Читаем вместе Павел Санаев. Похороните меня за плинтусом (18/20)
Здравствуйте, Дорогие Друзья! в эфире ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ. ВЫПУСК
По адресу www.strokaslov.ru
с настоящего момента и в будущем Вы всегда сможете найти афоризм,
цитату или высказывания, проверенные временем. Концепция ресурса
построена таким образом, что каждый посетитель может поделиться
частичкой мудрости "в прямом эфире". Добро пожаловать www.strokaslov.ru
Павел Санаев. Похороните меня за плинтусом (18/20)
К вечеру дедушке стало хуже. Он не мог шевельнуться и стонал. Кожа на боку набрякла лиловым. Приехавший врач сказал, что у него трещина в ребре, сделал повязку и велел несколько дней не двигаться. Ночью, когда я уже лег в кровать, а бабушка осталась смотреть с неподвижным дедушкой телевизор, я услышал громкие крики. Дедушка кричал во весь голос и просил бабушку что-нибудь сделать. Бабушка перепугано голосила. Я решил, что дедушка умирает, и как был, без тапочек, в колготках, бросился к нему в комнату. Все обошлось,
боль утихла. Через некоторое время дедушка закричал снова, и опять я вскочил с кровати, чтобы бежать к нему и дежурившей возле него бабушке. Оба раза в голове моей вспыхивало одно-единственное слово – магнитофон.
Не могу точно сказать, какое чувство пряталось в этом слове. То ли я думал, что вот дедушка умрет и магнитофон достанется мне, как было обещано; то ли боялся, что он умрет, а магнитофон мне не достанется; то ли волновался, что умрет и бабушке будет не до магнитофона. В любом случае
за дедушку я не боялся. Я чувствовал себя участником волнующего действия, которое может стать еще более волнующим, и волноваться было интересно. Мне нравилось бежать, встревоженно врываться, спрашивать: «Что случилось?!» Это было словно игра, и только магнитофон был реальностью. То, что дедушка может умереть, не пугало меня. Это моя смерть увела бы меня на страшное кладбище, где я лежал бы один под крестом, видел бы темноту и не мог бы отогнать евших меня червей. Это маму могли убить, и она пропала
бы из моей жизни, навсегда унеся из нее ласковые слова. А что будет, если умрет дедушка, я дальше магнитофона не видел. Дедушка с бабушкой были обстановкой, вроде шелестевших за окном деревьев, об их смерти я никогда не думал, не представлял ее и поэтому не знал, чего же в ней бояться.
Дедушка лежал в кровати несколько дней, на меня в то же время напала простуда-рецидивистка, потом бабушка узнала уроки – магнитофон забылся. Я поглядывал иногда на желтую коробку, но это было лишь печальное воспоминание
об упущенном превосходстве. В коробке магнитофон был недоступен. Бабушка с дедушкой никогда не нарушали раз сложившееся равновесие вещей, и, если что-то убиралось в ящик или оставалось нераспакованным, через пару дней к этому привыкали, и можно было не сомневаться, что пользоваться вещью никто уже никогда не будет. Коробка со швейной машинкой была подставкой под настольную лампу, сколько я себя помнил, а свинцовый сундук с посудой, который дедушка привез из Германии вместе с мебелью, громоздился на балконе с
тех самых пор. Останься магнитофон на столе, к этому бы тоже привыкли, и медленно, но верно я бы к нему подобрался. Но теперь должно было свершиться что-то необычайное, чтобы он появился из коробки на свет и продержался на виду хотя бы день-другой. В день прихода мамы я совсем уже про него забыл и вспомнил случайно, совсем по другому поводу.
Я сидел за партой, ждал свою Чумочку и услышал, что дедушка уходит. Он все еще охал и хватался за бок от неудачных движений, но уже ходил и даже сам надевал ботинки.
Я вспомнил, как бежал ночью на его крики, и вдруг представил, что было бы, если бы так же расшиблась мама. От этой мысли у меня сжалось горло. Я всегда готов был заплакать, если представлял, что с мамой случилась беда. И тут в памяти моей зазвучали дедушкины слова о том, что я люблю не его, а его подарки. Неужели это действительно так?! Я подумал и решил, что, конечно, люблю не подарки, а дедушку, но просто намного меньше, чем маму. А любил бы я маму, если бы она мне ничего не дарила?
