гармонию, призывая живых к миру и отдохновению.
     Агния любила вешние ночи, они возбуждали ее, взбадривали, и она, бывало, часами любовалась небом и синь-тайгою, прежде чем расстаться с днем уходящим и встретить день грядущий.
     Но сегодня ночь легла особенная...
     Из мертвых воскрес Демид - ее тревожная и несчастная любовь, замылось что-то в сердце или сама Агния постарела, но она давно уже не видела Демида во сне и вдруг нежданно встретилась с ним наяву.
     В пойме Малтата собирался туман, как мыльная пена в корыте. Султаны прибрежных елей торчали из тумана, как вехи узловатой дороги, ведущей из глухомани на енисейские просторы.
     А южный шалый ветерок, взбивая седые кудри тумана, летит к Белой Елани, попуткою тревожа черный тополь, будто хочет оживить великана, отчего тополь шуршит и скрежещет своими стариковскими, высохшими сучьями.
     Луна только что взошла над Белой Еланью - среб-роликая, круглая, как дно цинкового ведра, отбелив правую сторону улицы и притемнив левую; от левой к правой дремотно-тихо лежали уродливые тени домов, заборов из жердей и заплотов из плах, частокол пятнил почернелый снег. У конторы леспромхоза сверкали в лунном свете лобастые лесовозы, еще новые, не разбитые по таежному бездорожью. И, как некстати, от конторы леспромхоза в улицу вышла Анисья Головня вся в черном. Сперва она не заметила Агнию и направилась в ту же сторону, на конец большака - к Боровиковым, наверное! Заслышав шаги, она оглянулась и остановилась. У Агнии враз отяжелели ноги, но она упрямо приблизилась к Анисье. Глаза их сцепились в немом поединке.
     - Агния? - робко прозвучал голос Анисьи.
     - Что так посмотрела на меня, будто смолой окатила? - зло спросила Агния, хотя сама уставилась на Анисью с нескрываемой ненавистью.
     Для Агнии Анисья была сама Головешиха, с той только разницей, что мать Головешиха - отцвела, оттопала и вылиняла, как старая гусыня, а доченька-в силе девичества; кому не вскружит голову, если захочет. Правда, про Анисью говорили, что она ни с кем не вяжет узлов; живет замкнуто, сдержанно, у всех на виду и, мало того, пользуется большим уважением у приезжих украинцев, добывающих лес, чтобы застроить выжженные войною хутора и села Украины.
     - Да нет, обыкновенно смотрю, - растерянно ответила Анисья и ни с того ни с сего сообщила: - Хотела уехать на лесоучасток, а никого из наших нет. А тут еще в тайге туман собрался. И дом на замке. Мать куда-то ушла.
     - Знаю я ваши с Головешихой туманы, - выпалила Агния. - Всю жизнь топчетесь в тумане, когда вы только выберетесь на свет! - И язвительно спросила: - Говорят, будто ты Демида спасла от волков? Вот, однако, радости-то было у вас при встрече!.. Как в кино. Хоть бы со стороны посмотреть. Помню, ты и девчонкой льнула к нему. А теперь что-то поостыла, вижу. Никаких слухов про тебя. Силу копишь, что ли? Или орла высматриваешь? Да ведь Демид, скажу тебе, далеко не орел!.. С ним и без тебя Головешиха управится. Или на пару веселее?
     И захохотала - чуждо, нехорошо, грязно.
     Лицо Анисьи в лунном свете казалось страшно бледным, неподвижным, словно вылепленным из алебастра. Светились только чернущие глаза, как у цыганки. Точь-в-точь Головешихины!
     - Ладно, я тебе отвечу, Агния! - И, глубоко вздохнув, Анисья зябко перемяла плечами, будто продрогла. - Отвечу без зла...
     Но она не могла ответить без зла. Она с трудом подбирала слова, глядя прямо в лицо Агнии:
     - Я тебе отвечу, Агния!.. Постараюсь ответить так, чтобы ты запомнила мои слова на всю жизнь. Да! На всю жизнь. Ты меня больно ударила. Очень больно. Не первый раз меня бьют вот так, ни за что ни про что. Но я не о том. Да, я льнула к Демиду девчонкой! А что тут стыдного? Если бы тебя, как меня, рвали всю жизнь за руки: мать - в одну сторону, отец - в другую. Один - в небо, другая - живьем в землю! Ты бы тоже, может, придумала бы свою какую-то особенную любовь и готова была бы вспыхнуть и сгореть за одно-единственное ласковое слово: "Уголек"!
     Помню, как бежала к нему на лесосплав, когда отца арестовали. Мне было страшно. Очень страшно! Я еще ничего не понимала и ни в чем не разбиралась. Слышала - Демида возьмут, как и моего отца. И я бежала к нему, чтобы спасти его. Только бы успеть! Только бы успеть! Это было самое страшное для меня - не успеть! И я успела, Агния. Не ты, а я! А где же была ты в то время со своей любовью? Разве ты не чувствовала, что кругом творится неладное? Где было твое сердце и любовь твоя взрослая, а не моя девчоночья? Ты была не девочка! Не-ет! Если бы ты его любила - не проморгала бы, скажу. И сегодня я спасла Демида от волков. И я рада, рада, понимаешь!? Не ты, а я спасла. Только почему опять не ты, а я?
     Агния задохлась от злости.
     - Молчишь? Или нечего сказать? Ладно, Агния, слушай: если ты спешишь к Демиду - иди же, иди скорее! Сейчас иди. Не завтра, а сейчас. Спеши к нему, когда он совсем-совсем один и такой прихлопнутый! Не завтра, когда он выпрямится, а сегодня. У тебя же Полюшка! Демидова Полюшка! Да я не верю, что ты спешишь к Демиду. Ты бы давно была там. Что же ты не с ним? В такой час не с ним?
     - Не твоего ума дело! - вспылила Агния, готовая вцепиться Анисье в кудряшки волос, вьющиеся по бледным щекам. - Там, где вы с мамашей напетляли, - живая трава не растет. Головешихи вы проклятые! Ненавижу вас! Обеих ненавижу!
     Анисья нашла в себе силы сдержаться:
     - Ладно, вали все на двух Головешек! Только скажу тебе, хоть ты и партийная, а в людях ты нисколечко не разбираешься. Просто баба и все тут! Пусть я проклятая Головешиха, но я тебя вижу насквозь. Степана ты ждешь - Героя Советского Союза, вот что. И к Демиду тебя тянет, да вот как со Степаном-то быть? Он не чета Демиду! Он-то справился бы с двумя волками без всякого ружья. А Демид позвал на помощь. Ползал по снегу, босый, весь всклоченный, жалкий!.. Не герой!.. Да. Просто обыкновенный человек, которому не повезло в жизни!.. Вот ты и злишься: и этого жалко, и того бы не упустить. Только скажу: за двумя зайцами не гонись - ни одного не поймаешь!
     Агния вздрогнула и чуть отступила, будто Анисья плюнула ей в лицо.
     Но не успела ответить Анисье: послышался чей-то крик. Девчонки плакали, кажется.
     Анисья оглянулась. От Боровиковых бежала женщина с ребятами. "Кажется, Мария со своей оравой. Что это они ревут? - узнала она Марию Спивакову, вдовушку, старшую сестру Демида. А с нею - весь выводок: три плачущих девчонки и два подростка.
     Агния быстро прошла мимо Анисьи навстречу Марии.
     - Что случилось? - спросила.
     - Ах, боже мой! Отец с Демидом схватились, - ответила Мария. Девочки продолжали хныкать, мальчишки отошли в сторону. - Ребятишек перепугали, господи!.. Ни с чего будто, а как собаки сцепились, ей-богу. Кто-то успел наговорить Демиду про отца, как он тут завхозовал в колхозе, и про эвакуированных... Головешиха, наверное, чтоб ей сдохнуть!
     - Она везде успеет! - поддакнула Агния.
     Анисью будто кто подтолкнул - она метнулась мимо Агнии и Марии с ребятишками в сторону дома Боровиковых.
     Зачем она туда шла? Что ее несло к Боровиковым? "Скорее бы, скорее!" - торопила она себя, не видя по сторонам ни домов, ни лунных теней, ни чубатого тумана, успевшего укутать в серую овчину всю пойму Малтата.


