Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Иэн Макьюэн "Искупление"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 81 (948) от 2014-10-23

Рассылка 'Литературное чтиво'

 
   Иэн Макьюэн "Искупление"

 

Часть
I
  

 


VII
  

Храм на острове был построен в стиле Николаса Риветта в конце восемнадцатого столетия как украшение, приятная взору деталь пейзажа - чтобы усилить впечатление пасторальной идиллии, - и никакого религиозного назначения не имел. Он стоял близко к воде, возвышаясь на откосе и красиво отражаясь в озере, его колонны, поддерживавшие фронтон, откуда ни взгляни, прелестно затенялись вязами и дубами, окружавшими строение. Однако с более близкого расстояния храм являл собой весьма печальное зрелище: из-за влаги, просачивавшейся сквозь поврежденную гидроизоляцию, большие пласты штукатурки отвалились. После небрежного ремонта, сделанного в конце девятнадцатого века, в облицовке остались обширные участки некрашеного цемента, со временем они потемнели, стали коричневыми и придавали теперь зданию неряшливый рябой вид. В других местах сквозь стены проглядывала обнажившаяся гниющая дранка, напоминая ребра умирающего от голода животного. Двойные двери, когда-то открывавшиеся в круглый зал под куполом, давным-давно исчезли, каменный пол был густо покрыт заплесневевшими листьями и испражнениями птиц и животных, находивших здесь приют. В великолепных георгианских окнах не осталось ни одного стекла - в конце двадцатых годов их повыбивали Леон и его друзья. Высокие ниши, где некогда стояли статуи, опустели и затянулись паутиной. Каким-то образом тут сохранилась скамейка, много лет назад принесенная с деревенской крикетной площадки тем же юным Леоном и его беспокойными одноклассниками. Ее ножки, отломанные и использовавшиеся для сокрушения окон, вросли теперь в землю среди крапивы и нетленных осколков стекла.

Так же, как павильон у бассейна позади конюшни имитировал архитектуру храма, сам храм, судя по всему, должен был вызывать ассоциации с подлинным домом Адама, хотя никто из Толлисов понятия не имел, как тот дом выглядел. Возможно, сходство следовало искать в расположении колонн, форме фронтона или в пропорциях окон. Время от времени, чаще всего под Рождество, когда люди особенно охотно строят планы, Толлисы, гуляя по мосткам, клятвенно обещали докопаться до истины, но, как только наступал новый суматошный год, никто об этом больше не вспоминал. И утрата памяти об исторической родословной храма гораздо больше окрашивала печалью образ бесполезного маленького строения, чем его физическое обветшание. Храм напоминал отпрыска великосветской дамы, оставшегося после ее смерти беспризорным сиротой, состарившегося до срока и махнувшего на себя рукой. Только конусообразное пятно сажи высотой в человеческий рост на внешней стене, там, где двое бродяг когда-то нахально разожгли костер, чтобы зажарить карпа, не было на совести Толлисов. В течение долгого времени в траве перед входом лежал сморщенный башмак, который постепенно объедали кролики. Сегодня Брайони его уже не увидела - всему приходит конец. Мысль о том, что храм надел черную повязку в знак траура по сгоревшему дому, что он оплакивает давнее величественное прошлое, рождала смутно-религиозное ощущение. Призрак трагедии, витавший над храмом, спасал его от того, чтобы считаться чистой фальшивкой.

Трудно долгое время хлестать палкой по крапиве и не сочинить какую-нибудь историю. Вскоре Брайони, поглощенная своими мыслями, уже испытывала зловещее удовольствие, хотя со стороны казалась обычной девочкой, пребывавшей в плохом настроении. Она нашла гибкую ореховую веточку и ободрала с нее кору. Предстояла работа, за которую она и принялась. Высокая самодовольная крапива с жеманно склоненной головкой и нижними листьями, простертыми, словно руки ищущей защиты невинности, была Лолой, и как бы она ни молила о пощаде, изогнувшийся дугой свистящий трехфутовый прут скосил ее, заставив опуститься на колени. Брайони ощутила слишком большое удовлетворение, чтобы остановиться на этом, и несколько следующих стеблей крапивы тоже были назначены Лолой. Одна, склонившаяся к уху соседки и что-то ей нашептывавшая, получила сильнейший удар по губам; вторая стояла отдельно от других, склонив голову набок, и явно замышляла какую-то коварную интригу; еще одна корчила из себя аристократку перед кучкой юных обожателей и рассказывала им всякие небылицы про Брайони. Очень жаль, но обожателям придется умереть вместе с ней. Каждая следующая крапивина наделялась одним из многочисленных пороков Лолы: гордыней, обжорством, корыстолюбием, упрямством - и была обречена пасть. В последнем припадке злобы все они валились Брайони под ноги, силясь ужалить. Когда "Лола" получила сполна и умерла окончательно, три пары молодых крапивных побегов поплатились за актерскую бесталанность близнецов - возмездие было хладнокровным, без снисхождения к нежному возрасту. Потом несколько кустов крапивы воплотили в себе сам акт написания пьесы. Опустошенность, зря потраченное время, неразбериха, царящая в головах других людей, безнадежность притворства - в саду искусств это были семена, подлежавшие уничтожению.

Расквитавшись с драматургией и почувствовав себя от этого значительно бодрее, Брайони осторожно, чтобы не наступить на битое стекло, стала обходить храм по кругу там, где трава беспорядочно росла вперемешку с проклюнувшимися семенами ближайших деревьев. Расправа с крапивой символизировала самоочищение, и теперь Брайони переключилась на детство, в котором больше не нуждалась. Какое-то хилое растеньице стало для нее символом всего, чем она жила до сих пор. Но этого было мало. Для устойчивости чуть расставив ноги, она избавилась от себя прежней, один за другим нанеся тринадцать - по числу прожитых лет - сокрушительных ударов по растеньицу. Девочка гневно обрушивалась на жалкую несамостоятельность младенчества и раннего детства, на школярское желание показать себя и заслужить похвалу, на глупую гордость, испытанную в одиннадцать лет от написания первого рассказа, на зависимость от маминого одобрения. Ошметки листьев и стеблей летели через ее левое плечо и ложились у ее ног за спиной. Гибкий кончик прута, рассекая воздух, издавал сопряженный звук двух тонов, словно взвизгивал: "Хва-тит! Кон-чено! Вот тебе!"

Вскоре действие так захватило Брайони, что она стала мысленно произносить в такт ударам текст несуществующей газетной статьи: "Никто в мире не может сравниться с Брайони Толлис, которая в будущем году будет представлять свою страну на. Берлинской олимпиаде и, несомненно, завоюет там золото. Специалисты с восхищением изучают ее технику: она предпочитает фехтовать босиком, поскольку это позволяет лучше удерживать равновесие, что так важно в столь сложном виде спорта. Положение каждой ступни играет важную роль - взгляните, как она управляет запястьем, как точно направляет рапиру, как распределяет вес тела и меняет положение ног, чтобы вложить в удар максимум силы. Обратите внимание на ее отличительную особенность вытягивать пальцы свободной руки - рядом с ней некого поставить. Младшая дочь высокого государственного чиновника - самоучка. Посмотрите, как сосредоточенно она вычисляет угол удара, никогда не промахивается, поражая каждый крапивный куст с нечеловеческой точностью. Только посвятив этому жизнь, можно добиться подобного мастерства. Страшно подумать, что она чуть было не потратила эту жизнь на написание пьес!"