Почти все, что
у меня было, подарила мне мама. Но я любил ее не за эти вещи, а эти вещи любил, потому что они были от нее. Каждая подаренная мамой вещь была словно частицей моей Чумочки, и я очень боялся потерять или сломать что-нибудь из ее подарков. Сломав случайно одну из деталей подаренного ею строительного набора, я чувствовал себя так, словно сделал маме больно, и убивался весь день, хотя деталь была не важная и даже часто оставалась лишней. Потом дедушка ее склеил и, оставив внутри себя связанные с мамой переживания,
она превратилась в драгоценность – подобных у меня было несколько, и я дорожил ими больше всего.
Такими драгоценностями были случайно доставшиеся от Чумочки мелочи. В игрушке я видел прежде всего вещь, а потом маму. В мелочах, вроде стеклянного шарика, который Чумочка, порывшись в сумке, дала мне во дворе, я видел маму и только. Эту маленькую стеклянную маму можно было спрятать в кулаке, ее не могла отобрать бабушка, я мог положить ее под подушку и чувствовать, что она рядом. Иногда с шариком-мамой
мне хотелось заговорить, но я понимал, что это глупо, и только часто смотрел на него. В сломанной и склеенной детали я тоже видел только маму. Я перестал использовать ее при строительстве домиков и положил к мелочам, среди которых хранилась даже старая жвачка. Мама как-то меня ею угостила, я пожевал и, завернув в бумажку, спрятал. Большой ценности эта жвачка, конечно, не представляла, я не смотрел на нее, не прятал под подушку, как шарик, но выбросить тоже не мог и хранил, пока она не затерялась. Мелочи я держал
в небольшой коробке, которую прятал за тумбочкой, чтобы ее не нашла бабушка. Коробка с мамиными мелочами была для меня самой большой ценностью, и дороже была только сама мама.
Мама приходила редко. Я начинал ждать ее с самого утра и, дождавшись, хотел получить как можно больше от каждой минуты, что ее видел. Если я говорил с ней, мне казалось, что слова отвлекают меня от объятий; если обнимал, волновался, что мало смотрю на нее; если отстранялся, чтобы смотреть, переживал, что не могу обнимать. Я
чувствовал, что вот-вот найду положение, при котором можно будет делать все сразу, но никак не мог его отыскать и суетился, ужасаясь, как быстро уходит время, которого у меня и так было мало.
Обычно мама приходила часа на два, но лишь несколько минут удавалось мне провести так, как я хотел. Остальное время проводила по-своему бабушка. Она садилась рядом, и обнимать маму становилось при ней неудобно, заводила какие-то свои разговоры, и я не мог с мамой говорить; вела себя, словно меня не существовало,
и мне оставалось только смотреть на маму изо всех сил, стараясь взглядом возместить невозможные слова и объятия.
Смотреть тоже приходилось недолго. Разговор, начатый бабушкой неторопливо и дружелюбно, медленно и незаметно переходил в скандал. Никогда не успевал я заметить, с чего все начиналось. Только что, не обращая внимания на мои просьбы дать с мамой поговорить, бабушка рассказывала про актрису Гурченко, и вот уже она швыряет об пол бутылку с «Боржоми». Бутылка разбивается, брызгает
маме по ногам шипящими зелеными осколками, а бабушка кричит, что больной старик ездил за «Боржоми» в Елисеевский. Вот они спокойно обсуждают уехавшего в Америку Бердичевского, и вот бабушка, потрясая тяжелым деревянным фокстерьером с дедушкиного буфета, бегает за мамой вокруг стола и кричит, что проломит ей голову, а я плачу под столом и пытаюсь отскрести от пола пластилинового человечка, которого слепил к маминому приходу и которого они на бегу раздавили. Вот мама просит отдать ей шубу, и вот бабушка,
крикнув: «На тебе, Оленька, шубу!», поворачивается спиной и спускает зеленые трико, изумляя меня чем-то необъятным и бело-розовым.
– Что ж ты жопу при ребенке показываешь, хулиганка! – кричит мама.
– Ничего, это его бабушки жопа, а не какой-нибудь бляди, которая променяла ребенка на карлика! – кричит в ответ бабушка.
Каждый раз мамин приход заканчивался подобным образом, и каждый раз я до последнего момента надеялся, что все обойдется. Не обходилось.
Я пробовал унять разгорающийся скандал, плакал, тоже кричал что-то, загораживал маму от бабушки, но меня по-прежнему не существовало. Я даже говорил, будто у меня заложило нос, надеясь, что, забыв про маму, бабушка бросится ко мне с каплями, но не помогало и это. Когда приходила мама, бабушка не соблюдала правил, и скандал вспыхивал, даже если я болел на самом деле.