VIII
  

     Не было мира и отдохновения в эту тихую и звездную ночь.
     Из дома Боровиковых, как из кипящего котла сатаны, рвутся в ограду истошные крики, рев, бабьи причитания.
     Что-то звонко треснуло, рассыпалось на осколки. Кто-то бухнул в стену. Потчуют друг друга матерками. Сенная дверь открыта настежь, и на крыльце толпятся мужики и бабы, бог весть откуда набежавшие на шум драки.
     Началось будто бы с пустяка...
     Филимон Прокопьевич в застолье оказался рядом со сватом Андроном Корабельниковым, колхозным кузнецом, еще здоровым и сильным мужчиною, хотя ему и перевалило за шестьдесят лет. Андрон слыл на деревне за молчуна и правдолюбца. Он скромно сидел в застолье в залатанной рубахе, не ввязываясь в разговор.
     Филимон Прокопьевич, бахвалясь, уязвил свата Андрона, выставив на посмеяние компании Андронову залатанную рубаху.
     - Вот хотя бы Андрона взять, - кивнул Филимон Прокопьевич. - Как ежли по совести: мало ли ты, Андрон, железа перековал на разные штуковины?
     - Много! - ответил Андрон.
     - А чаво ж ты рубаху себе не выковал за тридцать годов в колхозной кузнице? Ты ведь еще, помню, в коммуне был?
     - Был. Как же!
     - И там рубаху не выковал?
     Андрон - всклоченный, седоголовый, готов был провалиться в подполье от стыда.
     - Дык не выковал, Филимон Прокопьевич. Колхоз - не прииск, а так и другие гарнизации. Само собой.
     - "Гарнизации"! - хохотнул Филимон Прокопьевич, по-хозяйски развалясь в переднем углу. - Гарнизацию, сват, надо иметь у себя в башке, тогда и жить можно, хе-хе-хе! Кочуй ко мне в лесхоз, хоша бы в лесообъездчики! Обую, одену и денег еще отвалю. У меня мошну набьешь и килу не наживешь. Это тебе не колхоз, сват!..
     Может быть, тем бы и дело кончилось - потехою над пристыженным Андроном в залатанной рубахе, если бы на другом конце не поднялся Демид. Он был еще трезвым, как и все в застолье, но в его лице и особенно во взгляде, который он кинул на Филимона Прокопьевича, было что-то чуждое мирной компании, чересчур серьезное и взыскательное. Со стороны Филимона уставились на него четверо - сам Филимон, сват Андрон, Фрол Лалетин и улыбающаяся Авдотья Елизаровна; но улыбка ее моментально сгасла, встретившись с Демидовым отталкивающим взглядом. По левую сторону стола на табуретках и скамейке сидели тетушки Демида, которых он и в бытность парнем в Белой Елани никогда не навещал - Авдотья Романовна, не в пример матери, крепкая, здоровая, носатая, с мужскими плечами и такими же крупными ладонями рук, и ее младшая сестра, Аксинья Романовна, мать Степана Вавилова - свекровушка беспутной Агнии Аркадьевны. А с ними - медвежатник Санюха Вавилов со своей толстой Настасьей Ивановной, и на уголке стола примостился тронутый умом седенький Мургашка, ссохшийся и скрюченный, как паук.
     На лавке, спиной к двум окнам, разместились в некотором роде единомышленники Демида - Павлуха Лалетин, председатель "Красного таежника", милиционер Гриша, сестра Мария Филимоновна с двумя черноголовыми парнишками - одному за четырнадцать, другому - двенадцать, ничуть не похожими на боровиковскую кость - мелкой спиваковской породы; сидела еще Апросинья Трубина, соседка-вдова, муж которой был убит бандитами в 1918 году. Пышная и веселая Фроська с матерью потчевали гостей. На столах было собрано и жарево и варево - сами гости нанесли; хозяюшка-то с куска на кусок перебивалась - не до угощений.
     Сам Филимон Прокопьевич ничего худого не заподозрил со стороны Демида. Может, что скажет про свой плен? И как бы подталкивая, намекнул:
     - Скажи-ка, Демид, как там в загранице живут людишки. Ты ведь в Германии и во Франции побывал. Колхозники там есть али другие вот такие гарнизации, где хаживают в таких рубахах - заплата на заплате, как ват у свата Андрона? Очинно интересно знать.
     - Довольно, папаша, не хорохорься! - врезал Демид. - У тебя "гарнизация", вижу, самая крепкая!
     - Экое! - поперхнулся Филимон Прокопьевич.
     - За границей такие, как ты, - живьем людей глотают, вместе с заплатами. Там это позволено.
     - Вот те и на! - ахнул Санюха-медвежатник.
     - В каком смысле? - таращился Филимон Прокопьевич.
     - В том смысле, папаша, в каком ты показал себя во время войны завхозом колхоза. Поработал на славу, говорят. И теперь еще, наверное, эвакуированные поминают тебя лихом. Обдирал ты их, говорят, ловко - "воссочувствие" оказывал! За буханку хлеба - шаль; за полпуда - шубу или пальто. На это ты горазд со своей "гарнизацией"! Таким ты всегда был. Содрать шкуру с ближнего, и не охнуть. Теперь вот стриганул в лесхоз - и там приложишь руки. А руки у тебя с крючьями.
     Наступила до того страшная, неподвижная тишина, что, казалось, вся компания враз окаменела. Никто ничего подобного не ожидал услышать от Демида. Головешиха и та струхнула - это ведь она "качнула Демиду все новости про Филимона Прокопьевича!.." Сам Филимон сперва растерялся, шея и лицо его сравнялись в цвете с бородой, до того налились кровью, а Демид подкидывает:
     - Помню тебя, папаша, помню! В тридцатом ты быстренько умелся из деревни - "гарнизация сработала"; овец и двух коров прирезал и мясо увез на паре лошадей. Коллективизация припекла, понятно!.. Где ты скитался три года? И с чем явился? Со вшами? Да еще имущество кулаков Вавиловых прятал у себя.
     - Осподи! Демушка! - всполошилась мать.
     - Ты зрил то имущество, проходимец?! - взорвался Филимон Прокопьевич.
     - Головня может подтвердить.
     - Головня? - заорал Филимон, будто в застолье были глухие. - Штоб ты околел вместе с Головней! Али не тебя с Головней выдернули из леспромхоза как вредителей и врагов народа? Ты успел стригануть из деревни, выродок, да еще Агнею-дуру обрюхатил! А таперь дочь Полюшку сыскал, проходимец? Ты ее растил, выродок? Али не из-за тебя Агнея в петлю залазила и вот у Санюхи девчонку родила? И меня ишшо поносишь какими-то акуированными? Отрекайся от слов сей момент, али выброшу из дома!
     - Тятенька, тятенька!
     - Осподи!..
     - А ну, попробуй!
     - Под пятки выверну, варнак!
     - Филя, Филя, охолонись!
     - Я на все решусь! - тужился Филимон Прокопьевич.
     - Я еще не все тебе сказал, каков ты есть, - молотил свое Демид. - Ты ведь и в гражданку показал себя со своей "гарнизацией". Отца родного бросил и удрал подальше от восстания, чтоб шкуру спасти. Ни с красными, ни с белыми! Самое главное для тебя - шкура. А шкура у тебя крепкая. Другие на смерть шли за Советскую власть, а ты шкуру спасал. Это из тебя так и прет - шкура!..
     "Судьба решается" - осенило Филимона Прокопьевича. Он не слышал, кто и что говорил за столами. Единственное, что его жгло, были слова Демида. Если он сейчас же не срежет его под щетку, то худая молва разнесется по всей деревне, и тогда глаз сюда не кажи. А чего доброго, слова Демида дойдут и до лесничества, и там призадумаются: оставить ли Филимона в должности лесника на займище кордона, или дать ему под зад, как он получил от колхозников в позапрошлом году.
     Машинально, сам того не сознавая, Филимон рванул ворот синей сатиновой рубахи - дух в грудях сперло, а правой рукой нашаривал на столе подручный предмет.
     - Отрекайся от слов, выродок! - наплыл Филимон, зажав в руке железную вилку. - Отрекайся, грю! Али разорву сей момент на сто пятнадцать частей!
     - Осподи! - присела со страха Меланья Романовна.
     - Филя, Филя, охолонись!
     - И ты, Демид, не хорошо так-то! Отец он тебе, а ты его этак осрамил, - гудел кум Фрол Лалетин.
     - С чего взбесились-то, петухи драные! - попробовала примирить отца с сыном всемогущественная Головешиха, чинно покинув застолье. Подошла к Демиду: - Али мало на войне кровушки выплеснули? Вот уж повелось, господи! Как заявится кто из фронтовиков, так тут же и потасовка на всю деревню.
     Филимон пуще того раздулся, почувствовал поддержку компании:
     - Отрекайся, грю! Али не жить тебе!..
     - Потише, папаша! Потише. Говори спасибо народу, что тебя в тюрьму не упекли за все твои завхозовские дела. Дай тебе волю - ты бы ободрал всю тайгу, как тех эвакуированных.
     - Акуированных? - поперхнулся Филимон. - А ты зрил тех акуированных, которых я ободрал? Али они в Германию, али Францию прибегали к тебе с жалобой? Сказывай, варнак! Али я деньги менял в еформу, как другие по сто тысяч?!
     - Пра-слово, не менял деньги! - поддакнул Фрол Лалетин.
     - Осподи! Ипеть про окаянную еформу. Да што ты, Демушка? Как жили-то мы - все знают. С куска на кусок. Ажник страх божий! - лопотала Меланья Романовна, а тут и две тетушки и сестры Демида встряли: не менял, не менял деньги! Ни рубля, ни копеечки. Колхозные и те не успел обменить.
     - Далась вам реформа! - всплеснула руками Головешиха. - Кого не скобленула? Были деньги в руках - пустые бумажки оказались, чтоб окна заклеивать, хи-хи-хи! Чего вспоминать-то?


