Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Харуки Мураками "Норвежский лес"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 61 (1029) от 2015-08-13

Рассылка 'Литературное чтиво'

 
   Харуки Мураками "Норвежский лес"

Глава
7
   Тихое, мирное, одинокое воскресенье

В четверг, на следующий день после моего возвращения из "Амирё", было занятие по физкультуре. Я несколько раз проплыл бассейн длиной пятьдесят метров из конца в конец.

Благодаря хорошей разминке я почувствовал себя несколько бодрее, и у меня разыгрался аппетит. Я основательно заправился в столовой обедом и пошел в библиотеку филфака посмотреть кое-какие материалы, когда вдруг столкнулся с Мидори.

С ней была миниатюрная девушка в очках, но увидев меня, она подошла ко мне одна.

- Ты куда? - спросила она меня.

- В библиотеку.

- Брось, пошли лучше со мной пообедаем.

- Да я только поел.

- Ну еще раз поешь.

В итоге мы с ней оказались в кафе по соседству, и она съела керри, а я выпил кофе.

Она была в желтом шерстяном жилете с вышитыми рыбками, надетом поверх белой блузки с длинным рукавом, на шее была тоненькая золотистая цепочка, на руке часы с рисунком из мультяшки. Керри она ела жадно и аппетитно, а расправившись с ним запила все тремя стаканами воды.

- Ты уезжал куда-то? Я тебе звонила, - сказала Мидори.

- Ну да, а что, попросить чего хотела?

- Да не попросить. Просто позвонила.

- А-а.

- Что "а-а"?

- Да ничего. Просто "а-а". Как там у вас, ничего больше не загоралось?

- Ну, а в тот раз в натуре классно было. И не пострадало почти ничего, зато дым столбом, реалистика! Люблю такие вещи.

Сказав это, Мидори выпила еще воды. Переведя дыхание, она посмотрела мне в лицо.

- Слушай, Ватанабэ, что с тобой такое? У тебя вид такой убитый, случилось чего? И резкость в глазах как будто разладилась.

- Да устал просто после поездки.

- А лицо такое, будто с привидением там повстречался.

- Угу.

- Ватанабэ, у тебя лекции после обеда есть?

- Немецкий и теология.

- Может, прогуляешь их?

- Немецкий никак. Тест сегодня.

- А до скольки он?

- В два кончается.

- Поехали тогда потом в город, бухнём где-нибудь?

- В два часа дня? - переспросил я.

- Ну можно ведь иногда? У тебя такой вид убитый, мне кажется, тебе со мной выпить не повредит. И мне тоже с тобой выпить не помешает. давай?

- Ну давай бухнём, - сказал я, вздыхая.

- В два часа в фойе филфака буду ждать.

Когда закончилась лекция по немецкому языку, мы сели на автобус, поехали на Синдзюку, зашли в DUG в подземном этаже за издательством "Кинокуния" и выпили по две водки с тоником.

- Я сюда хожу иногда. Тут даже когда днем пьешь, никакого напряга не ощущаешь.

- Ты что, всегда днем пьешь?

- Иногда... - она замолчала, поболтала стаканом, так что загремели оставшиеся кусочки льда. - Когда жить осточертевает, прихожу сюда и пью водку с тоником.

- Жить осточертевает?

- Бывает, - сказала Мидори. - Проблемы всякие есть.

- Какие?

- Ну всякие: в семье, там, с парнем моим, или месячные вовремя не начинаются.

- Еще по одной?

- Конечно.

Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две водки с тоником.

- Помнишь, как ты меня поцеловал в то воскресенье? - сказала она. - Я все вспоминаю, классно было очень.

- Хорошо, коли так.

- Хорошо, коли так, - опять повторила она за мной. - Ты правда так по-особенному разговариваешь!

- Да? - сказал я.

- В общем, я вот подумала. Вот если бы это я тогда впервые в жизни с мужчиной целовалась, вот бы было здорово. Вот могла бы я в жизни моей все местами переставить, сделала бы обязательно так, чтобы это был мой первый поцелуй. И потом всю жизнь бы вспоминала. Что-то сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые после того, как на свет появилась, целовалась? Вот теперь, когда ему уже пятьдесят восемь лет... Вот так бы вспоминала. Здорово было бы, да?

- Здорово, - сказал я, очищая фисташки от скорлупы.

- Ватанабэ, а все-таки, почему у тебя такой вид убитый?

- Оттого, наверное, что все еще не могу полюбить этот мир, - сказал я, подумав. - Такое почему-то ощущение, что этот мир ненастоящий.

Она смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой.

- У Джима Моррисона в песне явно что-то такое было.

- People are strange when you are a stranger.

- Peace, - сказала она.

- Peace, - повторил я.

- Как насчет со мной в Уругвай свалить? - сказала она, все так же подпирая подбородок рукой. - Бросить весь этот университет, семью, любимых.

- Тоже неплохо, - сказал я, смеясь.

- Здорово было бы послать все к черту и уехать туда, где никто-никто тебя не знает, как думаешь? Мне иногда так хочется это сделать! Вот увез бы ты меня вдруг куда-то далеко-далеко, я бы тебе детей нарожала, здоровых, как быков. И все жили бы счастливо. Носились бы по дому.

Я смеясь опрокинул третий стакан водки с тоником.

- Не хочешь, видно, пока детей, здоровых, как быки? - сказала она.

- Интересно было бы. Посмотреть бы, какие они будут.

- Да не хочешь, и не надо, - сказала она, поедая фисташки. - Просто напилась среди дня, и в голову лезет ерунда всякая. Все к черту послать, уехать куда-то. Уругвай, не Уругвай, поедешь туда, а там все равно все то же самое будет.

- Может и так.

- Куда ни езжай, разницы никакой. Хоть здесь сиди, хоть уедь куда. Во всем мире все одно и то же. Дать тебе вот эту, непробиваемую?

Мидори дала мне фисташку с чрезвычайно твердой скорлупой. Я с трудом очистил ее.

- Но в то воскресенье мне правда на душе так легко было! Залезли такие вдвоем на крышу, на пожар глядим, пиво пьем, песни поем. давно мне так легко не было. Все мне что-то навязывают. Стоит столкнуться где-то, и начинается: то то, то это. Ты меня по крайней мере не принуждал ни к чему.

- Не настолько я хорошо тебя еще знаю, чтобы принуждать к чему-то.

- Значит, когда получше меня узнаешь, тоже к чему-то принуждать будешь, как все остальные?

- Вполне возможно, - сказал я. - В реальном мире все люди живут, кого-то к чему-то принуждая.

- А мне кажется, что ты так делать не будешь. Шестое чувство. Я по этим делам эксперт: принуждать кого-то или быть принуждаемым. Ты не такой. Поэтому я когда с тобой, у меня на душе спокойно. Понимаешь? В мире сколько угодно есть людей, которым нравится принуждать и быть принуждаемыми. Бегают, орут, что их принуждают, или они кого-то принуждают. Нравится им это. А мне это не нравится. Просто выхода другого у меня нет.

- А ты к чему кого-то принуждаешь, и к чему тебя принуждают?

Она положила в рот кусочек льда и некоторое время перекатывала его во рту.

- Хочешь больше про меня узнать?

- Интересно, в принципе.

- Я спросила: "Хочешь больше про меня узнать?" А ты не по теме отвечаешь.

- Хочу про тебя больше узнать, - сказал я.

- Правда?

- Правда.

- Даже если отвернуться захочется?

- Что, так страшно?

- В каком-то смысле, - сказала она, наморщив лоб. - Давай еще по одной.

Я подозвал официанта и заказал нам по четвертой водке с тоником. Пока несли водку, она все так же сидела, поставив локоть на стол и подперев рукой подбородок.

Я молча слушал, как Thelonious Monk поет "Honeysuckle rose". В кафе кроме нас было еще пять или шесть посетителей, но спиртного кроме нас никто не пил. Ароматный запах кофе наполнял все дружелюбной послеполуденной атмосферой.

- У тебя в это воскресенье время будет? - спросила она у меня.

- Я тебе, наверное, в тот раз уже говорил, но по воскресеньям у меня всегда время есть. Если не считать, что к шести на работу надо.

- Тогда встретимся в это воскресенье?

- Давай.

- Я в воскресенье утром к тебе в общагу заеду. Во сколько, не знаю. Ладно?

- Без разницы, - сказал я.

- Слушай, Ватанабэ. Знаешь, чего я сейчас хочу?

- Даже не представляю.

- Хочу лечь, во-первых, на широкую мягкую кровать, - сказала она. - Чтобы было мне хорошо-хорошо, пьяная чтобы была совсем, вокруг чтобы никакого дерьма собачьего не было, а лежал бы ты рядом. И раздевал бы меня потихоньку. Нежно-нежно. Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает.

- Угу, - сказал я.

- И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя и кричу: "Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я так не могу! Пожалуйста, перестань!" Но ты бы не переставал...

- Я бы, между прочим, перестал.

- Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, - сказала она. - А потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но краешком глаза смотрю. И говорю: "Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком твердый, он в меня не войдет!"

- Да не такой он и большой, совсем обычный.

- Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю. "Бедненький!"

- И вот этого тебе сейчас хочется?

- Ага.

- Какой кошмар! - я не удержался от улыбки.

Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую десятитысячную купюру и все оплатила.

- Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, - сказала она. - Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы женщина тебя угощала, тогда другой разговор.

- Хочется-хочется!

- Да и дело свое ты не сделал.

- Он же твердый и большой, - сказал я.

- Ну да, - сказала она и повторила. - Он же твердый и большой.

Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице. Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись, нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу.

Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице. Она сказала, что хочет залезть на дерево, но на Синдзюку подходящих деревьев, к сожалению, не оказалось, а императорский парк на Синдзюку к тому времени уже закрылся.

- Жалко, обожаю по деревьям лазать, - сказала она.

Вдвоем с ней мы глазели на витрины магазинов, и еще незадолго до этого казавшийся неестественным облик улицы выглядел сейчас весьма естественно.

- Такое чувство, что благодаря тому, что тебя встретил, смог немножко полюбить этот мир, - сказал я.

Остановившись, она внимательно посмотрела мне в глаза.

- Правда! И резкость в глазах навелась. Видишь, как полезно со мной общаться?

- Точно! - сказал я.

В пол-шестого она сказала, что ей пора возвращаться домой, чтобы приготовить ужин. Я сказал, что тоже сяду на автобус и поеду в общежитие, проводил ее до станции Синдзюку, и там мы расстались.

- Слушай, знаешь, чего я сейчас хочу? - спросила она у меня перед расставанием.

- Я понятия не имею, чего ты хочешь, - ответил я.

- Чтобы нас с тобой схватили пираты и раздели догола. А потом вдвоем накрепко веревкой связали лицом к лицу.

- Это зачем еще?

- Ну пираты извращенцы попались.

- Да ты сама, по-моему, извращенка, - сказал я.

- А потом говорят нам, чтобы мы развлекались так в свое удовольствие, так как через час нас выкинут за борт, и бросают в корабельный трюм.

- Ну и?

- И мы один час с тобой развлекаемся. Катаемся, извиваемся.

- И вот этого тебе сейчас больше всего хочется?

- Ага.

- Какой кошмар! - сказал я, качая головой.

В воскресенье Мидори приехала ко мне в пол-десятого утра. Я был только что из постели и даже умыться еще не успел.

Кто-то постучал в дверь моей комнаты и крикнул : "Ватанабэ, к тебе телка какая-то пришла!" и я спустился в фойе, а там в лобби, сидя в кресле, закинув ногу на ногу, зевала Мидори в неправдоподобно короткой джинсовой юбке.

Идущие завтракать студенты все до одного заглядывались на ее стройные ноги. Ноги у нее, бесспорно, были красивыми на зависть всем.

- Рановато я, похоже, - сказала Мидори. - Ты только встал, что ли?

- Я сейчас умоюсь и побреюсь, ты минут пятнадцать подожди, ладно? - сказал я.

- Я-то подожду, только тут все на мои ноги так пялятся.

- Естественно. Пришла в мужскую общагу в такой короткой юбке, вот все и пялятся.

- Да ничего страшного. Я сегодня трусики надела красивые очень. Розовенькие, с волнистыми кружевами симпатичненькими.

- Так это еще хуже, - сказал я, вздыхая.

Я вернулся в комнату и наскоро умылся и побрился. Затем надел серую вязаную кофту поверх голубой рубахи с пристегивающимися на пуговицы уголками воротника, спустился вниз и вывел ее из общежития. Меня прошибал холодный пот.

- Слушай, и что, все, кто здесь живут, мастурбацией занимаются? - сказала Мидори, глядя на здание общежития.

- Ну да, пожалуй.

- А мужчины, когда это делают, про женщин думают?

- Ну наверное, - сказал я. - Мужчин, которые мастурбируют, думая про курсы акций, спряжение глаголов или Суэцкий канал, наверное, нет. В основном, пожалуй, про женщин думают, наверное...

- Суэцкий канал?

- Ну это к примеру.

- А про женщину какую-то определенную думают?

- Ну почему ты своего парня об этом не спросишь? - сказал я. - Почему я тебе такие вещи должен объяснять с утра в воскресенье?

- Ну мне интересно просто, - сказала она. - А у него если спросишь, он сердиться сразу начинает. Нечего, говорит, девушке про такие вещи спрашивать.

- Правильно говорит.

- Ну интересно мне. Это же просто любопытство. Вот ты когда мастурбируешь, ты про какую-то определенную девушку думаешь?

- Лично я - да. За других ничего сказать не могу, - задумчиво ответил я.

- А про меня ты никогда не думал, когда это делал? Скажи честно, я не обижусь.

- Никогда, правда, - честно ответил я.

- А почему? Я непривлекательная?

- Да нет, ты привлекательная, симпатичная, и твои провокационные манеры тебе идут очень.

- Тогда почему ты обо мне не думаешь?

- Ну во-первых, потому что я тебя считаю своим другом и не хочу тебя в это ввязывать. В сексуальные фантазии всякие. А во-вторых...

- Потому что тебе есть, о ком фантазировать?

- Ну да, - сказал я.

- Ты и в таких делах приличия соблюдаешь, - сказала она. - Вот это мне в тебе нравится. Но все-таки, можно я разок в этом поучаствую? В этих сексуальных фантазиях или иллюзиях то есть. Я хочу попробовать. Ты мой друг, и я тебя прошу. Не могу же я других просить. Никому ведь не скажешь: подумай, пожалуйста, обо мне этой ночью, когда будешь онанировать. Я тебя считаю своим другом, поэтому прошу. И расскажи потом, пожалуйста, как это было. Что мы делали...

