Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Евгений Замятин "Мы"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 32 (1102) от 2016-05-02


   Евгений Замятин "Мы"

Запись
27-я
   Конспект: Никакого конспекта – нельзя

Я один в бесконечных коридорах – тех самых. Немое бетонное небо. Где-то капает о камень вода. Знакомая, тяжелая, непрозрачная дверь – и оттуда глухой гул.

Она сказала, что выйдет ко мне ровно в 16. Но вот уже прошло после 16 пять минут, десять, пятнадцать: никого.

На секунду прежний я, которому страшно, если откроется эта дверь. Еще последние пять минут, и если она не выйдет —

Где-то капает о камень вода. Никого. Я с тоскливой радостью чувствую: спасен. Медленно иду по коридору, назад. Дрожащий пунктир лампочек на потолке все тусклее, тусклее…

Вдруг сзади торопливо брякнула дверь, быстрый топот, мягко отскакивающий от потолка, от стен,– и она, летучая, слегка запыхавшаяся от бега, дышит ртом.

–Я знала: ты будешь здесь, ты придешь! Я знала: ты-ты…

Копья ресниц отодвигаются, пропускают меня внутрь – и… Как рассказать то, что со мною делает этот древний, нелепый, чудесный обряд, когда ее губы касаются моих? Какой формулой выразить этот, все, кроме нее, в душе выметающий вихрь? Да, да, в душе – смейтесь, если хотите.

Она с усилием, медленно подымает веки – и с трудом, медленно слова:

–Нет, довольно… после: сейчас – пойдем.

Дверь открылась. Ступени – стертые, старые. И нестерпимо пестрый гам, свист, свет…

 

С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось – и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точное описание. В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни – рядом, кучей, одно за другим…

Я помню – первое у меня было: «Скорее, сломя голову, назад». Потому что мне ясно: пока я там, в коридорах, ждал – они как-то взорвали или разрушили Зеленую Стену – и оттуда все ринулось и захлестнуло наш очищенный от низшего мира город.

Должно быть, что-нибудь в этом роде я сказал I. Она засмеялась:

–Да нет же! Просто мы вышли за Зеленую Стену…

Тогда я раскрыл глаза – и лицом к лицу со мной, наяву то самое, чего до сих пор не видел никто из живых иначе, как в тысячу раз уменьшенное, ослабленное, затушеванное мутным стеклом Стены.

Солнце… это не было наше, равномерно распределенное по зеркальной поверхности мостовых солнце: это были какие-то живые осколки, непрестанно прыгающие пятна, от которых слепли глаза, голова шла кругом. И деревья, как свечки,– в самое небо; как на корявых лапах присевшие к земле пауки; как немые зеленые фонтаны… И все это карачится, шевелится, шуршит, из-под ног шарахается какой-то шершавый клубочек, а я прикован, я не могу ни шагу – потому что под ногами не плоскость – понимаете, не плоскость,– а что-то отвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое.

Я был оглушен всем этим, я захлебнулся – это, может быть, самое подходящее слово. Я стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийся сук.

–Ничего, ничего! Это только сначала, это пройдет. Смелее!

Рядом с I – на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль… нет, не чей-то, а я его знаю. Я помню: доктор – нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист…

И – деревья разбежались, яркая поляна, на поляне – люди… или уж я не знаю как: может быть, правильней – существа.

Тут самое трудное. Потому что это выходило из всяких пределов вероятия. И мне теперь ясно, отчего I всегда так упорно отмалчивалась: я все равно бы не поверил – даже ей. Возможно, что завтра я и не буду верить и самому себе – вот этой своей записи.

На поляне вокруг голого, похожего на череп камня шумела толпа в триста – четыреста… человек – пусть – «человек», мне трудно говорить иначе. Как на трибунах из общей суммы лиц вы в первый момент воспринимаете только знакомых, так и здесь я сперва увидел только наши серо-голубые юнифы. А затем секунда – и среди юниф, совершенно отчетливо и просто: вороные, рыжие, золотистые, караковые, чалые, белые люди – по-видимому, люди. Все они были без одежд и все были покрыты короткой блестящей шерстью – вроде той, какую всякий может видеть на лошадином чучеле в Доисторическом Музее. Но у самок были лица точно такие – да, да, точно такие же,– как и у наших женщин: нежно-розовые и не заросшие волосами, и у них свободны от волос были также груди – крупные, крепкие, прекрасной геометрической формы. У самцов без шерсти была только часть лица – как у наших предков.

Это было до такой степени невероятно, до такой степени неожиданно, что я спокойно стоял – положительно утверждаю: спокойно стоял и смотрел. Как весы: перегрузите одну чашку – и потом можете класть туда уже сколько угодно – стрелка все равно не двинется…

Вдруг – один: I уже со мной нет – не знаю, как и куда она исчезла. Кругом только эти, атласно лоснящиеся на солнце шерстью. Я хватаюсь за чье-то горячее, крепкое, вороное плечо:

–Послушайте – ради Благодетеля – вы не видали – куда она ушла? Вот только сейчас – вот сию минуту…

На меня – косматые, строгие брови:

–Ш-ш-ш! Тише.– И космато кивнули туда, на середину, где желтый, как череп, камень.

Там, наверху, над головами, над всеми – я увидел ее. Солнце прямо в глаза, по ту сторону, и от этого вся она – на синем полотне неба – резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так, будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна – неслышно скользят, как корабль, и легкая – уплывает земля под ногами…

–Братья…– это она.– Братья! Вы все знаете: там, за Стеною, в городе – строят «Интеграл». И вы знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену – все стены – чтобы зеленый ветер из конца в конец – по всей земле. Но «Интеграл» унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…

Об камень – волны, пена, ветер:

–Долой «Интеграл»! Долой!

–Нет, братья: не долой. Но «Интеграл» должен быть нашим. В тот день, когда он впервые отчалит в небо, на нем будем мы. Потому что с нами Строитель «Интеграла». Он покинул стены, он пришел со мной сюда, чтобы быть среди вас. Да здравствует Строитель!

Миг – и я где-то наверху, подо мною – головы, головы, головы, широко кричащие рты, выплеснутые вверх и падающие руки. Это было необычайно странное, пьяное: я чувствовал себя над всеми, я был я, отдельное, мир, я перестал быть слагаемым, как всегда, и стал единицей.

И вот я – с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом – внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху – улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь,– пью сладкие, колючие, холодные искры.

А затем – кровь во мне и весь мир – в тысячу раз быстрее, легкая земля летит пухом. И все мне легко, просто, ясно.

Вот теперь я вижу на камне знакомые, огромные буквы: «Мефи» – и почему-то это так нужно, это простая, прочная нить, связывающая все. Я вижу грубое изображение – может быть, тоже на этом камне: крылатый юноша, прозрачное тело, и там, где должно быть сердце,– ослепительный, малиново-тлеющий уголь. И опять: я понимаю этот уголь… или не то: чувствую его – так же, как, не слыша, чувствую каждое слово (она говорит сверху, с камня)– и чувствую, что все дышат вместе – и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной…

Сзади, из густо дышащей чащи тел – громкий голос:

–Но это же безумие!

И кажется, я – да, думаю, что это был именно я,– вскочил на камень, и оттуда солнце, головы, на синем – зеленая зубчатая пила, и я кричу:

–Да, да, именно! И надо всем сойти с ума, необходимо всем сойти с ума – как можно скорее! Это необходимо – я знаю.

Рядом – I; ее улыбка, две темных черты – от краев рта вверх, углом; и во мне угол, и это мгновенно, легко, чуть больно, прекрасно…

Потом – только застрявшие, разрозненные осколки.

Медленно, низко – птица. Я вижу: она живая, как я, она, как человек, поворачивает голову вправо, влево, и в меня ввинчиваются черные, круглые глаза…

Еще: спина – с блестящей, цвета старой слоновой кости шерстью. По спине ползет темное, с крошечными, прозрачными крыльями насекомое – спина вздрагивает, чтобы согнать насекомое, еще раз вздрагивает…

Еще: от листьев тень – плетеная, решетчатая. В тени лежат и жуют что-то похожее на легендарную пищу древних: длинный желтый плод и кусок чего-то темного. Женщина сует это мне в руку, и мне смешно: я не знаю, могу ли я это есть.

И снова: толпа, головы, ноги, руки, рты. Выскакивают на секунду лица – и пропадают, лопаются, как пузыри. И на секунду – или, может быть, это только мне кажется – прозрачные, летящие крылья-уши.

Я из всех сил стискиваю руку I. Она оглядывается:

–Что ты?

–Он здесь… Мне показалось…

–Кто он?

–…Вот только сейчас – в толпе…

Угольно-черные, тонкие брови вздернуты к вискам: острый треугольник, улыбка. Мне неясно: почему она улыбается – как она может улыбаться?

–Ты не понимаешь – I, ты не понимаешь, что значит, если он или кто-нибудь из них – здесь.

–Смешной! Разве кому-нибудь там, за Стеною, придет в голову, что мы здесь? Вспомни: вот ты – разве ты когда-нибудь думал, что это возможно? Они ловят нас там – пусть ловят! Ты бредишь.

Она улыбается легко, весело, и я улыбаюсь, земля – пьяная, веселая, легкая – плывет…

Запись
28-я
   Конспект: Обе. Энтропия и энергия. Непрозрачная часть тела

Вот: если ваш мир подобен миру наших далеких предков, так представьте себе, что однажды в океане вы наткнулись на шестую, седьмую часть света – какую-нибудь Атлантиду, и там – небывалые города-лабиринты, люди, парящие в воздухе без помощи крыльев, или аэро, камни, подымаемые вверх силою взгляда,– словом, такое, что вам не могло бы прийти в голову, даже когда вы страдаете сноболезнью. Вот так же и я вчера. Потому что – поймите же – никто и никогда из нас со времени Двухсотлетней Войны не был за Стеною – я уже говорил вам об этом.

Я знаю: мой долг перед вами, неведомые друзья, рассказать подробнее об этом странном и неожиданном мире, открывшемся мне вчера. Но пока я не в состоянии вернуться к этому. Все новое и новое, какой-то ливень событий, и меня не хватает, чтобы собрать все: я подставляю полы, пригоршни – и все-таки целые ведра проливаются мимо, а на эти страницы попадают только капли…

Сперва я услышал у себя за дверью громкие голоса – и узнал ее голос, I, упругий, металлический – и другой, почти негнувшийся – как деревянная линейка – голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне в комнату. Именно так: выстрелила.

I положила руку на спинку моего кресла и через плечо, вправо – одними зубами улыбалась той. Я не хотел бы стоять под этой улыбкой.

–Послушайте,– сказала мне I,– эта женщина, кажется, поставила себе целью охранять вас от меня как малого ребенка. Это – с вашего разрешения?

И тогда – другая, вздрагивая жабрами:

–Да он и есть ребенок. Да! Только потому он и не видит, что вы с ним все это – только затем, чтобы… что все это комедия. Да! И мой долг…

На миг в зеркале – сломанная, прыгающая прямая моих бровей. Я вскочил и, с трудом удерживая в себе того – с трясущимися волосатыми кулаками, с трудом протискивая сквозь зубы каждое слово, крикнул ей в упор – в самые жабры:

–С-сию же с-секунду – вон! Сию же секунду!

Жабры вздулись кирпично-красно, потом опали, посерели. Она раскрыла рот что-то сказать и, ничего не сказав, захлопнулась, вышла.