Вдруг Брайони услышала, как на первом мосту позади нее громыхает двуколка. Леон - наконец-то! Она представила взгляд брата: неужели это его маленькая сестренка, которую он всего три месяца назад видел на вокзале Ватерлоо? И вот пожалуйста, теперь - она член международной спортивной элиты. Из какого-то странного упрямства Брайони не позволила себе оглянуться и тем самым дать понять, что видит его; он должен знать, что отныне она независима от чьего бы то ни было мнения, даже от его. Она - признанный мастер, полностью поглощенный премудростями своего искусства. К тому же никуда он не денется, ему придется остановить двуколку и подбежать к ней, а она со страдальческим смирением простит ему то, что он ей помешал.

Затухающий на втором мосту шорох колес и цокот копыт Брайони истолковала как уважение брата к ее профессиональным занятиям и умение соблюдать дистанцию. Тем не менее, рубя на ходу траву и продолжая огибать храм, пока дорога не исчезла из виду, она испытала легкую грусть. Оставленный позади путь был отмечен неровными контурами поверженной крапивы и запечатлелся на ее ступнях и щиколотках зудящими белыми волдырями. Кончик орехового прута пел, извиваясь, листья и стебли разлетались в стороны, но различать восторженные возгласы толпы становилось все труднее. Картина, нарисованная воображением, блекла, удовольствие от движения и балансирования собственным телом притуплялось, уставшая рука начинала болеть. Брайони снова превращалась в одинокую девочку, прутиком сбивавшую крапивные головки, и наконец остановилась, отбросила прут к деревьям и осмотрелась.

Этот момент возвращения, приспособления заново ко всему, что было прежде и что каждый раз казалось чуть хуже, чем в прошлый раз, неизменно был расплатой за временное забвение в фантазиях. Грезы, еще недавно казавшиеся такими яркими, исполненными таких правдоподобных деталей, перед лицом тяжелого монолита реальности оборачивались мимолетной глупостью. И вернуться в них было чрезвычайно трудно. Проснись, бывало, шептала ей сестра, чтобы пробудить от дурного сна. Брайони утрачивала Божий дар творения, но безжалостно очевидной эта утрата становилась именно в такие моменты возвращения. Отчасти очарование ее снов наяву заключалось в иллюзии, будто она беззащитна перед их логикой: в силу международной конкуренции она вынуждена на самом высоком уровне соревноваться с лучшими спортсменами мира, к этому обязывает ее собственное превосходство в" своем виде спорта - сбивании крапивы прутом. Она должна из кожи вон лезть, чтобы не обмануть ожиданий ревущей толпы, чтобы быть лучшей и - что важнее всего, - неповторимой. Но конечно же, от себя не уйдешь, и вот она уже снова в этом мире, не в том, который создала сама, а в том, который создал ее, и чувствует, как невольно съеживается под гаснущим в преддверии вечера небом. Ей надоело бродить по парку, но и вернуться в дом она еще не готова. Неужели в жизни больше негде существовать - только "в доме" или "вне дома"? Неужели человеку больше негде быть? Брайони повернулась спиной к храму и медленно направилась к мосту по лужайке, идеально "подстриженной" кроликами. Перед ней, подсвеченное заходящим солнцем, висело облако мошек, и каждая из них непредсказуемо дергалась в его пределах, словно привязанная невидимой эластичной нитью, - таинственный танец ухаживания или безудержное буйство насекомых, смысл которого ей не дано постичь? В мятежном порыве чувств Брайони вскарабкалась по крутому поросшему травой склону на мост и, остановившись на его проезжей части, решила, что не пошевелится, пока не получит какого-нибудь знака. Это был вызов, который она бросала жизни, - она не двинется с места, чтобы успеть к ужину, пусть даже ее позовет мама. Брайони просто останется здесь, на мосту, спокойно и трезво ждать, пока события, реальные события, а не ее фантазии, не ответят на вызов и не развеют миф о ее собственной незначительности.


VIII
  

К концу дня высокие облака образовали в западной части неба тонкий желтоватый накат, который еще через час окрасился в более интенсивный цвет и уплотнился, повиснув чистым оранжевым свечением над гигантским гребнем парковых деревьев; листья стали орехово-коричневыми, между ними мерцали маслянисто-черные ветви, а высохшая трава впитала краски неба. Такой пейзаж - особенно когда небо и земля приобрели красноватый оттенок, а неохватные стволы старых дубов почернели настолько, что начали отливать синевой, - мог бы придумать только фовист, приверженный невероятному смешению ярких цветов. Хотя закатное солнце теряло силу, температура, казалось, даже повысилась, потому что ветер, весь день приносивший хоть какое-то облегчение, стих, а воздух стал неподвижным и тяжелым.

Если бы Робби Тернер потрудился вылезти из ванны, присесть и изогнуть шею, ему сквозь запечатанное слуховое окошко был бы виден этот пейзаж, по крайней мере небольшая его часть. Весь день крохотная спальня Робби, ванная и зажатая между ними каморка, которую он называл своим кабинетом, жарились под южным скатом крыши бунгало. Вернувшись после работы, он больше часа лежал в чуть теплой ванне, пока его кровь и раскаленные мысли не согрели воду. Небо, заключенное в квадрат окна над головой, постепенно меняло цвет в пределах определенного отрезка спектра: от желтого до оранжевого; точно так же одни чувства самого Робби плавно перетекали в другие, прежде незнакомые, а воспоминания последовательно чередовались. Ему это не надоедало. Время от времени, по мере того как он припоминал ту или иную подробность, мускулы его живота под слоем воды в дюйм толщиной непроизвольно напрягались. Капля у нее на плече. Мокром плече. Цветок, простая ромашка, вышитая между чашечками лифчика. Груди, маленькие и широко расходящиеся. На спине, полуприкрытая бретелькой, - родинка. Когда она вылезла из воды, сквозь ткань проступил темный треугольник, который скрывали сухие панталоны. Мокрый треугольник. Он отчетливо видел его, снова и снова прокручивая в памяти эту сцену. Ткань, под которой просвечивала кожа, обтягивавшая бедра, изящный изгиб талии, пугающая бледность. Когда она наклонилась, чтобы подхватить юбку, и приподняла ступню, на подушечках обворожительно маленьких пальчиков обнаружилось пятнышко земли. На бедре - еще одна родинка, размером с фартинг, а на голени - что-то красное. Пятно от клубники, шрам? Это не портило ее. Украшало.

Он знал ее с детства, но никогда не разглядывал. В Кембридже она как-то раз зашла к ним в общежитие с девушкой в очках из Новой Зеландии и какой-то школьной подругой; у него в гостях как раз был друг из Даунинг-колледжа. Все праздно просидели около часа, передавая по кругу сигареты и немного настороженно шутя. Время от времени они встречались на улице и улыбались друг другу. Казалось, она испытывала при этом неловкость и, может быть, пройдя мимо, шептала на ухо подруге: "Это сын нашей уборщицы". Робби хотел, чтобы все знали: ему это безразлично. Однажды он даже сказал приятелю: "Вон дочь хозяина моей матери". Робби служили защитой его политические убеждения, научно обоснованная теория классов, а также несколько преувеличенное чувство уверенности в себе. Я - то, что я есть! Она была ему вроде сестры, с которой редко видишься. Продолговатое узкое лицо, маленький рот - если бы он когда-нибудь о ней вообще думал, то мог бы сказать, что в ее облике есть что-то от лошади. Теперь он видел: это своеобразная красота - нечто резное, застывшее, особенно вокруг скошенных скул, и трепетные ноздри, пухлые, блестящие, как розовый бутон, губы. Глаза темные и задумчивые. Статная, но движения быстрые и порывистые - если бы она так внезапно не выхватила вазу у него из рук, вещь была бы целехонька. Она здесь мается, это очевидно, домашний уклад Толлисов ее раздражает и душит, долго она не выдержит, уедет.