Я вздохнул.

- Только по-настоящему нельзя. Мы ведь друзья. Понимаешь? По-настоящему нельзя, а так делай, что хочешь. думай, что хочешь.

- Да мне как-то не приходилось это с такими условиями делать, - сказал я.

- Попробуешь?

- Попробую.

- Ватанабэ, ты не думай, что я пошлая, или озабоченная, или провоцировать кого-то люблю. Просто мне это все очень интересно и ужасно все знать хочется. Я ведь все время в школе для девочек училась, пока росла. Поэтому ужасно хочу знать, о чем мужчины думают, как их тела устроены. И не так, как в женских журналах про это пишут, а как бы в виде case study (разбор прецедента).

- Case study... - безнадежно пробормотал я.

- Но я когда что-то хочу узнать или попробовать, мой парень или плюется, или сердится. Говорит, что я пошлая или что с головой у меня не в порядке. И минет никогда делать не дает. А я так хочу это изучить!

- Хм, - сказал я.

- Тебе тоже не нравится, когда тебе минет делают?

- Да я бы так не сказал.

- Значит, нравится?

- Нравится, - сказал я, - но давай об этом в другой раз поговорим. Сегодня такое классное воскресное утро, и не хочется, чтобы время уходило на разговоры о мастурбации и минетах. Давай про что-нибудь другое поговорим. Твой парень в нашем универе учится?

- Нет, конечно, в другом. Мы в старшей школе познакомились на почве самодеятельности. Я в женской школе училась, он в мужской - так ведь часто бывает? Совместные концерты и все такое. Правда, полюбили мы друг друга уже когда из школы выпустились. Это, Ватанабэ...

- Чего?

- Правда, подумай про меня хоть один раз.

- Попробую в следующий раз, - задумчиво сказал я.

На станции мы сели на метро и доехали до Отяномидзу. Я еще не завтракал, поэтому во время пересадки на станции Синдзюку купил в киоске мерзкий сэндвич и выпил отвратительного кофе, похожего на кипяченую краску, которой печатают газеты.

Воскресное метро было полно едущих на прогулку семей и влюбленных парочек. Вдобавок по вагону носились пацаны в одинаковых униформах с бейсбольными битами в руках. В вагоне было еще несколько девушек в мини-юбках, но в такой короткой юбке, как Мидори, не было никого.

Временами Мидори оправляла задравшуюся юбку. Несколько юношей неотрывно смотрели на ее ноги, и мне от этого было не по себе, но она вела себя абсолютно естественно, точно ее это особо не трогало.

- Знаешь, чего я сейчас больше всего хочу? - тихо сказала она где-то в районе Итигая.

- Понятия не имею, - сказал я. - Только ради бога, не рассказывай об этом в метро. Люди услышат, неудобно.

- Жалко. В этот раз просто грандиозно получилось, - сказала она с неподдельным сожалением.

- А что там, на Отяномидзу?

- Поехали-поехали, там увидишь.

Воскресная Отяномидзу была битком набита учениками средних и старших школ, приехавших то ли на репетиционные экзамены, то ли на занятия на подготовительных курсах.

Левой рукой придерживая ремень спортивной сумки, а правой держа меня за руку, она выбралась из толпы галдящих школьников.

- Ватанабэ, а вот ты смог бы как следует объяснить, как образуется сослагательное наклонение настоящего и прошедшего времени в английском языке? - вдруг спросила меня Мидори.

- Смогу, наверное, - сказал я.

- А вот скажи тогда, в повседневной жизни от таких вещей какая польза?

- В повседневной жизни от этого никакой пользы нет, - сказал я. - Но я считаю, что такие вещи не столько приносят какую-то конкретную пользу, сколько являются тренировкой для более упорядоченного усвоения других вещей.

Она ненадолго задумалась с серьезным лицом, затем сказала:

- Какой ты молодец! Я об этом и не думала никогда. Просто считала, что от всех этих сослагательных наклонений, дифференциалов, таблиц Менделеева никакого проку нет. Я такие заумные вещи поэтому всегда игнорировала. Значит, неправильно я жила?

- Как так игнорировала?

- Так, считала, что их нет. Я даже синусов с косинусами не знаю вообще.

- Ловко же ты тогда школу закончила и в универ поступила, - пораженно сказал я.

- Дурак ты, Ватанабэ, - сказала она. - Соображать надо просто, а экзамены в универ можно сдать, и не зная ничего. Я шестым чувством все знаю. Когда пишут, выберите из трех ответов правильный, я только так угадываю.

- Я не такой сообразительный, как ты, поэтому мне приходится овладевать более или менее упорядоченным способом мышления. Вроде как ворона к себе в дупло стекляшки таскает.

- А какая от этого польза?

- Ну как, - сказал я, - какие-то дела потом будет легче делать.

- Какие, например?

- Метафизическими знаниями овладевать, например, или иностранными языками.

- А от этого какая польза?

- Это кому как. Кому-то от этого есть польза, кому-то нет. Но в любом случае это все только тренировка, а есть польза или нет ее - это уже второй вопрос. Как я тебе сразу и сказал.

- Ну да, - восхищенно сказала она, продолжая спускаться вниз по склону, держа меня за руку. - У тебя так здорово получается кому-то что-то объяснять!

- Да ну?

- Да. Я у многих спрашивала, какой толк от английского сослагательного наклонения, но никто вот так как следует не объяснил. Даже учителей английского я об этом когда спрашиваю, они или теряются, или сердятся и смотрят, как на дуру. Никто как следует не растолкует. Если бы тогда появился человек вроде тебя и правильно объяснил, я бы, может, смогла сослагательными наклонениями интересоваться.

- Угу, - сказал я.

- Ты "Капитал" читал? - спросила она.

- Читал. Весь не прочитал, конечно. Как и большинство людей.

- Ты его понимаешь?

- Что-то понимаю, что-то нет. Чтобы "Капитал" по-настоящему прочитать, сначало нужно необходимую для его понимания систему знаний освоить. Конечно, в целом я марксизм в общих чертах, мне кажется, понимаю.

- Как ты думаешь, может первокурсник, который до этого таких книг в руки не брал, прочитать "Капитал" и с ходу его понять?

- Да вряд ли, наверное, - сказал я.

- Я в универ как только поступила, первым делом в фолк-клуб записалась. Петь хотела. Но это оказалось логовище каких-то идиотов. Сейчас как вспомню, так мурашки по коже бегут. Прихожу туда, а они мне говорят сперва Маркса почитать. С такой-то страницы по такую-то прочитать велели. Лекцию мне прочитали о том, что фолк в основе своей должен быть связан с обществом. Ну делать нечего, стала усердно Маркса читать, как домой пришла. Но понять не могла ни слова. Почище сослагательного наклонения. Кое-как страницы три одолела и бросила. На следующей неделе пошла на собрание и сказала, что почитала, но ничего не смогла понять. Так они меня после этого вообще за дуру считать стали. Понимание вопроса, типа, отсутствует, общественное сознание утеряно. И они ведь не шутили. А я же просто сказала, что книгу не смогла понять. Как-то это чересчур, ты не считаешь?

- Угу, - ответил я.

- А эти дискуссии какая нудятина! Все делают вид, типа они все на свете знают, и говорят трудными словами. Я не могла ничего понять и каждый раз переспрашивала. "Что значит империалистическая эксплуатация? Как это связано с восточно-индийскими компаниями?" или "Разгром производственно-образовательной коалиции, это значит, что и после того, как закончишь университет, в компанию на работу устраиваться нельзя?" Но никто не объяснял. Вместо этого делают возмущенные лица и меня же ругают. Ты веришь?

- Верю.

- "Как можно этого не понимать? С какими вообще мыслями ты живешь, Мидори?" Больше их ни на что не хватало. Конечно, я не такая уж умная. И я простой человек. Но ведь мир стоит на простых людях, и эксплуатируют тоже именно простых людей. Какую революцию, какую перестройку общества ты будешь делать, если ты сыплешь словами, которых простые люди не понимают? Я тоже хочу сделать, чтобы мир стал лучше. Я считаю, что если кого-то правда эксплуатируют, надо сделать, чтобы не могли эксплуатировать. Потому ведь я и переспрашиваю, правильно?

- Ну.

- Вот тогда я и подумала. Все они, подумала, идиоты и вруны. Орут красивенькие словечки в тему и выделываются, а сами только и думают, как бы новеньким первокурсницам пыль в глаза пустить да под юбку залезть. А на четвертом курсе они волосы коротко постригут, быстренько на работу куда-нибудь в "Мицубиси" или TBS, IBM, банк "Фудзи" устроятся, смазливенькую женушку, которая никаких Марксов никогда и в руки не брала, за себя возьмут, ребеночка родят и красивеньким именем его назовут. Какой там еще разгром производственно-образовательной коалиции? Смешно, аж слезы наворачиваются.

И первокурсники другие тоже просто смех. Никто ничего не понимает, а сами выделываются, типа все знают. А мне говорят потом : "Вот ты дура, ну не понимаешь ни фига, так ты говори "да, да, правильно", и все!" А было дело, Ватанабэ, мне вообще так тошно стало, можно я тебе про это уже тоже расскажу?

- Давай.

- Мы как-то раз на вечернее политсобрание должны были пойти, и всем девушкам сказали сделать по двадцать о-нигири (рисовые колобки), чтобы все поели. Серьезно. Это уже полная половая дискриминация была. Но я промолчала, подумала, что возмущаться все время тоже неправильно, и принесла двадцать о-нигири. Положила в рис маринованые сливы и в морскую капусту сушеную завернула. Знаешь, что они потом сказали? Что Мидори в рис кроме маринованых слив ничего не положила и ничего к нему не принесла. Что другие студентки, типа, в рис кету или икру минтаевую клали и омлет к рису принесли. Я обалдела просто. Как так, орут чего-то там про революцию, а сами из-за каких-то о-нигири возмущаются, а я ведь в каждый маринованые сливы положила и в морскую капусту завернула, это ведь уже какой шик! Про детей в Индии вспомнили бы!

Я рассмеялся.

- Ну и что с этим клубом стало?

- В июне бросила. Разозлилась, аж тошно было. И вообще кто в этом универе учится, это почти одни идиоты. Все только и дрожат, как бы кто-то не узнал, что они чего-то не понимают. Поэтому все читают одни и те же книги, говорят об одном и том же, слушают джона Колтрейна (John Coltrane) или смотрят фильмы Пазолини (Pier Paolo Pasolini) и делают вид, что от этого тащатся. Это, что ли, и есть революция?

- Ну как, я революцию своими глазами не видел, ничего сказать не могу.

- Если это революция, не надо мне никаких революций. Меня же тогда точно расстреляют за то, что я в горсть риса кроме маринованой сливы ничего не положила. И тебя точно расстреляют. За то что правильно понимаешь сослагательные наклонения.

- И такое может быть, - сказал я.

- Я знаю, Ватанабэ. Я ведь простой человек. Будет революция или не будет, простым людям ничего не остается, кроме как продолжать существовать в какой-нибудь дыре. Что такое революция? Самое большое, названия учреждений поменяются. Но они этого вообще не понимают. Те, кто говорит эту ерунду. Ты видел когда-нибудь работника налоговой службы?

- Нет.

- Я видела несколько раз. Они в дом заходят без приглашения и ведут себя по-хамски. "Что у вас в расходной книге творится? Да вы тут не понять чем занимаетесь, а не торгуете. Это что, расходы? Квитанции показывай, квитанции!" Мы в угол забъемся и сидим тихонько, а как обед наступает, мы им суси подаем по особому заказу. Но папа мой никогда с налогами не жульничал и все платил, честное слово. Мой папа такой человек. Воспитание у него старое. А эти из налоговой все время наезжают. Доходы у нас, говорят, маленькие что-то. Серьезно. Продажи плохие, вот и доходы маленькие, что тут непонятного? Я такую ерунду как слышу, так злюсь, что хочется заорать на них, чтобы шли и так наезжали на кого-нибудь побогаче. Если будет революция, эти люди из налоговой себя по-другому станут вести, как ты думаешь?

- Весьма сомнительно.

- Тогда я в революции не верю. Я только в любовь верю.

- Peace, - сказал я.

- Peace, - сказала она.

- А мы сейчас куда идем? - спросил я.

- В больницу. Папа в больницу лег, сегодня мне с ним сидеть надо. Моя очередь.

- Папа? - пораженно сказал я. - Твой папа разве в Уругвай не улетел?

- Да это я сочинила, - сказала Мидори с невинным лицом. - Он давно уже говорил, что поедет в Уругвай, но он не может никуда ехать. Он даже за пределы Токио выехать так просто не может.

- А состояние как?

- Сказать прямо, дело времени.

Какое-то время мы шли молча.

- Этой болезнью мама болела, так что я все знаю. Опухоль мозга. Ты веришь? Каких-то два года назад от этой болезни мама умерла, а теперь и у папы опухоль мозга.

Внутри университетской больницы , видно, из-за того, что было воскресенье, толпились лишь посетители, пришедшие навестить больных, да пациенты с легкими диагнозами. А еще там витал особый больничный запах.

Запахи, издаваемые дезинфекционными средствами и цветами для больных, мочой, одеялами, смешивались и целиком окутывали больницу, а посреди всего этого носилась, стуча каблуками туфель, медсестра.

Отец Мидори лежал в двухместной палате на койке со стороны двери. Облик его, лежащего там, напоминал маленькое животное, получившее глубокую рану.

Он безвольно лежал на боку, вытянув левую руку с воткнутой в нее иглой, по которой поступал раствор Рингера, и не шевелился. Это был худой мужчина мелкого телосложения, и впечатление создавалось такое, будто впредь он будет еще больше худеть и становиться еще меньше.

На голове была белая повязка, бледная рука была в следах от уколов. Наполовину прикрыв глаза, он смотрел куда-то в одну точку в пространстве, а когда Мидори и я вошли, он посмотрел на нас, и глаза его были воспаленные и красные. Посмотрев на нас секунд десять, он опять перевел свой изможденный взгляд куда-то в пространство.

Глядя на эти глаза, можно было понять, что этот человек вот-вот умрет. Никакой жизненной энергии в его теле почти не было заметно. Все, что в нем было, это лишь слабый неясный след былой жизни. Такое же впечатление мог произвести старый обветшавший дом, дожидавшийся, когда всю мебель вывезут, и его снесут.