IX
  

     ...Между тем было нечто особенное в ссоре Демида с Филимоном Прокопьевичем. И, конечно, не из-за эвакуированных, которых неласково пригрел хитромудрый Филимон Прокопьевич, разгорелся сыр-бор. Нужна была только причина, чтобы прорвался застарелый нарыв. Ни Демид, ни Филимон не могли подавить в себе вскипевшей ненависти друг к другу, выношенной годами, всей жизнью, и не щадили один другого во взаимных оскорблениях.
     Демид все так же стоял возле стола, упираясь кулаком в столешню, накрытую поистертой клеенкой. Он думал, куда же в самом деле девались деньги у тугодума-папаши?
     - Да он их сгноил в кубышке! - вдруг осенило его.
     - Кого сгноил, варнак?!
     - Деньги сгноил! Наверняка. Пока твоя "гарнизация" сработала.
     На Филимона Прокопьевича нашло затмение, будто на солнце среди ясного дня наплыла черная тень луны. Шутка ли! Демид наступил ему прямо на сердце - раздавил, как гнилую грушу. Лопнувшие деньги для Филимона были тяжким воспоминанием, что он долгое время всерьез побаивался, как бы ума не лишиться от такого переживания.
     - Деньги сгноил, гришь? - заорал Филимон во все горло, рванувшись из-за стола, опрокинув свата Андро-на вместе с табуреткой. - Аааслабодите! Я ему морду сворочу набок! - рвался он из рук Фрола Лалетина и Санюхи Вавилова.
     - Тятенька! Тятенька!
     - Ох, Демид! Ох, Демид! Как тебе не стыдно! - ругала сестра Мария, поспешно покидая застолье вместе с мальчонками; ее девочки, перепуганные до икоты, жались в углу на деревянной кровати.
     - Осподи! Мать пресвятая богородица! - частила Меланья Романовна, крестясь не на иконы, а на затылок Демида.
     - Аааатрекааайся, вырооодоок!..
     Меланья повисла на шее Демида:
     - Отрекись, Демушка! Он вить, леший, сатане служит. Ипеть в новую веру переметнулся - пятидесятую!
     - Молчай, старая выдра! - орал Филимон. - Я из вас обоих одним разом весь смысл вытряхну. Одним разом! Мургашка, хватай двустволку. Слышишь? Влупи им по заряду!
     - Тя-а-атенька! - подвывала Фроська, бегая между отцом и братом, как бы притаптывая пожар: то к отцу подбежит, то к брату; ее черная расклешенная юбка то раздувалась от крутых поворотов, то опадала. - Чо не поделили-то, господи? Ребятишек, гли, перепугали!
     Может, удалось бы мужикам удержать Филимона и Демида, если бы не Головешиха.
     - Да ты сам-то каков, соколик?! - подскочила она к Демиду, грозя ему кулаком. - С фронта? С какого фронта? Не со власовцами ли стреблял своих же, как Андрей Старостин? Тот тоже выдавал себя за героя, а как потом открылось - был самым злющим власовцем. Этакими героями, как ты, дороги мостят!
     - Власовец?! - хрипло переспросил Демид. Лицо его задергалось и перекосилось. Одним рывком он отбросил прочь Павлуху Лалетина с милиционером Гришей и, не размахиваясь, сунул Головешихе кулаком в подбородок. Тут и пошло. Филимон кого-то сбил с ног и сграбастал за грудки Демида. Трещали рубахи, отлетали стулья и табуретки. "Ааа, такут твое!"-пыхтел Филимон. "Шкура, шкура!"- дубасил отца Демид Филимонович. Сила силу ломала. Один из столов опрокинули. Тетушки с визгом и ревом вслед за Марией с ребятишками бежали прочь из избы. Меланью шквалом отбросило на деревянную кровать, и кто-то грузный навалился на нее спиною. Настасья Ивановна, кажись. Мургашка вопил во всю глотку, угрожая, что он всех перестреляет за Филю:
     - Стреляй буду! Бей, Филя! Моя отвечай не будет!
     Мургашка и в самом деле лез на кровать за ружьем, висящим на стене.
     - Аааай, мааатушки! - завыла Настасья Ивановна. - Саааня, спаааси!
     Санюха Вавилов сграбастал Мургашку со спины:
     - На мою бабу лезешь, вша таежная! Прысь отселева!
     - Кусай буду!
     - А, клещ окаянный! - Санюха выбросил Мургашку вон из избы в сени.
     А по избе метут, метут, как будто всех закружил внезапно налетевший смерч. Визг, истошный рев, хруст тарелок и чашек под ногами.
     - А ежли по-праведному, так вот как! - развернулся кузнец Андрон и ахнул Филимона в челюсть. - Так штоб по-праведному!
     - Тятенькааа!
     - Отвали ты от меня на полштанины! - орала Головешиха, отбиваясь от милиционера Гриши, который изо всех сил удерживал ее. - Я ему, недоноску, другой глаз вырву!
     - Тиха! Тиха!
     Рикошетом влетело в затылок Санюхи. Он даже не сообразил, кто его гвозданул. Помотал башкой и, долго не думая, вырвал из железной печки трубу, размахнулся и трахнул по лбу Фрола Лалетина.
     - Такут твою в копыто! Это тебе за председательство, моль таежная!..
     - Ты штооо?..
     На этот раз Фрол Лалетин помел по избе с Санюхой - железную печку раздавили в лепешку. Сопят, рычат и подкидывают друг другу под сосало.
     Филимон и Демид свалились на пол, продолжая тузить друг дружку, перекатываясь из стороны в сторону.
     Как раз в этот момент в избу вошла Анисья в распахнутом черном полушубке. На нее никто не взглянул. На перевернутом столе рычали Санюха с Фролом, оба дюжие, рукастые. Настасья Ивановна, выручая Санюху, тащила Фрола за ноги, а Фроська удерживала Санюху. Анисья видела только Демида и Филимона. Ей было так стыдно и горько за Демида, что она, кусая губы, спустив шаль на плечи, готова была расплакаться. Демид! Демид! Тот самый Демид, который для юной Анисы был необычайным героем, взаправдашним парнем, и она готова была бежать за ним в огонь и воду, если бы ей годов было побольше. И вот Демид - рычащий, свирепый, расхристанный. И это она его спасла от волков? А может, это не тот Демид, которого она спасла? Тот был какой-то жалостливый, когда смотрел с горы на деревню и по его лицу скатывались слезины...
     - Тащите их за ноги, за ноги! - кричал милиционер Гриша,
     - Веревки! Веревки! Где веревки? - тормошил Павлуха Лалетин Фроську, когда разняли Фрола Лалетина с Санюхой; Настасья Ивановна успела утащить Санюху из избы.
     Наконец-то дерущихся разняли.
     Упираясь в пол руками, поднялся Демид. От его гимнастерки и нижней рубахи болтались только лоскутья. Он их тут же сорвал и бросил на пол, камнем опустившись на табуретку.
     Филимон, отдуваясь, голый по пояс, уселся на лавку в простенке между двух окон.
     Все молчат, трудно переводя дух, и те, что дрались, и те, что разнимали.
     Теперь все увидели трезвого свидетеля - Анисью.
     Из губ и носа Головешихи текла кровь по подбородку.
     - Полюбуйся, полюбуйся вот, доченька, какого ты героя спасла от волков! - хныкала Головешиха, вытирая кровь платком и подбирая шпильки.
     Анисья метнулась к Демиду и впилась в него взглядом. Губы у ней подергивались. Все ждали, что она скажет ему.
     Демид выпрямился и, будто обвиняемый при словах: "Суд идет!" - встал с табуретки. Лицо его кривилось, словно он пытался улыбнуться Анисье: "Я, мол, невиновен. Не признаю себя виновным".
     Но он ничего не сказал.
     - Это - это - это - что?! - едва выговорила Анисья с паузами, кусая губы. - Самосуд, да?! Самосуд?! - Она задыхалась от обиды и горя, едва сдерживая слезы. А тут еще Головешиха-мать ввернула:
     - Поцелуй его, соколика!
     Анисья, не помня себя, ударила Демида по щеке.
     - Теперь - меня, меня бей! Твори самосуд! Бей! - И еще раз влепила с левой руки - голова Демида качнулась в сторону.
     - Так его! Так! Выродка! - удовлетворенно крякнул Филимон - всклоченный, красномордый, раздувая тугой волосатый живот.
     По избе дохнул сквозняк шумных вздохов. Демид стоял перед Анисьей, опустив голову, прерывисто дыша.
     - Бей меня! Бей! Твори самосуд!
     - Тебя?! - Демид покачал головой. - Н-нет! - еще раз помотал головой: - Тут не было самосуда. С папашей вот итог жизни подбили. Назрела такая необходимость.
     Опустив руки, не видя и не слыша никого, Анисья стояла возле Демида, готовая упасть перед ним на колени. Нечаянно взглянула на обнаженную грудь Демида. Что это? Вместо правого соска - лиловое рубчатое пятно в виде пятиконечной звезды - отметина взбешенных бандеровцев в житомирском гестапо... "И я его же!" - обожгло Анисью. Что-то несносно-муторное подкатилось ей прямо к горлу, стесняя дыхание. В ушах возникло странное шипение, словно она с крутого яра Амыла бросилась в пенное улово. И звон, звон в ушах! Расплываются перед глазами звенящие волны...
     А Филимон бубнит:
     - Все едино изничтожу выродка!
     - Не марай руки, Филя, - каркает Головешиха, тыкаясь по избе в поисках своей одежды. - Помяни меня: подберет его эмвэдэ не сегодня так завтра, как Андрюшку Старостина. Не я буду Авдотьей, если не упеку субчика! Он меня еще попомнит, власовец.
     - Давай, давай! - глухо ответил Демид. - Тебе не привыкать упекать людей.
     Все засобирались уходить.
     Фроська вдруг вынула из-за пазухи кусок рыбьего пирога, поглядела на него, недоумевая, и заливисто захохотала:
     - Пирог! Ей-бо, пирог! Ха-ха-ха! Чо, думаю, колет в грудях? А туда пирог залетел. Ах, господи! Вот умора-то!
     И, как того никто не ждал, Анисья вдруг медленно сникла, опустившись на табуретку возле Демида. И, как мешок, сползла на пол.
     - Фроська, воды! Живо! - подхватил ее Демид. - Что с тобою? Уголек?! Уголек!..
     - Отвались ты от нее, бандюга! - взыграла Головешиха, отпихнув Демида от Анисьи.
     Анисья медленно пришла в себя - звон в ушах оборвался.
     - Убирайся, сейчас же! - обессиленно сказала она матери. - Кто тебя сюда звал? Не ты ли успела наговорить Демиду про Филимона у зарода? Кто тебя сюда звал?! Там, где ты, не бывает мира!
     - Сдурела!
     - Убирайся, слышишь!
     Головешиха попятилась от дочери, выговаривая ей обиды: вырастила, выкормила, дала образование, и она же ее гонит.
     - Жалеешь, что отхлестала по морде власовца?
     - Ты - ты - как смеешь?! Ты забыла, кто ты есть сама? Забыла, какие дела проворачивала здесь вместе с Ухоздвиговым во время войны?
     - Отвались ты от меня, дура! - отпрянула Головешиха от дочери и вон из избы, не закрыв за собою дверей - ни избяную, ни в сенях.
     Настороженные, трезвеющие взгляды прилипли к Анисье. Про какого Ухоздвигова она в сердцах обмолвилась? Давным-давно не слышали про Ухоздвиговых, и на тебе - Анисья вывернула матери такую вот заначку.
     Участковый Гриша в черной шинели, застегнутой на все металлические пуговицы, и в форменной фуражке подошел к Анисье:
     - А разве Ухоздвигов был здесь во время войны?
     - Что? - опомнилась Анисья. - Какой... Ухоздвигов? А... а... разве... не было здесь Ухоздвигова во время той войны?
     - Экое, господи прости! - шумно перевел дух Филимон Прокопьевич. - Чо вспоминать про ту войну!..
     Демид вытер лицо лоскутьями рубахи, сел за стол с уцелевшей закуской и выпивкой; Павлуха Лалетин успел поставить на место опрокинутый стол, жалостливо улыбнувшись Анисье. Толстенькая Фроська, причитая, собирала с матерью осколки посуды.
     - Бедные мои тарелочки! Фарфоровенькие! Сколь берегла их!.. Из города везла - не разбила. Бедные мои тарелочки...
     Фрол Лалетин, успев натянуть дубленую шубу, поджидал в дверях Филимона с Мургашкой, чтоб увести их от греха подальше.
     Меланья, набрав в подол юбки побитой посуды, наткнулась на Анисью:
     - Чо стоишь, как свечка? Иди отсель! Звали вас с матерью обеих сюда, што ль?
     Стыд! Стыд! Позор!