Я бросился к I:

–Я не прощу – я никогда себе этого не прощу! Она смела – тебя? Но ты же не можешь думать, что я думаю, что… что она… Это все потому, что она хочет записаться на меня, а я…

–Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне все равно. Я знаю – ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего – я перед тобой вся, до конца, как ты хотел. Я – в твоих руках, ты можешь – в любой момент…

–Что – в любой момент?– и тотчас же понял – ч т о, кровь брызнула в уши, в щеки, я крикнул: – Не надо об этом, никогда не говори мне об этом! Ведь ты же понимаешь, что это тот я, прежний, а теперь…

–Кто тебя знает… Человек – как роман: до самой последней страницы не знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать…

I гладит меня по голове. Лица ее мне не видно, но по голосу слышу: смотрит сейчас куда-то очень далеко, зацепилась глазами за облако, плывущее неслышно, медленно, неизвестно куда…

Вдруг отстранила меня рукой – твердо и нежно:

–Слушай: я пришла сказать тебе, что, может быть, мы уже последние дни… Ты знаешь: с сегодняшнего вечера отменены все аудиториумы.

–Отменены?

–Да. И я шла мимо – видела: в зданиях аудиториумов что-то готовят, какие-то столы, медики в белом.

–Но что же это значит?

–Я не знаю. Пока еще никто не знает. И это хуже всего. Я только чувствую: включили ток, искра бежит – и не нынче, так завтра… Но, может быть, они не успеют.

Я уж давно перестал понимать: кто – они и кто – мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели – или не успели. Мне ясно только одно: I сейчас идет по самому краю – и вот-вот…

–Но это безумие,– говорю я.– Вы – и Единое Государство. Это все равно как заткнуть рукою дуло – и думать, что можно удержать выстрел. Это – совершенное безумие!

Улыбка:

–«Надо всем сойти с ума – как можно скорее сойти с ума». Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь? Там…

Да, это у меня записано. И следовательно, это было на самом деле. Я молча смотрю на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно – темный крест.

–I, милая,– пока еще не поздно… Хочешь – я брошу все, забуду все – и уйдем с тобою туда, за Стену – к этим… я не знаю, кто они.

Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз – там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров. И мне ясно: поздно уже, мои слова уже ничего не могут…

Встала – сейчас уйдет. Может быть, уже последние дни, может быть, минуты… Я схватил ее за руку.

–Нет! Еще хоть немного – ну, ради… ради…

Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку – мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко.

–Твоя рука… Ведь ты не знаешь – и немногие это знают, что женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной крови. Может быть, потому я тебя и —

Пауза – и как странно: от паузы, от пустоты, от ничего – так несется сердце. И я кричу:

–Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь – пока мне не расскажешь о них – потому что ты любишь… их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина, какую мы потеряли, Н2 и О – а чтобы получилось Н2О – ручьи, моря, водопады, волны, бури – нужно, чтобы половины соединились…

Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке – на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее слов – особенно вначале,– и только какие-то отдельные образы, цвета.

Знаю: сперва это было о Двухсотлетней Войне. И вот – красное на зелени трав, на темных глинах, на синеве снегов – красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди – и всклокоченные собаки – рядом, возле распухшей падали, собачьей или, может быть, человечьей… Это, конечно,– за стенами: потому что город – уже победил, в городе уже наша теперешняя – нефтяная пища.

И почти с неба донизу – черные, тяжелые складки, и складки колышутся: над лесами, над деревнями медленные столбы, дым. Глухой вой: гонят в город черные бесконечные вереницы, чтобы силою спасти их и научить счастью.

–Ты все это почти знал?

–Да, почти.

–Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые – они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи,– мы хотим…

–Нет, подожди – а «Мефи»? Что такое «Мефи»?

–Мефи? Это – древнее имя, это – тот, который… Ты помнишь: там, на камне – изображен юноша… Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире – энтропия и энергия. Одна – к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая – к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии – наши или, вернее,– ваши предки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы…

И вот момент – чуть слышный, шепотом, стук в дверь – и в комнату вскочил тот самый сплюснутый, с нахлобученным на глаза лбом, какой не раз приносил мне записки от I.

Он подбежал к нам, остановился, сопел – как воздушный насос – и не мог сказать ни слова: должно быть, бежал во всю мочь.

–Да ну же! Что случилось?– схватила его за руку I.

–Идут – сюда…– пропыхтел наконец насос.– Стража… и с ними этот – ну, как это… вроде горбатенького…

–S?

–Ну да! Рядом – в доме. Сейчас будут здесь. Скорее, скорее!

–Пустое! Успеется…– смеялась, в глазах – искры, веселые языки.

Это – или нелепое, безрассудное мужество – или тут было что-то еще непонятное мне.

–I, ради Благодетеля! Пойми же – ведь это…

–Ради Благодетеля,– острый треугольник – улыбка.

–Ну… ну, ради меня… Прошу тебя.

–Ах, а мне еще надо было с тобой об одном деле… Ну, все равно: завтра…

Она весело (да: весело) кивнула мне; кивнул и тот – высунувшись на секунду из-под своего лбяного навеса. И я – один.

Скорее – за стол. Развернул свои записи, взял перо – чтобы они нашли меня за этой работой на пользу Единого Государства. И вдруг – каждый волос на голове живой, отдельный и шевелится: «А что, если возьмут и прочтут хотя бы одну страницу – из этих, из последних?»

Я сидел за столом, не двигаясь,– и я видел, как дрожали стены, дрожало перо у меня в руке, колыхались, сливаясь, буквы…

Спрятать? Но куда: все – стекло. Сжечь? Но из коридора и из соседних комнат – увидят. И потом, я уже не могу, не в силах истребить этот мучительный – и может быть, самый дорогой мне – кусок самого себя.

Издали – в коридоре – уже голоса, шаги. Я успел только схватить пачку листов, сунуть их под себя – и вот теперь прикованный к колеблющемуся каждым атомом креслу, и пол под ногами – палуба, вверх и вниз…

Сжавшись в комочек, забившись под навес лба – я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого конца коридора, и все ближе. Одни сидели застывшие, как я; другие – вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь – счастливцы! Если бы я тоже…

«Благодетель – есть необходимая для человечества усо-вершенствованнейшая дезинфекция, и вследствие этого в организме Единого Государства никакая перистальтика…» – я прыгающим пером выдавливал эту совершенную бессмыслицу и нагибался над столом все ниже, а в голове – сумасшедшая кузница, и спиною я слышал – брякнула ручка двери, опахнуло ветром, кресло подо мною заплясало…

Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S – мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под рукой листках. Потом на секунду – какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно – раздувающиеся, розово-коричневые жабры…

Я вспомнил все, что было в этой комнате полчаса назад, и мне было ясно, что она сейчас – Все мое существо билось и пульсировало в той (к счастью, непрозрачной) части тела, какою я прикрыл рукопись.

Ю подошла сзади к нему, к S, осторожно тронула его за рукав – и негромко сказала:

–Это – Д-503, Строитель «Интеграла». Вы, наверное, слышали? Он – всегда вот так, за столом… Совершенно не щадит себя!

…А я-то? Какая чудесная, удивительная женщина.

S заскользил ко мне, перегнулся через мое плечо – над столом. Я заслонил локтем написанное, но он строго крикнул:

–Прошу сейчас же показать мне, что у вас там!

Я, весь полыхая от стыда, подал ему листок. Он прочитал, и я видел, как из глаз выскользнула у него улыбка, юркнула вниз по лицу и, чуть пошевеливая хвостиком, присела где-то в правом углу рта…

–Несколько двусмысленно, но все-таки… Что же, продолжайте: мы больше не будем вам мешать.

Он зашлепал – как плицами по воде – к двери, и с каждым его шагом ко мне постепенно возвращались ноги, руки, пальцы – душа снова равномерно распределялась по всему телу, я дышал…

Последнее: Ю задержалась у меня в комнате, подошла, нагнулась к уху – и шепотом:

–Ваше счастье, что я…

Непонятно: что она хотела этим сказать?

Вечером, позже, узнал: они увели с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно как и о всем происходящем, никто не говорит (воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры – главным образом о быстром падении барометра и о перемене погоды.

Запись
29-я
   Конспект: Нити на лице. Ростки. Противоестественная компрессия

Странно: барометр идет вниз, а ветра все еще нет, тишина. Там, наверху, уже началось – еще неслышная нам – буря. Во весь дух несутся тучи. Их пока мало – отдельные зубчатые обломки. И так: будто наверху уже низринут какой-то город, и летят вниз куски стен и башен, растут на глазах с ужасающей быстротой – все ближе,– но еще дни им лететь сквозь голубую бесконечность, пока не рухнут на дно, к нам, вниз.

Внизу – тишина. В воздухе – тонкие, непонятные, почти невидимые нити. Их каждую осень приносит оттуда, из-за Стены. Медленно плывут – и вдруг вы чувствуете: что-то постороннее, невидимое у вас на лице, вы хотите смахнуть – и нет: не можете, никак не отделаться…

Особенно много этих нитей – если идти около Зеленой Стены, где я шел сегодня утром: I назначила мне увидеться с нею в Древнем Доме – в той, нашей, «квартире».

Я уже миновал громаду Древнего Дома, когда сзади услышал чьи-то мелкие, торопливые шаги, частое дыхание. Оглянулся – и увидал: меня догоняла О.

Вся она была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла. Руки, и чаши грудей, и все ее тело, такое мне знакомое, круглилось и натягивало юнифу: вот сейчас прорвет тонкую материю – и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною так же упрямо пробиваются сквозь землю ростки – чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести.

Несколько секунд она молчала, сине сияла мне в лицо.

–Я видела вас – тогда, в День Единогласия.

–Я тоже вас видел…– И сейчас же мне вспомнилось, как она стояла внизу, в узком проходе, прижавшись к стене и закрыв живот руками. Я невольно посмотрел на ее круглый под юнифой живот.

Она, очевидно, заметила – вся стала кругло-розовая, и розовая улыбка.

–Я так счастлива – так счастлива… Я полна – понимаете: вровень с краями. И вот – хожу и ничего не слышу, что кругом, а все слушаю внутри, в себе…

Я молчал. На лице у меня – что-то постороннее, оно мешало – и я никак не мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее сияя, она схватила мою руку – и у себя на руке я почувствовал ее губы… Это – первый раз в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне до сих пор древняя ласка, и от нее – такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернул руку.

–Слушайте – вы с ума сошли! И не столько это – вообще вы… Чему вы радуетесь? Неужели вы можете забыть о том, что вас ждет? Не сейчас – так все равно через месяц, через два месяца…

Она – потухла; все круги – сразу прогнулись, покоробились. А у меня в сердце – неприятная, даже болезненная компрессия, связанная с ощущением жалости (сердце – не что иное, как идеальный насос; компрессия, сжатие – засасывание насосом жидкости – есть технический абсурд; отсюда ясно: насколько в сущности абсурдны, противоестественны, болезненны все «любви», «жалости» и все прочее, вызывающее такую компрессию).

Тишина. Мутно-зеленое стекло Стены – слева. Темно-красная громада – впереди. И эти два цвета, слагаясь, дали во мне в виде равнодействующей – как мне кажется, блестящую идею.

–Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидать своего ребенка – и затем умереть. Вы сможете выкормить его – понимаете – вы будете следить, как он у вас на руках будет расти, круглеть, наливаться, как плод…

Она вся так и затряслась, так и вцепилась в меня.

–Вы помните ту женщину… ну, тогда, давно, на прогулке. Так вот: она сейчас здесь, в Древнем Доме. Идемте к ней, и ручаюсь: я все устрою немедля.