Вокруг его иссохшихся губ тем не менее пробивалась, точно молодая трава, щетина. Надо же, человек настолько утерял жизненную энергию, а усы все растут, подумал я.

- Здравствуйте, - поздоровалась Наоко с тучным мужчиной средних лет, лежавшим на койке у окна. Тот лишь улыбнулся, точно не мог как следует говорить.

Он пару раз кашлянул, выпил воды, стоящей у изголовья, кое-как повернулся на бок и перевел взгляд за окно. За окном виднелись столбы и линии электропередачи. Больше ничего видно не было. На небе не было ни облачка.

- Как себя чувствуете, папа? - сказала Наоко, наклонившись к уху отца.

Говорила она так, будто проверяла работу микрофона.

- Как вы сегодня?

Отец, еле шевеля губами, сказал : "Плохо". Казалось, что он не столько говорит, сколько пытается извлечь звуки из сухого воздуха во рту. "Голова", сказал он.

- Голова болит? - спросила Наоко.

- Да, - сказал отец.

Похоже было, что сказать больше одного слова за раз у него не получалось.

- Ну что поделаешь? Сразу после операции, вот и болит. Тяжело, конечно, но потерпи, - сказала Мидори. - А это мой друг Ватанабэ.

- Здравствуйте, - сказал я. Ее отец слегка приоткрыл рот и тут же опять закрыл.

- Садись, - сказала Мидори, указывая на обтянутый винилом круглый стул, стоящий около койки.

Я повиновался и сел. Она набрала из чайника воды, напоила отца и спросила, не хочет ли он фруктов или фруктового желе. Отец сказал, что не хочет. Мидори сказала, что хоть немножко надо поесть, он ответил, что поел.

У изголовья койки имелась подставка в виде маленького столика, на которой стояли чайник со стаканом, поднос, маленькие часы и другие предметы быта.

Из мешка под подставкой Мидори вынула чистую пижаму и нижнее белье, сложила их и убрала в тумбочку у двери. На дне мешка были продукты для больного. Там были два грейпфрута, фруктовое желе и три огурца.

- Огурцы? - недоуменно сказала Мидори. - А огурцы-то зачем? И о чем сестра только думает? Не представляю. Я же ей по телефону объясняла: купи то, купи это. Не просила я ее никаких огурцов покупать.

- Может ты просила киви, а она не расслышала? - подсказал я. (по-японски "огурец" звучит как "кюри")

Мидори щелкнула пальцами.

- Точно, я киви просила! Но все равно, логически если подумать, неужели непонятно? С какой стати больной человек будет сырые огурцы есть? Будешь огурец, папа?

- Не хочу, - сказал отец.

Мидори села у изголовья и стала рассказывать отцу о всякой всячине. Что телевизор не показывает, и они вызвали мастера, что женщина из Такайдо через пару дней обещала прийти его проведать, что Миява из аптеки перевернулся на велосипеде. Отец слушал ее рассказы и только поддакивал.

- Ты правда ничего есть не хочешь, папа?

- Не хочу, - ответил отец.

- Ватанабэ, грейпфрут будешь?

- Не-а, - ответил я.

Немного погодя Мидори отвела меня в комнату отдыха, села на диван и закурила. В комнате отдыха курили еще трое пациентов, смотрящих какую-то политическую дискуссию по телевизору.

- Вон тот мужик с костылем так мои ноги разглядывает! Вон тот, в очках, в голубой пижаме, - довольно сказала она.

- А что еще делать? Когда в такой юбке, каждый глядеть будет.

- Ну и ладно. Все равно тут всем скучно, полезно иногда и ноги у молодой девушки поразглядывать. Может они поправляться быстрее будут от возбуждения?

- Да хорошо если наоборот не получится, - сказал я.

Она какое-то время смотрела на поднимающийся прямо вверх дым сигареты.

- Папа мой, - сказала Мидори, - он человек неплохой. Иногда загибает что-то такое, что аж злость берет, но в основе он, по крайней мере, человек честный, и маму любил искренне. И жил он по-своему правильно. Пусть и характер у него где-то слабый, и торговать он толком не умеет и сильно подняться не смог, но он был в сто раз лучше тех типов, что вокруг шныряют, всех обманывают и только под себя гребут. У меня тоже характер такой, что я уступать не люблю, так что мы с папой вечно ругались, но человек он неплохой.

Мидори взяла мою руку так, точно подобрала что-то с земли, и положила себе на колени. Половина моей ладони легла на ее юбку, остальная половина на ее бедро. Она какое-то время смотрела мне в лицо.

- Ватанабэ, неудобно, конечно, больница все-таки, но ты бы не мог еще со мной побыть?

- До пяти побуду без проблем, - сказал я. - Мне с тобой хорошо, да и заняться больше нечем.

- А ты по воскресеньям что в основном делаешь?

- Стираю. Глажу.

- Ватанабэ, ты мне про ту девушку не хочешь, наверное, рассказывать? Про твоя девушку?

- Ну да. Не хочу. Сложно очень, да и не получится, наверное, объяснить нормально.

- Ладно, можешь не объяснять, - сказала она. - А можно я тебе расскажу, как я ее себе представляю?

- Давай. Интересно, как же это ты ее преставляешь. Я весь внимание.

- Я думаю, что женщина, с которой ты встречаешься, замужем.

- Во как?

- Красивая женщина лет тридцати двух или трех из богатого дома. Меховые шубы, туфли от Чарльза Джордана (Charles Jourdan), шелковое нижнее белье и сексуально озабоченная. И делает страшные мерзости. В будни среди дня отдается безудержному сексу вдвоем с тобой. Но по воскресеньям муж дома, поэтому она с тобой видеться не может. Ну как, ошиблась я?

- Здорово ты нафантазировала! - сказал я.

- Она тебя, разумеется, заставляет связывать ей руки и завязывать глаза, а потом целовать все ее тело, каждый уголок. Потом заставляет тебя совать ей туда разные предметы или делать какие-нибудь акробатические штуки и все это снимает на "Полароид".

- А это мысль!

- Она ужасно озабоченная в сексе, поэтому пробует все, что только можно. Каждый день она только и делает, что изобретает что-то еще. Свободного времени у нее полно. Ага, думает она, а вот это мы попробуем в этот раз, когда придет Ватанабэ! А когда вы оказываетесь в постели, то занимаетесь этим до изнеможения раза три, меняя позы. И она тебе говорит: "Ну как, правда, у меня восхитительное тело? Тебя уже никогда не удовлетворят молоденькие девчонки. Разве могут молодые девчонки делать это как следует? Ну как? Ты чувствуешь экстаз? Но пока не кончай!"

- Да ты никак порнухи смотришь слишком много, - сказал я, смеясь.

- Наверное, - сказала она. - Но я порнуху обожаю! Пошли вместе в следующий раз?

- Пошли, как у тебя время будет, так и пойдем.

- Правда? Вот увидишь, такой класс! Давай что-нибудь садомазохистское посмотрим. Когда плетью бьют или женщин мочиться при людях заставляют. Я такие вещи обожаю!

- Давай.

- Знаешь, Ватанабэ, что мне в порно-кинотеатре больше всего нравится?

- Не знаю.

- Когда секс показывают, люди вокруг, знаешь, слюну сглатывают вот так, да? - сказала она. - Вот мне этот звук, как они слюнки глотают, нравится до безумия. Так прикольно!

Когда мы вернулись в палату, Мидори опять стала рассказывать отцу обо всем подряд, а отец или поддакивал ей, или просто молчал, закрыв рот.

Около одиннадцати часов пришла жена мужчины, лежавшего у окна, переодела на муже пижаму и почистила ему фрукты. Это была своенравного вида женщина с вытянутым лицом, и они вдвоем с Мидори стали болтать о жизни.

Пришла медсестра, поменяла емкость с раствором Рингера на новую и, поболтав немного с Мидори и женщиной, вскоре ушла. Я в это время от нечего делать то рассматривал палату, то глазел на электропровода за окном. Воробьи иногда прилетали и садились на провода. Мидори то вытирала отцу пот или помогала сплюнуть мокроту, о чем-то ему рассказывая, то болтала женщиной или медсестрой, то говорила о чем-то со мной, проверяя раствор Рингера.

В пол-двенадцатого был врачебный обход, и мы с Мидори вышли и подождали в коридоре. Когда врач вышел, Мидори спросила :

- Доктор, как он?

- После операции времени прошло немного, обезболивание мы сделали, - сказал врач, - так что результат операции можно будет узнать только дня через два или три. Если результаты будут нормальные, то хорошо, если нет, будем думать.

- Больше операций ведь не надо делать?

- Поживем - увидим, - сказал врач. - Что это ты в такой короткой юбке сегодня?

- Вам нравится?

- А по лестнице как подниматься? - спросил врач.

- Ну так и подниматься. Пусть все всё видят, - сказала Мидори, и медсестра за ее спиной улыбнулась.

- Тебя бы в больницу не мешало положить ненадолго да голову вскрыть и проверить хорошенько, - неодобрительно сказал врач. - А в нашей больнице пользуйся лифтом, пожалуйста. Нам тут лишние пациенты не нужны. И так последнее время работы хватает.

Когда закончился обход, как раз начался обед. Медсестра привезла на тележке еду и разнесла ее по палатам.

Отцу Мидори на обед принесли картофельный бульон, фрукты, нежную тушеную рыбу без костей, овощную икру. Мидори уложила отца на спину, покрутив ручку внизу, приподняла кровать и напоила отца с ложки бульоном. Отец съел пять или шесть ложек и, отворачиваясь, сказал:

- Хватит.

- Надо еще поесть, папа, - сказала Мидори.

- Потом, - сказал отец.

- Если не будешь есть как следует, сил не прибавится, - сказала Мидори. - В туалет еще не хочешь?

- Нет, - ответил отец.

- Ватанабэ, пошли есть? - сказала она.

- Ладно, - сказал я, хотя откровенно говоря, есть мне не хотелось.

Столовая была наполнена врачами, медсестрами и посетителями. Посреди просторного подземного помещения без единого окна рядами стояли стулья и столы, и все за ними ели, и каждый говорил о чем-то своем - должно быть, о болезнях - и звуки разговоров раздавались точно как в подземном переходе. Порой эти звуки как бы подавлялись вызовами врачей или медсестер, передаваемыми по репродуктору.

Пока я занимал места, Мидори набрала и принесла на алюминиевом подносе две порции обеда. Обед, в который входили пирожки со сливками, картофельный салат, солянка из капусты, рис, соевый бульон, был разложен по такой же белой пластиковой посуде, в какой разносили еду больным. Я съел только половину, остальное оставил. Она же с аппетитом съела все.

- Не хочется есть, Ватанабэ? - сказала Мидори, отпивая горячий чай.

- Да, не особо.

- Это потому что в больнице, - сказала она, оглядываясь вокруг. - С непривычки у всех такое. Запахи, звуки, спертый воздух, лица больных, напряжение, нетерпение, разочарование, страдание, усталость - из-за таких вещей. Они на желудок давят и аппетит гасят, но если привыкнуть, то уже не обращаешь на них внимания. Да и за больным как следует ухаживать не сможешь, если не наешься. Я ведь за четырьмя людьми уже ухаживала так, честно: дедушка, бабушка, мама, папа, так что я про эти дела все-все знаю. Бывает ведь, случится что-то, и поесть вовремя не можешь. Так что когда можно, надо наедаться досыта.

- Это я понять могу, - сказал я.

- Родственники когда папу навестить приходят, мы с ними тут вместе едим. Так они все половину недоедают, как ты. Я когда все съедаю, говорят : "Здоровая же ты, Мидори. А у меня кусок в горло не идет, не могу больше есть." Но ухаживаю за папой-то я! Смех один. Другие лишь изредка придут да посочувствуют, а утку выносить, мокроту помочь схаркнуть, от пота вытереть, это же я все делаю! Если бы от ихнего сочувствия утка сама выносилась, я бы раз в пятьдесят больше других сочувствовала. Но когда я весь обед съедаю, они на меня осуждающим взглядом смотрят и говорят: "Здоровая же ты, Мидори." Все меня, видно, за тяговую лошадь считают. По столько лет людям, почему они настолько в жизни ничего не понимают? На словах-то все можно сказать. Вынесешь ты утку или нет, вот что главное. Почему я все это сносить должна? Я ведь и выматываюсь, бывает, до смерти, и разреветься иногда хочется. Посмотри-ка на все это, как врачи прибегают, в голове у него скальпелем копошатся, хотя и надежды никакой нет, что полегчает, и так раз за разом, и каждый раз ему все хуже становится, и соображать он все хуже начинает, это же невыносимо! И деньги накопленные кончаются, и в университет неизвестно как еще три с половиной года смогу проходить, и сестра из-за всего этого замуж выйти не может.

- Ты в неделю сколько дней здесь? - негромко спросил я.

- Дня по четыре, - сказала Мидори. - В принципе считается, что уход здесь обеспечивается полный, но медсестра сама со всем справиться не может. Медсестры на самом деле ухаживают хорошо, но их тут катастрофически не хватает, а работы слишком много. Так что приходится родственникам за больными смотреть. Ну, в какой-то степени. Сестра за магазином смотрит, так что приходится мне урывками приходить между учебой. Дня по три в неделю сестра все равно приходит, дня четыре я сижу. И в промежутках успеваем на свидания ходить. Весьма загруженное расписание.

- У тебя же времени совсем нет, как же ты еще со мной встречаешься?

- Мне с тобой хорошо, - сказала Мидори, теребя пустой пластиковый стакан.

- Сходи-ка ты пару часиков погуляй тут поблизости, свежим воздухом заодно подыши, - сказал я. - А за отцом твоим я пока присмотрю.

- Почему?

- Мне кажется, тебе лучше одной где-нибудь проветриться от больницы подальше. Даже не говорить ни с кем, просто чтобы в голове свободней стало.

Она подумала и кивнула.

- Ладно. Может и так. А справишься?

- Ну я же видел, как ты делаешь, разберусь. Раствор проверить, пот вытереть, мокроту помочь схаркнуть, утка под кроватью, как проголодается - обедом накормить, а чего не знаю, у медсестры спросить можно.

- Да больше и знать нечего, - сказала Мидори, улыбаясь. - Только у папы сейчас с головой хуже становиться начинает, так что он иногда непонятное что-то говорит, ерунду всякую. Ты внимания не обращай.