X
  

     Прозрачная и звонкая ночь, и темень, темень на душе Анисьи.
     Выбежала за ворота, а куда идти, неизвестно!
     Отошла вправо от калитки - и привалилась к заплоту у столба.
     Луна поднялась высоко - круглолицая, как Фроська.
     "Как же я? Что я сказала? - соображала Анисья. - Если рубить сук... сама свалюсь в яму. Во всем виноватой окажусь одна я, и мать, конечно. А он? Где он? И что я знаю о нем? Что я знаю?".
     Сама себе разъяснить не могла.
     "Меланья выгнала меня. И правильно. Что меня занесло сюда? Юсковская кровинка?"
     Кто-то вышел из калитки. Фрол Лалетин с Филимоном и Мургашкой.
     Мургашка дымил трубкой, бормоча что-то себе под нос.
     На минуту остановились у ворот, но не взглянули в сторону Анисьи.
     Филимон на чем свет стоит клял Демида, грозясь, что он "подведет под выродка линию"; Фрол Лалетин увещевал кума: Демиду и без того будет не сладко. Как ни суди - из плена.
     - У нас этаких не жалуют, паря. Ловко Анисья управилась с ним, язва! - гудел Фрол Лалетин. - Как оладьями отпотчевала. Хи-хи-хи! Истая Головешиха, якри ее. Экий норов. Так и будет получать он оладьи со щеки на щеку.
     И захохотал.
     Анисья готова была сгореть от стыда. Она всего-навсего Головешиха! "Оладьями отпотчевала!" Завтра вся Белая Елань узнает про ее подвиг - хоть в лес беги от судов-пересудов. Ну зачем, зачем я это сделала? Он мне никогда не простит. Никогда!"
     Отошла на пригорок за угол дома и, как бы освобождаясь от чадного угара, глубоко вздохнула, уставившись на громаду черного тополя. Он свое отшумел, а все еще занимает место на земле среди живых, как бы напоминая им о мертвых.
     Вспомнилось: мать говорила про сестру Дарьюшку - умную, начитанную, метущуюся, и будто Дарьюшка знала какие-то пять мер жизни и таинственное розовое небо. Как это понимать? Юная Аниса выспрашивала у матери про эти "пять мер жизни" и "розовое небо", но ничего не узнала.
     А что если и вправду существуют пять мер жизни и загадочное розовое небо, как алые паруса, про которые Анисья читала в книге Грина? Или вся жизнь складывается из одних буден и серости?
     Анисья никак не могла представить, какая была Дарьюшка? Если такая же, как мать, тогда бы она не кинулась в полынью! И сейчас на Амыле, на том же месте, взбуривает полынья, но никто в нее не бросился. Мать - Головешиха за километр обойдет, а Филимон Прокопьевич - за пять сторонкой объедет. И что Анисья знает про Дарьюшку и людей того времени, которые ушли из жизни до того, как она на свет появилась?..
     "Если решать так, как тетушка, - рассудительно подумала Анисья, - Демид никогда бы не воскрес из мертвых".
     Вот еще Демид...
     Такая ли она, как Демид? Сумеет ли она устоять при самых тяжких стечениях обстоятельств и выцарапаться к родным берегам. Демид бы мог промолчать, не сказать своему отцу, каков он есть фрукт, и не было бы драки. Почему он не умолчал?..
     "А я? Как же я?.."
     Про себя не хотела думать. Страшно.
     "Скоро мне стукнет двадцать шесть, - горестно вздохнулось. - А там... почернею, как этот тополь!.."
     Не восемнадцать, когда она готова была взлететь в небо и так легко мечталось и пелось, а двадцать шесть лет смоталось на клубок, и не размотать его в обратную сторону. Она никак не могла поверить себе, что останется навсегда в глухомани; она рвалась в город - в большой город, и каждодневно ждала какой-то перемены. Но ничего не было. Уходящие дни попросту гасли, как керосиновые огни ночью в подтаежной деревне. Один за другим, а потом и вся деревня мирно и тихо засыпала. Все реже Анисья оглядывалась на себя, мотаясь по участкам леспромхоза: весна, лето, осень, зима, а сердце день ото дня стыло, пеленаясь тоскою. Одна и одна! Красивая, а не счастливая. В отпуск всегда ездила с матерью - в Ереван, на Южный берег Черного моря - в Сухуми; в Ленинград, и всегда мать с кем-то встречалась, находила каких-то нужных людей, с которыми у ней были дела. Анисья догадывалась-золото! В Ереване у матери был сокомпанеец из пожилых армян, и она с ним куда-то ездила, а куда - Анисья не расспрашивала: не хотела пачкаться. Мать покупала ей дорогие наряды, и наряды не радовали.
     Сама Головешиха не подталкивала дочь на знакомства, как бы мимоходом напоминая: "Твое от тебя не уйдет. При этакой красоте да при дипломе завсегда туза выдернешь из колоды". Противно было слушать, и уж, конечно, ни о каком тузе не мечталось.
     В восемнадцать лет, когда к ней льнули парни-ровесники, она держала себя замкнуто, отличалась прилежностью в учебе и поведении. У нее была всего одна подружка за все школьные годы, рыжая, веснушчатая, но такая светлая, жаркая, что Анисья восхищалась ею. Потом они поссорились и навсегда разошлись. Парни про Анису говорили: "Эта не про нас. За какого-нибудь инженера выскочит". Она не собиралась за инженера. Просто жила сама в себе с какими-то надеждами и мечтаниями. Она перечитала все книги в Уджейской библиотеке. Книги вносили в ее жизнь особенный мир, незнаемый и совершенный. Потом началась война, и парни ушли на войну, и мало из них вернулось. Из ее класса, как она узнала, в живых осталось пятеро, и трое инвалидами. С младшими не о чем было говорить, а мужчины, начиная с пятнадцатого года рождения, хлебнувшие войны, - семейные, и у них свои заботы и узелки жизни. Просто так связаться с кем-то - не могла себе позволить, чтоб не повторить судьбу матери. Уж лучше быть всегда одной, нежели осмеянной.
     Уходящая юность покрывалась твердеющей окалиной, хотя сердце под окалиной было жарким, нежным, как и в восемнадцать лет.
     Колос пшеницы, ткнувшийся в землю, прорастает в непогодье; колос, сохранивший устойчивость, сушит зерна на ветру, чтобы в будущем, когда зерна кинут в землю, были хорошие всходы.
     Анисья стояла, как колос; но ведь не вечно же колосу стоять, иссушивая зерна?..
     Работа, кино, книги, встречи на людях "так-сяк", а у себя дома - утвердившийся порядок. Никого близкого рядом; матери чуралась и ни о чем с ней не откровенничала.
     Как-то в тайге, на участке, влетело в ухо Анисьи:
     - К техноручке не подъезжай - пустой номер. Старая дева.
     Это было как плевок в лицо.
     Она, Анисья, старая дева...