Я уже видел, как мы вдвоем с I ведем ее коридорами – вот она уже там, среди цветов, трав, листьев… Но она отступила от меня назад, рожки розового ее полумесяца дрожали и изгибались вниз.

–Это – та самая,– сказала она.

–То есть…– я почему-то смутился.– Ну да: та самая.

–И вы хотите, чтобы я пошла к ней – чтобы я просила ее – чтобы я… Не смейте больше никогда мне об этом!

Согнувшись, она быстро пошла от меня. Будто еще что-то вспомнила – обернулась и крикнула:

–И умру – да, пусть! И вам никакого дела – не все ли вам равно?

Тишина. Падают сверху, с ужасающей быстротой растут на глазах – куски синих башен и стен, но им еще часы – может быть, дни – лететь сквозь бесконечность; медленно плывут невидимые нити, оседают на лицо – и никак их не стряхнуть, никак не отделаться от них.

Я медленно иду к Древнему Дому. В сердце – абсурдная, мучительная компрессия…

Запись
30-я
   Конспект: Последнее число. Ошибка Галилея. Не лучше ли?

Вот мой разговор с I – там, вчера, в Древнем Доме, среди заглушающего логический ход мыслей пестрого шума – красные, зеленые, бронзово-желтые, белые, оранжевые цвета… И все время – под застывшей на мраморе улыбкой курносого древнего поэта.

Я воспроизвожу этот разговор буква в букву – потому что он, как мне кажется, будет иметь огромное, решающее значение для судьбы Единого Государства – и больше: Вселенной. И затем – здесь вы, неведомые мои читатели, быть может, найдете некоторое оправдание мне…

I сразу, без всякой подготовки, обрушила на меня все:

–Я знаю, послезавтра у вас – первый, пробный полет «Интеграла». В этот день – мы захватим его в свои руки.

–Как? Послезавтра?

–Да. Сядь, не волнуйся. Мы не можем терять ни минуты. Среди сотен, наудачу взятых вчера Хранителями,– попало 12 Мефи. И упустить два-три дня – они погибнут.

Я молчал.

–Чтобы наблюдать за ходом испытания – к вам должны прислать электротехников, механиков, врачей, метеорологов. И ровно в 12 – запомни,– когда прозвонят к обеду и все пройдут в столовую, мы останемся в коридоре, запрем всех в столовой – и «Интеграл» наш… Ты понимаешь: это нужно во что бы то ни стало. «Интеграл» в наших руках – это будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли. Их аэро… ха! Это будет просто ничтожная мошкара против коршуна. И потом, если уж это будет неизбежно – можно будет направить вниз дула двигателей и одной только их работой…

Я вскочил:

–Это немыслимо! Это нелепо! Неужели тебе не ясно: то, что вы затеваете,– это революция?

–Да, революция! Почему же это нелепо?

–Нелепо – потому что революции не может быть. Потому что наша – это не ты, а я говорю,– наша революция была последней. И больше никаких революций не может быть. Это известно всякому…

Насмешливый, острый треугольник бровей:

–Милый мой: ты – математик. Даже – больше: ты философ – от математики. Так вот: назови мне последнее число.

–То есть? Я… я не понимаю: какое – последнее?

–Ну – последнее, верхнее, самое большое.

–Но, I,– это же нелепо. Раз число чисел – бесконечно, какое же ты хочешь последнее?

–А какую же ты хочешь последнюю революцию? Последней – нет, революции – бесконечны. Последняя – это для детей: детей бесконечность пугает, а необходимо – чтобы дети спокойно спали по ночам…

–Но какой смысл – какой же смысл во всем этом – ради Благодетеля? Какой смысл, раз все уже счастливы?

–Положим… Ну хорошо: пусть даже так. А что дальше?

–Смешно! Совершенно ребяческий вопрос. Расскажи что-нибудь детям – все до конца, а они все-таки непременно спросят: а дальше, а зачем?

–Дети – единственно смелые философы. И смелые философы – непременно дети. Именно так, как дети, всегда и надо: а что дальше?

–Ничего нет дальше! Точка. Во всей вселенной – равномерно, повсюду – разлито…

–Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и есть – энтропия, психологическая энтропия. Тебе, математику,– разве не ясно, что только разности – разности – температур, только тепловые контрасты – только в них жизнь. А если всюду, по всей вселенной, одинаково теплые – или одинаково прохладные тела… Их надо столкнуть – чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы – столкнем.

–Но, I,– пойми же, пойми: наши предки – во время Двухсотлетней Войны – именно это и сделали…

–О, и они были правы – тысячу раз правы. У них только одна ошибка: позже они уверовали, что они есть последнее число – какого нет в природе, нет. Их ошибка – ошибка Галилея: он был прав, что земля движется вокруг солнца, но он не знал, что вся солнечная система движется еще вокруг какого-то центра, он не знал, что настоящая, не относительная, орбита земли – вовсе не наивный круг…

–А вы?

–А мы – пока знаем, что нет последнего числа. Может быть, забудем. Нет: даже наверное – забудем, когда состаримся – как неминуемо старится все. И тогда мы – тоже неизбежно вниз – как осенью листья с дерева – как послезавтра вы… Нет, нет, милый,– не ты. Ты же – с нами, ты – с нами!

Разгоревшаяся, вихревая, сверкучая – я никогда еще не видел ее такой – она обняла меня собою, вся. Я исчез…

Последнее – глядя прочно, твердо в глаза мне:

–Так помни же: в двенадцать.

И я сказал:

–Да, я помню.

Ушла. Я один – среди буйного, разноголосого гама – синих, красных, зеленых, бронзово-желтых, оранжевых…

Да, в 12… – и вдруг нелепое ощущение чего-то постороннего, осевшего на лицо – чего никак не смахнуть. Вдруг – вчерашнее утро, Ю – и то, что она кричала тогда в лицо I… Почему? Что за абсурд?

Я поторопился выйти наружу – и скорее домой, домой…

Где-то сзади я слышал пронзительный писк птиц над Стеной. А впереди, в закатном солнце – из малинового кристаллизованного огня – шары куполов, огромные пылающие кубы-дома, застывшей молнией в небе – шпиц аккумуляторной башни. И все это – всю эту безукоризненную, геометрическую красоту – я должен буду сам, своими руками… Неужели – никакого выхода, никакого пути?

Мимо какого-то аудиториума (нумер его не помню). Внутри – грудой сложены скамьи; посредине – столы, покрытые простынями из белоснежного стекла; на белом – пятно розовой солнечной крови. И во всем этом скрыто какое-то неведомое – потому жуткое – завтра. Это противоестественно: мыслящему – зрячему существу жить среди незакономерностей, неизвестных, иксов. Вот если бы вам завязали глаза и заставили так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут вот совсем близко – край, один только шаг – и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусок мяса. Разве это не то же самое?

…А что, если не дожидаясь – самому вниз головой? Не будет ли это единственным и правильным, сразу распутывающим все?

Запись
31-я
   Конспект: Великая операция. Я простил все. Столкновение поездов

Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось – не за что ухватиться, казалось – уже все кончено…

Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни – скорее – глотаете глазами синее небо…

И вдруг: все это – только «сон». Солнце – розовое и веселое, и стена – такая радость погладить рукой холодную стену – и подушка – без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке…

Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий,– я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть – и чего уже не будет… да, не будет!..

На первой странице Государственной Газеты сияло:

«Радуйтесь,

ибо отныне вы – совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы – были совершеннее вас.

Чем?

Каждая искра динамо – искра чистейшего разума; каждый ход поршня – непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас?

Философия у кранов, прессов и насосов – законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна?

Красота механизма – в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора,– не стали маятниково-точны?

И только одно:

у механизмов нет фантазии.

Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра – расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались, вздыхали?

Нет!

А у вас – краснейте!– Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И – прячьте глаза – историки Единого Государства просят отставки, чтобы не записывать постыдных событий.

Но это не ваша вина – вы больны. Имя этой болезни:

фантазия.

Это – червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это – лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше – хотя бы это «дальше» начиналось там, где кончается счастье. Это – последняя баррикада на пути к счастью.

И радуйтесь: она уже взорвана.

Путь свободен.

Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии – жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами – и вы излечены от фантазии —

навсегда.

Вы – совершенны, вы – машиноравны, путь к стопроцентному счастью – свободен. Спешите же все – стар и млад – спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!»

…Вы – если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман,– если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист – если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя – разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве – как у меня сейчас – не кружилась бы у вас голова? Разве – по спине и рукам – не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы – гигант, Атлас – и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок?

Я схватил телефонную трубку:

–I – 330… Да, да: 330,– потом, захлебываясь, крикнул: – Вы дома, да? Вы читали – вы читаете? Ведь это же, это же… Это изумительно!

–Да…– долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то… – Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после 16. Непременно.

Милая! Какая-какая милая! «Непременно»… Я чувствовал: улыбаюсь – и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку – как фонарь, высоко над головой…

Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой – все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чу-гунно-летучие тучи – пусть: вам не затемнить солнца – мы навеки приковали его цепью к зениту – мы, Иисусы На-вины.

На углу – плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики – нагнулись к изголовью, белая рука – протянула руке наполненный чем-то шприц.

–А вы – что ж не идете,– спросил я – никого, или, вернее, всех.

–А вы,– обернулся ко мне чей-то шар.

–Я – потом. Мне надо еще сначала…

Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему «сначала» – я не мог ответить себе…

Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном гудела динамо – ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца – как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая… какая – какая милая. Завтра ты – оживешь, завтра – первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…

Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бы все оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 – я предам его… да, предам…

Осторожно – за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицо Второго Строителя.

–Вы уже знаете,– сказал он.

–Что? Операция? Да, не правда ли? Как – все, все – сразу…

–Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-за Операции этой… Зря гнали, старались…

«Все из-за Операции»… Смешной, ограниченный человек. Ничего не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что, не будь Операции,– завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену…

У меня в комнате, в 15.30. Я вошел – и увидел Ю. Она сидела за моим столом – костяная, прямая, твердая,– утвердив на руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне – на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.

Одну секунду во мне – то самое несчастное утро, и вот здесь же, возле стола – она рядом с I, разъяренная… Но только секунду – и сейчас же смыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель – лампочка загорелась, но как будто ее и нет – такая смешная, бедная, ненужная…

Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все – она схватила мои обе, крепко, колюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, как древние украшения, щеками,– сказала:

–Я ждала… я только на минуту… я только хотела сказать: как я счастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра – вы совершенно здоровы, вы заново – родились…

Я увидел на столе листок – последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера – так и лежали. Если бы она видела, что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это – только история, теперь это – до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…

–Да,– сказал я,– и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него – тень на мостовой. И понимаете: тень светится. И мне кажется – ну вот я уверен – завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце – сквозь все…

Она – нежно и строго:

–Вы – фантазер! Детям у меня в школе – я бы не позволила говорить так…

И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить – нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится…

Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро – обклеила всего меня улыбкой, ушла.

И – к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, и вот уже 16, я стучу в дверь – сердце стучит…

–Войдите!

На пол – возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза – поочередно, в один и в другой – и в каждом видеть себя – в чудесном плену…

А там, за стеною, буря, там – тучи все чугуннее: пусть! В голове – тесно, буйные – через край – слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, теперь мы уже знаем куда – и за мною планеты – планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами,– и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества,– планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…

И вдруг – сверху:

–А ты не думаешь, что вершина – это именно объединенные в организованное общество камни?