- Ничего страшного.

Вернувшись в палату, Мидори сказала отцу, что сходит кое-куда по делам, а пока за ним присмотрю я. Ее отец, похоже, ничего против не имел. А может он ничего из того, что она сказала, и не понял.

Он лежал на спине и смотрел в потолок. Если бы он изредка не моргал, его бы можно было принять за умершего.

Глаза его были воспаленные и красные, как у пьяного, а ноздри при глубоком вздохе слегка расширялись. Что бы ни говорила ему Мидори он уже ничего не отвечал и совершенно не шевелился. У меня не было ни малейшего представления, о чем он может так думать на дне своего затуманенного сознания.

Когда Мидори ушла, я хотел было заговорить с ним, но не знал, о чем и как надо говорить, и решил сидеть молча. Он закрыл глаза и уснул.

Я сел на стул у изголовья и стал наблюдать, как изредка расширяются его ноздри, молясь о том, чтобы он сейчас не умер. Я подумал, что будет просто невероятно, если этот человек умрет, пока я буду присматривать за ним. Я ведь только что впервые встретился с этим человеком, и ничего, кроме Мидори, нас с ним не связывало, и с ней мы всего лишь вместе посещали лекции по "Истории драмы II".

Но он не умирал. Он просто глубоко заснул.

Я наклонился к его лицу и уловил чуть слышные звуки его дыхания. Я успокоился и стал разговаривать с сидевшей рядом женщиной. Она, похоже, приняла меня за кавалера Мидори, так как все время говорила о ней.

- Такая хорошая девушка, - сказала женщина. - За отцом так хорошо ухаживает, вежливая, ласковая, отзывчивая, усердная, и на лицо симпатичненькая. Ты ее береги. Не упусти. Такие девушки нечасто встречаются.

- Буду беречь, - согласно ответил я.

- У нас дочери двадцать один да сыну семнадцать, так они в больницу и не приходят. Как выходные, так они куда-нибудь развлекаться едут, то на серфинги свои, то на свидания. Им только денег карманных побольше подавай.

В пол-второго женщина ушла из палаты, сказав, что сходит за покупками. Больные оба крепко спали. Горячие лучи послеобеденного солнца ярко освещали комнату, и сидя на стуле с круглым сиденьем, я, казалось, вот-вот начну засыпать сам.

В вазе на столе у подоконника стояли белые и желтые хризантемы, сообщая всем, что сейчас осень. В палате витал сладковатый запах тушеной рыбы, оставшейся нетронутой после обеда. Медсестры все так же продолжали сновать по коридору, стуча каблуками, и о чем-то переговаривались ясными и четкими голосами.

Иногда они заглядывали в палату, и увидев, что оба пациента крепко спят, улыбались мне и исчезали. Я подумал, что хорошо было бы, если бы было что почитать. Но в палате ни книг, ни журналов, ни газет не было. Лишь календарь висел на стене.

Я вспомнил о Наоко. Вспомнил обнаженное тело Наоко, на котором не было ничего, кроме заколки для волос. Вспомнил узкую талию и укрытые тенью волосики в паху. Почему она разделась тогда передо мной? Был ли тогда у Наоко приступ лунатизма? Или это была всего лишь моя фантазия?

Чем дальше удалялся я от того маленького мира с течением времени, тем труднее мне было понять, было ли все, что произошло той ночью, плодом моего воображения или нет. Когда я думал, что это было на самом деле, мне казалось, что так оно и было, а когда я думал, что это было моей фантазией, то начинало казаться, что это и была фантазия. Все вспоминалось слишком отчетливо до самых мелких деталей, чтобы быть фантазией, но было слишком прекрасно, чтобы произойти на самом деле. И тело Наоко, и даже тот лунный свет.

Вдруг проснулся отец Мидори и начал кашлять, и мои воспоминания на этом прервались. Я дал ему сплюнуть мокроту на туалетную бумагу и утер пот со лба полотенцем.

- Воды попьете? - спросил я, и он кивнул, наклонив голову миллиметра на четыре. Я медленно вливал понемногу ему в рот воду из маленькой бутылочки, его сухие губы дрожали, кадык слегка шевелился. Он выпил всю теплую воду из бутылочки.

- Еще попьете? - спросил я.

Мне показалось, что он хочет что-то сказать, и я наклонился к нему поближе.

- Хватит, - сказал он тихим голосом. Голос его был еще суше и тише, чем до этого.

- Поедите чего-нибудь? Проголодались? - спросил я.

Он опять слегка кивнул. Я покрутил ручку и приподнял кровать, как это делала Мидори, и стал кормить его с ложки по очереди овощной икрой и тушеной рыбой.

Прошло довольно много времени, пока он съел половину и слегка помотал головой, давая понять, что уже хватит. Видимо, много шевелить головой ему было больно, так как поворачивал голову он лишь чуть-чуть. Я спросил его, будет ли он есть фрукты, он сказал: "Не хочу". Я вытер ему рот полотенцем, вернул кровать в горизонтальное состояние и выставил посуду в коридор.

- Вкусно было? - спросил я.

- Невкусно, - сказал он.

- Это точно, еда тут не особо вкусная, - сказал я, смеясь.

Он смотрел на меня, ничего не говоря, и глаза его, казалось, вот-вот закроются.

Мне вдруг подумалось, а понимает ли этот человек, кто я? Казалось отчего-то, что со мной ему находиться легче, чем когда Мидори была рядом. Или, может быть, он принимал меня за кого-то другого. Мне казалось, что по мне так оно было бы лучше.

- Погода на улице отличная, - сказал я, закидывая ногу на ногу, сидя на стуле. - Осень, воскресенье, погода отличная, так что куда ни пойдешь, везде людей полно. В такой день вот так где-нибудь в комнате спокойно сидеть лучше всего. И не устаешь зря. Туда, где людей много, пойдешь, так только устанешь, да и воздух плохой. Я по воскресеньям стираю обычно. Утром белье постираю, на крыше общаги развешу, а перед закатом снимаю и отглаживаю. Я бы не сказал, что мне белье гладить так уж не нравится. Здорово, когда помятая вещь разглаживается ровненько. Я довольно неплохо глажу. В начале, конечно, плохо получалось. Все в морщинах выходило. Но за месяц где-то привык. Так что воскресенье у меня день стирки и глажки. А сегодня вот не вышло. Жалко. Погода сегодня - для стирки лучше не придумаешь. Но ничего страшного. Можно и завтра утром пораньше встать и все сделать. Вы сильно не переживайте. Хоть сегодня и воскресенье, мне больше особо и заняться-то нечем. Завтра утром постираю, белье развешу, а в десять на лекцию. Мы с Мидори эту лекцию вместе слушаем. Это "История драмы II", мы по ней сейчас Эврипида проходим. Знаете Эврипида? Это древний грек такой, их с Эсхиллом и Софоклом большой тройкой древнегреческой трагедии называют. Его в конце, говорят, в Македонии собаки закусали, но по этому поводу разногласий много. Это про Эврипида-то. Мне вообще-то Софокл нравится, но это уже дело вкуса, так что ничего сказать не могу. В его пьесах такая особенность есть, что все люди попадают в дикие и запутанные ситуации и не могут из них никак выбраться. Понимаете? Люди фигурируют самые разные, и у каждого есть свои обстоятельства, причины, убеждения, и все по-своему стремятся к справедливости и счастью. И из-за этого все люди оказываются в таких положениях, что ни так не могут поступить, ни этак. Такого ведь в принципе быть не может, чтобы у всех людей была одна справедливость и все стали счастливы. Поэтому наступает неизбежный хаос. И что тогда происходит, как думаете? На самом деле это решается элементарно. В конце появляется бог. У он все расставляет по местам. Ты иди туда, ты иди сюда, ты иди с ним, а ты тут пока подожди, типа такого. Как посредник вроде. И таким образом все дела решаются. Это называется "бог из машины". У Эврипида постоянно этот "бог из машины" фигурирует, и когда до этого места доходит, то мнения у людей по поводу Эврипида расходятся.

В реальности, правда, если бы такой "бог из машины" существовал, все было бы легче. Как какие-то затруднения, как показалось, что выпутаться из чего-то не можешь, так сверху боженька снисходит и все решает. Как бы действительно легко было! Вот это, короче, и есть "История драмы II". Мы в университете такие вещи изучаем.

Пока я говорил, отец Мидори ничего не говорил и смотрел на меня неподвижным взглядом. Глядя в его глаза, невозможно было хоть сколько-то судить о том, понимает ли он хоть что-то из того, что я говорю.

- Peace, - пробормотал я.

Закончив говорить, я довольно сильно проголодался. Утром-то я почти ничего не ел, да и обед съел только наполовину.

Я пожалел, что не доел обед, но жалеть было поздно. Я пошарил там и сям в поисках съестного, но ничего кроме коробки с сушеной морской капустой, кускового сахара и соевой пасты там не было. В бумажном пакете лежали огурцы и грейпфруты.

- Я проголодался что-то, можно я огурцы съем? - спросил я у него.

Отец Мидори, наверное, ничего и не ответил. Я сходил в уборную и помыл все три огурца. Потом положил на тарелку соевой пасты и стал хрустеть огурцом, заворачивая его в морскую капусту и макая в соевую пасту.

- Вкусно, - сказал я. - Простенько, свеженько, бодростью отдает. Классные огурцы. Мне кажется, такая пища куда лучше, чем киви.

Я съел один и принялся за другой. По палате разносился жизнерадостный хруст. Уничтожив без остатка два огурца, я наконец перевел дыхание. Потом вскипятил воду на газовой плитке в коридоре и попил чаю.

- Воды или сока хотите? - спросил я.

- Огурец, - сказал он.

Я улыбнулся.

- Ладно. В морскую капусту вам завернуть?

Он чуть заметно кивнул. Я порезал огурец ножом для фруктов на кусочки, чтобы удобно было есть, и стал накалывать их на зубочистку и класть ему в рот, заворачивая в морскую капусту и макая в соевую пасту. Он брал их в рот и с почти ничего не выражающим лицом глотал, сделав несколько жевательных движений.

- Ну как? Вкусно? - спросил я.

- Вкусно, - сказал он.

- Это хорошо, что вам вкусно. Это доказывает, что вы живы.

В итоге он съел весь огурец. Съев огурец, он захотел пить, и я снова напоил его. Попив воды, он немного спустя захотел по-маленькому, и я достал из-под кровати бутылку и приложил к ее горлышку его член.

Я пошел в туалет, вылил мочу и вымыл бутылку водой. Потом вернулся в палату и допил свой чай.

- Как чувствуете себя? - спросил я.

- Чуть-чуть, - сказал он. - Голова.

- Голова чуть-чуть болит?

Он утвердительно слегка наморщил лицо.

- После операции так и должно быть, наверное. Мне операций не делали никогда, я не знаю.

- Билет, - сказал он.

- Билет? Какой билет?

- Мидори. Билет.

Я молчал, не в силах понять, что он имел в виду. Он тоже какое-то время ничего не говорил. Потом сказал: "Пожалуйста". Мне послышалось, что это было слово "пожалуйста". Он смотрел на меня, раскрыв глаза. Похоже было, что он что-то хочет мне сообщить, о что именно, я никак не мог сообразить.

- Уэно. Мидори, - сказал он.

- Станция Уэно?

Он чуть заметно кивнул.

"Билет - Мидори - пожалуйста - станция Уэно", суммировал я. Но смысл все равно понять не мог. Казалось, что он говорит это, будучи не в себе, но глаза его, напротив, казались более осмысленными, чем незадолго до этого.

Он поднял руку, в которой не было иглы с раствором Рингера, и протянул ее ко мне. Его рука дрожала в воздухе, точно на это уходили все его силы. Я встал и взял его за эту морщинистую руку. Бессильно сжимая мою руку, он повторил: "Пожалуйста".

- И о билете позабочусь, и о Мидори, вы не беспокойтесь, - сказал я, и он уронил руку и изможденно закрыл глаза.

Затем он уснул. Я убедился, что он не умер, вышел из палаты, вскипятил воду и выпил еще чаю. Я осознал, что испытываю симпатию к этому мелкого телосложения мужчине, стоявшему одной ногой в могиле.

Вскоре вернулась жена соседа.

- Все в порядке было? - спросила она у меня.

- Да, ничего не случилось, - ответил я.

Ее муж мирно посапывал во сне.

Мидори вернулась в четвертом часу.

- На скамейке в парке сидела, - сказала она. - Сидела одна и ни с кем не разговаривала, чтобы в голове свободней стало, как ты велел.

- Ну и как?

- Спасибо тебе. Кажется, полегчало немного. Осталась еще какая-то усталость, но по сравнению с тем, как до этого, тело будто легче стало. Я, наверное, гораздо сильнее вымоталась, чем сама думала.

Отец Мидори спал, делать особо было нечего, так что мы пошли к торговому автомату, купили кофе, потом пошли в комнату отдыха и стали пить его там.

Я рассказал Мидори обо всем, что случилось, пока ее не было. Что ее отец, выспавшись, съел половину обеда, потом, глядя, как я ем огурец, тоже захотел и съел один, потом сходил по-маленькому и опять заснул.

- Ну ты даешь! - восхищенно сказала Мидори. - Все с ног сбились оттого, что он не ест ничего, а ты его даже огурец съесть заставил, прямо не верится, честное слово.

- Ну не знаю, это, наверное, потому что я ел очень аппетитно, - довольно сказал я.

- А может потому, что у тебя способность делать так, что людям на душе легче становится.

- Вряд ли, - сказал я со смехом. - Гораздо больше людей наоборот считает.

- Как тебе мой папа?

- Мне нравится. Ни о чем таком поговорить, правда, не получилось, но почему-то кажется, что человек хороший.

- Не буянил?

- Да нет, совсем нет.

- А неделю назад вообще кошмар был, - сказал Мидори, слегка мотая головой. - В голове у него что-то переклинило, и он буйствовал сильно. Стаканом в меня кидает и орет: "Идиотка, чтоб ты сдохла!" С такой болезнью так бывает время от времени. Непонятно, отчего, но порой человек без причины беситься начинает. С мамой тоже так было. Знаешь, что она мне говорила? Ты не моя дочь, говорила, видеть тебя не желаю. У меня аж в глазах в тот момент потемнело. Такая у этой болезни особенность. Мозг подавляется, человек становится раздражительным и начинает нести, чего было и чего не было. Я об этом хоть и знаю, но все равно обидно становится, когда это слышишь. Расстраиваюсь, думаю, я за ними так ухаживаю, стараюсь, почему я такое должна слушать?