Скоро ему придется с ней поговорить. Наконец Робби дрожа вылез из ванны с полным осознанием того, что его ждут большие перемены. Без одежды он проследовал через кабинет в спальню. Неубранная постель, беспорядочно разбросанная одежда, полотенце на полу, тропическая жара в комнате - во всем этом ощущалась некая изломанная чувственность. Он ничком растянулся на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и застонал. Милая, грациозная подруга детства - теперь она может оказаться для него недосягаемой. Раздеться вот так, вызывающе откровенно - да, в этом была подкупающая попытка вести себя эксцентрично, но кустарный пароксизм ее отваги выглядел несколько нарочитым. Теперь она будет мучиться раскаянием, ей не понять, что она с ним сделала. Все бы ничего, все можно было бы спасти, если бы она не была так сердита из-за вазы, горлышко которой откололось прямо у него в руках. Но Сесилия нравилась ему даже в гневе. Он перевернулся на бок, уставился в одну точку и предался фантазиям, напоминавшим кадры из фильма: вот Сесилия барабанит кулачками по лацканам его пиджака, но уже в следующий миг, тихо всхлипнув, падает в его крепкие объятия, и они сливаются в поцелуе. Не то чтобы она его прощает - сдается. Робби мысленно прокрутил эту сцену несколько раз, прежде чем вернуться к реальности: Сесилия на него злится и будет злиться еще сильнее, когда узнает, что его позвали на сегодняшний ужин. Там, на слепящем свете, он не успел сообразить, что следует отказаться от приглашения Леона. Он автоматически пробормотал "спасибо", а в результате придется терпеть ее раздражение. Представив снова, как Сесилия разделась перед ним - невозмутимо, словно он был ребенком, - Робби опять застонал, не заботясь о том, что его услышат внизу. Ну разумеется. Теперь он. отчетливо это понимал, и мысль об этом была унизительной. Вот он, факт, не подлежащий сомнению: унижение. Она хотела его унизить. В ней есть не только обаяние, и он не может позволить себе унижаться перед ней, потому что в этой девушке заключена сила, которая может выбросить его на поверхность, а может и потянуть ко дну.

Но, возможно - он перевернулся на спину, - не следует принимать ее гнев за чистую монету? Разве этот гнев не был театрально-показным? Наверняка, даже демонстрируя ему ярость, она имела в виду что-то другое. Даже в ярости она хотела напомнить ему, как она хороша, вызвать его восхищение. Или он выдает желаемое за действительное, потакая своим надеждам и желаниям? А что еще ему остается делать? Скрестив ноги и заложив руки за голову, Робби наслаждался прохладой, ощущавшейся высыхающей кожей. Что бы сказал в этом случае Фрейд? Ну, например: прячась за маской гнева, она подсознательно хотела разоблачиться перед ним. Жалкая надежда! Скорее это было демонстрацией того, что Сесилия не считает его мужчиной. Приговор. И муки, которые он теперь испытывает, - наказание за то, что он испортил дурацкую вазу. Ему вообще не следовало бы больше встречаться с Сесилией, но придется, причем сегодня вечером. У него нет выбора - он пойдет. И она будет его за это презирать. Да, конечно, следовало отказаться от приглашения Леона, но в тот момент у него заколотилось сердце, и "спасибо" само собой сорвалось с языка. Вечером они окажутся в одной комнате, и он будет знать, что под одеждой скрывается тело, которое он видел, бледная кожа, родинки и то клубничное пятно... Лишь он один, ну и Эмилия, разумеется, будут это знать. Но думать об этом будет только он. А Сесилия не станет с ним разговаривать и смотреть на него. Все же и это лучше, чем лежать тут и стонать. Нет, не лучше. Хуже, но он все равно этого жаждет. Он должен через это пройти. Он хочет, чтобы было хуже.

Наконец Робби встал, кое-как оделся, отправился к себе в кабинет, уселся за пишущую машинку и стал думать: что же ему ей написать. Так же, как спальня и ванная, приплюснутый кабинет располагался под южным скатом крыши и представлял собой лишь узкий проход между ними, не более шести футов в длину и пяти в ширину. Так же, как два других помещения, он освещался через слуховое окно в грубой сосновой раме. В углу была свалена альпинистская амуниция Робби - ботинки, альпеншток, кожаный рюкзак. Большую часть комнатки занимал иссеченный ножом кухонный стол. Откинувшись на задних ножках стула, Робби обозрел поверхность стола, как обозревают прожитую жизнь. На одном конце, прислоненная к скошенной стене, лежала стопка папок и тетрадей, оставшаяся там с тех пор, как он несколько месяцев назад готовился к выпускным экзаменам. Записи ему больше не пригодятся, но в них вложено слишком много труда и слишком много успехов связано с ними, чтобы он мог уже сейчас равнодушно выкинуть их. Наискосок от папок лежали его туристские карты - карта Северного Уэльса, Гэмпшира, Суррея и еще карта, по которой он прокладывал маршрут несостоявшегося похода в Стамбул. Там же находился компас со смотровой щелью, им Робби пользовался, когда без карты совершал поход в бухту Лалворт.

Еще дальше - томик стихотворений Одена и "Парень из Шропшира" Хаусмена. На другом конце стола были сложены книги по истории, теоретические трактаты и практические руководства по парковому дизайну. Поверх листков с десятью напечатанными на машинке стихотворениями лежал официальный отказ, присланный из журнала "Критерии он". Он был подписан лично мистером Элиотом. Поближе к тому месту, где сидел Робби, были собраны книги, отражавшие его нынешние интересы. "Анатомия" Грея была заложена стопкой листов с его собственными рисунками. Робби поставил себе цель зарисовать и выучить наизусть все кости руки и сейчас попытался отвлечься, просматривая их и бормоча названия костей: головчатая, крючковатая, трехгранная, полулунная... Лучшие из сделанных им пока чернилами и цветными карандашами рисунков изображали сечение пищеварительного тракта и дыхательных путей и были прикреплены кнопками к балке над столом. Из высокой оловянной пивной кружки с отломанной ручкой торчали перья и карандаши. Пишущую машинку, новейшую модель "Олимпия", ему подарил и вручил в библиотеке перед обедом Джек Толлис в день, когда ему исполнился двадцать один год. Леон, так же как его отец, произнес тогда речь. Сесилия, разумеется, при том присутствовала, но Робби не помнил, что она тогда сказала. Не злится ли она теперь именно потому, что он много лет не обращал на нее внимания? Жалкая надежда.