XI
  

     ...Когда началась война, в августе, кажется, среди ночи к Головешихе постучался Филимон Прокопьевич: "Человека к тебе привез, Авдотья. Знакомый, грит. Попуткою из города взял". И этот человек не сразу вошел в дом, а вызвал мать в ограду; Анисья не узнала мать, когда она вошла в избу. Чем-то встревоженная, лицо заплаканное, тыкалась по избе, привечая дорогого гостя. Он был пожилой, в болотных сапогах, в дождевике, сутулился и так-то пристально уставился на юную Анису. Мать сказала: "Это дядя Миша - мой сродственник. Сколь лет не виделись, господи! Привечай, Аниса, как отца родного". Аниса сдержанно поздоровалась с дядей Мишей - мало ли что не скажет мать! Отец Анисы, Мамонт Петрович, в ту пору отбывал срок, и писем от него не было, да и не ждала от него писем переменчивая Авдотья Елизаровна. "Был и сплыл!" - не раз говорила Анисе.
     Меж тем с приездом дяди Миши - Михаила Павловича Невзорова, охотника-промысловика, в доме Головешихи произошли большие перемены. Ночами мать о чем-то секретничала с ним, потом они уехали в верховья Амыла на прииски. Когда-то Аниса жила на Сергиевском прииске на Амыле - это было давно еще, в двадцать девятом году, когда мать в первый раз ушла от Мамонта Петровича. В тридцать третьем они уехали с прииска, и мать снова сошлась с Головней.
     Недели через полторы вернулась мать, но без дяди Миши. Она была какая-то особенная, помолодевшая.
     - Вот уж поглядела я на свои прииски, боженька! - загадочно проговорила мать, прищуро взглядывая на восемнадцатилетнюю дочь. - До чего же ты писаная красавица, Аниса! Как будто себя вижу, какой была в девичестве. Только волосы у меня были всегда чернущие, а у тебя с огоньком, хи-хи-хи!.. Ох и заживем же, когда все утрясется и смрадный дым развеется!
     Аниса не поняла загадок матери.
     - Погоди, придет час, узнаешь. Богатой проснешься, истинный бог! Доколе мне быть продавщицей да заведующей сельпо! Смехота одна, не жизнь! Погоди же!
     Аниса так и не узнала, на какое нежданное богатство намекала мать.
     Когда выпал первый снег, из тайги вернулся дядя Миша и в тот же час порадовал Анисью: пора собираться в институт! Есть возможность поступить в лесотехнический.
     Анисья не собиралась в этот институт - хотела в медицинский, но дядя Миша урезонил:
     - В медицинском тебя в два счета оформят в школу медсестер, и не успеешь оглянуться - на фронт, в санбат. А с фронтом не надо спешить.
     - Что ты, что ты, Гавря! - испугалась мать, нечаянно назвав какое-то чужое имя, и тут же засмеялась: - С чего это я оговорилась, господи!.. Хватит того, что я свое девичество истоптала. Разве не в лесу живем? В самый раз - лесотехнический.
     Так и распорядились с Анисьей мать и дядя Миша.
     Из Минусинска в Красноярск плыли с последним плоскодонным пароходишком "Академик Павлов". По берегам были забереги - зима легла ранняя. Тяжело вздыхал черный Енисей. Он всегда бывает черным в хмурые и холодные дни уходящей осени. Пароход был забит мобилизованными приискателями с Амыла - молодыми и пожилыми. Мобилизованных провожал до Красноярска начальник прииска - тихий, печальный человек, страдающий астмой. Он все время хватался за сердце и бегал то к фельдшерице за лекарствами, то к молодому толстому капитану за последней сводкой Совинформбюро. Анисья помнит, как дядя Миша как-то обмолвился на палубе про мобилизованных: "Никто из них не вернется. У немцев хорошая мясорубка. Особенно танковая. Да и бомбить с воздуха умеют - европейская выучка! А у нас ни танков, ни самолетов. Энтузиазм пресловутой гражданки, да и маршалы - смех и грех! Им бы коней, дармовые харчи, знамена и песню: "По долинам и по взгорьям"! Ну, на этой песне они до весны не протянут".
     Он ничуть не жалел этих, которые никогда уже не вернутся...
     У Анисьи было много багажа - два куля картошки, бочка с огурцами, ящик со свиным салом, три больших туеса с медом, тюк с постелью и чемодан. Мать привезла ей с прииска красивую беличью дошку - на золото купила. Анисья не думала, откуда у матери взялись золотые боны.
     Город встретил их мокрым снегом и пронзительным ветром; в беличьей дошке было тепло. В магазинах - шаром покати, пусто. У продовольственных ларьков вились живые очереди за хлебом по карточкам. Анисья остановилась у землячки, тети Кати - продавщицы в каком-то магазине у железнодорожного вокзала. Муж тети Кати был на фронте. Они жили двое в избушке у самого Енисея, под яром. Была когда-то чья-то баня, а тетя Катя с мужем переделали баню в избу. Маленькая избенка, как тугой кулак, и все под руками. В десяти шагах - бормочущий Енисей. Вылези на берег - за три квартала центр города.
     Дядя Миша без особых хлопот устроил Анисью в институт. Занятия давно шли, но в институте оказался большой недобор студентов. На факультете, где училась Анисья, осталось только три парня, и тех не взяли в армию по уважительным причинам. Один был горбатый, второй близорукий, а у третьего на ногах были сросшиеся пальцы. Но и этот третий скоро добровольцем ушел на фронт. Анисья со студентками ходили провожать его на вокзал. Каждый день из Красноярска уходили эшелоны на запад, и, как бы возмещая отлив людей из города, один за другим прибывали поезда с тяжелоранеными.
     Отгорал с грохотом и кровью тревожный и лютый 1941 год.
     Однажды Анисья шла с дядей Мишей по улице Маркса, и они остановились на тротуаре напротив двухэтажного деревянного дома.
     - Посмотри на этот дом внимательно, - сказал дядя Миша.
     Дом с большущими итальянскими окнами, замысловатыми резными карнизами и наличниками, а по первому этажу окна закрывались ставнями, и в каждом ставне - вырезанный червонный туз. С улицы в дом был когда-то парадный вход с крыльца под резною крышею, но теперь желтая дверь была заколочена.
     - Запомнила? - кивнул дядя Миша. - Улица эта когда-то называлась Гостиной. На каждом квартале здесь были частные гостиницы со всеми удобствами. А в этом доме было заведение мадам Тарабайкиной-Маньчжурской.
     - Фу, какая чудная фамилия!
     - Не очень приятная. Особенно профессия этой мадам.
     - Купчиха была?
     - В Маньчжурии она действительно была купчихой, а когда приехала в Красноярск, выстроила вот этот дом и открыла заведение для девиц.
     - Как это понять: заведение для девиц?
     - Ну, таких заведений в России было очень много.
     Дядя Миша показывал Анисье дома: вот этот миллионера Кузнецова и построен был архитектором Никоном, архиереем. При Советской власти Никон отрекся от священного сана и построил много домов в Москве, таких же замысловатых, как и этот, красноярский. А вот здесь жили Юсковы, а вот тут был собственный магазин купца Шмандина, здесь - гадаловские магазины, купчихи Щеголевой, особняк губернатора... А вот здесь, возле горсада, был первый в городе "электротеатр" Полякова, кино по-теперешнему.
     Воскресали какие-то странные тени исчезнувших людей.
     Анисья помнила, когда они жили на Сергиевском прииске в верховьях Амыла и мать заведовала золотоскупочным магазином, она не жалела денег на наряды для единственной дочери, и однажды открыла ей великую тайну, что Мамонт Головня вовсе не ее отец: "Не вскидывай на него глаза. Судьба скрутила меня с ним, как лисицу с волком. Слава богу, что волк не сожрал меня вместе с тобой, - наговаривала мать, ласкаясь к дочери. - Ты ведь не знаешь, какая метелица мела по Сибири в восемнадцатом году, а я пережила ее. Обмирала и оживала несколько раз! Ох, Аниса! Была бы ты счастливая, если бы обгорелые головни не стали у власти. Ни ума у них, ни сердца. Головня и есть головня. Не полено даже, а головня. И меня из-за него прозвали Головешихой, чтоб им всем сдохнуть. Да разве такая участь была написана на моем роду?"
     Но кто же ее настоящий отец и где он? Жив ли? - с этими вопросами она не раз приставала к матери.
     - Живой, живой! - уверила мать. - Да вот случилось с ним так, что он живым не может быть при Советской власти. Я ведь из рода Юсковых. Одна-единственная уцелела! И он такой же огарышек судьбы, как и я. Ты не Мамонтовна, а Гаврииловна. Да вот не суждено было мне записать тебя в метрику Гаврииловной. Про себя помни, а на людях молчи. Беда будет!
     Фамилию настоящего отца Анисьи мать не назвала, будто сама запамятовала.
     Как-то ночью, перед отъездом Анисьи с дядей Мишей в Минусинск, мать долго секретничала с ним в горнице, и Анисья случайно подслушала их разговор.
     - Ох, Гавря, Гавря! - слышался певучий голос матери. - Если бы все свершилось, как ты говоришь, да я бы от радости молебен заказала в церкви, хотя отродясь туда не хаживала, ей-богу!
     Знакомый голос дяди Миши уверил:
     - До весны они не протянут, это точно. Праздновать Седьмое ноября им не придется в Москве. Ну, а там...
     - Боженька! Дай нам радости! - воскликнула мать. - Анисья вот выросла, и от тебя, и от меня собрала все золотинки. Может, не надо ей ехать в институт? Подождать?
     - Образование ей не повредит, - успокоил дядя Миша.
     - Подцепит ее там какой-нибудь голодранец, скрутит голову, а потом что? Боюсь я за нее, Гавря!
     И опять "Гавря", не Миша! У Анисьи в комочек сжалось сердце. Она же Гаврииловна. Значит, не случайно обмолвилась мать, когда дядя Миша явился в дом в ту первую ночь? Так кто же он? И почему от нее все скрывают? Если она, Анисья, "собрала все золотинки и от него и от нее", дядя Миша - ее отец? Иначе как понять обмолвку матери?
     Анисья не стала слушать дальше - мороз пошел по телу, и она, так и не потревожив мать с дядей Мишей, легла в свою постель и долго не могла уснуть.
     У матери потом не отважилась спросить: кто такой дядя Миша? И почему мать наедине с ним зовет его Гаврей?