- Понимаю, - сказал я. Затем рассказал ей о словах ее отца, смысл которых был мне непонятен.

- Билет? Уэно? - сказала Мидори. - О чем это он? Ничего не понимаю.

- А потом сказал "пожалуйста", "Мидори".

- Для меня о чем-то просил, что ли?

- Или, может, просил съездить на станцию Уэно и купить билет на метро? - сказал я. - Короче, сказал он эти четыре слова в каком-то сумбурном порядке, и я ничего не понял. Тебе станция Уэно ни о чем не напоминает?

- Станция Уэно... - задумалась Мидори. - Станция Уэно мне напоминает, как я два раза из дома сбегала. В третьем и пятом классах начальной школы. Оба раза садилась на метро на Уэно и ехала до Фукусима. Деньги воровала из кассы и сбегала. Злилась тогда из-за чего-то на родителей. В Фукусима моя тетя жила по отцовской линии, и она мне сравнительно нравилась, вот я и ехала к ней. Папа тогда приезжал и увозил меня домой. В Фукусима за мной ездил. Мы с папой садились на метро, покупали в дорогу расфасованные комплексные завтраки и ехали до Уэно. Папа тогда мне так много всего рассказывал, хоть и запинался все время. Про землетрясение в Канто, про то, что во время войны было, про то, как я родилась, в общем, про всякое такое, о чем обычно не говорил. Сейчас вспоминаю, и кажется, что больше мы с ним, кроме как тогда, наедине вдвоем никогда и не говорили. Ты можешь в такое поверить? Мой папа говорил, что во время землетрясения в Канто он находился в самом центре Токио, но так и не понял совершенно, что землетрясение было.

- Ну да? - поразился я.

- Честно, он тогда на велосипеде с прицепом ехал в районе Коисикава и ничего, говорит, не почувствовал. Домой вернулся, а там со всех сторон черепица попадала, а родственники все за балки держатся и трясутся. Папа понять ничего не мог и спрашивал: "А что это вы делаете-то?" На этом папины воспоминания о землетрясении в Канто заканчиваются, - сказала Мидори и засмеялась. - Все папины рассказы о прошлом такие были. Ничего драматического. Одни несуразицы какие-то. Послушать его истории, такое чувство становится, будто за последие пятьдесят или шестьдесят лет в Японии ничего, кроме сплошных недоразумений, не происходило. Что 26-е февраля (бунт курсантов пехотного училища, 26.02.1936; были захвачены резиденция премьер-министра и полицейский департамент и убиты министр внутренних дел и министр финансов; 29-го февраля бунт был подавлен), что война на Тихом океане, все типа того, что надо же, и такое тоже было! Смешно, да? Так мы и ехали из Фукусима до Уэно. Рассказывал он мне это, запинаясь без конца, а в конце всегда говорил так: "Куда ты, Мидори, ни поедешь, везде одно и то же". Я, маленькая еще совсем, слушала это и думала, а может и правда оно так?

- И на этом твои воспоминания о станции Уэно заканчиваются?

- Ага, - сказала Мидори. - А ты из дома сбегал когда-нибудь?

- Нет.

- А почему?

- Да в голову как-то не приходило. Побеги всякие.

- Странный ты все-таки, - она удивленно покачала головой.

- Да ну? - сказал я.

- Короче, мне кажется, что папа тебя хотел попросить обо мне заботиться.

- Что, честно?

- Еще бы. Мне ли не знать, я же чувствую. А ты ему что ответил?

- Ну я ничего не понял и сказал, чтобы он не волновался, что все будет нормально, я и о билете, и тебе позабочусь, чтобы он не переживал.

- Так ты, значит, моему папе так пообещал? Что обо мне заботиться будешь?

Говоря это, Мидори искренне смотрела мне прямо в глаза.

- Да нет, - растерянно оправдывался я, - я же не понял, что к чему...

- Да не волнуйся ты, это же шутка. Просто пошутила с тобой, - сказала Мидори и засмеялась. - Ты в такие моменты такой милый!

Допив кофе, мы с Мидори вернулись в палату. Отец Мидори все еще спокойно спал. Я наклонился к нему и услышал тихий звук его дыхания.

Вслед за тем, как солнце клонилось после обеда к закату, лучи солнца за окном окрашивались по-осеннему нежными и спокойными тонами. Птицы собирались в стайки и то прилетали и садились на провода, то куда-то улетали. Мы сидели рядышком в углу палаты и тихонько болтали о том, о сем.

Она посмотрела на мою ладонь и предсказала дожить до ста пяти лет, трижды жениться и погибнуть в автокатастрофе. Я сказал, что жизнь в таком случае мне предстоит весьма неплохая.

В пятом часу отец проснулся, и Мидори села у его изголовья, вытерла пот, дала попить воды и спросила о головной боли. Потом пришла медсестра, измерила температуру, осведомилась о том, как часто он мочится и проверила раствор Рингера. Я посидел в комнате отдыха на диване и посмотрел прямую трансляцию футбола по телевизору.

- Пора идти потихоньку, - сказал я, когда настало пять часов. Затем сказал отцу Мидори:

- Мне сейчас на работу надо идти. Я с шести до пол-одиннадцатого в магазине на Синдзюку пластинки продаю.

Он перевел взгляд в мою сторону и чуть заметно кивнул.

- Я такие вещи показывать не умею, но я тебе честно так благодарна сегодня за все, - сказала мне Мидори в лобби у входа.

- Да не за что, - сказал я. - Но если это как-то поможет, я на следующей неделе опять приду. Тем более с отцом твоим еще разок встретиться хочу.

- Честно?

- В общаге сиди, не сиди, все равно там делать нечего, а тут хоть огурцов поесть можно.

Сложив руки на груди, Мидори пинала каблуком линолеум на полу.

- Хочу с тобой еще разок напиться... - сказала она, слегка опустив голову.

- А порнуха?

- Посмотрим порнуху и напьемся, - сказала Мидори. - И как всегда про неприличные вещи всякие болтать будем.

- Когда я про них болтал? Это ты про них болтала! - возразил я.

- Да какая разница, кто? Будем про неприличные вещи болтать, напьемся до беспамятства и заснем друг у друга в объятиях.

- Что дальше, могу представить, - сказал я со вздохом. - Когда я начну к тебе приставать, ты, типа, будешь отказываться?

- Угу-у, - улыбнулась она.

- В следующее воскресенье тогда приезжай за мной в общагу, как сегодня. Вместе сюда поедем.

- Юбку подлиннее надеть?

- Ну, - сказал я.

Но итоге в следующее воскресенье я в больницу не поехал. Отец Мидори скончался в пятницу утром.

Утром того дня Мидори позвонила мне в пол-седьмого утра.

Загудел зуммер, оповещающий о том, что мне кто-то звонит, и я в пижаме спустился в лобби и поднял трубку.

- Папа только что умер, - сказала Мидори тихим спокойным голосом. Я спросил, могу ли чем-то помочь.

- Спасибо, ничего не надо, - сказала она. - Мы к похоронам привычные. Просто хотела, чтобы ты знал.

Мидори выдохнула воздух, точно вздыхая о чем-то.

- Ты не приезжай на похороны, ладно? Я это не люблю. Не хочу в таком месте с тобой встречаться.

- Понятно, - сказал я.

- Честно меня на порнуху поведешь?

- Конечно.

- Только чтобы грязная-грязная была.

- Ладно. Я ее испачкаю посильнее.

- Ага, ну я тебе тогда позвоню потом, - сказала она. И повесила трубку.

Однако всю следующую неделю никаких вестей от нее не было. В аудитории я ее не встречал, звонков от нее не приходило. Каждый раз вовращаясь в общежитие я с надеждой искал хоть какую-то записку в мой адрес, но ни одного звонка ко мне не было.

Как-то ночью я, чтобы сдержать обещание, попробовал мастурбировать, думая о Мидори, но ничего не получалось. Я поменял ее на Наоко, но и образ Наоко в этот раз особо не помогал. Я почувствовал себя по-дурацки и прекратил это занятие. В итоге я успокоил душу с помощью виски, почистил зубы и лег спать.

В воскресенье утром я написал Наоко письмо. В письме я написал ей об отце Мидори.

"Я ходил в больницу проведать отца студентки, которая учится со мной на одном потоке, и ел там огурцы. Он тоже захотел огурца, и я накормил его, и он с хрустом его съел. Однако через пять дней он утром скончался.

Я до сих пор помню, с каким хрустом он ел тот огурец. Похоже, что смерть человека оставляет после себя маленькие, но удивительные воспоминания.

Когда я открываю глаза по утрам, я вспоминаю ваш с Рэйко птичник. Павлинов и голубей, попугая и индюшку, кроликов. Помню и те желтые плащи с капюшонами, в которых ты и все люди там были в то утро, когда шел дождь.

Когда я вспоминаю о тебе, лежа в теплой постели, мне становится очень радостно. Чувство становится такое, точно рядом со мной, свернувшись калачиком, спишь ты. И я думаю тогда, как бы было здорово, если бы это было на самом деле.

Иногда, бывает, я чувствую себя страшно одиноко, но я веду вполне здоровый образ жизни. Подобно тому, как ты по утрам ухаживаешь за птицами, я каждый день по утрам завожу пружину внутри себя.

Я вылезаю из постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития и по пути в университет раз тридцать шесть с силой поворачиваю заводной ключ. Мне тяжело оттого, что я не могу встретиться с тобой, но тем не менее тот факт, что ты существуешь, помогает мне выдерживать жизнь в Токио. То, что я думаю о тебе, лежа в постели, когда просыпаюсь утром, заставляет меня сказать себе: ну что же, давай проживем этот день на совесть. Сам я этого не замечаю, но последнее время я, кажется, стал частенько говорить сам с собой. Похоже, что я бормочу что-то, когда завожу пружину.

Но сегодня воскресное утро, когда пружину можно не заводить. Я закончил стирку и пишу это письмо, сидя у себя в комнате. Когда я допишу это письмо, приклею к нему марку и сброшу в почтовый ящик, до вечера мне совершенно нечего будет делать. В будни я в перерывах между лекциями усердно занимаюсь в библиотеке, так что заниматься учебой по воскресеньям мне отдельно не приходится.

В воскресенье после обеда тихо, мирно и одиноко. Я в одиночку читаю или слушаю музыку. Бывает, что я вспоминаю одну за другой улицы, по которым мы с тобой ходили вдвоем по воскресеньям, когда ты была в Токио. Также я очень ясно помню, в какой одежде ты была. По воскресеньям после обеда я пробуждаю в себе поистине великое множество воспоминаний.

Передавай привет Рэйко. По вечерам порой я жутко скучаю по звукам ее гитары."

Дописав письмо, я опустил его в почтовый ящик, удаленный метров на двести. Потом купил в кондитерской лавке поблизости яичный сэндвич и колу, сел на лавке в парке и съел это вместо обеда.

В парке дети играли в бейсбол. Я убивал время, наблюдая за этим.

Чем глубже становилась осень, тем тем небо становилось голубее и выше, а когда я взглянул вверх, на север по нему протянулись две параллельные полоски самолетных следов, подобные проводам электропоезда.

Я бросил детям подкатившийся ко мне мяч для софтбола, и они поблагодарили меня, приподняв шапки. У большинства юных бейсболистов в игре изобиловали base on balls и steal base (нарушения в бейсболе).

После полудня я вернулся в комнату и стал читать книгу, но сосредоточиться на чтении не смог и стал вспоминать Мидори, глядя в потолок. Я подумал, действительно ли ее отец хотел попросить меня позаботиться о Мидори.

Но конечно же, понять, что он на самом деле хотел мне сказать, я не мог. Вполне возможно, что он принял меня за кого-то другого. В любом случае из-за того, что он скончался утром в пятницу, когда моросил дождь, у меня теперь не осталось никакого способа узнать истину. Я представил, что он, наверное, еще больше уменьшился, когда умер. А потом превратился в горстку пепла внутри крематория.

И все, что он оставил после себя, это книжная лавчонка в обшарпанном торговом ряду и две - по крайней мере одна из них несколько особенная - дочери. Я подумал, какой же на самом деле была его жизнь? С какими мыслями смотрел он на меня, лежа на больничной койке, с изрезанной и затуманенной головой?

Я думал так об отце Мидори, и настроение мое понемногу становилось все мрачнее, и я поспешно снял с крыши белье и решил поехать побродить по Синдзюку, чтобы убить время.

Переполненная людьми воскресная улица меня успокоила. Я пошел в набитый людьми, как метро в час пик, книжный магазин "Кинокуния" и купил "Свет в августе" Фолкнера (William Faulkner, "Light in August"), затем пошел в наиболее шумное, как мне показалось, джаз-кафе, где, слушая пластинки Орнета Кольмана и Бада Пауэла (Ornette Colman, Bud Powell), выпил горячего и крепкого, но невкусного кофе и стал читать только что приобретенную книгу.

В пол-шестого я закрыл книгу, вышел из кафе и по-простому поужинал. Тут мне подумалось, сколько же еще десятков, сколько сотен таких воскресений мне еще предстоит? "Тихое, мирное, одинокое воскресенье", сказал я вслух. Я не завожу пружину по воскресеньям.

Глава
8
   Но мыши ведь не любят...

В ту неделю я сильно порезал руку. Я не знал, что стекло в перегородке между полками с пластинками было треснутым. Кровь окрасила ладонь в красный цвет, и вытекало ее так много, что мне самому было удивительно.

Управляющий принес несколько полотенец и перевязал ими мою ладонь вместо бинта. Он позвонил по телефону и узнал номер больницы скорой помощи, которая работала ночью.

Человеком он был не самым приятным, но в таких ситуациях реагировал быстро. Больница, к счастью, находилась неподалеку, но еще до того, как мы дошли до нее, полотенце успело насквозь пропитаться бурой кровью, и просочившаяся кровь капала на асфальт.

Люди в замешательстве расступались перед нами. Они, похоже, думали, что меня ранили в какой-то драке. Сильной боли не было. Лишь непрестанно лилась кровь.

Врач с ничего не выражающим лицом избавил меня от окровавленного полотенца и остановил кровь, накрепко перетянув запястье, затем продезинфицировал и зашил рану. Он велел мне зайти еще раз на следующий день.