Выгнав маму, бабушка захлопывала дверь, плакала и говорила, что ее довели. Я молча соглашался. Никогда не укорял я бабушку за происшедшее
и после скандала всегда вел себя так, словно был на ее стороне. Иногда я даже со смехом вспоминал какой-нибудь момент ссоры.
– Как она от тебя вокруг стола бегала, – напоминал я.
– И не так еще побегает, сука! Кровью харкать будет! Пришла уже, небось. Дай-ка позвоню ей, скажу еще пару ласковых.
Бабушка звонила, и весь недавний скандал повторялся по телефону. Только теперь, оставшись с бабушкой наедине, я не заступался за маму, а, наоборот, смеялся особо удачным
выражениям бабушки. Бабушка была моей жизнью, мама – редким праздником. У праздника были свои правила, у жизни – свои.
Я не спрашивал себя, почему, оставшись с жизнью один на один, я должен быть с ней заодно и не могу иначе; почему жизнь запрещает любить маму, и, когда праздник уходит, я могу любить только стеклянный шарик, а маму тайно ждать; почему бабушка – жизнь, а мама – редкое счастье, которое кончается раньше, чем успеешь почувствовать себя счастливым. Так было, и я
не представлял, что может быть по-другому. Иногда, засыпая, я мечтал хотя бы день провести с мамой, чтобы узнать и запомнить, как это; хоть раз заснуть, зная, что счастье рядом, и, проснувшись, встретить его рядом вновь. Но такого не могло быть никогда, и мечтать об этом было глупо. Рядом со мной, и утром, и перед сном, была жизнь, а счастья можно было только дождаться, прикоснуться к нему на несколько минут и снова будто пренебрегать им, как только грохнет захлопнутая за его спиной дверь. Сегодня я дождался
опять.
Я сидел за партой, писал, сморкался в бумажные салфетки и ждал маму. Скоро она придет, уже почти вечер. Осталось написать пять предложений, и я смогу ждать ее, не отвлекаясь. Только бы не оказалось ошибок!
Взяв бритву, бабушка стала проверять, что я написал. Я с волнением смотрел, как она хмурилась над некоторыми словами, как напрягались большой и указательный пальцы, между которыми было зажато лезвие. Но нет… Лицо бабушки разглаживалось, пальцы расслаблялись – ошибок
не было.
– Хорошо, – одобрила бабушка. – Так на моих нервах, глядишь, и писать научишься. Еще математику за один день сделаешь, и все на сегодня.
– Но сейчас мама придет!
– Придет – подождет, пока закончишь. Давай садись.
Я сел на стул, который от сидевшей на нем только что бабушки показался неприятно теплым, отложил безобидный на сегодня учебник русского и, содрогнувшись, открыл учебник математики. Тут зазвонили в дверь, и цифры
примеров стали непонятными значками, в которых ничего нельзя было разобрать.
– Приперлась чумища твоя. Сиди, занимайся. Не сделаешь, скажу, чтоб в другой раз пришла, – сказала бабушка и пошла открывать. Я замер за партой, прислушиваясь каждому звуку из коридора. Дверь открылась.
Я не решался самовольно встать и выбежать в коридор, но бросился к этому голосу невидимыми руками, обнял его, уткнувшись мысленно
в тепло щеки, услышал внутри себя все сказанные им когда-либо ласковые слова. Парта и учебник перестали существовать. Существовал только голос и мои невидимые объятия.
– Боже мой, что у тебя на голове? – спросила бабушка.
– Шапка, мама.
– Это не шапка, это кастрюля просто!
– Другой нету.
– Ну заходи, страхолюдина. Есть будешь?
– Дай чего-нибудь. А где Саша?
– Сидит занимается, просил подождать.
– Я здесь, мам! Я уже все! – закричал я, надеясь, что упрошу бабушку оставить математику на завтра.
– Сиди, сейчас проверю! – крикнула бабушка и, велев маме раздеваться, пошла ко мне.
Не глядя на пустую тетрадь, бабушка взяла меня за плечо и, наклонившись к самому моему лицу, зашептала:
– Слушай меня внимательно… Помнишь, она в прошлый раз приходила, говорила, будто я тебя у нее отобрала, и мы поругались? Ты же не хочешь, чтобы мы ругались
опять? Если она снова станет врать, что я тебя не отдаю, что я отобрала тебя, встань и скажи твердо: «Это неправда!» Будь мужчиной, не будь тряпкой слабовольной. Скажи: «Я сам хочу с бабой жить, мне с ней лучше, чем с тобой!» Не смей предавать меня! Не смей Бога гневить! Скажешь, как надо, не будешь предателем? Не предашь бабушку, которая кровью за тебя исходит?