На дальнем конце стола - фотографии: участники спектакля "Двенадцатая ночь" на лужайке перед колледжем, он сам - в роли Мальволио, с перекрещенными подвязками. Весьма кстати. Был там еще один групповой снимок: Робби и тридцать французских школьников, которым он преподавал в интернате неподалеку от Лиля. В выкрашенной ярь-медянкой металлической рамке - фотография родителей, Грейс и Эрнеста, сделанная на третий день после их свадьбы. На заднем плане переднее крыло автомобиля - разумеется, им не принадлежавшего, а еще дальше на фоне кирпичной стены сушилка для хмеля. Грейс любила рассказывать, как чудесно они провели медовый месяц: две недели вместе с семьей мужа собирали хмель и спали в цыганском таборе, расположившемся во дворе фермы. На отце была рубашка без воротничка. Шейный платок и веревочный поясок на фланелевых брюках должны были, вероятно, шутливо символизировать романский колорит. У него была круглая голова и круглое лицо, но он отнюдь не казался веселым, улыбке перед объективом, лишь слегка тронувшей губы, не хватало добродушия. Отец не держал за руку молодую жену, а стоял, сложив руки на груди. Мать же, напротив, склонилась к нему, положив голову на плечо и неловко вцепившись обеими руками в его рукав. Всегда задорная и добродушная, Грейс улыбалась за двоих. Но жаждущих рук и доброго нрава оказалось недостаточно. Казалось, уже тогда Эрнест в мыслях был где-то далеко, там, куда семь лет спустя он отправился без вещей, презрев должность садовника Толлисов и свое бунгало, не оставив даже прощальной записки на кухонном столе, бросив жену и шестилетнего сына гадать о причинах его поступка.

Среди листков с проверочными упражнениями по парковому дизайну и анатомии валялись письма и почтовые открытки: конверты официальных учреждений, послания от наставников и друзей, поздравлявших Робби с первым местом по итогам экзаменов, - их он до сих пор любил перечитывать - и более поздние, в которых они интересовались его дальнейшими планами. Самое последнее, написанное коричневыми чернилами на бланке одного из департаментов Уайтхолла, было от Джека Толлиса и уведомляло о согласии оплатить его учебу в медицинском колледже. Там же лежали бланки приемных документов - целых двадцать страниц - и толстые, с плотным текстом справочники для абитуриентов, присланные из Эдинбурга и Лондона. Педантичный, занудный стиль изложения наводил на мысль о ранее неведомом Робби академическом ригоризме. Сегодня эти книги сулили ему не приключение и новое начало, но изгнание. Думая о будущем, он представлял унылую улицу, находившуюся далеко отсюда, с рядом стандартных домов, келью со стенами, обклеенными обоями в цветочек, кровать, застеленную вышитым "фитильками" покрывалом, серьезных новых приятелей, гораздо более молодых, чем он, ванночки с формальдегидом, гулкие лекционные залы - все совершенно чуждое Сесилии.

С полки, где стояли книги по парковой архитектуре, Робби достал том о Версале, позаимствованный в библиотеке Толлисов в тот день, когда он впервые заметил, что неловко чувствует себя в присутствии Сесилии. Наклонившись, чтобы снять грязные рабочие башмаки, он обратил внимание на свои носки, продырявленные на пальцах и пятках, дурно пахнувшие, и не раздумывая стянул их. Каким же идиотом он выглядел, шлепая за ней босиком в библиотеку через холл! Единственным его желанием было тогда убраться оттуда как можно скорее. Уходя, он прошмыгнул через кухню и вынужден был позднее послать Дэнни Хардмена к парадному входу за башмаками и носками.

Наверняка Сесилия не читала этого трактата по гидравлике Версаля, написанного в восемнадцатом веке неким Даном, восхвалявшим на латыни это гениальное творение рук - человеческих. С помощью словаря Робби одолел утром пять страниц, потом сдался и ограничился просмотром иллюстраций. Эта книга не во вкусе Сесилии, да и вообще ни в чьем, но именно ее, стоя на стремянке, она достала и вручила ему, и, следовательно, на книге есть отпечатки ее пальцев. Приказывая себе не делать этого, Робби тем не менее поднес книгу к лицу и вдохнул. Запах пыли, старой бумаги, мыла, которым он мыл руки, - ничего, что принадлежало бы ей. И почему это он незаметно погрузился в трясину фетишизации предмета обожания? Несомненно, у Фрейда в "Трех этюдах о сексуальности" об этом что-то сказано. А также у Китса, Шекспира, Петрарки и прочих, и в "Романе о розе" тоже. Три года Робби хладнокровно изучал симптомы болезни, казавшиеся ему не более чем литературным вымыслом, и вот, как какой-нибудь длинноволосый рыцарь в шляпе с плюмажем, в одиночестве бродящий по опушке леса и созерцающий объект мечтаний, он сам теперь боготворит любимые следы - даже не платок, а отпечатки пальцев! - и чахнет, не замечаемый своей прекрасной дамой.

При всем при том, заправляя бумагу в пишущую машинку, Робби не забыл о копирке. Поставив дату и напечатав приветствие, он немедленно приступил к светским извинениям за свое "неловкое и необдуманное поведение". Потом остановился. Следует ли ему открыть свои чувства, и если да, то до какой степени?

"Если это может служить хоть каким-то оправданием, то в последнее время я стал замечать, что в твоем присутствии теряю голову. Никогда прежде я и помыслить не мог войти в чей-то дом босиком. Должно быть, у меня был жар!"

Как беспомощно выглядели эти оправдания! Робби напоминал себе человека, тяжело больного туберкулезом, но притворяющегося, будто у него лишь простуда. Дважды нажав на рычаг перевода строк, он начал заново:

"Знаю, это едва ли меня оправдывает, но в последнее время рядом с тобой я впадаю в какое-то умственное расстройство. Чего стоит один проход босиком по твоему дому! И разве когда-нибудь раньше я разбивал старинные вазы?"

Прежде чем опять напечатать ее имя, он посидел немного, положив пальцы на клавиатуру.

"Си, не думаю, чтобы дело было в высокой температуре!"

Теперь вместо шутки получалась мелодрама или жалоба. Риторический вопрос звучал холодно, а за восклицательными знаками обычно прячется тот, кто не может выразиться яснее. Подобную пунктуацию Робби прощал только матери, в чьих письмах частокол из пяти восклицаний обозначал очень веселую шутку. Сдвинув валик назад, он забил последнюю фразу:

"Сесилия, не думаю, что во всем виновата лихорадка".

Теперь предложение оказалось лишенным всякого юмора и приобрело жалостливый оттенок. Восклицательный знак, пожалуй, следовало вернуть на место. Очевидно, его роль не сводится исключительно к тому, чтобы усиливать интонацию.

Робби еще с четверть часа пытался усовершенствовать текст с помощью мелких поправок, потом вставил в машинку чистую бумагу и начал печатать набело. Ключевые фразы выглядели так:

"Никто не осудил бы тебя, если бы ты сочла меня сумасшедшим за то, что я разулся при входе в твой дом или выхватил у тебя из рук старинную вазу. Дело в том, что в твоем присутствии я глупею и становлюсь почти безумным. Си, не думаю, что причиной тому - жар! Можешь ли ты простить меня? Робби".

Потом, балансируя на задних ножках стула, он несколько минут поразмышлял о том, что его "Анатомия" в последние дни неизменно открыта на одной и той же странице, придвинулся к столу и быстро застучал: "В мечтах я целую твою промежность, твою сладостную влажную промежность. Мысленно я дни напролет предаюсь с тобой любви".

Ну вот - испортил. Испортил страницу. Робби выдернул лист из машинки, отложил в сторону и написал письмо от руки, сочтя, что это придаст посланию личностный оттенок, более соответствующий задаче. Взглянув на часы, он вспомнил, что нужно еще успеть начистить туфли, и встал из-за стола, не забыв пригнуть голову, чтобы не стукнуться о балку.