     ...Еще вспомнила, как ездила с дядей Мишей на правый берег Енисея посмотреть беженцев с запада. Лепило мокрым снегом и было холодно. Они сошли с пригородного поезда на станции Злобино, перешли пути и сразу же начался "Китай-город" эвакуированных.
     На обширном пустыре, продуваемом со всех сторон, не было ни домов, ни бараков. Кругом землянки, землянки с толевыми крышами на метр от земли, и там жили дети, старики и больные. Все эти люди эвакуированы были вместе с паровозостроительным заводом из города Бежицы. Между рядами землянок возвышались брезентовые палатки. На веревках трепыхалось развешенное белье, дымились костры, вокруг которых кучились люди, кто в чем. Поодаль, у железной дороги, сгружено было оборудование завода - станки, штабеля железных труб и всякая всячина. И что самое удивительное - под снегом стояло пианино, а возле него навалены были какие-то разрисованные доски - театральная бутафория и книги - множество книг. Анисья подняла одну из книг - не художественная, про паровозы что-то, бросила обратно в кучу. Дядя Миша задерживался у костров, спрашивал какого-то знакомого, а когда пошли обратно к станции, он сказал Анисье, что все эти беженцы так и замерзнут на пустыре, и никому до них дела нет, и что в Москве приготовлены самолеты для бегства правительства. И что при побеге правительство, понятно, вывезет из Государственного банка все золото и драгоценности, и ничего о том не знают люди, мерзнущие под открытым небом. Он будто жалел несчастных беженцев. "Ты должна все это видеть, запомнить - поучал он Анисью. - Наша жизнь вся из узлов". Именно в этот раз он сказал Анисье, что настанет час и она будет гордиться своим отцом, который не покривил совестью, как бы ему ни было трудно, и что во имя возрождения свободы в России он готов сложить голову. "Противоестественной власти скоро настанет конец, и мы обретем свободу и сумеем еще послужить отчизне". Он так и сказал: "отчизне".
     В восемнадцать лет душа распахнута к тайнам и подвигам "во имя справедливости", хотя Анисья и не очень разбиралась, в чем истинная суть и смысл человеческой справедливости и что такое свобода для избранных и тюремная крепость для всех? Она просто верила дяде Мише, хотя знала уже, что он не дядя Миша, а Гавриил Иннокентьевич Ухоздвигов - последний из Ухоздвиговых, как мать ее - последняя из Юсковых. У ней еще не было ни собственного взгляда на жизнь, ни опыта, ни мозолей на сердце, натираемых невзгодами. Все это пришло позднее.
     В конце войны дядя Миша в последний раз навестил Анисью в институте. Он приехал из тайги какой-то болезненный, помятый, прихлопнутый, еще больше сутулился, жаловался на ревматизм в суставах, и на голове его увеличились залысины. За годы войны и напряженного ожидания великих перемен он согнулся и постарел.
     - Такие-то дела, Аниса, - сказал он, когда они шли улицей к ресторану "Енисей". - Укатали сивку крутые горки! Ах, да что там говорить. Свершилось! Как крышка гроба захлопнулась над головой.
     Анисья навсегда запомнила эти страшные слова...
     В ресторане он отыскал укромный уголок за колонною и попросил официантку никого не подсаживать к их столику.
     Говорил мало и Анисью ни о чем не расспрашивал, как бывало в прошлые годы. Он никак не мог стряхнуть с себя какое-то сонное оцепенение.
     Когда официантка подала закуску и водку в графинчике, а для Анисьи поставила портвейн, дядя Миша медленно так оглянулся, посмотрел на подоконник, на окно, будто что-то искал, и потом вздохнул:
     - Тут могут быть везде уши. Ладно, дочь, выпьем за твое здоровье и благополучное плавание! Защитить диплом, и в добрый путь!.. А путей-дорог у Советской власти много - выбирай любые. Живи, дочь, и отца помни. Он для тебя сделал все, что мог, даже сверх того!..
     Анисью озадачило подобное откровение. Почему он так громко и торжественно заявил, что она его дочь и что у Советской власти много путей-дорог? Она-то знала, как он жаловал Советскую власть, при которой так и не стал хозяином папашиных и юсковских приисков.
     - Само собою, после института выйдешь замуж, - продолжал так же мрачно дядя Миша. - Об одном прошу: если у тебя будет сын, назови его Гавриилом.
     И поглядел на Анисью как-то отчужденно, неузнаваемо. О чем он думал?
     Когда вышли из ресторана, прямо в улице услышали по радио сводку Совинформбюро: советские войска подошли к Берлину...
     Дядя Миша скупо попрощался и ушел, не оглядываясь, по улице Перенсона.


XII
  

     Из дома Боровиковых вылетела песня. Сперва в один хрипловатый мужской голос:
Бьется в тесной печурке огонь...

     И тут же подхватили еще два мужских голоса и один женский. Это было так неожиданно, что Аниса с недоумением уставилась на черные стены дома.

На поленьях смола, как слеза..
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...

     Это же Демид, Демид поет! Она узнала его особенный голос, выделяющийся из всех, - высокий, переливчатый. Такого голоса, как она знает, нету ни у Павлухи Лалетина, ни у милиционера Гриши. И у Фроськи такой же высокий и приятный голос. Какие они голосистые, Боровиковы! Когда пропели:
Ты сейчас далеко, далеко...
Между нами снега и снега...
До тебя мне дойти нелегко...
А до смерти четыре шага... -

сама не понимая с чего, Анисья расплакалась. Смотрела на черный дом, потом на тополь и плакала, плакала.
     Когда песня смолкла и наступила пугающая тишина, Анисья пошла прочь от дома Боровиковых серединою большака в лунном наводнении. Редко в каком из домов светились огни. В одной половие дома матери, в горнице, просвечивались розовые шторы, отбрасывая в улицу заревые пятна. Анисья остановилась, подумала - и пошла дальше. Она попросится переночевать к Груне Гордеевой, известной на деревне хохотушке.
     Когда-то Груня работала на тракторе, соревновалась с мужиками, всегда выходила победительницей, потом ушла на колхозную ферму и выхаживала телят. Полугодовалых телков она поднимала себе на плечи и танцевала с ними.
     В окошках ее дома не было света. Анисья постучала в ставень. В ограде залаяла собака.
     - Кого там черт носит? - раздался грубый голос Груни.
     - Это я, Анисья Головня.
     - Анисья? Что тебе?
     - Пусти переночевать.
     - Переночевать? Умора! - захохотала в избе Груня. - Иди в ограду, открою.
     - Там собака.
     - Не сожрет тебя собака, если волки не слопали. Ох, умора!..
     Вскоре Груня вышла на крыльцо в одной нижней короткой рубашке выше колен, рослая, крупная, широкая в плечах, как мужчина, босоногая и простоволосая. Шумнула на собаку, и та спряталась под крыльцо. По приступкам поднялась Анисья.
     - С матерью поцапалась?
     - Угу.
     - Бывает. Мать у тебя с душком.
     Было довольно холодно, градусов за десять, а Груня стояла на высоком крыльце в трикотажной сорочке, плотно обтягивающей ее мощное, ядреное тело, запрокинув голову, любовалась луной:
     - Какая лунища-то, глянь, инженерша! Как зеркало, ровно. Вот бы поглядеться в него вблизи. Люблю полнолуние, истинный бог. В такое время я сама, как вымя невыдоенной коровы, полным-полнехонька, - и опять громко захохотала своим мужским, раскатистым смехом. - А на тебя действует луна?
     - Что-то не замечала.
     - Вот уж мне девка! При полной луне груди бренеют, будто их распирает, ей-бо, хоть никогда ты и дитя не рожала. И вот тут такое томленье, - ажник невтерпеж! А как луна пойдет на ущерб, внутри тебя все опадает, обвисает, и ты ходишь сонная, квелая, будто тебя полная луна выдоила. Ха-ха-ха! Умора!
     Все недавние горечи и страшные вопросы жизни враз отступили от Анисьи, и ей стало легко, и свободно вздохнулось.
     - Какая ты удивительная, Груня! - промолвила Анисья, восхищаясь подружкой. Анисья не раз ночевала у Груни, и всегда ей было весело и забавно слушать и видеть эту неповторимую, самобытную, смелую и дерзкую и во всем откровенную Груню, про которую на деревне по-разному судачили бабы.
     - Ты бы лучше стихами, - хмыкнула Груня, что-то вспомнив потешное. - Тут у меня побывал корреспондент из районной газеты. Ну, ходит и ходит за мной, как хвост за коровой. Сам такой молосненький, несмелый, хотя годов ему, наверное, под сорок. Бывают такие мужики, которые всю жизнь ходят молосными, ровно маменьки родили их недоношенными. Так и живут до смертушки недоношенными. Я ему говорю: "Ну, что ты льнешь ко мне, суслик? Ведь я, говорю, если приголублю тебя, помрешь возле моей груди, и маменька про то знать не будет, на каком поприще ты дух испустил". Так нет же, льнет и льнет. Да еще стихами потчует. Песню мурлычет и даже пританцовывает. А сам щупленький, волосенки реденьки, личико в кулак собрать, росту - мне вот так, - Груня показала ребром ладони себе под грудь. - Умора, истинный бог! Видела бы ты его - сдохнуть можно.
     Мороз был - инеем телята покрылись, а он пританцовывает возле меня в своих кожаных штанах и в летчицких унтах - где он их только раздобыл, суслик! "Я, говорит, покорен вашей природной щедростью, сударыня". Чтоб ему околеть - сударыней назвал! "Если позволите, говорит, узнать вас ближе, очерк напишу в газету или даже книжку выпущу про вас". Вот ведь трепло!
     Глянула на него - посинел от мороза и на усишках мокрость настыла. Ажник отвернуло, а - терплю. Из газеты ведь! Павлуха Лалетин привел на ферму, чтобы я ему про себя обсказала.
     Позвала к себе в гости, отпотчевала вареньем, угостила своей наливкой, он и вовсе разморился в тепле и этакие мне стихи лопочет, что в животе у меня расстройство вышло. У другого, может, стихи иначе звенели бы. Потому - от натуры все. На колени упал передо мной, обихаживает мои ноги и мурлычет, мурлычет, точь-в-точь шелудивый котишко. А у меня нет к нему никакого интереса - одно расстройство, думаю. В чем только дух у него держался! Вышла я посветить ему в избе, а он, как увидел меня, сиганул с перепугу на кровать деда.
     Анисья покатывается, схватившись за живот, аж слезы выступили. Груня хоть бы смешинку уронила. Стоит этакая серьезная со скрещенными руками на груди, качает головой - и продолжает:
     - Убежал он в ту ночь и портфель свой забыл. Так и лежит у меня его портфель. Бумаги там, газеты, книжка со стихами Есенина, зубная щетка с порошком, мыльница с огрызком мыла. Имущества на рупь с полтиной. Еще блокнот лежит, в котором он пропись делал про меня, чтоб очерк дунуть в газетку. Читала блокнот и такое меня зло скоблило, попался бы он мне под горячую руку!.. Про меня - ни слуху ни духу, а все больше про телят: сколь вырастила, сколь подохло, чем выкармливала, про тракторную бригаду прописал: с кем работала, на каком тракторе, и еще, как я осталась круглой сиротой с дедом Гордеем, когда бандиты убили мать и отца, двух сестренок со старшим братом в двадцать третьем году в Уджее. Ложечникова банда прикончила. Вот ведь! А он про все в три строчечки. Главное ему - телята и трактор! Сколь раз читаю в газетах такие статьи про людей и всегда злюсь до невозможности. Человека-то для них нету! Как будто мы на свет народились с "производственными показателями", чтоб им окосеть!
     Груня плюнула и про луну забыла.
     - Ты же замерзнешь, Груня! - опомнилась Анисья.
     - Это я-то замерзну! Да я голышком могу пойти сейчас в Каратуз и, не обопнувшись там, вернуться. Али не видела, как я хожу на ферму зимой? В косыночке да в тужурке "веретеном тряхни", и хоть бы чох! Ну, пойдем. Не споткнись. Тут у меня мешки с комбикормом для телят. Воруют доярки, чтоб их черт побрал. У себя комбикорм храню.
     Анисья задержалась у порога, покуда хозяйка зажгла семилинейную керосиновую лампу, висящую над столом. Вся изба застлана самоткаными половиками. Справа на кровати лежал столетний дед Гордей, весь в белом, совершенно лысый - без волоска на голове, только на щеках и бороде щетинилась седина, стриженная овечьими ножницами. Иссохшие руки он сложил на груди, как покойник, а сам длинный, в белых подштанниках, ступнями уперся в железные прутья кровати. Он посмотрел на Анисью, бормотнул что-то и опять отвернулся, уставившись неподвижным взглядом в беленый потолок.
     Кругом по избе стояли цветы - на трех подоконниках, на лавке, на табуретках, в горшках, кадушках, - везде цветы. Груня разводила такие диковинные цветы, каких не видывали даже в городских оранжереях. И на любовь Груня не скупилась, но замужем не побывала. Ее полнехонькие груди выпирали из-под сорочки, как сдобные булки. Анисья разделась у порога, повесив полушубок и шаль на вешалку под ситцевой занавеской. Сняла валенки, по совету Груни, положила их к боку теплой русской печи, чтоб просохли к утру.
     - Перекусить не хошь?
     У Анисьи с утра во рту маковой росинки не было.
     - Если можно...
     - Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! "Если можно..." Извольте, сударыня-барыня, в передний угол под образа! Чем тебя угостить? Остались обедешные щи в печи, нарежу мороженого сала, молоко есть, сметана, хариус соленый. Может, выпить хошь? По лицу вижу - осунулась. Чего не поделили? Ах да, разве в дележе вопрос! Бывает, ни с чего поцапаешься, ажник в затылке потом кипит. Садись, садись, красавица. Хочешь выпить, чтоб угар прошел? Ишь, как позевнула! Это завсегда так, если на душе муть.
     Говоря так, Груня успела достать из печи в чугуне щи, налила в тарелку, нарушила хлеб здоровенными ломтями, выбежала в сени и притащила кусок сала - трем не управиться, и мокрой, вынутой из рассола рыбы - хариусов.