– Не предам, – ответил я и, поняв, что математику можно не делать, побежал к маме.
Чумочка ждала
меня в дедушкиной комнате на диване и листала оставленную бабушкой книгу «Аллергические заболевания». Я обнял ее за шею и засуетился, чувствуя, как уходят мои минуты, как мало успеваю я посмотреть, прижаться. Сказать я не успел ни слова, в комнату вошла бабушка.
– Что ты будешь, творог или винегрет? – спросила она маму.
– Винегрет давай.
– Лучше творог, винегрет отец придет, есть будет.
– Давай творог.
– Что
все «давай»! Пойдешь на кухню да поешь. «Давать» холуев нету. Привыкла, что жопу до пятнадцати лет подтирали, что ж, и в сорок подтирать теперь.
– Тридцать семь, не надо мне прибавлять, – засмеялась мама.
– Да тебе и прибавлять нечего, ты в этой шапке на пятьдесят выглядишь. Да еще пятно это на лбу. Конечно, тобой карлики только интересуются.
Я посмотрел на мамин лоб и с ужасом увидел на нем большое светло-коричневое пятно.
–
Видишь? – спросила меня бабушка. – Я тебе говорила.
– Что ты ему говорила?
– Подсыпает тебе твой «гений» чего-нибудь. Скоро вся в таких пятнах будешь.
– Шутки у тебя, мам, ниже среднего, извини, конечно. И ты такое ребенку говоришь?
– Шутки шутками, а онкология наверняка. Что это еще может быть?
– Пигментация какая-то после Сочи. С тела сошел загар, на лице осталось.
– А тебе нужны были
Сочи эти? Ребенок твой загибался на руках у меня, так вместо того, чтоб помогать, ты в прислуги черноморские подалась.
Я засмеялся и посмотрел на маму – не обижается ли она, что мне весело от бабушкиных слов. Мама не обижалась и даже усмехнулась тоже.
– Где ж я могла помогать, когда ты меня близко не подпускала? – ответила она.
– Так ты же не как надо делала, а как тебе в голову взбредет! То операцию ему сорвала, по сей день аденоиды не вырезаны, то в
цирк увела, так что он неделю задыхался потом. А попросила в школу записать, записала так, что теперь через пол-Москвы ездим. Это ты у нас к поездкам привычная, нам со стариком мотаться невелика радость.
– Я думала, он со мной будет жить.
– С тобой уже живет один. Хватит с тебя.
– Ты творог-то дашь мне? Я с утра не ела.
– Сейчас, – ответила бабушка и пошла на кухню.
Я скорее прижался к маме и хотел рассказать ей что-нибудь,
но не знал что. Все незначительные новости вылетели из головы. Мама подвинулась так, чтобы, не убирая объятий, я мог видеть ее лицо, и заговорила сама.
– Ну что, соскучился по мне, стосковался? – спросила она, зная, что это так.
– Да, – ответил я.
– А помнишь, как ты маленький совсем у меня жил и сам меня так же спрашивал?.. Пришел с гулянья, деловой такой: «Мама, ты скучала без меня?» «Да», – говорю. «Хотела плакать?»
«Собиралась». «А как ты скучала?» «Да что ж за скука, за тоска мне без сыночка». А ты говоришь: «Это у тебя тоска, потому что ты таскаешься».
Я недоверчиво засмеялся. То, что я когда-то жил с мамой, казалось мне невероятным. Я помнил ночь с разноцветными лампочками и день рождения, а потом сразу была бабушка и редкие праздники, подобные тому, что случился сегодня. Неужели праздники были когда-то жизнью? Я не помнил этого и не представлял, что такое возможно.
– Да, чуть не забыла. Я тебе принесла кое-что, – сказала мама и, потянувшись к сумке, достала небольшую коробку. – Сначала игру тебе смешную покажу, а потом кассету хорошую послушаем, я взяла. Смотри, игра «Блошки» называется.
Мама достала из коробки круглую металлическую тарелочку с высокими краями и целлофановый пакетик, полный пластмассовых кружочков трех цветов. Три кружочка, по одному на каждый цвет, были размером с трехкопеечную монету, остальные с двушку.
На дне тарелочки была нарисована мишень– пять концентрических колец разных цветов, в середине «десятка».