Он никогда не испытывал неловкости из-за своего социального положения. Как-то во время ужина в Кембридже во внезапно наступившей за круглым столом тишине некто, не симпатизировавший Робби, громко спросил его о родителях. Глядя прямо в глаза вопрошавшему, тот со всей любезностью ответил, что отец бросил их много лет назад, а его мать служит уборщицей и иногда подрабатывает в качестве ясновидящей. Его тон был исполнен спокойной терпимости к невежеству человека, задавшего вопрос. Робби детально изложил обстоятельства своей жизни, после чего вежливо поинтересовался родителями собеседника. Кое-кто считал, что такое поведение объяснялось невинностью или стремлением игнорировать существующее мироустройство, попыткой защититься от болезненных ударов судьбы. Некоторые даже полагали, что Робби был своего рода блаженным, который может пройти по враждебной гостиной, как маг по горячим углям, не причинив себе вреда. Но Сесилия знала: правда много проще. Все свое детство Робби свободно курсировал между бунгало и хозяйским домом. Джек Толлис был его покровителем, Леон и Сесилия - лучшими друзьями, по крайней мере в школьные годы. В университете, поняв, что он гораздо умнее большинства окружающих, Робби окончательно избавился от комплексов. Там даже заносчивость была ни к чему.

Грейс Тернер с радостью обстирывала его - как еще, если не считать горячих обедов, могла она выказать материнскую любовь двадцатитрехлетнему сыну? Но чистить обувь Робби предпочитал сам. В белой майке и брюках от костюма он сбежал по короткому лестничному маршу в одних носках, держа в руках черные спортивные башмаки. Перед гостиной был узкий коридорчик, заканчивавшийся входной дверью. В нее было вставлено "морозное" стекло, через которое с улицы проникал красновато-оранжевый свет. Этот свет делал неожиданно выпуклыми бежево-оливковые обои, разрисованные огненными сотами. Удивленный подобным эффектом, Робби, уже взявшись за дверную ручку, задержал на них взгляд, потом вошел в гостиную. Воздух в комнате был влажным, теплым и чуть соленым. Должно быть, только что кончился сеанс. Мать лежала на диване, положив ноги на валик, на кончиках пальцев болтались ковровые тапочки.

- Молли приходила, - сказала она и села, чтобы продемонстрировать готовность к беседе. - Рада тебе сообщить, что у нее все будет хорошо.

Поставив принесенный из кухни ящик с обувными принадлежностями, Робби сел в ближайшее к матери кресло и разложил на полу "Дейли скетч" трехдневной давности.

- Ты молодец, - сказал он. - Я слышал, ты занята, поэтому прошел прямо в ванную.

Он знал, что скоро нужно будет уходить, а до этого еще предстояло начистить туфли, но откинулся на спинку кресла, вытянулся во весь свой немалый рост и зевнул:

- Пора отделить зерна от плевел! Что я делаю со своей жизнью?

В его тоне было больше иронии, чем горечи. Сложив руки на животе, он уставился в потолок.

Мать посмотрела куда-то поверх его головы.

- Слушай, я чувствую, что-то происходит. Что с тобой творится? Только не вздумай этого отрицать.

Грейс Тернер начала служить у Толлисов через неделю после того, как сбежал Эрнест. У Джека Толлиса даже мысли не возникло выселить молодую женщину с ребенком из бунгало. Он нашел в деревне нового садовника и мастера, который не нуждался в жилье. Поначалу было решено, что домик останется за Грейс еще на пару лет, пока она не надумает переехать или снова не выйдет замуж. Ее добрый нрав и мастерство в полировке мебели - пристрастие Грейс именно к этой работе даже стало предметом семейных шуток - снискали ей популярность, но истинным спасением и возможностью вывести в люди Робби стала для нее пылкая любовь к шестилетней Сесилии и восьмилетнему Леону. Во время каникул Грейс разрешалось приводить с собой шестилетнего сына. Робби позволяли играть в детской и прочих комнатах, доступных детям, а также в саду. В лазанье по деревьям компанию ему составлял Леон, Сесилия была сестренкой, которая доверчиво держалась за его руку и для которой он был кладезем знаний. Несколько лет спустя, когда Робби завоевал стипендию на обучение в местной классической гимназии, Джек Толлис сделал первый шаг на пути долгосрочного патронажа, оплатив школьную форму и учебники юного Тернера. В том самом году родилась Брайони. Роды были трудными, и Эмилия долго хворала. Как незаменимая помощника в доме Грейс еще более укрепила свои позиции. На утро Рождества 1922 года Леон в высокой шляпе и брюках для верховой езды по поручению отца протопал по снегу к бунгало, держа в руках зеленый конверт. Поверенный мистера Толлиса уведомлял, что отныне бунгало официально принадлежит Грейс, независимо от того, будет ли она и дальше служить у Толлисов. Но Грейс не захотела уходить, просто теперь, когда дети выросли, вернулась к хозяйственным заботам, особое внимание уделяя безупречной полировке мебели.

Что касается Эрнеста, то ее легенда гласила, будто он отправился на фронт под чужим именем и не вернулся с войны. Иначе полное отсутствие у бывшего мужа Грейс желания узнать хоть что-то о собственном сыне выглядело бы бесчеловечным. Каждое утро, направляясь из своего бунгало в большой дом, Грейс размышляла о милостях, которые даровала ей судьба. Эрнеста она всегда немного побаивалась. Возможно, с ним она и не была бы так счастлива, как счастлива теперь, живя в собственном маленьком домике со своим гениальным сыном. Конечно, если бы мистер Толлис оказался другим человеком... Среди женщин, которые приходили к ней за шиллинг заглянуть в будущее, было немало таких, которых бросили мужья, еще больше - потерявших мужей на войне. Они вели весьма скромную жизнь, нуждались, и сама она легко могла бы оказаться на их месте.

- Ничего, - вопреки ее просьбе ответил Робби. - Со мной ничего не происходит. - Он смазал туфли гуталином и взял в руки щетку. - Значит, будущее Молли обещает быть радужным?

- В течение пяти лет ей предстоит снова выйти замуж. Она встретит мужчину с севера, имеющего профессию, и будет очень счастлива.

- Меньшего она и не заслуживает.

В мирной тишине Грейс наблюдала, как Робби полирует свои туфли желтой бархоткой. Мышцы его красивых скул подергивались в такт движениям, а на руках - то взбухали, то опадали, играя под кожей. Должно быть, есть высшая справедливость в том, что Эрнест подарил ей такого сына.

- Стало быть, ты уходишь?

- Леон приехал, я встретил его, когда он въезжал в поместье. Он уговорил меня прийти на ужин. С ним его друг, ну, тот, шоколадный магнат, знаешь?

- Конечно, я ведь полдня начищала серебро и убирала в его комнате.

Робби встал с туфлями в руке.

- Глядя на свое отражение в серебряной ложке, я буду видеть тебя.

- Да ладно тебе. Твои рубашки висят в кухне,

Он сложил в ящик обувные принадлежности, отнес его на место, в кухню, там же из трех висевших на плечиках рубашек выбрал льняную, кремовую. Когда Робби снова проходил через гостиную, ей захотелось еще немного задержать его:

- Эти маленькие Куинси... Бедные овечки. Один из мальчиков даже промочил постель.