И все острее, все темнее треугольник:

–А счастье… Что же? Ведь желания – мучительны, не так ли? И ясно: счастье – когда нет уже никаких желаний, нет ни одного… Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем – ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем – конечно, минус – божественный минус.

Я – помню – растерянно пробормотал:

–Абсолютный минус – двести семьдесят три градуса…

–Минус двести семьдесят три – именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы – на вершине.

Как тогда, давно – она говорила как-то за меня, мною – развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое – я не мог – и с усилием вытащил из себя «нет».

–Нет,– сказал я.– Ты… ты шутишь…

Она засмеялась, громко – слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края – оступилась – вниз… Пауза.

Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе – и ничего нет, только ее острые, горячие губы.

–Прощай!

Это – издалека, сверху, и дошло до меня не скоро – может быть, через минуту, через две.

–Как так «прощай»?

–Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления,– разве тебе не было мучительно? А теперь Операция – и ты излечишься от меня. И это – прощай.

–Нет,– закричал я.

Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:

–Как? Не хочешь счастья?

Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали…

–Ну что же, я жду – выбирай: Операция и стопроцентное счастье – или…

«Не могу без тебя, не надо без тебя»,– сказал я или только подумал – не знаю, но I слышала.

–Да, я знаю,– ответила мне. И потом – все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз: – Тогда – до завтра. Завтра – в двенадцать: ты помнишь?

–Нет. Отложено на один день… Послезавтра…

–Тем лучше для нас. В двенадцать – послезавтра…

Я шел один – по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал – как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели – сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных – но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…

Запись
32-я
   Конспект: Я не верю. Тракторы. Человеческая щепочка

Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я – человек: следовательно… Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу,– будут желтые, ледяные…

Нет: конечно, не верите – и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете…

То же самое – да, именно то же самое – сегодня со мной. Я знаю, что эта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется наверх, перешагнет какую-то последнюю черту – и настанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю – или, может быть, мне кажется, что двадцать четыре часа – это двадцать четыре года. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать на вопросы, взбираться по трапу вверх на «Интеграл». Я чувствую еще, как он покачивается на воде, и понимаю – что надо ухватиться за поручень – и под рукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиные шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят «Интеграл» страшной взрывной пищей для двигателей. И внизу на реке – я вижу ясно синие, вздувшиеся от ветра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско – как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя – вдруг говорит:

–Так как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считать три… ну, три с половиной часа…

Передо мною – в проекции, на чертеже – моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15.

–Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите… да: возьмите сто…

Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра —

И я вижу со стороны – как чуть заметно начинает дрожать моя рука с циферблатом.

–Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это – на неделю. Куда – на неделю: больше!

–Мало ли что… кто знает…

–Я знаю…

Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти – и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду,– ползет стрелка на часах аккумуляторной башни там, в конце проспекта. Башенный шпиц – в тучах – тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода.

Как всегда – рядами, по четыре. Но ряды – какие-то непрочные и, может быть, от ветра – колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу – длинные, гусиные шеи.

–Глядите! Нет, глядите – вон там, скорей!

–Они! Это они!

–…А я – ни за что! Ни за что – лучше голову в Машину…

–Тише! Сумасшедший…

На углу, в аудиториуме – широко разинута дверь, и оттуда – медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» – это не то: не ноги – а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди – а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем – и в лучах надпись: «Мы первые! Мы – уже оперированы! Все за нами!»

Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу – и ясно, будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом – они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот – они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку – растянулись в цепь, лицом к нам. И мы – напряженный, ощетинившийся головами комок – ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.

Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись – и нас – все быстрее – как тяжелая машина под гору – обжали кольцом – и к разинутым дверям, в дверь, внутрь…

Чей-то пронзительный крик:

–Загоняют! Бегите!

И все ринулось. Возле самой стены – еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед – головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызну-лись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в глаза мне – дво-якоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши – и уж его нет, сквозь землю – и я один – среди секундных рук, ног – бегу…

Передохнуть в какой-то подъезд – спиною крепко к дверям – и тотчас же ко мне, как ветром, прибило маленькую человеческую щепочку.

–Я все время… я за вами… Я не хочу – понимаете – не хочу. Я согласна…

Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я – над ней, глажу ее по голове, по лицу – руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она – совсем маленькая – маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к их частным детям.

Внизу – сквозь руки, закрывающие лицо,– еле слышно:

–Я каждую ночь… Я не могу – если меня вылечат… Я каждую ночь – одна, в темноте думаю о нем – какой он будет, как я его буду… Мне же нечем тогда жить – понимаете? И вы должны – вы должны…

Нелепое чувство – но я в самом деле уверен: да, должен. Нелепое – потому что этот мой долг – еще одно преступление. Нелепое – потому что белое не может быть одновременно черным, долг и преступление – не могут совпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только от основной логической посылки. И если посылкой было то, что я противозаконно дал ей ребенка…

–Ну хорошо – только не надо, только не надо…– говорю я.– Вы понимаете: я должен повести вас к I – как я тогда предлагал – чтобы она…

–Да… (тихо, не отнимая рук от лица).

Я помог встать ей. И молча, каждый о своем – или, может быть, об одном и том же – по темнеющей улице, среди немых свинцовых домов, сквозь тугие, хлещущие ветки ветра…

В какой-то прозрачной, напряженной точке – я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся – среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч – увидел S. Тотчас же у меня – посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О – что завтра… да, завтра – первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.

О – изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей слова – я говорю, говорю. А внутри, отдельно – это слышно только мне – лихорадочно жужжит и постукивает мысль: «Нельзя… надо как-то… Нельзя вести его за собою к I…»

Вместо того чтобы свернуть влево – я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину – нам троим: мне, О – и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит – как где-то невысоко натянутая канатно-басовая струна. И сквозь бас – сзади все время —

Дом, где живу я. У дверей О остановилась, начала было что-то:

–Нет! Вы же обещали…

Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь – и мы внутри, в вестибюле. Над контрольным столиком – знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом – плотная кучка нумеров – какой-то спор, головы, перевесившиеся со второго этажа через перила,– поодиночке сбегают вниз. Но это – потом, потом… А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, сел спиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила по тротуару взад и вперед темная, большеголовая тень), вытащил блокнот.

О – медленно оседала в своем кресле – будто под юни-фой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые – засасывающие синей пустотой – глаза. Устало:

–Зачем вы меня сюда? Вы меня обманули?

–Нет… Тише! Смотрите туда: видите – за стеной?

–Да. Тень.

–Он – все время за мной… Я не могу. Понимаете – мне нельзя. Я сейчас напишу два слова – вы возьмете и пойдете одна. Я знаю: он останется здесь.

Под юнифой – снова зашевелилось налитое тело, чуть-чуть закруглел живот, на щеках – чуть заметный рассвет, заря.

Я сунул ей в холодные пальцы записку, крепко сжал руку, последний раз зачерпнул глазами из ее синих глаз.

–Прощайте! Может быть, еще когда-нибудь…

Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла – два шага – быстро повернулась – и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся – глазами, губами – вся – одно и то же, одно и то же мне какое-то слово – и какая невыносимая улыбка, какая боль…

А потом согнутая человеческая щепочка в дверях, крошечная тень за стеной – не оглядываясь, быстро – все быстрее…

Я подошел к столику Ю. Взволнованно, негодующе раздувая жабры, она сказала мне:

–Вы понимаете – все как с ума сошли! Вот он уверяет, будто сам видел около Древнего Дома какого-то человека – голый и весь покрыт шерстью…

Из пустой, ощетинившейся головами кучки – голос:

–Да! И еще раз повторяю: видел, да.

–Ну, как вам это нравится, а? Что за бред!

И это «бред» – у нее такое убежденное, негнущееся, что я спросил себя: «Не бред ли и в самом деле все это, что творится со мною и вокруг меня за последнее время?»

Но взглянул на свои волосатые руки – вспомнилось: «В тебе, наверно, есть капля лесной крови… Может быть, я тебя оттого и…»

Нет: к счастью – не бред. Нет: к несчастью – не бред.

Запись
33-я
   Конспект: (Это без конспекта, наспех, последнее)

Этот день – настал.

Скорей за газету: быть может – там… Я читаю газету глазами (именно так: мои глаза сейчас – как перо, как счетчик, которые держишь, чувствуешь, в руках – это постороннее, это инструмент).

Там – крупно, во всю первую страницу:

–«Враги счастья не дремлют. Обеими руками держитесь за счастье! Завтра приостанавливаются работы – все нумера явятся для Операции. Неявившиеся – подлежат Машине Благодетеля».

Завтра! Разве может быть – разве будет какое-нибудь завтра?

По ежедневной инерции я протянул руку (инструмент) к книжной полке – вложил сегодняшнюю газету к остальным, в украшенный золотом переплет. И на пути:

–«Зачем? Не все ли равно? Ведь сюда, в эту комнату – я уже никогда больше, никогда…»

И газета из рук – на пол. А я стою и оглядываю кругом всю, всю комнату, я поспешно забираю с собой – я лихорадочно запихиваю в невидимый чемодан все, что жалко оставить здесь. Стол. Книги. Кресло. На кресле тогда сидела I – а я внизу, на полу… Кровать…

Потом минуту, две – нелепо жду какого-то чуда, быть может – зазвонит телефон, быть может, она скажет, чтоб…

Нет. Нет чуда…

Я ухожу – в неизвестное. Это мои последние строки. Прощайте – вы, неведомые, вы, любимые, с кем я прожил столько страниц, кому я, заболевший душой,– показал всего себя, до последнего смолотого винтика, до последней лопнувшей пружины…

Я ухожу.

Запись
34-я
   Конспект: Отпущенники. Солнечная ночь. Радио-валькирия

О, если бы я действительно разбил себя и всех вдребезги, если бы я действительно – вместе с нею – оказался где-нибудь за Стеной, среди скалящих желтые клыки зверей, если бы я действительно уже больше никогда не вернулся сюда. В тысячу – в миллион раз легче. А теперь – что же? Пойти и задушить эту – Но разве это чему-нибудь поможет?

Нет, нет, нет! Возьми себя в руки, Д-503. Насади себя на крепкую логическую ось – хоть ненадолго навались изо всех сил на рычаг – и, как древний раб, ворочай жернова силлогизмов – пока не запишешь, не обмыслишь всего, что случилось…

Когда я вошел на «Интеграл» – все уже были в сборе, все на местах, все соты гигантского, стеклянного улья были полны. Сквозь стекло палуб – крошечные муравьиные люди внизу – возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. В кают-компании – какие-то над таблицами и инструментами – вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них – Второй Строитель с двумя своими помощниками.

У всех троих головы по-черепашьи втянуты в плечи, лица – серые, осенние, без лучей.

–Ну, что?– спросил я.

–Так… Жутковато…– серо, без лучей улыбнулся один.– Может, придется спуститься неизвестно где. И вообще – неизвестно…

Мне было нестерпимо смотреть на них – на них, кого я, вот этими самыми руками, через час навсегда выкину из уютных цифр Часовой Скрижали, навсегда оторву от материнской груди Единого Государства. Они напомнили мне трагические образы «Трех Отпущенников» – история которых известна у нас любому школьнику. Эта история о том, как троих нумеров, в виде опыта, на месяц освободили от работы: делай что хочешь, иди куда хочешь.[Это давно, еще в III веке после Скрижали.] Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазами заглядывали внутрь; останавливались на площадях – и по целым часам проделывали те движения, какие в определенное время дня были уже потребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотами побрякивали, бухали в невидимые болванки. И наконец на десятый день не выдержали: взявшись за руки, вошли в воду и под звуки Марша погружались все глубже, пока вода не прекратила их мучений…

Повторяю: мне было тяжело смотреть на них, я торопился уйти.