– Это надо на чем-нибудь твердом, – пояснила мама и, установив тарелочку на диване, высыпала кружочки на книгу про аллергические заболевания. – Большим кружочком нажимаешь на маленький и стараешься попасть в мишень. Вот так. – Мама надавила на один из кружочков, он прыгнул и попал в тарелочку. Мама засмеялась. – Видишь, как скачет? Поэтому и называется
«Блошки». Теперь ты попробуй.
Я попробовал, и мой кружочек тоже попал в тарелочку.
– У тебя семь, у меня пять. Ты выиграл, – сказала мама.
– Давай еще! – загорелся я.
Второй раз я проиграл, но все равно был счастлив, как никогда. Рядом сидела мама, я играл с ней, смеялся и разговаривал. У меня была новая игра, и замечательно, что она такая простая. Когда праздник кончится, «Блошки» останутся, я буду видеть в них свою Чумочку
и, может быть, даже спрячу кружочки к мелочам. А пока у меня еще столько времени! Бабушка задержалась на кухне, я слышу, как она хлопает холодильником. Мы можем сыграть еще раз. Я нажимаю кружочком, и моя блошка попадает в девятку. Чтобы обыграть меня, маме нужно яблочко. Она долго примеривается, нажимает… И попадает в самый центр тарелочки!
– Да у тебя не блошка, а снайпер какой-то! – обиженно кричу я.
– Творог холодный, из-под морозилки вытащила, подожди, согреется,
– говорит вошедшая в комнату бабушка и садится на стул.
Игра кончилась. Я поспешно собираю кружочки в тарелочку.
– А я узнала, почему Бердичевский так дешево продал Тарасовой машину, – сообщает бабушка маме, и сразу кажется, что никакой игры не было, а неторопливая беседа, сквозь которую я не могу пробиться, потому что не существую, тянется уже давно. – Он же в Америку уехал, а у нее там родственники. Вот она и наобещала, что они ему помогут. Если так, и он поверил,
и поэтому продал, то он просто дурак. Она аферистка известная, ей верить нельзя. Теперь она на машинке покатается, а он шиш с маслом увидит. Хотя кто их всех знает… такой шахер-махер кругом, не разберешься.
– Баба, ну мама же ко мне пришла! Дай я с ней поиграю! – прошу я.
– Играй, малохольный. Кто тебе не дает? – удивляется бабушка и снова обращается к маме: – А что, карлика твоего из театра выперли?
– Не выперли, он сам ушел.
– Чего ему засвербило?
– Мам, долго рассказывать… Можно остаться с людьми, которые говорят: «Откажись от авторства, а мы тебе костюм купим»?
– Ну… Всегда можно к общему компромиссу прийти. Его тут не знает никто, и нечего на парное дерьмо с кинжалом бросаться…
– Баба, ну, пожалуйста, дай я с мамой поговорю!
– Что он выиграл? Теперь его вообще ни в один театр не возьмут.
– Между нами только,
потому что боюсь загадывать, но один режиссер хороший видел постановку, заинтересовался, чья она. И, представляешь, оказалось, они с Толей были одно время в Сочи знакомы, и ему тогда еще Толины работы нравились. Сейчас ждем ответа, может быть, он его художником на свой фильм возьмет.
– Дай-то Бог, может, он и вправду талантливый человек. Не пил бы так только…
– Мам, ты нарочно, что ли, слышать ничего не хочешь? Я тебе уже сто раз говорила, что он три года не пьет.
– Не знаю… Что ж он раньше хлестал?
– А что еще делать, когда не нужен никому?
– Правильно, теперь он тебе нужен стал. Ребенок тебе незачем, тебе Гойя курортный понадобился. Подставилась под его гений! То он только до звезд доставал, а теперь, поди, и до умывальника иногда дотягивается…
– Баба! Мама! – кричу я безо всякой надежды. – Ну, пожалуйста, дайте мне тоже поговорить! Мама, ты ко мне пришла или к бабушке?
–
Ладно, мам, не будем меня обсуждать сейчас, – говорит Чумочка, вняв моим крикам. – Давай лучше кассету хорошую поставим. Где Сашин магнитофон? Я Высоцкого послушать принесла.
То, что произошло в следующую минуту, так и осталось для меня непонятным. Про магнитофон я уже совсем забыл, и вдруг он снова появился в моей жизни, вынутый бабушкой из-за дивана так, словно был поставлен туда не на вечное хранение, а на пару минут.