Замешкавшись в дверях, Робби пожал плечами. Сегодня утром он видел их у бассейна. Визжа и хохоча, мальчишки пытались закатить на глубину его тачку и сделали бы это, не помешай он им. А Дэнни Хардмен, которому положено было работать, околачивался рядом, пялясь на их сестру.

- Ничего, они как-нибудь выживут, - сказал Робби.

Ему не терпелось поскорее уйти. Взбежав по лестнице через три ступеньки к себе в комнату, чтобы наскоро завершить туалет, он, наклонившись и глядя в зеркало на внутренней стенке дверцы гардероба, напомадил и причесал волосы, фальшиво при этом насвистывая. У него не было музыкального слуха, он не мог отличить одну ноту от другой, но, окончательно решившись идти на ужин, чувствовал себя взволнованным и, как ни странно, свободным. Хуже, чем есть, все равно быть не может. Методично, словно готовясь к рискованному путешествию или воинскому подвигу и наслаждаясь своей сноровистостью, он привычно положил в карман ключи, проверил бумажник - там лежала банкнота в десять шиллингов, почистил зубы, прикрыл рот ковшиком ладони и выдохнул, чтобы проверить чистоту дыхания, схватил со стола письмо, вложил его в конверт, набил портсигар, нащупал в кармане зажигалку. В последний раз осмотрел себя в зеркале: широко улыбнулся, приоткрыв зубы, повернулся в профиль, потом спиной - обозрел вид сзади через плечо. Наконец, охлопав карманы, ринулся вниз по лестнице, снова прыгая через три ступеньки, крикнул матери "Пока" и вышел на узкую мощенную кирпичом дорожку, бежавшую меж цветочных бордюров к воротцам в заборе из штакетника.

В последующие годы он нередко будет мысленно возвращаться к этим минутам, вспоминать, как, срезая угол, шагал через дубовую рощу по тропинке, потом вышел на дорогу там, где она сворачивала к озеру и вела дальше - к дому. Он не опаздывал, но с трудом сдерживал шаг. В насыщенности тех минут сплеталось множество отчетливых и смутных приятных ощущений: красноватая догорающая заря, неподвижный теплый воздух, напоенный ароматами высохших трав и разогретой земли, расслабленные после дневной работы в саду ноги и руки, кожа, гладкая от долгого лежания в ванне, ощущение прикосновения к ней рубашки и ткани костюма - его единственного костюма. Предвкушение и страх увидеть ее были тоже своего рода чувственным наслаждением. И надо всем этим, словно осеняя все вокруг, царил душевный подъем. Это могло причинять боль, рождать чувство страшной неловкости, из этого могло ничего хорошего не выйти, но Робби открыл для себя, что значит быть влюбленным, и испытывал приятное возбуждение. Радость вливалась в него и по другим притокам: он все еще гордился тем, что оказался лучшим в своем выпуске. А теперь вот и от Джека Толлиса пришло подтверждение: он готов субсидировать продолжение учебы Робби. Нет, впереди вовсе не изгнание, а новое приключение - внезапно Робби это отчетливо понял. Хорошо и правильно, что он решил изучать медицину. Он не мог бы объяснить причину своего оптимизма, просто был счастлив и, следовательно, обречен на успех.

Одно-единственное слово заключало в себе все, что он чувствовал, и объясняло, почему впоследствии он будет так часто вспоминать именно эти минуты. Свобода. Свобода в жизни, свобода в мышцах. Давным-давно, когда он еще ничего не слышал ни о какой классической гимназии, его записали на экзамен, который вскоре предстояло сдать. Как бы ни нравился ему Кембридж, этот университет тоже был не его выбором, а выбором честолюбивого классного наставника. Даже профессию предопределил Робби харизматический учитель. Но теперь наконец начинается самостоятельная взрослая жизнь. Робби словно сочинял рассказ, героем которого был сам, и начало истории немного шокировало его друзей. Парковый дизайн был не более чем богемной фантазией, равно как и сомнительная амбиция - так он сам анализировал свои психологические мотивы по Фрейду - заменить или превзойти отсутствующего отца. Школьное наставничество - через пятнадцать лет должность руководителя секции английского языка и литературы и табличка "М-р Р. Тернер, магистр искусств в области педагогики, Кембридж" - не находило отражения в сюжете, не было там и преподавания в университете. Несмотря на первое место в выпуске, изучение английской литературы казалось ему теперь лишь увлекательной интеллектуальной игрой, а чтение книг и рассуждения о них - не более чем желательным атрибутом цивилизованного существования. Но оно не было стержнем жизни, что бы ни говорил на лекциях доктор Ли-вис. Оно не являлось объектом священного поклонения, смыслом жизненно важных исканий пытливого ума и даже не было первой и последней линией защиты перед лицом варварских орд, оно ничем не отличалось от изучения живописи, музыки или естественных наук.

В последний год учебы, посещая всевозможные собрания и лекции, Робби слышал, как психоаналитик, представитель коммунистического профсоюза и физик ратовали за свою область деятельности с той же страстью и убежденностью, что Ливис - за свою. Вероятно, то же делали медики, но для Робби все имело личный характер: его склонной к практицизму натуре и неосуществленным научным устремлениям нужен был выход, занятия гораздо более изощренные, чем те, каким он предавался на ниве практической литературной критики. Кроме всего прочего, это будет его собственный выбор. Он снимет квартирку в чужом городе - и все начнет сначала.

Выйдя из рощи, Робби дошел до того места, где тропинка вливалась в главную дорогу. Гаснущий день укрупнял сумеречное пространство парка, и мягкий желтоватый свет в окнах на дальнем конце озера делал дом почти величественным и красивым. Она была там, возможно, в своей комнате, одевалась к ужину - ее окна отсюда не видно, оно на другой стороне дома, на третьем этаже, и выходит на фонтан. Он отогнал от себя пылкие мысли о ней, не желая являться в дом в возбужденном состоянии. Толстые подошвы его туфель громко шлепали по щебню - словно тикали гигантские часы, - и он обратился мыслями ко времени, его колоссальным запасам, к роскошеству неистраченного будущего. Никогда прежде он не чувствовал себя столь трепетно молодым и никогда не ощущал такой жажды, такого нетерпения начать новую жизнь. В Кембридже были преподаватели, обладавшие живым умом и все еще мирно игравшие в теннис и занимавшиеся греблей, хотя были на двадцать лет старше его. По крайней мере еще двадцать лет он сможет разворачивать свою жизненную историю, находясь приблизительно в такой же хорошей физической форме, - это почти столько же, сколько он уже прожил. Двадцать лет перенесут его вперед, к футуристической дате: 1955 год. Что важное, что не дано ему понять сейчас, откроется тогда? Суждено ли ему после этого прожить еще лет тридцать, отмеченных большей вдумчивостью?