–Я только проверю в машинном,– сказал я,– и потом – в путь.

О чем-то меня спрашивали – какой вольтаж взять для пускового взрыва, сколько нужно водяного балласта в кормовую цистерну. Во мне был какой-то граммофон: он отвечал на все вопросы быстро и точно, а я, не переставая,– внутри, о своем.

И вдруг в узеньком коридорчике – одно попало мне туда, внутрь – и с того момента, в сущности, началось.

В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья – тот самый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от всего этого никуда, и остались только минуты – несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца)– будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела – слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни – все дрожит…

Я еще не знаю: здесь ли она. Но сейчас уже некогда – за мной прислали, чтобы скорее наверх, в командную рубку: пора в путь… куда?

Серые, без лучей, лица. Напруженные синие жилы внизу, на воде. Тяжкие, чугунные пласты неба. И так чугунно мне поднять руку, взять трубку командного телефона.

–Вверх – сорок пять градусов!

Глухой взрыв – толчок – бешеная бело-зеленая гора воды в корме – палуба под ногами уходит – мягкая, резиновая – и все внизу, вся жизнь, навсегда… На секунду – все глубже падая в какую-то воронку, все кругом сжималось – выпуклый сине-ледяной чертеж города, круглые пузырьки куполов, одинокий свинцовый палец аккумуляторной башни. Потом – мгновенная ватная занавесь туч – мы сквозь нее – и солнце, синее небо. Секунды, минуты, мили – синее быстро твердеет, наливается темнотой, каплями холодного серебряного пота проступают звезды…

И вот – жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если бы внезапно вы оглохли: вы еще видите, что ревут трубы, но только видите: трубы немые, тишина. Такое было – немое – солнце.

Это было естественно, этого и надо было ждать. Мы вышли из земной атмосферы. Но так как-то все быстро, врасплох – что все кругом оробели, притихли. А мне – мне показалось даже легче под этим фантастическим, немым солнцем: как будто я, скорчившись последний раз, уже переступил неизбежный порог – и мое тело где-то там, внизу, а я несусь в новом мире, где все и должно быть непохожее, перевернутое…

–Так держать,– крикнул я в машину,– или не я, а тот самый граммофон во мне – и граммофон механической, шарнирной рукой сунул командную трубку Второму Строителю. А я, весь одетый тончайшей, молекулярной, одному мне слышной дрожью, – побежал вниз, искать…

Дверь в кают-компанию – та самая: через час она тяжко звякнет, замкнется… Возле двери – какой-то незнакомый мне, низенький, с сотым, тысячным, пропадающим в толпе лицом, и только руки необычайно длинные, до колен: будто по ошибке наспех взяты из другого человеческого набора.

Длинная рука вытянулась, загородила:

–Вам куда?

Мне ясно: он не знает, что я знаю все. Пусть: может быть – так нужно. И я сверху, намеренно резко:

–Я Строитель «Интеграла». И я – распоряжаюсь испытаниями. Поняли?

Руки нет.

Кают-компания. Над инструментами, картами – объезженные серой щетиной головы – и головы желтые, лысые, спелые. Быстро всех в горсть – одним взглядом – и назад, по коридору, по трапу, вниз, в машинное. Там жар и грохот от раскаленных взрывами труб, в отчаянной пьяной присядке сверкающие мотыли, в не перестающей ни на секунду, чуть заметной дрожи – стрелки на циферблатах…

И вот – наконец – возле тахометра – он, с низко нахлобученным над записной книжкой лбом…

–Послушайте… (Грохот: надо кричать в самое ухо.) Она здесь? Где она?

В тени – исподлобья – улыбка:

–Она? Там. В радиотелефонной…

И я – туда. Там их – трое. Все – в слуховых крылатых шлемах. И она – будто на голову выше, чем всегда, крылатая, сверкающая, летучая – как древние валькирии, и будто огромные, синие искры наверху, на радиошпице – это от нее, и от нее здесь – легкий, молнийный, озонный запах.

–Кто-нибудь… нет, хотя бы – вы…– сказал я ей, задыхаясь (от бега).– Мне надо передать вниз, на землю, на эллинг… Пойдемте, я продиктую…

Рядом с аппаратной – маленькая коробочка-каюта. За столом, рядом. Я нашел, крепко сжал ее руку:

–Ну, что же? Что же будет?

–Не знаю. Ты понимаешь, как это чудесно: не зная – лететь – все равно куда… И вот скоро двенадцать – и неизвестно что? И ночь… где мы с тобой будем ночью? Может быть – на траве, на сухих листьях…

От нее – синие искры и пахнет молнией, и дрожь во мне – еще чаще.

–Запишите,– говорю я громко и все еще задыхаясь (от бега).– Время 11.30. Скорость: 6800…

Она – из-под крылатого шлема, не отрывая глаз от бумаги, тихо:

–…Вчера вечером пришла ко мне с твоей запиской… Я знаю – я все знаю: молчи. Но ведь ребенок – твой? И я ее отправила – она уже там, за Стеною. Она будет жить…

Я – снова в командной рубке. Снова – бредовая, с черным звездным небом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с одной минуты на другую перехрамывающая стрелка часов на стене; и все, как в тумане, одето тончайшей, чуть заметной (одному мне) дрожью.

Почему-то показалось: лучше, чтоб все это произошло не здесь, а где-то внизу, ближе к земле.

–Стоп,– крикнул я в машину.

Все еще вперед – по инерции,– но медленней, медленней. Вот теперь «Интеграл» зацепился за какой-то секундный волосок, на миг повис неподвижно, потом волосок лопнул – и «Интеграл», как камень, вниз – все быстрее. Так в молчании, минуты, десятки минут – слышен пульс – стрелка перед глазами все ближе к 12, и мне ясно: это я – камень, I – земля, а я – кем-то брошенный камень – и камню нестерпимо нужно упасть, хватиться оземь, чтоб вдребезги… А что, если…– внизу уже твердый, синий дым туч…– а что, если…

Но граммофон во мне – шарнирно, точно взял трубку, скомандовал «малый ход» – камень перестал падать. И вот устало пофыркивают лишь четыре нижних отростка – два кормовых и два носовых – только чтобы парализовать вес «Интеграла», и «Интеграл», чуть вздрагивая, прочно, как на якоре,– стал в воздухе, в каком-нибудь километре от земли.

Все высыпали на палубу (сейчас 12, звонок на обед) и, перегнувшись через стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир – там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро. На краю синего блюдечка – какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец,– должно быть, чудом уцелевшая башня древней церкви.

–Глядите, глядите! Вон там – правее!

Там – по зеленой пустыне – коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам: по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакал табун коричневых лошадей, а на спинах у них – те, караковые, белые, вороные…

Сзади меня:

–А я вам говорю: – видел – лицо.

–Подите вы! Рассказывайте кому другому!

–Ну нате, нате бинокль…

Но уже исчезли. Бесконечная зеленая пустыня…

И в пустыне – заполняя всю ее, и всего меня, и всех – пронзительная дрожь звонка: обед, через минуту – 12.

Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки – мир. На ступеньках – чья-то звонкая золотая бляха – и это мне все равно: вот теперь она хрустнула у меня под каблуком. Голос: «А я говорю – лицо!» Темный квадрат: открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы…

И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от одного удара до другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками:

–Стойте!

В ладонь мне впились пальцы – это I, это она рядом:

–Кто? Ты не знаешь его?

–А разве… а разве это не…

Он – на плечах. Над сотнею лиц – его сотое, тысячное и единственное из всех лицо:

–От имени Хранителей… Вам – кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня – вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров – но мы знаем все. «Интеграл» – вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же – вы теперь не посмеете шевельнуться – вы же, своими руками, сделаете это. А потом… Впрочем, я кончил…

Молчание. Стеклянные плиты под ногами – мягкие, ватные, и у меня мягкие, ватные ноги. Рядом у нее – совершенно белая улыбка, бешеные, синие искры. Сквозь зубы – на ухо мне:

–А, так это вы? Вы – «исполнили долг»? Ну, что же…

Рука – вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем – где-то далеко впереди. Я – один застыло, молча, как все, иду в кают-компанию…

«Но ведь не я же – не я! Я же об этом ни с кем, никому, кроме этих белых, немых страниц…»

Внутри себя – неслышно, отчаянно, громко – я кричал ей это. Она сидела через стол, напротив – и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней – чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это – I):

–«Благородство»? Но, милейший профессор, ведь даже простой филологический анализ этого слова – показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы…

Я чувствовал: бледнею – и вот сейчас все увидят это… Но граммофон во мне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, я заперся в себя, как в древнем непрозрачном доме – я завалил дверь камнями, я завесил окна…

Потом – в руках у меня командная трубка, и лет – в ледяной, последней тоске – сквозь тучи – в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно, во мне все время лихорадочно, полным ходом – мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним – жаберные щеки Ю, забытый лист моих записей. И мне ясно: никто, кроме нее,– мне все ясно…

Ах, только бы – только бы добраться до радио… Крылатые шлемы, запах синих молний… Помню – что-то громко говорил ей, и помню – она, глядя сквозь меня, как будто я был стеклянный,– издалека:

–Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей…

В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал:

–Время – 14.40. Вниз! Остановить двигатели. Конец всего.

Командная рубка. Машинное сердце «Интеграла» остановлено, мы падаем, и у меня сердце – не поспевает падать, отстает, подымается все выше к горлу. Облака – и потом далеко зеленое пятно – все зеленее, все явственней – вихрем мчится на нас – сейчас конец —

Фаянсово-белое, исковерканное лицо Второго Строителя. Вероятно, это он – толкнул меня со всего маху, я обо что-то ударился головой и, уже темнея, падая, – туманно слышал:

–Кормовые – полный ход!

Резкий скачок вверх… Больше ничего не помню.

Запись
35-я
   Конспект: В обруче. Морковка. Убийство

Всю ночь не спал. Всю ночь – об одном…

Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч; беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я – в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю,– а потом пойти к той и сказать: «Теперь – веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову – от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.

В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток (мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул в трубку свои записи (пусть она прочтет всего меня – до последней буквы), сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница – бесконечная, ступени – какие-то противно скользкие, жидкие, все время – вытирать рот платком…

Внизу. Сердце бухнуло. Я остановился, вытащил шток – к контрольному столику —

Но Ю там не было: пустая, ледяная доска. Я вспомнил: сегодня – все работы отменены; все должны на Операцию, и понятно: ей незачем, некого записывать здесь…

На улице. Ветер. Небо из несущихся чугунных плит. И так, как это было в какой-то момент вчера: весь мир разбит на отдельные, острые, самостоятельные кусочки, и каждый из них, падая стремглав, на секунду останавливался, висел передо мной в воздухе – и без следа испарялся.

Как если бы черные, точные буквы на этой странице – вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда – и ни одного слова, только бессмыслица: пуг-скак-как-. На улице – вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа – прямо, назад, наискось, поперек.