Когда мы вернулись в магазин, управляющий сказал, что зачтет мне выход на работу, и велел идти домой. Я сел на автобус и поехал в общежитие. Я пошел в комнату Нагасавы. Из-за раны нервы у меня были на взводе, и хотелось с кем-то поговорить, да и с ним я не встречался, как мне казалось, уже довольно давно.

Он оказался у себя и пил пиво, глядя по телевизору передачу по испанскому языку. Увидев мою руку в бинтах, он спросил, что случилось. Я ответил, что ничего особенного, просто слегка поранился. Он предложил мне выпить пива, я отказался.

- Уже кончается, подожди чуть-чуть, - сказал Нагасава и стал отрабатывать испанское произношение. Я сам вскипятил воду и заварил себе чаю в пакетиках. Испанка зачитала пример:

- Такой сильный дождь идет впервые. В Барселоне смыло несколько мостов.

Нагасава повторил за ней пример вслух и сказал:

- Дурацкий какой-то пример. В передачах по иностранным языкам все примеры в основном такие. Сплошная чушь.

Когда передача по испанскому закончилась, Нагасава выключил телевизор и достал из миниатюрного холодильника еще одно пиво.

- Не помешал я тебе? - спросил я.

- Мне? Вовсе нет. Я как раз от скуки помирал. Пиво точно не будешь?

Я ответил, что не буду.

- Кстати, результаты экзаменов объявили недавно. Прошел, - сказал Нагасава.

- Это ты про мидовские экзамены?

- Ну, официально называется "экзамен первого разряда по найму государственных служащих дипломатической службы", идиотизм какой-то, да?

- Поздравляю, - сказал я и протянул ему левую руку.

- Спасибо.

- Хотя ты-то и не мог не пройти.

- Так-то оно так, - засмеялся Нагасава, - но когда тебя признают, это все-таки действительно здорово.

- В МИД как поступишь, за границу поедешь?

- Да нет, сперва год внутри страны обучаешься. Потом уже на какое-то время за границу пошлют.

Я пил чай, он со смаком потягивал пиво.

- Я этот холодильник, если хочешь, тебе отдам, когда съезжать буду, - сказал Нагасава. - Тебе же нужен? С ним и пиво холодное пить можно.

- Если дашь, возьму. Но тебе он разве не нужен? Ты же все равно квартиру будешь снимать.

- Да не гони. Я отсюда как съеду, холодильник себе побольше куплю и заживу по-человечески. Четыре года я терпел, пока тут жил. Видеть больше ничего, чем тут пользовался, не смогу. Что надо будет, все тебе отдам. Телевизор, термос, радио.

- Не откажусь ни от чего, - сказал я. Потом взял в руки учебник испанского, лежавший на столе. - Испанский учить начал?

- Ну. Лишний иностранный язык не помешает. У меня вообще к языкам от рождения способности. Я и французский самоучкой освоил, а знаю почти в совершенстве. Это как игра. У одной правила выучил, в остальных то же самое. То же и с бабами.

- Как у тебя в жизни все по полочкам разложено, - съязвил я.

- Ну что, банкет как-нибудь закатим? - сказал Нагасава.

- Не на баб опять охотиться, надеюсь?

- Да нет, просто поедим. С Хацуми втроем в ресторан нормальный пойдем и покутим. Экзамен мой отметим. Местечко подороже найдем. Все равно все батя оплатит.

- А чего ты вдвоем с Хацуми тогда просто не поужинаешь, раз такое дело?

- Лучше будет, если и ты придешь, что мне, что Хацуми, - сказал Нагасава.

Это уже было в точности как с Кидзуки и Наоко.

- Как поедим, я к Хацуми спать поеду, так что просто поужинаем втроем, и все.

- Ну если вы вдвоем так хотите, я пойду, - сказал я. - Но у тебя какие планы вообще насчет Хацуми? Как обучение закончится, ты же за границу поедешь и, может, несколько лет не вернешься. А Хацуми как?

- Это ее проблема, не моя.

- Что-то я тебя не пойму.

Сидя за письменным столом, поставив локти на крышку стола, он отпил пива и зевнул.

- Скажем так, я ни на ком жениться не собираюсь и Хацуми об этом четко говорю. Так что она может выйти замуж, за кого хочет. Я удерживать не буду. Хочет меня ждать, не выходя замуж, пусть ждет.

- Ну и ну! - поразился я.

- Считаешь, гад я?

- Считаю.

- В мире справедливости даже в принципе нет. Это не моя вина. Изначально все так устроено. Я Хацуми не обманывал ни разу. Я ей четко сказал: в этом плане я человек отвратительный, так что если не нравится - давай расстанемся.

Нагасава допил пиво и закурил.

- Тебе в жизни страшно никогда не бывает? - спросил я.

- Слушай, я тоже не такой тупой, - сказал он. - Мне тоже в жизни, бывает, страшно становится. А как иначе? Но только я этого за аксиому принять не могу. Я иду, пока идется, используя сто процентов моих сил. Беру, что хочу, чего не хочу, не беру. Это и называется жить. Застряну где-то - тогда еще раз подумаю. Общество с неравными возможностями, с другой стороны, это общество, где ты можешь проявить свои способности.

- Как-то это черезчур эгоцентрично получается.

- Я зато не сижу и не жду, когда мне с неба что-то упадет. Я для этого все усилия прилагаю. Я усилий прилагаю больше тебя раз в десять.

- Это уж наверное, - согласился я.

- Я поэтому иногда вокруг оглядываюсь, и мне противно становится. Ну почему эти люди не прилагают усилий, почему не прилагают сил, а только ноют?

Я недоуменно посмотрел Нагасаве в лицо.

- А мне вот видится, что все люди вокруг вкалывают, как проклятые, не разгибаясь. Или я не так что-то вижу?

- Это не усилия, а просто работа, - коротко сказал Нагасава. - Я не про такие усилия говорю. Под усилиями я подразумеваю нечто более основательное и целенаправленное.

- Например, определиться с трудоустройством и со спокойной душой начать учить испанский?

- Да, вот именно! Я до весны испанский одолею. Английский, немецкий, французский уже выучил, итальянский доканчиваю. Без усилий, думаешь, это возможно?

Он курил, а я думал об отце Мидори. Я думал, что отец Мидори и представить бы, наверное, не смог, что можно начать учить испанский по телеурокам. И того, какая разница между усилиями и работой, ему тоже наверняка и в голову не приходило. Слишком он был занят, чтобы думать об этом. И работы было невпроворот, и за дочкой в Фукусима надо было ездить.

- Ну так как, в субботу если банкет устроим, сойдет? - сказал Нагасава.

- Сойдет, - ответил я.

Избранным Нагасавой местом был тихий респектабельный французский ресторан за Адзабу. Нагасава назвал свое имя, и нас проводили в отдельную комнату внутри.

На стенах маленькой комнаты висело штук пятнадцать фресок. Пока не приехала Хацуми, мы с ним обсуждали романы Джозефа Конрада и пили вкусное вино. Нагасава был в сером фирменном костюме, я был в крайне простецкой фланелевой куртке.

Мы прождали минут пятнадцать, когда пришла Хацуми. Она была со вкусом накрашена, в ушах были серьги из золота, на ней было стильное платье небесного цвета, на ногах были красные туфли строгого фасона, похожие на обувь для бала. Я сделал комплимент цвету ее платья, она сообщила, что это называется "midnight blue".

- Как тут шикарно! - сказала Хацуми.

- Папа когда в Токио приезжает, обязательно тут обедает. Я и раньше тут бывал. Я, правда, такую дорогую еду не особо люблю, - сказал Нагасава.

- А что так, здорово ведь, если иногда! Правда, Ватанабэ? - сказала Хацуми.

- Ага, главное, если только самому не платить за все, - сказал я.

- Отец со своей женщиной сюда всегда приходит, - сказал Нагасава. - У него же женщина в Токио.

- Да? - сказала Хацуми.

Я сделал вид, что ничего не слышал, и продолжал пить вино.

Вскоре пришел официант, и мы заказали еду. На первое заказали суп, на второе Нагасава заказал себе блюдо из утки, мы с Хацуми - из окуня.

Заказ несли довольно долго. Мы пили вино и болтали о том, о сем. Сперва Нагасава заговорил о мидовских экзаменах. Говорил, что большинство сдающих были такими отбросами, что хотелось их лицом в болото окунуть, но были среди них и нормальные люди. Я спросил, было ли это отношение меньше или больше, чем в обычном обществе.

- Да то же самое, конечно, - само собой разумеющимся тоном сказал Нагасава. - Куда ни пойди, везде то же самое. Так оно было, есть и будет.

Когда вино в бутылке закончилось, Нагасава заказал еще одну, а себе попросил двойной скотч.

Потом Хацуми опять заговорила о девушке, с которой хотела меня познакомить. У нас с Хацуми это было вечной темой. Она все хотела познакомить меня с "очень симпатичной младшекурсницей из клуба", а я каждый раз увиливал.

- Такая девочка хорошая, красавица к тому же. Давай я ее в следующий раз приведу, и вы встретитесь? Она тебе обязательно понравится.

- Не надо, - сказал я. - Я слишком бедный, чтобы с девушками из твоего универа встречаться. И денег у меня нет, и говорить нам с ней не о чем будет.

- Да нет же! Она скромная и очень хорошая! Не зазнайка какая-нибудь.

- Ну встретился бы разок, Ватанабэ, - поддержал ее Нагасава. - Никто же тебя с ней спать не заставляет.

- Естественно! Ни в коем случае! Она же девочка еще, я точно говорю! - сказала Хацуми.

- Как ты уже упоминала.

- Да, как я уже упоминала, - рассмеялась Хацуми. - Но Ватанабэ, бедный ты или не бедный, это же ни при чем совсем. Конечно, и у нас на курсе лицемерки и зазнайки всякие есть, но остальные же все нормальные девочки. И едят в обед в столовой за 250 иен.

- Вот прикинь, Хацуми. У нас в универе тоже обед есть "А", "Б" и "В", "А" за 120 иен, "Б" за 100 и "В" за 80. Если я вдруг беру "А", на меня все вот такими глазами смотрят. А если у меня не хватает на "В", я ем лапшу за 60 иен. Как ты думаешь, будет нам с ней о чем говорить?

Хацуми громко рассмеялась.

- И правда, дешево. Сходить, что ли, у вас поесть? Но ты, Ватанабэ, такой хороший мальчик, вам с ней обязательно будет, о чем говорить. да и откуда ты знаешь, может ей тоже понравится за 120 иен обедать?

- Вот это вряд ли, - сказал я, смеясь. - Никому такая еда не нравится. Выхода другого нет, вот и едят.

- Ты не суди о нас по тому, что мы едим. Конечно, у нас в университете много девочек из крутых и богатых семей, но много и порядочных девушек, которые к жизни серьезно относятся. Не все хотят только с теми с парнями водиться, только на спортивных машинах ездят.

- Это-то и я, конечно, знаю.

- У него девушка есть, - сказал Нагасава. - Но о ней этот парень ни слова не рассказывает. Такой скрытный, просто кошмар. Сплошные загадки.

- Это правда? - спросила у меня Хацуми.

- Правда. Но никаких особенных загадок тут нет. Просто обстоятельства такие запутанные, что говорить не хочется.

- Опасная женщина какая-то? Ты расскажи, я, может, посоветую чего.

Я пропустил это мимо ушей, попивая вино.

- Видала, скрытный какой? - сказал Нагасава, попивая третий скотч. - Этот парень если чего решил не говорить, нипочем не скажет.

- Жалко, - сказала Хацуми, кладя в рот кусочек паштета. - Вот подружились бы вы той мледшекурсницей, мы бы сегодня двойное свидание устроили.

- Партнерами бы потом спьяну поменялись.

- Язык у тебя без костей.

- И вовсе нет. Ты Ватанабэ нравишься.

- Нравиться это одно, а это же совсем другое, - спокойным голосом сказала Хацуми. - Ватанабэ не такой человек. Он тем, что ему принадлежит, дорожит. Я это знаю. Я потому и хочу его с девушкой познакомить.

- Да мы с Ватанабэ до этого дечонками менялись уже. Было или не было?

Нагасава с безразличным лицом допил виски и заказал еще одно.

Хацуми положила вилку с ножом и слегка протерла рот салфеткой. Потом посмотрела мне в лицо.

- Ватанабэ, ты правда это сделал?

Я не знал, что ответить, и молчал.

- Скажи честно, все нормально, - сказал Нагасава.

Я подумал, вот попал! У Нагасавы была манера выводить окружающих из себя, когда он бывал пьян. И сегодня он выводил не меня, а Хацуми.

И то, что я это понимал, заставляло меня чувствовать себя тем более неудобно.

- Хотелось бы послушать. Это интересно, - сказала мне Хацуми.

- Я пьяный был, - сказал я.

- Все нормально, я тебя не осуждаю. Просто хочу послушать, как это было.

- В баре на Сибуя как-то пили с ним и разговорились с двумя девушками, которые туда повеселиться пришли. Они в каком-то специализированом вузе учились и тоже пьяные были, ну мы и пошли в ближайший мотель. А ночью он ко мне стучит, говорит, давай девчонками поменяемся, и я к нему в комнату пошел, а он ко мне.

- А девушки не возмущались?

- Они же тоже пьяные были, да и им самим, в принципе, все равно было, кто с кем.

- Была на то соответствующая причина, - молвил Нагасава.

- Какая причина?

- Девчонки эти, видишь, больно разные были. Одна хорошенькая, другая страшная. Вот такая причина. Я так подумал, что это несправедливо будет. Я же себе красивую взял, а Ватанабэ что, не хочется с красивой, что ли? Вот и поменялись. Так, Ватанабэ?

- Ну, - сказал я.

Хотя сказать по правде, мне та девушка, что была менее симпатичной, понравилась больше. И говорить с ней было интересно, и характер у нее был неплохой. После секса мы с ней довольно весело беседовали, лежа в постели, и тут пришел Нагасава со своим предложением об обмене.

Я спросил ее, не против ли она, она согласилась, сказав, что если нам так хочется, то давайте. Она, наверное, решила, что я хотел переспать с той, что была покрасивее.

- Понравилось? - спросила меня Хацуми.

- Меняться?

- Ну и это, и вообще.

- Не то чтобы как-то по-особому понравилось, - сказал я. - Так себе. Когда с девчонками вот так спишь, особо нравиться нечему.