Робби представил себя в 1962 году, в возрасте пятидесяти лет, то есть стариком, но не настолько дряхлым, чтобы стать бесполезным. К тому времени он будет опытным врачом, хранящим секреты многих трагедий и успехов в шкафах своего кабинета. В этих же шкафах будут собраны тысячи книг. Кабинет будет огромным, освещенным приглушенным светом, с развешенными по стенам трофеями, знаменующими этапы его жизни: редкие травы из тропических лесов, стрелы с отравленными наконечниками, несостоявшиеся изобретения в области электричества, фигурки из мыльного камня, ссохшиеся скальпы... На полках - медицинские справочники и, разумеется, собственные заметки и размышления Робби, а также книги, переполняющие сейчас его каморку в мансарде, - поэзия восемнадцатого века, почти убедившая его стать парковым дизайнером, третье издание Джейн Остен, его Элиот, Лоренс, Уилфред Оуэн, полное собрание сочинений Конрада, бесценное издание "Деревни" Грабба 1783 года, его Хаусмен, экземпляр "Танца смерти" Одена с автографом автора. В этом весь фокус: будучи столь начитанным, он станет гораздо лучшим врачом, чем другие. Какие глубокие толкования его обостренная чувствительность сможет извлечь из человеческого страдания, саморазрушительного безрассудства или простого невезения, подталкивающих человека к болезням! Рождение, смерть, а между ними - бренность бытия. Восхождение и падение - это сфера ответственности врача, но и литературы тоже. Робби думал о романе девятнадцатого века: безграничная терпимость и широта взглядов, неназойливая душевная теплота и холодность суждений. Обладающий подобными качествами врач сможет противостоять чудовищным ударам судьбы и тщетным, смехотворным попыткам отрицать неизбежное; он уловит едва заметный пульс, услышит затухающее дыхание, почувствует, как начинает холодеть рука мечущегося в горячке больного, и осмыслит все, как умеют лишь литературные и религиозные учителя, ничтожество и благородство человечества...

В тишине летнего вечера мерный стук его шагов ускорялся в такт бегу ликующих мыслей. Ярдах в ста впереди появился мост, а на нем - что-то белое, что поначалу показалось ему частью светлого каменного парапета. От усилий рассмотреть предмет очертания его расплывались, но, когда Робби подошел на несколько шагов ближе, они обрели абрис человеческой фигуры. С того расстояния, где он теперь находился, невозможно было определить, стоит человек к нему лицом или спиной. Фигура была неподвижна, но Робби чувствовал, что за ним наблюдают. Минуту-другую он тешил себя мыслью о привидении, хотя никогда не верил ни во что сверхъестественное, даже в то исключительно нетребовательное существо, которое осеняло старую церковь в деревне. Теперь он рассмотрел, что это ребенок в белом платьице, стало быть, Брайони - он встречал ее сегодня в этом наряде. Да, вот она уже отчетливо видна. Он поднял руку и, помахав, крикнул:

- Это я, Робби.

Девочка осталась неподвижной.

Подходя, он вдруг подумал, что было бы лучше, если бы письмо предвосхитило его появление в доме. Иначе ему придется вручать его Сесилии в присутствии посторонних, быть может, при ее матери, которая относилась к нему прохладно с тех пор, как он вернулся домой. А может, ему и вовсе не удастся передать письмо, потому что Сесилия постарается держаться от него подальше. Если письмо принесет Брайони, Сесилия успеет прочесть его и поразмыслить над ним в одиночестве. За эти несколько минут она, Бог даст, смягчится.

- Не могла бы ты сделать мне одолжение? - спросил Робби, приблизившись.

Брайони молча кивнула.

- Беги вперед и отдай эту записку Сесилии. - Он вложил конверт девочке в руку, она приняла его, не произнеся ни слова. - Я приду через несколько минут, - продолжил он, но Брайони уже повернулась и побежала по мосту.

Облокотившись на парапет и наблюдая, как маленькая фигурка, подпрыгивая, удаляется, постепенно растворяясь в сумерках, Робби достал сигарету. Трудный у нее сейчас возраст, сочувственно подумал он. Сколько ей - двенадцать, тринадцать? Через несколько секунд Брайони скрылась из виду, потом он снова заметил ее, когда она бежала через остров - светлое пятно на фоне чернеющей массы деревьев, - потом снова потерял из виду и увидел опять лишь тогда, когда, миновав второй мост, она свернула с дорожки, чтобы срезать путь по траве. И вот тут-то его, внезапно пронзенного догадкой, охватил ужас. Неопределенный крик невольно вырвался у него. Он сделал несколько быстрых шагов, споткнулся, побежал, но вскоре снова остановился, поняв, что погоня бессмысленна. Сложив ладони рупором, он громко позвал Брайони, но и это уже не имело смысла. Робби пристально вглядывался в сгустившиеся сумерки, словно это могло помочь, и напрягал память, отчаянно пытаясь убедить себя, что ошибся. Но ошибки не было. Рукописный текст он оставил на "Анатомии" Грэя, раскрытой на главе "Внутренние органы", страница тысяча пятьсот сорок шестая, раздел "Влагалище". А в конверт вложил печатный текст, лежавший рядом с машинкой. Здесь не требовалось даже никакого фрейдистского умствования - объяснение было предельно простым: текст безобидного письма чуть прикрывал рисунок номер тысяча двести тридцать шесть, изображавший бесстыдно распластанный венчик лобковых волос, а непристойное лежало на столе под рукой... Он еще раз выкрикнул имя Брайони, хотя понимал, что она должна быть уже у дома. И точно, через две секунды вдали обозначился прямоугольник бледно-желтого света, на фоне которого маячила ее фигурка, прямоугольник чуть расширился, на мгновение застыл, потом сузился и вовсе исчез - девочка вошла в дом, и дверь за ней закрылась.


IX
  

Дважды в течение получаса Сесилия выходила из своей комнаты, чтобы осмотреть себя в висевшем над лестницей зеркале с позолоченной рамой, и, недовольная собой, тут же возвращалась к гардеробу, чтобы выбрать другой наряд. Сначала она решила надеть черное крепдешиновое платье, которое, если верить зеркалу туалетного столика, после умелой подгонки обещало придать облику некоторую суровость. Благодаря темным глазам вид у нее в этом платье должен быть неприступным. Вместо того чтобы смягчить эффект с помощью нитки жемчуга, она достала из шкатулки ожерелье из блестящего гагата. Форму губ удалось изменить с помощью помады с первого же раза. Окинув взглядом свое отражение во всех трех створках трюмо в разных ракурсах, Сесилия с удовлетворением отметила, что лицо у нее не такое уж и длинное, во всяком случае, сегодня. В кухне ее ждала мать, а в гостиной - Леон, она это знала. Тем не менее потратила еще несколько минут на то, чтобы вернуться к туалетному столику и игриво, в соответствии с настроением, смазать духами локотки, после чего вышла и закрыла за собой дверь.

Но, взглянув на себя в зеркало над лестницей, она увидела женщину, направляющуюся на похороны, печальную, более того - суровую. Этот черный панцирь делал ее похожей на какое-то насекомое, живущее в спичечном коробке. На жука-рогача. Она словно прозрела свое будущее, когда станет восьмидесятипятилетней тощей вдовой, и, безо всяких колебаний быстро повернувшись, поспешила обратно в комнату.

Сесилия не слишком огорчилась, что ей пришлось переодеваться. Ни на минуту не забывая о том, что предстоит ей сегодня вечером, понимала: чувствовать себя она должна уверенно. Черное платье упало на пол, она переступила через него, оставшись в черных туфлях и нижнем белье, и стала обозревать все, что висело в гардеробе, не забывая об утекающих минутах. Появляться в суровом обличье она никак не желала. Она хотела чувствовать себя свободно и в то же время выглядеть сдержанной. А более всего ей хотелось выглядеть так, словно она и минуты не потратила на размышления о том, как одеться. В кухне, должно быть, уже сгущается атмосфера нетерпения, и время, которое она собиралась провести с братом наедине, уходит безвозвратно. Скоро появится мама, чтобы обсудить вопрос о том, как рассадить гостей, спустится вниз Пол Маршалл, а там и Робби подойдет. Ну как тут не спеша выбрать наряд?