И уже никого. И на секунду, несясь стремглав, застыло: вон, во втором этаже, в стеклянной, повисшей на воздухе, клетке – мужчина и женщина – в поцелуе, стоя – она всем телом сломанно отогнулась назад. Это – навеки, последний раз…

На каком-то углу – шевелящийся колючий куст голов. Над головами – отдельно, в воздухе,– знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (от меня)– я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри – только вместе с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем —» И на секунду – ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком…

Теперь – мальчишка: весь – вперед, под нижней губой – тень. Нижняя губа – вывернута, как обшлаг засученного рукава, вывернуто все лицо – он ревет – и от кого-то со всех ног – за ним топот…

От мальчишки: «Да, Ю – должна быть теперь в школе, нужно скорей». Я побежал к ближайшему спуску подземки.

В дверях кто-то бегом:

–Не идут! Поезда сегодня не идут! Там —

Я спустился. Там был – совершенный бред. Блеск граненых хрустальных солнц. Плотно утрамбованная головами платформа. Пустой, застывший поезд.

И в тишине – голос. Ее – не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос – и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей… Я закричал:

–Пустите же! Пустите меня туда! Я должен —

Но чьи-то клещи меня – за руки, за плечи, гвоздями. И в тишине – голос:

–…Нет: бегите наверх! Там вас – вылечат, там вас до отвала накормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, – разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительно грызущих, как черви, вопросительных знаков. А вы здесь стоите и слушаете меня. Скорее – наверх – к Великой Операции! Что вам за дело, что я останусь здесь одна? Что вам за дело – если я не хочу, чтобы за меня хотели другие, а хочу хотеть сама,– если я хочу невозможного…

Другой голос – медленный, тяжелый:

–Ага! Невозможного? Это значит – гонись за твоими дурацкими фантазиями, а они чтоб перед носом у тебя вертели хвостом? Нет: мы – за хвост да под себя, а потом…

–А потом – слопаете, захрапите – и нужен перед носом новый хвост. Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти все вперед, все вперед – перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтоб он не мог ухватить. И если ухватил, слопал…

Вдруг клещи меня отпустили, я кинулся в середину, где говорила она – и в тот же момент все посыпалось, стиснулось – сзади крик: «Сюда, сюда идут!» Свет подпрыгнул, погас – кто-то перерезал провод – и лавина, крики, хрип, головы, пальцы…

Я не знаю, сколько времени мы катились так в подземной трубе. Наконец: ступеньки – сумерки – все светлее – и мы снова на улице – веером, в разные стороны…

И вот – один. Ветер, серые, низкие – совсем над головой – сумерки. На мокром стекле тротуара – очень глубоко – опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке – тянет меня вглубь, ко дну.

Внизу, за столиком, Ю опять не было, и пустая, темная – ее комната.

Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил – закованный все в одном и том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток… В комнате слева опущены шторы. Справа: над книгой – шишковатая лысина, и лоб – огромная желтая парабола. Морщины на лбу – ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся глазами – и тогда я чувствую: эти желтые строки – обо мне.

…Произошло ровно в 21. Пришла Ю – сама. Отчетливо осталось в памяти только одно: я дышал так громко, что слышал, как дышу, и все хотел как-нибудь потише – и не мог.

Она села, расправила на коленях юнифу. Розово-коричневые жабры трепыхались.

–Ах, дорогой,– так это правда, вы ранены? Я как только узнала – сейчас же…

Шток передо мною на столе. Я вскочил, дыша еще громче. Она услышала, остановилась на полслове, тоже почему-то встала. Я видел уже это место на голове, во рту отвратительно-сладко… платок, но платка нет – сплюнул на пол.

Тот, за стеной справа,– желтые, пристальные морщины – обо мне. Нужно, чтобы он не видел, еще противней – если он будет смотреть… Я нажал кнопку – пусть никакого права, разве это теперь не все равно – шторы упали.

Она, очевидно, почувствовала, поняла, метнулась к двери. Но я опередил ее – и, громко дыша, ни на секунду не спуская глаз с этого места на голове…

–Вы… вы с ума сошли! Вы не смеете…– Она пятилась задом – села, вернее, упала на кровать – засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу – двигалась только одна рука – схватил шток.

–Умоляю вас! День – только один день! Я завтра – завтра же – пойду и все сделаю…

О чем она? Я замахнулся —

И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы она не крикнула:

–Ради… ради… Я согласна – я… сейчас.

Трясущимися руками она сорвала с себя юнифу – просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать… И только тут я понял: она думала, что я шторы – это для того, чтобы – что я хочу…

Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне – лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех – самое страшное оружие: смехом можно убить все – даже убийство.

Я сидел за столом и смеялся – отчаянным, последним смехом – и не видел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы развивалось естественным путем – но тут вдруг новая, внешняя, слагающая: зазвонил телефон.

Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? И в трубке чей-то незнакомый голос:

–Сейчас.

Томительное, бесконечное жужжание. Издали – тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней – и вот…

–Д-503? Угу… С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне!

Динь,– трубка повешена,– динь.

Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинуты улыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее – сквозь зубы:

–Ну! Скорее – скорее!

Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, вся повосковела.

–Как?

–Так. Ну – одевайтесь же!

Она – вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный.

–Отвернитесь…

Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это – я, это – во мне… Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем?

Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней – стиснул ей руки так, будто именно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно:

–Слушайте… Ее имя – вы знаете, о ком,– вы ее называли? Нет? Только правду – мне это нужно… мне все равно – только правду…

–Нет.

–Нет? Но почему же – раз уж вы пошли туда и сообщили…

Нижняя губа у ней – вдруг наизнанку, как у того мальчишки – и из щек, по щекам капли…

–Потому что я… я боялась, что если ее… что за это вы можете… вы перестанете лю… О, я не могу – я не могла бы!

Я понял: это – правда. Нелепая, смешная, человеческая правда!

Я открыл дверь.

Запись
36-я
   Конспект: Пустые страницы. Христианский бог. О моей матери

Тут странно – в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как ждал (знаю, что ждал)– ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром.

Очнулся – уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки – на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо – где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты,– он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.

–Итак – вы тоже? Вы – Строитель «Интеграла»? Вы – кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы – чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства… Вы?

Кровь плеснула мне в голову, в щеки – опять белая страница: только в висках – пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово – медленно поползла – на меня уставился палец.

–Ну? Что же вы молчите? Так или нет? Палач?

–Так,– покорно ответил я. И дальше ясно слышал каждое Его слово.

–Что же? Вы думаете – я боюсь этого слова? А вы пробовали когда-нибудь содрать с него скорлупу и посмотреть, что там внутри? Я вам сейчас покажу. Вспомните: синий холм, крест, толпа. Одни – вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту; другие – внизу, обрызганные слезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних,– самая трудная, самая важная. Да не будь их, разве была бы поставлена вся эта величественная трагедия? Они были освистаны темной толпой: но ведь за это автор трагедии – Бог – должен еще щедрее вознаградить их. А сам христианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всех непокорных,– разве Он не палач? И разве сожженных христианами на кострах меньше, чем сожженных христиан? А все-таки – поймите это, все-таки этого Бога веками славили как Бога любви. Абсурд? Нет, наоборот: написанный кровью патент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда – дикий, лохматый – он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству – непременный признак истины – ее жестокость. Как у огня – непременный признак тот, что он сжигает. Покажите мне не жгучий огонь! Ну,– доказывайте же, спорьте!

Как я мог спорить? Как я мог спорить, когда это были (прежде) мои же мысли – только я никогда не умел одеть их в такую кованую, блестящую броню. Я молчал…

–Если это значит, что вы со мной согласны,– так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца. Я спрашиваю: о чем люди – с самых пеленок – молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудь раз навсегда сказал им, что такое счастье – и потом приковал их к этому счастью на цепь. Что же другое мы теперь делаем, как не это? Древняя мечта о рае… Вспомните: в раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знают любви, там – блаженные с оперированной фантазией (только потому и блаженные)– ангелы, рабы Божьи… И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту, когда мы схватили ее вот так (Его рука сжалась: если бы в ней был камень – из камня брызнул бы сок), когда уже осталось только освежевать добычу и разделить ее на куски,– в этот самый момент вы – вы…

Чугунный гул внезапно оборвался. Я – весь красный, как болванка на наковальне под бухающим молотом. Молот молча навис, и ждать – это еще… страш…

Вдруг:

–Вам сколько лет?

–Тридцать два.

–А вы ровно вдвое – шестнадцатилетне наивны! Слушайте: неужели вам в самом деле ни разу не пришло в голову, что ведь им – мы еще не знаем их имен, но уверен, от вас узнаем,– что им вы нужны были только как Строитель «Интеграла» – только для того, чтобы через вас…

–Не надо! Не надо,– крикнул я.

…Так же как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное «не надо», а пуля – уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.

Да, да: Строитель «Интеграла»… Да, да… и тотчас же: разъяренное, со вздрагивающими кирпично-красными жабрами лицо Ю – в то утро, когда они обе вместе у меня в комнате…

Помню очень ясно: я засмеялся – поднял глаза. Передо мною сидел лысый, сократовски-лысый человек, и на лысине – мелкие капельки пота.

Как все просто. Как все величественно-банально и до смешного просто.

Смех душил меня, вырывался клубами. Я заткнул рот ладонью и опрометью кинулся вон.

Ступени, ветер, мокрые, прыгающие осколки огней, лиц, и на бегу: «Нет! Увидеть ее! Только еще раз увидеть ее!»

Тут – снова пустая, белая страница. Помню только: ноги. Не люди, а именно – ноги: нестройно топающие, откуда-то сверху падающие на мостовую сотни ног, тяжелый дождь ног. И какая-то веселая, озорная песня, и крик – должно быть, мне: «Эй! Эй! Сюда, к нам!»

Потом – пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине – тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее – во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной – я знаю как, но я еще не хочу увидеть, назвать вслух – не хочу, не надо.

Я закрыл глаза, сел на ступенях, идущих наверх, к Машине. Должно быть, шел дождь: лицо у меня мокрое. Где-то далеко, глухо – крики. Но никто не слышит, никто не слышит, как я кричу: спасите же меня от этого – спасите!

Если бы у меня была мать – как у древних: моя – вот именно – мать. И чтобы для нее – я не Строитель «Интеграла», и не нумер Д-503, и не молекула Единого Государства, а простой человеческий кусок – кусок ее же самой – истоптанный, раздавленный, выброшенный… И пусть я прибиваю или меня прибивают – может быть, это одинаково,– чтобы она услышала то, чего никто не слышит, чтобы ее старушечьи, заросшие морщинами губы —

Запись
37-я
   Конспект: Инфузория. Светопреставление. Ее комната

Утром в столовой – сосед слева испуганно шепнул мне:

–Да ешьте же! На вас смотрят!

Я – изо всех сил – улыбнулся. И почувствовал это – как какую-то трещину на лице: улыбаюсь – края трещины разлетаются все шире – и мне от этого все больнее…

Дальше – так: едва я успел взять кубик на вилку, как тотчас же вилка вздрогнула у меня в руке и звякнула о тарелку – и вздрогнули, зазвенели столы, стены, посуда, воздух, и снаружи – какой-то огромный, до неба, железный круглый гул – через головы, через дома – и далеко замер чуть заметными, мелкими, как на воде, кругами.

Я увидел во мгновение слинявшие, выцветшие лица, застопоренные на полном ходу рты, замершие в воздухе вилки.

Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (не пропев гимна)– кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались друг за друга: «Что? Что случилось? Что?» И – беспорядочные осколки некогда стройной великой Машины – все посыпались вниз, к лифтам – по лестнице – ступени – топот – обрывки слов – как клочья разорванного и взвихренного ветром письма…

Так же сыпались изо всех соседних домов, и через минуту проспект – как капля воды под микроскопом: запертые в стеклянно-прозрачной капле инфузории растерянно мечутся вбок, вверх, вниз.