- Тогда зачем это делать?

- Потому что я его совращаю, - сказал Нагасава.

- Я Ватанабэ хочу услышать, - резко сказала Хацуми осуждающим тоном. - Почему он это делает?

- Иногда так с женщиной переспать хочется, что невозможно терпеть, - сказал я.

- Ты же говоришь, у тебя девушка есть, которая тебе нравится, с ней нельзя, что ли? - сазала Хацуми, подумав.

- Сложные обстоятельства.

Хацуми вздохнула.

В это время дверь открылась, и внесли еду. Перед Нагасавой поставили жаркое из утки, передо мной и Хацуми появились тарелки с блюдами из окуня. На тарелке раздельно лежали отваренные овощи, политые соусом. Затем официант ушел, и мы вновь остались втроем.

Нагасава стал аппетитно есть утку, отрезая по кусочку и запивая ее виски. Я попробовал шпинат. Хацуми не прикоснулась к еде.

- Ватанабэ. Я не знаю, что у тебя за обстоятельства, но тебе такое поведение не идет, и не похоже это на тебя, как ты считаешь? - сказала Хацуми.

Она положила руки на стол и неотрывно смотрела на меня.

- Да, - сказал я, - иногда я сам так думаю.

- Тогда почему не перестанешь?

- Иногда очень не хватает человеческого тепла, - откровенно сказал я. - Когда не могу ощутить тепло чьего-то тела, иногда невыносимо одиноко становится.

- Мне, в общем, так кажется, - встрял Нагасава. - Ватанабэ нравится какая-то девушка, но по каким-то причинам сексом они заниматься не могут. Поэтому секс он воспринимает как нечто отдельное и справляется с этим на стороне. И что тут плохого? Вполне разумно. Нельзя же запереться в комнате и одним онанизмом заниматься?

- Но если ты правда любишь эту девушку, разве нельзя потерпеть, Ватанабэ?

- Может и можно, - сказал я и поднес ко рту политую сливочным соусом рыбину. - Тебе мужских сексуальных проблем не понять, -

сказал Нагасава Хацуми. - Вот я, например, уже три года с тобой встречаюсь, и все это время сплю то с одной девчонкой, то с другой. Но у меня об этих девушках никаких воспоминаний не остается. Ни имен, ни лиц не помню. С каждой ведь только по разу сплю. Встретился, переспал, расстался - вот и все. Что в этом плохого?

- Что я в тебе не переношу, так это вот этот твой эгоизм, - негромко сказала Хацуми. - Проблема не в том, спишь ты с другими девушками или не спишь. Я разве хоть раз на тебя сердилась за то, что ты с другими девушками развлекаешься?

- Это развлечением даже назвать нельзя. Это просто игра, вот и все. Никто же не страдает.

- Я страдаю, - сказала Хацуми. - Почему тебе меня одной не хватает?

Нагасава некоторое время молча болтал в руке стакан с виски.

- Не хватает. Это совсем другого порядка вещи. Есть в моем теле какая-то жажда, от которой мне всего этого хочется. Если ты от этого страдаешь, извини. Дело вовсе не в том, что мне тебя одной не хватает. Но я кроме как с этой жаждой жить не могу, это и есть я. Ничего с этим не сделаешь.

Хацуми наконец взяла вилку с ложкой и начала есть рыбу.

- Но Ватанабэ по крайней мере в это не втягивай.

- Мы с Ватанабэ в чем-то похожи, - сказал Нагасава. - Ватанабэ тоже, как и я, подлинного интереса ни к кому, кроме себя, не испытывает. Есть между нами и разница, конечно, типа эгоист или не эгоист. Но ни к чему, кроме того, что он сам думает, что он сам чувствует и как он сам поступает, у него интереса нет. Поэтому он может воспринимать себя в отрыве от других. Вот этим мне Ватанабэ и нравится. Только этот парень сам этого четко осознать не может и потому мечется и страдает.

- А кто не страдает, кто не мечется? - сказала Хацуми. - А ты, что ли, никогда не мечешься и не страдаешь?

- И я, конечно, тоже и мечусь, и страдаю. Но я это могу воспринимать как испытание. Если мышь током бить, она тоже научится ходить по пути, где меньше страдать приходится.

- Но мыши ведь не любят.

- Мыши не любят, - повторил Нагасава и посмотрел на меня. - Круто! Жаль, сопровождения музыкального не хватает. Оркестра, там, с двумя арфами.

- Не паясничай. Я сейчас серьезно говорю.

- Мы сейчас едим, - сказал Нагасава. - И Ватанабэ с нами. Я считаю, что приличнее будет серьезные разговоры перенести на другой раз.

- Может я пойду? - спросил я.

- Останься. Так будет лучше, - сказала Хацуми.

- Раз уж выбрались, так съедим спокойно десерт да пойдем, - сказал Нагасава.

- Да мне все равно.

После этого мы некоторое время продолжали есть в тишине. Я съел рыбу без остатка, Хацуми недоела половину. Нагасава первым расправился с уткой и продолжал пить виски.

- Вкусная рыба, - сказал я, но никто ничего не ответил. Впечатление было такое, как если бы я бросил маленький камешек в глубокую пещеру.

Со стола се убрали и принесли лимонный шербет и кофе "Espresso". Нагасава и к тому, и к другому лишь слегка притронулся и сразу закурил. Хацуми к лимонному шербету даже не притронулась. Делать нечего, подумал я, съел шербет без остатка и стал пить кофе.

Хацуми смотрела на свои руки, сложив их на столе, как первоклассница. Как и все, что принадлежало к ее телу, ее руки тоже были аккуратными и изящными и выглядели благородно.

Я подумал о Наоко и Рэйко. Что-то они сейчас делают? Я подумал, что может быть, Наоко читает книгу, а Рэйко играет на гитаре "Norwegian wood". Внутри меня крутила водовороты отчаянная тоска по их маленькой квартире, в которую мне хотелось вернуться. Что я здесь делаю?

- Общее у нас с Ватанабэ то, что мы не требуем от других, чтобы они нас понимали, - сказал Нагасава. - В этом наше отличие от остальных. Другие волнуются, как бы сообщить окружающим о своих делах. Но я не такой, и Ватанабэ тоже не такой. Пусть нас никто не понимает, нам все равно. Я это я, прочие это прочие.

- Правда? - спросила у меня Хацуми.

- Да ну, - сказал я, - я не настолько сильный человек. Мне не будет все равно, если меня никто не сможет понять. Есть люди, с которыми я хотел бы иметь взаимное понимание. Просто я думаю, что если остальные люди в какой-то степени не могут меня понять, то ничего с этим, наверное, не сделаешь. Я это осознаю. Так что он неправ, мне не все равно, поймет меня кто-то или нет.

- Смысл почти тот же, как в том, что я сказал, - сказал Нагасава, беря в руку чайную ложку. - Серьезно, то же самое. Разница, как между поздним завтраком и ранним обедом. Еда та же, время то же, только называется по-разному.

- Нагасава, а мое понимание тебе тоже не особо нужно? - спросила Хацуми.

- Я смотрю, до тебя никак не доходит, что я говорю, а человек ведь понимает кого-то потому, что для него наступает момент, когда это должно произойти, а не потому, что кто-то желает, чтобы его поняли.

- Стало быть, если я хочу, чтобы кто-то правильно меня понимал, это плохо? Вот ты конкретно.

- Да нет, не так уж и плохо, - ответил Нагасава. - Душевные люди это зовут любовью. В смысле, если ты, к примеру, хочешь меня понять. Но моя система существенно отличается от систем, по которым живут другие люди.

- А ты меня, значит, не любишь?

- Просто ты мою систему...

- Плевала я на твою систему! - громко крикнула Хацуми. Она никогда не повышала голоса ни до этого, ни после, кроме того единственного раза.

Нагасава нажал кнопку звонка сбоку стола, и официант принес счет. Нагасава вручил ему кредитную карту.

- Извини, Ватанабэ, что сегодня так получилось, - сказал он. - Я поеду Хацуми провожу, ты дальше сам поступай, как хочешь.

- Да я в порядке. И ужин был классный, - сказал я, но никто на это никак не отреагировал.

Официант принес кредитку и счет, Нагасава сверил суммы и расписался авторучкой. Мы встали и вышли наружу. Нагасава хотел было выйти на дорогу и поймать такси, но Хацуми остановила его.

- Спасибо. Я сегодня с тобой вместе больше быть не хочу. Не надо меня провожать. Спасибо за ужин.

- Как хочешь, - сказал Нагасава.

- Я Ватанабэ попрошу меня проводить, - сказала Хацуми.

- Как хочешь, - сказал Нагасава. - Только Ватанабэ тоже такой же, как я. Парень он добрый и мягкий, но любить кого-то всей душой он неспособен. Там всегда где-то что-то сломано, и ничего, кроме жажды. Я-то это знаю.

Я остановил такси, усадил Хацуми первой и сказал Нагасаве:

- Ну я ее провожу тогда.

- Ты извини, - извинился Нагасава, но голова его, казалось, была уже занята чем-то другим.

- Куда? Эбису? - спросил я у Хацуми. Там была ее квартира. Хацуми мотнула головой в сторону. - Поедем где-нибудь выпьем тогда?

- Угу, - кивнула она.

- Сибуя, - сказал я таксисту.

Хацуми сидела, забившись в угол на заднем сиденье такси, сложив руки на груди и закрыв глаза. Ее маленькие сережки чуть заметно поблескивали каждый раз, когда машину трясло.

Ее платье цвета "midnight blue" точно специально было изготовлено под полумрак заднего сиденья такси. Накрашенные неяркой помадой ее губы красивой формы изредка искривлялись, точно собираясь произнести какой-то монолог, но передумав. Глядя на такой ее облик, мне казалось, что я понимаю, почему Нагасава избрал ее своей подругой.

Девушек красивее Хацуми было сколько угодно. Нагасава мог обладать сколькими угодно из них. Но внутри девушки по имени Хацуми было нечто, способное расшевелить душу человека. Она вовсе не прикладывала больших усилий, чтобы расшевелить собеседника. Распространяемая ею сила была крошечной, но вызывала отклик в душе собеседника.

Пока мы ехали на такси до Сибуя, я все время наблюдал за ней и пытался понять, что представлял из себя тот эмоциональный всплеск, который она поднимала в моей душе. Но понять, что это было, мне так и не удалось.

Лишь спустя двенадцать или тринадцать лет я осознал, что это было. Я был на улице Santa Fe в штате Нью-Мексико, чтобы взять интервью у какого-то художника, и на закате дня зашел в пиццерию поблизости и смотрел на прекрасное, словно чудо, заходящее солнце, жуя пиццу и запивая ее пивом.

Весь мир окрасился красным цветом. Все, что было доступно моему взгляду, вплоть до моей руки, тарелки, стола, окрасилось красным цветом. Все предметы были одинакового нежно-алого цвета, точно их окатили с головы до ног соком каких-то экзотических фруктов.

Среди этого ошеломительного предзакатного сияния я внезапно вспомнил Хацуми. И тогда я понял, чем на самом деле был вызванный ею тогда в моей душе водоворот. Это была невосполнимо утраченная и неспособная никогда быть восполненной ничем радость детства.

Я уже оставил эту горячую, чистую и невинную радость где-то далеко в прошлом и очень долгое время прожил, даже не вспоминая о том, что она когда существовала во мне. То, что расшевелила во мне Хацуми, было долгое время спящей внутри меня "частью меня самого". Когда я осознал это, мне стало грустно до слез. Она была по-настоящему, по-настоящему особенной женщиной. Кто-нибудь обязан был спасти ее, все равно как.

Но ни я, ни Нагасава не смогли ее спасти. Хацуми - как рассказывали мне многие люди - достигнув какого-то этапа в жизни, точно вдруг что-то осознав, покончила с собой. Спустя два года после того, как Нагасава уехал в Германию, она вышла замуж за другого, а спустя еще два года вскрыла себе вены бритвой.

Человеком, сообщившим мне о ее смерти, был, конечно же, Нагасава. Он прислал мне письмо из столицы Западной Германии Бонна.

"Со смертью Хацуми что-то сломалось, и от этого нестерпимо грустно и больно. даже такому человеку, как я."

Я порвал это письмо в мелкие клочки и никогда ему больше не писал.

Мы зашли в небольшой бар и выпили по несколько рюмок чего-то. Ни я, ни Хацуми почти ничего не говорили. Мы сидели друг напротив друга, как уставшие друг от друга супруги, пили и ели поп-корн. Потом в баре стало людно, и мы решили выйти наружу и погулять. Хацуми хотела заплатить, но я возразил, что предложение было мое, и расплатился сам.

Когда мы вышли наружу, ночной воздух был весьма холодным. Хацуми шла рядом со мной в своем светло-сером кардигане. Цели никакой у нашей прогулки не было, и я шел по ночной улице, сунув руки в карманы брюк. Гуляем, прямо как с Наоко, вдруг подумал я.

- Ватанабэ, а тут поблизости в биллиард есть где поиграть? - сказала внезапно Хацуми.

- Биллиард? - удивленно переспросил я. - Ты и в биллиард играешь?

- Угу, еще как. А ты?

- Играю, в принципе. Но не так чтобы хорошо.

- Тогда пошли.

Мы нашли поблизости биллиардную и зашли туда. Это было небольшое заведение в тупике переулка. Внутри биллиардной парочка в виде Хацуми в стильном платье и меня в голубой фланелевой куртке и форменном галстуке выглядела весьма нелепо, но Хацуми нисколько не обращала на это внимания, она выбрала кий и натерла его конец мелом. Затем она вынула из сумочки заколку и приколола волосы на лбу, чтобы не мешались во время игры.

Мы сыграли две партии, но как она и предупреждала, играла она великолепно, а я тем более не мог нормально играть из-за повязки на руке, так что обе партии Хацуми выиграла с разгромным счетом.

- Здорово играешь, - восхищенно сказал я.

- С виду не подумаешь, да? - улыбнулась Хацуми, тщательно прицеливаясь по мячу.

- Где ты так научилась?

- Мой дедушка вообще поиграть любил и биллиард дома держал. Так мы с детства как к нему идем, так со старшим братом вдвоем за биллиард. А когда подросли, с нами дедушка уже серьезно занимался. Хороший был человек. Умный, красивый. Сейчас умер уже. Он всегда хвастался, что в Нью-Йорке когда-то давно с Дианой Дурбин (Deana Durbin) встречался.