     Анисья села на лавку спиною к окну в улицу, в черном шерстяном свитере с тугим воротом под подбородок, в черной юбке и в черных чулках. Волосы у ней рассыпались, шпильки вывалились, она их собрала и положила на подоконник.
     - Как он, седой, говорят? - спросила Груня.
     - Седой. И усы седые.
     - Усы? У Демида усы? Вот уж диво-то. Хоть бы взглянуть. Я ведь в него была влюбимшись, ей-богу. Так втрескалась - ночей не спала, дура.
     - Ты што раскаркалась, ворона? - раздался голос деда Гордея.
     - Вот еще мне горюшко! - махнула рукой Груня в сторону кровати. - Я ведь тоже с ним цапаюсь. У-у! Как разойдемся - углы трещат и тараканы разбегаются во все стороны. Как мужик какой придет ко мне, так он, ерш, всю ночь пузыри пускает.
     - У тебя никого нет? - тихо спросила Анисья, скосив глаза на закрытую дверь горницы.
     - Ха-ха-ха! - рассыпалась Груня, покачиваясь возле стола. - Нету, милая. Одинешенька, как рукомойник с водою. Ткни в рыльце - вся водой истеку. Ладно, что зашла ко мне. Я ведь, знаешь, когда хожу полная, плохо сплю. Мутит и мутит. Другой раз таракана поймаю, зажму в ладони и наговариваю ему про любовь да про вздохи при полной луне. Ей-бо!
     - Смешная ты, Груня. Лучше бы вышла замуж.
     - Хо, замуж! Изволь узнать: есть у вас на примете женишок, специально под мой образ и мою конхфигурацию? - Груня провела руками по своим полным грудям, по бедрам и, поставив босую ногу на лавку, шлепнула себя по ляжке. - Чувствуешь, какой у меня товарец? Купца бы на него, да не захудалого, как тот корреспондентишка, а чтоб от моего кулака с ног не падал. У меня ведь, знаешь, какой удар кулаком? Быка Марса видела? Вчера я саданула его кулаком в лоб, так он очумел, холера. Мотает башкой и понять не может, что за снаряд ударил ему в голову.
     А сама хохочет, хохочет, поблескивая крупными, сахарно-белыми зубами. Глаза у нее большущие, синие, игривые. Про свои глаза Груня говорит, что они у нее разбойничьи.
     - Ну так за что же мы выпьем? - подняла Груня полный стакан со зверобойной настойкой. - За него, что ли? За воскресшего?
     - Да! - ответила Анисья. За здоровье Демида она с радостью выпьет. - Только я не могу столько, честное слово. Ты же знаешь, я...
     - Не принуждаю. Выпей столько, сколь желаешь ему здоровья. А я за него до донышка - хоть не мой кривой, а все едино нашенский. Пусть ему не будет лихо, как говорят твои украинцы в леспромхозе.
     Не запрокидывая голову, Груня осушила в три глотка граненый стакан, и тылом руки по губам.
     Анисья чуть помедлила, набрала воздуху полную грудь и, прижмурившись, поднесла стакан настойки ко рту, будто ковш раскаленных углей. Обожгло язык, небо, горло, но она пила, пила маленькими глотками, запрокидывая голову. Едва вытянула до дна.
     - Ого! - Только и сказала Груня. А у Анисьи от стакана настойки дух зашелся и слезы выступили. Схватила хариуса и в зубы, а слезы катятся по щекам. - Ого! - еще раз сказала Груня, о чем-то задумавшись.
     - И у меня, Груня, понимаешь, муть на душе, - быстро пьянея, проговорила Анисья. Лицо ее насытилось румянцем. - Не потому, что поругалась с матерью, а, понимаешь, накатилась какая-то муть, понимаешь, хоть на луну вой.
     - И взвоешь! - понимающе поддакнула трезвая Груня. - Тебе ведь, милая, не семнадцатый годочек! Как помню, на три года моложе меня. Ох, боже мой, тридцать один год оттопала! Это же надо? Тридцать один!.. Сдохнуть можно от такой радости.
     Анисья туго соображала:
     - Погоди. Как, на три года? Если тебе - если тебе тридцать один, а мне - а мне - двадцать пять...
     - Ой, ври! Это ты перед парнем молодись да чепурись, а я за тобой не ухлястываю. Двадцать восемь тебе.
     У Анисьи распахнулись глаза, как черные окна, озаренные молнией.
     - Да нет же! Двадцать шестой мне.
     - Еще прибавь, милая, - смеется Груня. - Мы же с тобой вместе были на Сергиевском прииске. Помнишь?
     - Помню.
     - Слава богу, хоть это помнишь. А Сохатиху с Филатихой помнишь?
     - Помню.
     - А Мавру Тихоновну помнишь?
     - Н-нет.
     - Ладно. Сохатиху помнишь?
     - Помню.
     - А я жила у Сохатихи. Она моя тетя по убитой матери. Мы с ней золото мыли лотками. И ты с нами ходила мыть золото. Помнишь?
     - Помню.
     - А сколько тебе лет было тогда, помнишь?
     - Н-нет.
     - А тебе было столько лет, сколько мне. Только я отроду удалась крупной кости, и вся разница. Знать, тридцать один годочек тебе, подруженька!
     Вот так подсчитала Аграфена Гордеевна Гордеева!
     - Это, это - как же? - чуть не подавилась словами Анисья, захваченная врасплох. - Да нет же!
     - Есть же, милая. "Иже еси на небеси", как поет мой дед Гордей Гордеевич Гордеев. У нас были все Гордеи и по фамилии Гордеевы. Коммунисты от пятки до затылка. Потому и бандиты в куски изрубили отца и мать, и сестер, и брата. Есть же, милая! Тридцать один годочек с хвостиком. Это у меня с хвостиком - я в феврале народилась. А ты? Ах да! Откуда тебе знать. Мать у тебя умнющая! Попроси ее, завтра припасет тебе метрику, и будет в ней семнадцатый годок тебе! Пора нам, подруженька, подмолодиться! Ха-ха-ха!
     Этот раскатистый смех Груни неприятно подействовал на Анисью, но она стерпела, подумай: а что если и в самом деле оттопала она тридцать один годочек? Ужас! Тихий ужас! Да нет же! В сорок первом она закончила среднюю школу...
     - Я же перед войной, понимаешь...
     - Что перед войной? - не поняла Груня и не дала досказать Анисье. - Повезло тебе, истинный бог! Нет того, чтоб мне спасти его от волков. Я ведь только что мимо вас проехала с дровами тем же логом. Так нет же, приспичило волкам напасть на него после того, как я проехала!
     - В самом деле, ты только что проехала, - вспомнила Анисья.
     - Вот именно. Не судьба, видно. Как ты думаешь: Агния опять прильнет к нему? Да нет! - возразила себе. - У ней теперь Степан при Золотой Звезде. Деньги от него получает. Ешь, ешь! Что ты, как на поминках?
     - Не представляешь, я, кажется, пьяная, - лопотала Анисья, неловко двигая руками.
     - На радостях я бы вдрызг была пьяна. Про Полюшку он знает?
     - Знает.
     - Лучше бы я ему родила Полюшку, - вздохнула Груня. - Ты вот скажи: какая со мной холера приключилась, что дите родить не могу? И врачи ни черта не понимают. А ребенка хочу. Ой, как хочу! Ажник день и ночь подсасывает. С моими-то грудями я бы, истинный бог, четверых кормила. А вот надо же, а? Сколько раз в городе врачам показывалась, а они, белохалатники, ни в ноздрю свист!
     И вдруг без перехода схватила Анисью за нос, чуть подержала и ахнула:
     - Ма-атушки! Влюбилась!
     - В кого ты влюбилась? - вскинула чернущие брови Анисья.
     - Не я, а ты, подруженька! Шишечка-то носа раздвоилась - холоднющая. А я-то смотрю, смотрю тебе в лицо, и в толк не могу взять: откуда эта краска у тебя в щеках и туман в глазах? А это же - то самое!
     - Что - "то самое"?
     - Влюбилась, вот что. И не с матерью ты поцапалась, а места себе не находишь после встречи с Демидом. Я же девок и баб читаю от корки до корки, как завлекательные книжки. Ха-ха-ха! Ну и как он, узнал тебя?
     Анисья пуще того раскраснелась:
     - У-узнал.
     - А ты его?
     - Узнала.
     - Сразу?
     - Нет. Потом, когда он смотрел на деревню. И так мне стало тяжело. Вспомнила, как он меня называл Угольком... Так сразу и назвал Угольком!.. Давно... как сейчас помню, понимаешь...
     - Тогда не чикайся. А то ведь и другие при теперешнем голоде на мужчин мух ловить не будут. Хотя бы я. А что? С моим удовольствием. Хоть седой, хоть кривой, а мой! Ха-ха-ха! Не бойся - пощажу твою душу образованную. Из плена? Невесело! Ну да обомнется, беда сотрется, и душа проснется.
     И, покачав головой, Груня призналась:
     - Ох, Анисья, если бы ты знала, какая я жадная! Люблю тайгу, небо и землю, телят моих молосненьких. От них так приятно пахнет парным молочком! Или вот дома летичком иль весною. Выйду поутру на крыльцо, сон еще за плечами, а по ограде курицы бродят, в огород лезут, язвы. Махну вот эдак рукой: "Кышь вы, ясная поляна!" И так-то славно тебе, хоть танцуй от радости. А еще бы девчонка иль парнишка с тобой - своя кровинка... Понимаешь, если бы я могла родить, - давно бы вышла замуж. А так - к чему обман, когда столько девок и вдов того больше, и все не уроды, не от медведей народились. Им тоже ведь, милая, нелегко мять холодные постели!.. Как в песне: "Горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело!.." На всех набрело!.. Вот она, война-то, чем кончилась!.. Ну, а что же ты, господи! Ты же красавица, инженерша! Что же ты прикипела? Иль от гордости ног под собой не чуешь?
     - Н-нет. Не потому. Не знаю. Не потому.
     - Заладила! Почему же? Ни разу ни с кем тебя не видела.
     - Не могу, - жалостливо усмехнулась пьяненькая Анисья. - Не могу! По мне: или один раз на всю жизнь, или - никого и ни разу.
     - Ужли ты и вправду ни с кем?
     - Ни с кем.
     - Ей-богу?
     - Честно.
     - Умора! Ха-ха-ха! Да ведь ты так иссохнешь, как тополь Боровиковых. Разборчива, что ли?
     - Н-не знаю. Не могу.
     - Ну, а если он?
     - Он? Он?
     Анисья застеснялась и закрыла лицо ладонями.
     - Лопнуть с вами можно, фантазерки вы образованные, - рассердилась Груня. - А жизнь-то проще, скажу тебе. Проще и слаще. А ты ее сушишь, и сама сухарем станешь. Да нет, не верю! Скрытная ты.
     - Ты што раскаркалась, ворона!
     - Спи, лешак!
     - Мотри, вздую тебя, ворона!
     - Я тебе вздую, леший! Спи.
     Дед Гордей поворчал еще и притих. Груня разлила остаток настойки в два стакана.
     - Я не буду. Извини. Ты же видишь - пьяная.
     - Выпьем за то, чтоб свершилось то, что я задумала. Про тебя задумала. Слышишь? Не я буду Гордеевой, если не сведу тебя с ним. Ладно, молчи! Хоть раз в жизни отведай счастье, а тогда и отнекивайся.
     - Как же... не понимаю... я... он...
     - И ты и он будете вместе! Нравишься ты мне, Анисья.