–Ага,– чей-то торжествующий голос – передо мною затылок и нацеленный в небо палец – очень отчетливо помню желто-розовый ноготь и внизу ногтя – белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это как компас: сотни глаз, следуя за этим пальцем, повернулись к небу.

Там, спасаясь от какой-то невидимой погони, мчались, давили, перепрыгивали друг через друга тучи – и окрашенные тучами темные аэро Хранителей с свисающими черными хоботами труб – и еще дальше – там, на западе, что-то похожее —

Сперва никто не понимал, что это,– не понимал даже и я, кому (к несчастью) было открыто больше, чем всем другим. Это было похоже на огромный рой черных аэро: где-то в невероятной высоте – еле заметные быстрые точки. Все ближе; сверху хриплые, гортанные капли – наконец, над головами у нас птицы. Острыми, черными, пронзительными, падающими треугольниками заполнили небо, бурей сбивало их вниз, они садились на купола, на крыши, на столбы, на балконы.

–Ага-а,– торжествующий затылок повернулся – я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него – около глаз, около губ – пучками волос росли лучи, он улыбался.

–Вы понимаете,– сквозь свист ветра, крыльев, карканье,– крикнул он мне.– Вы понимаете: Стену – Стену взорвали! По-нима-ете?

Мимоходом, где-то на заднем плане, мелькающие фигуры – головы вытянуты – бегут скорее, внутрь, в дома. Посредине мостовой – быстрая и все-таки будто медленная (от тяжести) лавина оперированных, шагающих туда – на запад.

…Волосатые пучки лучей около губ, глаз. Я схватил его за руку:

–Слушайте: где она – где I? Там, за Стеной – или… Мне нужно – слышите? Сейчас же, я не могу…

–Здесь,– крикнул он мне пьяно, весело – крепкие, желтые зубы…– Здесь она, в городе, действует. Ого – мы действуем!

Кто – мы? Кто – я?

Около него – было с полсотни таких же, как он,– вылезших из своих темных подлобий, громких, веселых, креп-козубых. Глотая раскрытыми ртами бурю, помахивая такими на вид смирными и нестрашными электрокуторами (где они их достали?),– они двинулись туда же, на запад, за оперированными, но в обход – параллельным, 48-м проспектом…

Я спотыкался о тугие, свитые из ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен – в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись – даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди бела дня…

Дом – ее дом. Открытая настежь, растерянная дверь. Внизу, за контрольным столиком,– пусто. Лифт застрял посередине шахты. Задыхаясь, я побежал наверх по бесконечной лестнице. Коридор. Быстро – как колесные спицы – цифры на дверях: 320, 326, 330… I-330, да!

И сквозь стеклянную дверь: все в комнате рассыпано, перевернуто, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул – ничком, всеми четырьмя ногами вверх – как издохшая скотина. Кровать – как-то нелепо, наискось отодвинутая от стены. На полу – осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов.

Я нагнулся, поднял один, другой, третий: на всех было Д-503 – на всех был я – капли меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это все, что осталось…

Почему-то нельзя было, чтобы они так вот, на полу, и чтобы по ним ходили. Я захватил еще горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул – и… засмеялся.

Раньше я этого не знал – теперь знаю, и вы это знаете: смех бывает разного цвета. Это – только далекое эхо взрыва внутри вас: может быть – это праздничные, красные, синие, золотые ракеты, может быть – взлетели вверх клочья человеческого тела…

На талонах мелькнуло совершенно незнакомое мне имя. Цифр я не запомнил – только букву: Ф. Я смахнул все талоны со стола на пол, наступил на них – на себя каблуком – вот так, так – и вышел…

Сидел в коридоре на подоконнике против двери – все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо – как проколотый, пустой, осевший складками пузырь – и из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленно стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик был уже далеко – я спохватился и окликнул его:

–Послушайте – послушайте, вы не знаете: нумер I-330…

Старик обернулся, отчаянно махнул рукой и заковылял дальше…

В сумерках я вернулся к себе, домой. На западе небо каждую секунду стискивалось бледно-синей судорогой – и оттуда глухой, закутанный гул. Крыши усыпаны черными потухшими головешками: птицы.

Я лег на кровать – и тотчас же зверем навалился, придушил меня сон…

Запись
38-я
   Конспект: (Не знаю какой. Может быть, весь конспект – одно: брошенная папироска)

Очнулся – яркий свет, глядеть больно. Зажмурил глаза. В голове – какой-то едучий синий дымок, все в тумане. И сквозь туман:

«Но ведь я не зажигал свет – как же…»

Я вскочил – за столом, подперев рукою подбородок, с усмешкой глядела на меня I…

За тем же самым столом я пишу сейчас. Уже позади эти десять – пятнадцать минут, жестоко скрученных в самую тугую пружину. А мне кажется, что вот только сейчас закрылась за ней дверь и еще можно догнать ее, схватить за руки – и, может быть, она засмеется и скажет…

I сидела за столом. Я кинулся к ней.

–Ты, ты! Я был – я видел твою комнату – я думал, ты —

Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил: так же она взглянула на меня тогда, на «Интеграле». И вот надо сейчас же все, в одну секунду, суметь сказать ей – так, чтобы поверила – иначе уж никогда…

–Слушай, I,– я должен… я должен тебе все… Нет, нет, я сейчас – я только выпью воды…

Во рту – сухо, все как обложено промокательной бумагой. Я наливал воду – и не могу: поставил стакан на стол и крепко взялся за графин обеими руками.

Теперь я увидел: синий дымок – это от папиросы. Она поднесла к губам, втянула, жадно проглотила дым – так же, как я воду, и сказала:

–Не надо. Молчи. Все равно – ты видишь: я все-таки пришла. Там, внизу,– меня ждут. И ты хочешь, чтоб эти наши последние минуты…

Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (там в стене кнопка, и ее трудно достать)– и мне запомнилось, как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.

Подошла, обхватила крепко. Ее колени сквозь платье – медленный, нежный, теплый, обволакивающий все яд…

И вдруг… Бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон – вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко раскрыты… Так сейчас: на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны, и на одном: буква Ф и какие-то цифры… Во мне они – сцепились в один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боли вскрикнула…

Еще одна минута – из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке – закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас – не надо. И я все нежнее, все жесточе сжимаю ее – все ярче синие пятна от моих пальцев…

Она сказала (не открывая глаз – это я заметил):

–Говорят, ты вчера был у Благодетеля? Это правда?

–Да, правда.

И тогда глаза распахнулись – и я с наслаждением смотрел, как быстро бледнело, стиралось, исчезало ее лицо: одни глаза.

Я рассказал ей все. И только – не знаю почему… нет, неправда, знаю – только об одном промолчал – о том, что Он говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только…

Постепенно, как фотографический снимок в проявителе, выступило ее лицо: щеки, белая полоска зубов, губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа.

Опять сухо во рту. Я налил себе воды, но пить было противно – поставил стакан на стол и спросил:

–Ты за этим и приходила – потому что тебе нужно было узнать?

Из зеркала на меня – острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась что-то сказать мне, но ничего не сказала.

Не нужно. Я знаю.

Проститься с ней? Я двинул свои – чужие – ноги, задел стул – он упал ничком, мертвый, как там – у нее в комнате. Губы у нее были холодные – когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.

А когда ушла – я сел на пол, нагнулся над брошенной ее папиросой —

Я не могу больше писать – я не хочу больше!

Запись
39-я
   Конспект: Конец

Все это было как последняя крупинка соли, брошенная в насыщенный раствор: быстро, колючась иглами, поползли кристаллы, отвердели, застыли. И мне было ясно: все решено – и завтра утром я сделаю это. Было это то же самое, что убить себя,– но, может быть, только тогда я и воскресну. Потому что ведь только убитое и может воскреснуть.

На западе ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у меня горела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицами кровли…

Проснулся: уже десять (звонка сегодня, очевидно, не было). На столе – еще со вчерашнего – стоял стакан с водой. Я жадно выглотал воду и побежал: мне надо было все это скорее, как можно скорее.

Небо – пустынное, голубое, дотла выеденное бурей. Колючие углы теней, все вырезано из синего осеннего воздуха – тонкое – страшно притронуться: сейчас же хрупнет, разлетится стеклянной пылью. И такое – во мне: нельзя думать, не надо думать, не надо думать, иначе —

И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот на мостовой – откуда-то ветки, листья на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху – перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот – головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно быть, все это орет, каркает, жужжит…

Потом – пустые, как выметенные какой-то чумой, улицы. Помню: споткнулся обо что-то нестерпимо мягкое, податливое и все-таки неподвижное. Нагнулся: труп. Он лежал на спине, раздвинув согнутые ноги, как женщина. Лицо…

Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас еще брызжущие смехом губы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда – я перешагнул через него и побежал – потому что я уже не мог, мне надо было сделать все скорее, иначе – я чувствовал – сломаюсь, прогнусь, как перегруженный рельс…

К счастью – это было уже в двадцати шагах, уже вывеска – золотые буквы «Бюро Хранителей». На пороге я остановился, хлебнул воздуху сколько мог – и вошел.

Внутри, в коридоре,– бесконечной цепью, в затылок, стояли нумера, с листками, с толстыми тетрадками в руках. Медленно подвигались на шаг, на два – и опять останавливались.

Я заметался вдоль цепи, голова расскакивалась, я хватал их за рукава, я молил их – как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, что секундной острейшей мукой сразу перерубило бы все.

Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юнифы, отчетливо выпячены два седалищных полушара, и она все время поводила ими по сторонам, как будто именно там у нее были глаза. Она фыркнула на меня:

–У него живот болит! Проводите его в уборную – вон, вторая дверь направо…

И на меня – смех: и от этого смеха что-то к горлу, и я сейчас закричу или… или…

Вдруг сзади кто-то схватил меня за локоть. Я обернулся: прозрачные, крылатые уши. Но они были не розовые, как обыкновенно, а пунцовые: кадык на шее ерзал – вот-вот прорвет тонкий чехол.

–Зачем вы здесь?– спросил он, быстро ввинчиваясь в меня.

Я так и вцепился в него:

–Скорее – к вам в кабинет… Я должен все – сейчас же! Это хорошо, что именно вам… Это, может быть, ужасно, что именно вам, но это хорошо, это хорошо…

Он тоже знал ее, и от этого мне было еще мучительней, но, может быть, он тоже вздрогнет, когда услышит, и мы будем убивать уже вдвоем, я не буду один в эту последнюю мою секунду…

Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-то бумажка и заскребла на полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хоть одно слово – все равно какое – самое пустяковое слово, я бы все сдвинул сразу. Но он молчал.

И, весь напрягшись до того, что загудело в ушах,– я сказал (не глядя):

–Мне кажется – я всегда ее ненавидел, с самого начала. Я боролся… А впрочем – нет, нет, не верьте мне: я мог и не хотел спастись, я хотел погибнуть, это было мне дороже всего… то есть не погибнуть, а чтобы она… И даже сейчас – даже сейчас, когда я уже все знаю… Вы знаете, вы знаете, что меня вызывал Благодетель?

–Да, знаю.

–Но то, что Он сказал мне… Поймите же – это вот все равно, как если сейчас выдернуть из-под вас пол – и вы со всем, что вот тут на столе – с бумагой, чернилами… чернила выплеснутся – и все в кляксу…

–Дальше, дальше! И торопитесь. Там ждут другие.