Она загнала подряд три шара и промазала по четвертому. Я с трудом загнал один шар, а по следующему промазал, хотя он был совсем простой.

- Это все из-за повязки твоей, - утешила меня Хацуми.

- Да нет, просто не играл давно. Два года и пять месяцев кий в руки не брал.

- Так точно помнишь?

- Друг мой умер ночью того дня, когда мы с ним в биллиард играли, вот и помню.

- И ты поэтому после того бросил в биллиард играть?

- Да нет. Таких особых намерений не было, - ответил я, подумав. - Просто повода не случалось в биллиард играть. Вот и все.

- А как твой друг умер?

- Авария.

Она забила несколько шаров подряд. Глаза ее были очень серьезными, когда она решала, куда направить шар, и удары по шарам она наносила точно выверенными усилиями. Я глядел, как она откидывает назад аккуратно уложенные волосы, поблескивая золотыми сережками, ставит ноги в туфлях, похожих на бальную обувь, в нужную позицию и бьет по шару, поставив стройные красивые пальцы на сукно стола, и эта обшарпанная биллиардная казалась мне частью какого-то аристократического клуба.

Мы впервые были с ней вдвоем одни, и это был замечательный опыт для меня. Находясь с ней вместе, я почувствовал, будто моя жизнь поднялась на ступеньку верх. Когда закончилась третья партия - и третью партию она, конечно же, тоже выиграла - рана на моей руке слегка разболелась, и мы решили остановиться.

- Извини. Не надо было заставлять тебя играть... - сказала Хацуми с неподдельным беспокойством.

- Да ничего страшного. Рана-то пустяковая. Да и здорово было, - сказал я.

Когда мы уходили, хозяйка биллиардной, сухощавая женщина средних лет, сказала:

- Да у вас талант, девушка.

- Спасибо, - сказала Хацуми, улыбаясь. Затем она расплатилась.

- Больно? - спросила у меня Хацуми, когда мы вышли.

- Да не особенно, - сказал я.

- А если рана открылась?

- Да все нормально будет.

- Да нет, пошли-ка ко мне. Я посмотрю твою рану. Все рано повязку сменить надо, - сказала Хацуми. - У меня дома и бинты есть, и лекарства. Да и отсюда недалеко.

Я сказал, что не стоит, так как все не настолько серьезно, чтобы так переживать, но она упорно твердила, что надо посмотреть, не открылась ли рана.

- Или тебе неприятно со мной находиться? Может, тебе не терпится домой вернуться? - шутливо спросила Хацуми.

- Вот уж нет, - сказал я.

- Тогда не упрямься и пошли ко мне, тут пешком два шага.

До дома Хацуми на Эбису от Сибуя было пятнадцать минут пешего ходу. Квартира ее была не сказать чтобы шикарная, но довольно приличная, и там были и маленькое лобби, и лифт. Хацуми усадила меня за стол на кухне и сходила переодеться в комнату сбоку. Теперь на ней были толстовка с надписью "Prinston University" и джинсы, а симпатично поблескивавших до этого сережек видно не было.

Она принесла откуда-то аптечку, разбинтовала на столе мою руку, убедилась, что рана не разошлась, продезинфицировала рану и снова наложила чистые бинты. Делала она все довольно искусно.

- Где ты стольким вещам научилась? - спросил я.

- Я когда-то в добровольной организации этим занималась. Там всему научилась, медпомощь и все такое, - сказала Хацуми.

Закончив перевязку, она принесла из холодильника две банки пива. Она выпила полбанки, я полторы. Затем Хацуми показала мне фотографию младшекурсниц из одного с ней клуба. Там действительно было несколько симпатичных девушек.

- Если захочешь подругу завести, скажи. Познакомлю мигом.

- Так и сделаю.

- Ты меня за сводню, наверное, считаешь, скажи честно?

- Есть немного, - честно ответил я и засмеялся. Хацуми тоже засмеялась. Смеяться ей очень шло.

- Что ты обо всем думаешь? Про нас с Нагасавой.

- В каком смысле, что я думаю?

- Как мне быть дальше?

- А что толку от моих слов? - сказал я, потягивая пиво, охлажденное ровно настолько, чтобы приятно было пить.

- Ничего страшного. Скажи, что ты думаешь.

- Я бы на твоем месте с ним расстался. А потом нашел бы кого-нибудь, мыслящего более душевно, и зажил бы с ним счастливо. Как бы ни стараться видеть в нем только хорошие стороны, встречаясь с ним, счастья достигнуть невозможно. Он живет не для того, чтобы стать счастливым или сделать счастливым кого-то. Когда с ним находишься вместе, с ума начинаешь сходить. На мой взгляд то, что ты с ним встречаешься уже три года, это само по себе чудо. Мне он, конечно, тоже по-своему нравится. Он интересный человек, и я считаю, что есть в нем и прекрасные стороны. У него есть способности и сила, за которыми таким, как я, и не угнаться никогда. И все-таки то, как он мыслит и как он живет, это ненормально. Когда я с ним говорю, у меня иногда такое чувство становится, будто я все время на одном месте кручусь и барахтаюсь. Хоть он и живет точно так же, как я, но он все равно поднимается все вверх и вверх, а я так и барахтаюсь на месте. И от этого ужасная пустота ощущается. Короче, сама система совсем другая. Ты понимаешь?

- Я понимаю, - сказала Хацуми и достала из холодильника еще пива.

- К тому же, когда он поступит в МИД, и обучение внутри страны у него закончится, что если ему тогда надолго за границу придется уехать? Что ты тогда будешь делать? До конца будешь ждать? Он ведь, по-моему, ни на ком жениться не хочет.

- Я тоже знаю.

- Больше мне тогда сказать нечего.

- Угу, - кивнула Хацуми.

Я медленно наполнил стакан пивом и стал пить.

- Я с тобой когда в биллиард играл, вдруг подумал, - сказал я. - У меня ни братьев, ни сестер ведь не было, я единственным ребенком рос, но никогда мне ни одиноко не было, ни брата или сестру никогда иметь не хотелось. Казалось, что и одному неплохо. Но когда мы только что в биллиард играли, вдруг подумал, вот хорошо бы у меня такая сестра была, как ты. Чтобы и умная была, и красивая, чтобы ей платье цвета "midnight blue" хорошо шло и сережки золотые, и чтобы в биллиард играть умела.

Радостно улыбаясь, Хацуми посмотрела мне в лицо.

- По крайней мере из того, что я за этот год от других слышала, от твоих слов мне радостней всего. Честно.

- Поэтому мне тоже хочется, чтобы ты была счастлива, - сказал я, чувствуя, что краснею. - Но вот ведь странно. С кем угодно, кажется, ты могла бы быть счастлива, но почему ты так привязана к такому, как Нагасава?

- Это, наверное, та ситуация, когда никакого выхода нет. Сама с этим ничего поделать не могу. Как сказал бы Нагасава: "Сама виновата, я тут ни при чем".

- Да уж, он бы так и сказал, - согласился я.

- Понимаешь, Ватанабэ... Я не такая уж умная. Я наивная и упрямая женщина. Ни системы, ни кто виноват, меня не касается. Мне достаточно выйти замуж, каждую ночь спать в объятиях хорошего человека и родить от него ребенка. Вот и все. Вот и все, чего я хочу.

- А то, чего он добивается, это совсем другое.

- Но люди ведь меняются, разве нет? - сказала Хацуми.

- В смысле, когда в общество выходят, с жизненными трудностями сталкиваются, страдают, взрослеют?

- Ну да. Кто знает, может быть, вдали от меня его чувства ко мне изменятся?

- Так можно об обычных людях рассуждать, - сказал я. - С обычным человеком, может быть, так бы оно и было. Но он ведь другой. У него такие сильные убеждения, каких мы себе представить не можем, и он их изо дня в день все усиливает. Если где-то ему достается, он от этого старается стать еще сильнее. Чем кому-то спину показать, он скорее слизняка готов проглотить. Чего ты вообще можешь ожидать от такого человека?

- И все-таки, Ватанабэ, сейчас мне ничего не остается, кроме как ждать, - сказала Хацуми, подперев подбородок двуми руками, поставив локти на стол.

- Ты настолько любишь Нагасаву?

- Люблю, - не колеблясь ответила она.

- Э-хе, - вздохнул я. Затем допил пиво. - Когда настолько кого-то любишь, что можешь так уверенно об этом сказать, это здорово.

- Я просто наивная и упрямая женщина, - опять сказала Хацуми. - Еще пиво будешь?

- Да нет, хватит уже. Пора идти потихоньку. Спасибо тебе и за повязку, и за пиво.

Я встал и обулся в прихожей. В это время зазвонил телефон. Хацуми посмотрела на меня, потом на телефон, потом опять на меня. Сказав: "Пока", я открыл дверь и вышел. Когда дверь тихонько закрывалась, мне в глаза бросился облик Хацуми, поднимающей трубку телефона. Это был последний раз, когда я ее видел.

Когда я вернулся в общежитие, было пол-двенадцатого. Я направился прямиком в комнату Нагасавы и постучал. Я постучал раз десять, пока до меня наконец дошло, что сегодня суббота.

На ночь с субботы на воскресенье Нагасава каждую неделю получал разрешение не ночевать в общежитии под предлогом того, что идет спать к родственникам.

Я вернулся в комнату, развязал галстук, снял куртку и брюки и повесил их на вешалку, переоделся в пижаму и почистил зубы. Затем я вспомнил, что завтра же снова воскресенье. Чувство было такое, словно воскресенье наступало с интервалом дня в три. А еще через два воскресенья мне исполнится двадцать лет. Я завалился в постель и погрузился в мрачные мысли, глядя на календарь на стене.

Утром в воскресенье я, как обычно, сел за стол и стал писать письмо Наоко. Я пил кофе из большой кружки, слушал старую пластинку Майлза Дэйвиса и писал длинное письмо.

За окном шел мелкий дождь, и в комнате было холодно, как в аквариуме. От свитера, который я только что вытащил из ящика с одеждой, пахло средством от моли. В верхней части окна на стекле неподвижно сидела жирная муха. Ветра, похоже, не было, так что флаг Японии безвольно свисал, обмотавшись вокруг флагштока, не шевелясь, точно полы тог древнеримских сенаторов. Неизвестно откуда взявшаяся тощая рыжая собачонка тщедушного вида бегала по лужайке и обнюхивала подряд все цветы, тыкаясь в них носом. Я никак не мог понять, чего ради собака бегает и нюхает цветы в такой дождливый день.

Сидя за столом, я писал письмо, а когда перевязанная рука начинала болеть, смотрел на поливаемую дождем лужайку.

Сперва я написал, что сильно порезал руку на работе в магазине пластинок, а потом написал о том, что в субботу вечером Нагасава, Хацуми и я втроем устроили нечто вроде банкета в честь успешной сдачи Нагасавой экзамена на звание дипломата. Я рассказал ей, какой это был ресторан и какие блюда там подавали. Я написал о том, что еда была отличной, но ситуация по ходу дела сложилась несколько странная.

Я поколебался, писать ли о Кидзуки в связи с нашим с Хацуми походом в биллиардную, но в итоге решил все-таки написать. Я почувствовал, что написать об этом необходимо.

"Я отчетливо помню последний шар, который Кидзуки забил в тот день - в день, когда он умер. Это был довольно трудный шар, и бить надо было от борта, и я и подумать не мог, что он его забьет.

Было это, наверное, совпадение, но шар пошел по точной траектории, и белый шар слегка ударился о красный, так что даже звука никакого не раздалось, и в итоге этот удар оказался последним в нашей партии. Это было так чисто и впечатляюще, что и сейчас оно у меня как перед глазами. И после этого почти два с половиной года я в биллиард не играл.

Но в тот вечер, когда я играл в биллиард с Хацуми, я до конца первой партии не вспоминал о Кидзуки, и для меня это было немалым шоком. Еще бы, ведь я после его смерти думал, что буду вспоминать о нем каждый раз, когда буду играть в биллиард. И все же я даже не вспомнил о нем до самого момента, когда после партии стал пить колу из автомата. А вспомнил я про Кидзуки потому, что в биллиардной, куда мы с ним часто ходили, тоже был автомат с колой.

Оттого, что я не вспомнил о Кидзуки, у меня появилось ощущение, будто я совершил что-то скверное по отношению к нему. Тогда у меня было такое чувство, словно я его предал.

Однако, вернувшись в общежитие, я подумал так. С тех пор прошло уже два с половиной года. Но ему ведь еще все те же семнадцать лет. И все же это не значит, что воспоминания о нем во мне стали менее яркими. То, что принесла его смерть, все еще отчетливо хранится во мне, и что-то из этого стало даже отчетливее, чем было тогда.

Вот что я хотел бы сказать. Мне уже почти двадцать, и что-то из того, что было общего у нас с Кидзуки в семнадцать и восемнадцать лет, уже исчезло, и как ни вздыхай, больше оно не вернется. Больше этого я объяснить не могу, но верю, что ты сможешь понять то, что я чувствую и хочу сказать. Также я думаю, что кроме тебя этого никто больше не поймет.

Я еще больше думаю о тебе, чем думал до сих пор. Сегодня идет дождь. Дождь в воскресенье меня немного раздражает. Когда идет дождь, я не могу стирать, а значит, не могу и погладить белье. Ни погулять, ни на крыше поторчать. Все, что я могу сейчас делать, это сидя за столом слушать по несколько раз "Kind of Blue", поставив проигрыватель на повтор, да глядеть на поливаемую дождем территорию.

Как я тебе писал до этого, я не завожу пружину по воскресеньям. Из-за этого письмо вышло черезчур длинное. Буду уже заканчивать. Потом надо будет пойти в столовую пообедать. Пока."

 

Продолжение следует...

 

Читайте в рассылке

  по понедельникам
 с 6 июля

Слепухин
Юрий Слепухин
"Киммерийское лето"

Герои "Киммерийского лета" - наши современники, москвичи и ленинградцы, люди разного возраста и разных профессий - в той или иной степени оказываются причастны к давней семейной драме.

 

  по четвергам
 с 16 июля

Мураками
Харуки Мураками
"Норвежский лес"

Роман классика современной японской литературы Харуки Мураками "Норвежский лес" (1987), принесший автору поистине всемирную известность. Это действительно лучшая вешь у Мураками.

 


 Подписаться

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 Обратная связь




В избранное