     В большой горнице пахло цветами. Лапы фикусов висели над кроватью, черные, как смоль. Рядом спала Груня. Анисья долго не могла уснуть. Закутавшись по грудь в стеганое одеяло, она смотрела на фикус, но видела хмурые дебри леса, пойму Малтата. Сухонаковский лесопункт и Демида... "Ну зачем, зачем я это сделала?" - думала Анисья. - И всегда так: одно зацепится, потянет за собой другое, третье". Она гнала от себя мысль о Демиде.
     Как пронзительно зазвенело в ушах! Будто ее кто ударил. Да, да! Она же просила, чтоб Демид ее ударил. Но он не поднял на нее руки. И от этого ей было еще больнее.
     Она еще видела черные листья фикуса, угол полукруглого окна, потом все перекувырнулось, и она как-то вдруг сразу перестала чувствовать собственное тело. И - радуга, радуга! Огромная, разноцветная, через всю тайгу. Из-под радуги прямо к ней шел Демид, и она потянулась к нему - трепетная, чистая, как вешний подснежник к жарким лучам солнца.
     Но Демида не было. Он слился с радугой...
     На другой день Анисья собралась в дальнюю дорогу, в Красноярск, в командировку. Складывая в чемодан белье, платья, вспомнила вчерашнее и готова была бежать к Демиду просить прощения.
     "Нет, нет! Разве такое прощается?"
     С матерью расстались сдержанно. У Головешихи на лице от вчерашней потасовки прикипели синяки и губы вздулись.
     Стальные подполозки на оголенной земле неприятно визжали: по коже мороз продирал. Караковый мерин с лохматыми бабками, напрягаясь, еле тащил кошевку по трудной дороге.
     За деревней поехали веселее. Здесь еще лежал оледенелый снег.
     Воздух синий, прозрачный. Вдали виднеется Жулдетский хребет. Анисья смотрит на лиловый горизонт тайги, и что-то тяжелое, горькое подкатывается к горлу.
     "Демид мне никогда не простит, - подумала она. - И никогда не узнает, что я люблю его".
     Росные горошины навернулись на глаза Анисьи.
     Нет, нет! Уехать надо, уехать хоть на время из Белой Елани! Уехать бы и не возвращаться, забыть и мать, и Демида, и всю эту путаницу в сердце.

Продолжение следует...


  

Читайте в рассылке...

...по понедельникам с 1 сентября:
    Артур Голден
    "Мемуары гейши"

     История жизни одной из самых знаменитых гейш 20 века Нитта Саюри. Даже если вы не поклонник любовных романов и не верите в любовь с первого взгляда и на всю жизнь, вы получите незабываемое удовольствие от возможности окунуться в атмосферу страны Восходящего солнца и узнать незнакомое, закрытое для посторонних, общество изнутри.
     Роман о совершенно другой жизни, дверь в иной мир, принадлежащий одним мужчинам. Мир, где женщины никогда не говорят того, что думают, - только то, что от них хотят услышать, то, что полагается говорить. Им нельзя иметь желаний, у них не может быть выбора. Они двигаются от рождения к смерти по заранее определенной дороге, и вероятность свернуть с нее ничтожна. Они существуют, но не вполне живут, потому что они становятся самими собой лишь в полном одиночестве, а в нем им тоже отказано.
     Работа гейши - красота и искусство - со стороны. Изнутри - только труд, жестокий, изматывающий, лицемерный. И кроме него нет ничего. Совсем ничего.

...по средам с 3 сентября:
    Сергей Буркатовский
    "Вчера будет война"

     Новый поворот классического сюжета о "провале во времени"! Самый неожиданный и пронзительный роман в жанре альтернативной истории! Удастся ли нашему современнику, попавшему в лето 1941 года, предупредить Сталина о скором нападении Германии, предотвратить трагедию 22 июня, переписать прошлое набело? И какую цену придется за это заплатить?

...по пятницам с 11 июля:
    Полина Москвитина,
    Алексей Черкасов
    "Сказания о людях тайги. Черный тополь"

     Знаменитая семейная сага А.Черкасова, посвященная старообрядцам Сибири. Это роман о конфликте веры и цивилизации, нового и старого, общественного и личного... Перед глазами читателя возникают написанные рукой мастера картины старинного сибирского быта, как живая, встает тайга, подвластная только сильным духом.
     Заключительная часть трилогии повествует о сибирской деревне двадцатых годов, о периоде Великой Отечественной войны и первых послевоенных годах.

    

Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения

В избранное