И тогда я – захлебываясь, путаясь – все что было, все, что записано здесь. О себе настоящем, и о себе лохматом, и то, что она сказала тогда о моих руках – да, именно с этого все и началось,– и как я тогда не хотел исполнить свой долг, и как обманывал себя, и как она достала подложные удостоверения, и как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и как там – за Стеною…

Все это – несуразными комьями, клочьями – я захлебывался, слов не хватало. Кривые, двоякоизогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные слова – я благодарно кивал: да, да… И вот (что же это?)– вот уже говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом… Так именно и было, да, да!»

Я чувствую, как от эфира – начинает холодеть вот тут, вокруг ворота, и с трудом спрашиваю:

–Но как же – но этого вы ниоткуда не могли…

У него усмешка – молча – все кривее… И затем:

–А знаете – вы хотели кой-что от меня утаить, вот вы перечислили всех, кого заметили там, за Стеной, но одного забыли. Вы говорите – нет? А не помните ли вы, что там мельком, на секунду,– вы видели там… меня? Да, да: меня.

Пауза.

И вдруг – мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он – он тоже их… И весь я, все мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принес сюда как подвиг – все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам – весь в холодном поту – уже замахнулся ножом над своим сыном – над собою – вдруг сверху голос: «Не стоит! Я пошутил…»

Не отрывая глаз от кривеющей все больше усмешки, я уперся руками о край стола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом сразу – себя всего – схватил в охапку – и мимо криков, ступеней, ртов – опрометью.

Не помню, как я очутился внизу, в одной из общественных уборных при станции подземной дороги. Там, наверху, все гибло, рушилась величайшая и разумнейшая во всей истории цивилизация, а здесь – по чьей-то иронии – все оставалось прежним, прекрасным. И подумать: все это – осуждено, все это зарастет травой, обо всем этом – будут только «мифы»…

Я громко застонал. И в тот же момент чувствую – кто-то ласково поглаживает меня по плечу.

Это был мой сосед, занимавший сиденье слева. Лоб – огромная лысая парабола, на лбу желтые неразборчивые строки морщин. И эти строки обо мне.

–Я вас понимаю, вполне понимаю,– сказал он.– Но все-таки успокойтесь: не надо. Все это вернется, неминуемо вернется. Важно только, чтобы все узнали о моем открытии. Я говорю об этом вам первому: я вычислил, что бесконечности нет!

Я дико посмотрел на него.

–Да, да, говорю вам: бесконечности нет. Если мир бесконечен, то средняя плотность материи в нем должна быть равна нулю. А так как она не нуль – это мы знаем,– то, следовательно, Вселенная – конечна, она сферической формы, и квадрат вселенского радиуса у2 равен средней плотности, умноженной на… Вот мне только и надо – подсчитать числовой коэффициент, и тогда… Вы понимаете: все конечно, все просто, все – вычислимо; и тогда мы победим философски,– понимаете? А вы, уважаемый, мешаете мне закончить вычисление, вы – кричите…

Не знаю, чем я больше был потрясен: его открытием или его твердостью в этот апокалипсический час: в руках у него (я увидел это только теперь) была записная книжка и логарифмический циферблат. И я понял: если даже все погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые)– оставить свои записки в законченном виде.

Я попросил у него бумаги – и здесь я записал эти последние строки…

Я хотел уже поставить точку – так, как древние ставили крест над ямами, куда они сваливали мертвых, но вдруг карандаш затрясся и выпал у меня из пальцев…

–Слушайте,– дергал я соседа.– Да слушайте же, говорю вам! Вы должны – вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечная Вселенная? Что там – дальше?

Ответить он не успел; сверху – по ступеням – топот —

Запись
40-я
   Конспект: Факты. Колокол. Я уверен

День. Ясно. Барометр 760.

Неужели я, Д-503, написал эти двести двадцать страниц? Неужели я когда-нибудь чувствовал – или воображал, что чувствую это?

Почерк – мой. И дальше – тот же самый почерк, но – к счастью, только почерк. Никакого бреда, никаких нелепых метафор, никаких чувств: только факты. Потому что я здоров, я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь – я не могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто. Точнее: не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться (улыбка – есть нормальное состояние нормального человека).

Факты – таковы. В тот вечер моего соседа, открывшего конечность Вселенной, и меня, и всех, кто был с нами,– взяли в ближайший аудиториум (нумер аудиториума – почему-то знакомый: 112). Здесь мы были привязаны к столам и подвергнуты Великой Операции.

На другой день я, Д-503, явился к Благодетелю и рассказал ему все, что мне было известно о врагах счастья. Почему раньше это могло мне казаться трудным? Непонятно. Единственное объяснение: прежняя моя болезнь (душа).

Вечером в тот же день – за одним столом с Ним, с Благодетелем – я сидел (впервые) в знаменитой Газовой Комнате. Привели ту женщину. В моем присутствии она должна была дать свои показания. Эта женщина упорно молчала и улыбалась. Я заметил, что у ней острые и очень белые зубы и что это красиво.

Затем ее ввели под Колокол. У нее стало очень белое лицо, а так как глаза у нее темные и большие – то это было очень красиво. Когда из-под Колокола стали выкачивать воздух – она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты – это напомнило мне что-то. Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла,– смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда ее вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и снова посадили под Колокол. Так повторялось три раза – и она все-таки не сказала ни слова. Другие, приведенные вместе с этой женщиной, оказались честнее: многие из них стали говорить с первого же раза. Завтра они все взойдут по ступеням Машины Благодетеля.

Откладывать нельзя – потому что в западных кварталах – все еще хаос, рев, трупы, звери и – к сожалению – значительное количество нумеров, изменивших разуму.

Но на поперечном, 40-м проспекте удалось сконструировать временную Стену из высоковольтных волн. И я надеюсь – мы победим. Больше: я уверен – мы победим. Потому что разум должен победить.

1920

 

Конец.

 


  Читайте  в рассылке

 

  по понедельникам
 с 18 апреля

Замятин
Евгений Замятин
"Мы"

Самая прославленная антиутопия Замятина. Одна из самых знаменитых антиутопий мира.

От «Мы» отталкивался, по его собственным словам, Олдос Хаксли в своем «Дивном новом мире».

Без «Мы» не существовало бы «1984» Оруэлла.

«Славное будущее» по Замятину…

Мир, в котором быть личностью – уже преступление.

Действие романа «Мы» Евгения Замятина разворачиваются в двадцать шестом веке в некоем Едином Государстве под названием «Утопия». Каждый год население страны единогласно избирает правителя. Этот правитель, именуемый Благодетелем, четко придерживается руководящего принципа Утопии, который заключается в том, что свобода и счастье несовместимы.

В подтверждение правильности этого принципа приводится пример Адама и Евы, которые в саду Эдема жили беззаботно и счастливо, но предпочли свободу, за что и были изгнаны в пустыню. Потерявшим индивидуальность жителям государства вместо имен присвоены номера. Дома в стране стеклянные, что позволяет Хранителям надзирать за населением без особых хлопот.

 

  по понедельникам
 с 9 мая

Першанин
Владимир Першанин
"Танкист-штрафник"

Лучшая фронтовая проза нового тысячелетия, достойная войти в золотой фонд литературы о Великой Отечественной войне. "Окопная правда" высшей пробы.

Он на фронте с 1941 года. У него за плечами оборона Москвы и Сталинградская страда, Курская дуга и битва за Днепр. Он потерял в боях сотни друзей, сам шесть раз был подбит, ранен, горел в танке — но всегда возвращался в строй. Страшной осенью 42-го, когда решалась судьба страны, он попал под жернова беспощадного приказа №227 ("О мерах по укреплению дисциплины и порядка в Красной Армии и запрещении самовольного отхода с боевых позиций" или в просторечии "Ни шагу назад!"). В танковых войсках не было штрафных рот, но были свои штрафники — те, кому давали самые погибельные, невыполнимые, смертельно опасные задания. И он стал таким смертником: ходил в безнадежные танковые рейды по вражеским тылам, чудом возвращался из самоубийственных разведок боем, один выжил из целого танкового батальона — и прозвище штрафник, полученное от слишком бдительного политработника, прилипло к нему до конца войны, которая не закончилась даже с падением Берлина. Над Рейхстагом уже развевается красный флаг, гремят победные салюты, но ему предстоит последний, самый трудный бой…

 

  по четвергам
 с 17 марта

Франзен
Джонатан Франзен
"Поправки"

Появившись на прилавках в сентябре 2001 года, "Поправки" мгновенно вывели 42-летнего Джонатана Франзена в высшую лигу американского романа. Это ироничное и глубокое осмысление извечного конфликта отцов и детей в эпоху бравурного "конца истории", непробиваемой политкорректности и вездесущего Интернета собрало множество наград (включая престижнейшую "Национальную книжную премию" США) и стало, согласно Википедии, "одним из наиболее продаваемых произведений художественной литературы XXI века". Следя за грустными и смешными жизненными коллизиями семьи бывшего инженера-путейца Альфреда Ламберта, медленно сходящего с ума, автор выстраивает многофигурный роман о любви, бизнесе, кинематографе, "высокой кухне", головокружительной роскоши Нью-Йорка и даже о беспределе на постсоветском пространстве. Нелицеприятная обычно газета Village Voice объявила книгу "первым великим романом XXI века".

 


Новости культуры

 
"Фриков на "Евровидении" не планируется"
2016-04-28 10:22 Игорь Карев
Певец Сергей Лазарев рассказал "Газете.Ru" о своих конкурентах на конкурсе "Евровидение", о том, почему букмекеры выбрали фаворитом именно его, и о том, как зрители принимали композицию "You Are the Only One".


"Чувствую себя вокалистом студенческой группы"
2016-04-28 14:38 Ярослав Забалуев
Илья Лагутенко рассказал "Газете.Ru" о ближайших планах группы "Мумий Тролль", выступлении на Bosco Fresh Fest и ощущениях от грядущего двадцатилетнего юбилея группы.

Дети довели "Голос" до финала
2016-04-29 09:51 Иван Акимов
Леонид Агутин, Дима Билан и Пелагея покажут, кто лучше подготовил свою команду, -- в пятницу, 29 апреля, состоится финал третьего сезона музыкального конкурса "Голос. Дети".

"Сомния" и другие премьеры этой недели
2016-04-29 15:51 Дарья Слюсаренко
Несносные Джулия Робертс и Кейт Хадсон, оживающие в реальности сны, человек, который почти взорвал Гитлера, фильм по биографии Чехова, мультфильм про волка-барана, пухлое зеленое привидение Хьюго и музыканты в долгах -- что посмотреть в кино в эти выходные.

"Сталин был безжалостным прагматиком"
2016-04-30 12:53 Игорь Карев
Алексей Пивоваров рассказал "Газете.Ru" о своем новом фильме "Красная Пасха", о том, почему советская власть начала бороться с церковью и почему проиграла эту борьбу.

Бриллианты и изумруды
2016-05-01 15:02 Ираклий Квирикадзе
Известный сценарист Ираклий Квирикадзе ("Пловец", "Лимита", "Лунный папа", "Андерсен. Жизнь без любви" и др.) вспоминает о знаменательной поездке в Москву в начале семидесятых годов...

Маугли оторвался отОхотника
2016-05-01 22:41 Отдел культуры
Американский бокс-офис: Маугли ждет боя с "Первым мстителем", а Охотнику не везет без Белоснежки в отличие от кота по имени Киану.

 

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 

 

 




В избранное