Она провела рукой по ряду вешалок, запечатлевших краткую историю развития ее вкуса. Вот подростковые наряды - теперь они кажутся ей нелепыми, бесформенными, бесполыми, но, хотя на одном из них красовалось винное пятно, а другой был прожжен ее первой сигаретой, выбросить их у нее не поднималась рука. Вот платье с первыми робкими намеками на подкладные плечи, в более поздних эта деталь будет выражена увереннее; старшая сестра стряхивает с себя беззаботные отроческие годы, обретает выпуклости, заново открывает в собственном теле линию талии и прочие изгибы, представляя взорам свои формы с полным равнодушием к мужским чаяниям. Последним и лучшим из ее нарядов, купленным для выпускного бала до того, как она узнала о своих жалких академических результатах, было облегающее темно-зеленое скроенное по диагонали вечернее платье без спинки с завязками на шее. Слишком роскошно для домашнего выхода. Она прошлась рукой в обратном направлении и остановилась на муаровом платье с плиссированным лифом и зубчатым подолом - прекрасный выбор, цвет увядающей розы как нельзя лучше подходил для вечера. Трельяж был того же мнения. Сесилия переобулась, сменила гагат на жемчуг, подправила макияж, по-другому заколола волосы, подушила шею, теперь открытую, и меньше чем через пятнадцать минут снова была в коридоре.

Незадолго до того Сесилия видела, как старый Хардмен ходил по дому с плетеной корзинкой и вкручивал новые лампочки вместо перегоревших. Быть может, все дело в том, что свет на лестнице стал ярче, - ведь прежде у нее никогда не было проблем с этим зеркалом. С расстояния футов в сорок Сесилия поняла, что оно опять не даст ей пройти; розовый цвет оказался наивно-бледным, линия талии - слишком высокой, и платье полоскалось вокруг ног, как выходной наряд восьмилетней девочки. Недоставало лишь пуговиц в виде кроличьих головок. Когда она подошла ближе, из-за неровной поверхности старого зеркала изображение укоротилось, и теперь перед ней предстала девочка пятнадцатилетней давности. Сесилия остановилась и в порядке эксперимента, подняв руки, собрала волосы в два хвостика. Сколько раз это самое зеркало видело, как она спускалась по лестнице, чтобы отправиться на очередной день рождения к какой-нибудь подруге. Нет, предстать перед всеми похожей - так по крайней мере ей казалось - на Ширли Темпл... Это не добавит ей уверенности в себе.

Скорее со смирением, чем с раздражением или в панике, она снова вернулась в комнату. Никакой неясности больше не было: слишком яркие, но не заслуживающие доверия впечатления, ее сомнения в себе, назойливо четкая и пугающая непохожесть, окутавшая знакомое окружение, были лишь продолжением, вариацией того, что она видела и чувствовала весь день. Чувствовала, но предпочитала об этом не думать. Кроме того, она понимала, что нужно сделать, в сущности, знала это с самого начала. У Сесилии был только один наряд, который ей по-настоящему нравился, его-то и следует надеть. Розовое платье упало поверх черного, она небрежно перебрала вешалки в гардеробе и сняла зеленое выпускное, без спинки. Надев его, она даже сквозь нижнюю юбку ощутила ласкающее прикосновение косого шелкового полотна и моментально почувствовала себя хорошо одетой, неуязвимой и безмятежной; теперь из зеркала на нее смотрела наяда. Жемчужное ожерелье Сесилия снимать не стала, снова обула черные туфли на высоких каблуках, еще раз поправила волосы и макияж, провела надушенным пальцем по шее, открыла дверь и... вскрикнула от ужаса. В дюйме от себя она увидела чье-то лицо и поднятый кулак. В первый момент видение представилось ей картиной радикального художника вроде Пикассо, на которой слезы, набрякшие веки, красные глаза, мокрые губы и распухший от влаги нос смешались в малиновом тумане печали. Придя в себя, она положила руки на худенькие плечи и ласково повернула стоявшего перед ней мальчика, чтобы рассмотреть его левое ухо. Это был Джексон, как раз собиравшийся постучать в ее дверь. В другой руке он держал серый носок. Немного отступив, она увидела, что мальчик был в отутюженных шортах и белой рубашке, но босой.

- Малыш! Что случилось?

Кузен был не в состоянии говорить. Он лишь поднял носок и показал им куда-то в конец коридора. Сесилия наклонилась вперед и увидела в некотором отдалении Пьерро, тоже босого и тоже державшего в руке носок.

- Значит, у каждого из вас есть по носку.

Мальчик кивнул, громко сглотнув при этом, и ему наконец удалось произнести:

- Мисс Бетти сказала, что отшлепает нас, если мы немедленно не спустимся вниз к чаю, но у нас только одна пара носков.

- И из-за нее вы поссорились.

Джексон выразительно тряхнул головой.

Сесилия повела мальчиков в их комнату. Они оба так доверчиво держали ее за руки, что Сесилия испытала истинное удовольствие, не переставая, однако, думать о своем платье.

- Вы не просили сестру помочь вам?

- Она с нами сейчас не разговаривает. - Почему же?

- Она нас ненавидит.

В комнате был страшный кавардак: одежда, мокрые полотенца, апельсинные корки, клочки разорванного комикса на бумажном листе, валяющиеся стулья, наброшенные на них одеяла, перевернутые матрасы. На ковре между кроватями темнело мокрое пятно, в центре которого лежали кусок мыла и мокрые шарики из туалетной бумаги. Одна штора, сорванная с крючков, криво свисала из-под ламбрекена, и, несмотря на открытые окна, воздух в комнате был спертым, словно здесь побывало множество людей. Все ящики были выдвинуты из комода и пусты. Создавалось впечатление, будто запертые в чулане люди от скуки развлекались состязаниями и веселыми эскападами - прыгали по кроватям, строили лагерь, начинали играть в настольные игры, но, не доиграв, бросали. Никто из домашних не обращал внимания на близнецов Куинси, и, чтобы хоть как-то загладить вину перед ними, Сесилия бодро сказала:

- В такой комнате мы никогда ничего не найдем.

Она принялась наводить порядок, заправлять постели, потом, скинув туфли на высоких каблуках, взобралась на стул, чтобы закрепить штору. При этом она давала посильные поручения и близнецам. Мальчики слушались ее беспрекословно, но были тихими и подавленными, выполняли поручения так, словно это было не избавлением и проявлением доброты, как рассчитывала Сесилия, а скорее карой, нагоняем. Им было стыдно за беспорядок в комнате. Стоя на стуле в облегающем темно-зеленом платье и глядя на мелькавшие внизу ярко-рыжие головки занятых уборкой мальчиков, она поймала себя на простой мысли: какими же отчаявшимися и, напуганными должны чувствовать себя эти дети, лишенные любви и вынужденные из ничего выстраивать свою жизнь в чужом доме.

С трудом, поскольку в узком платье трудно было согнуть колени, Сесилия спрыгнула со стула, села на кровать и похлопала по ней руками, приглашая кузенов сесть рядом. Те, однако, остались стоять, выжидательно глядя на нее. Чуть нараспев, тоном учительницы младших классов, которым так любила когда-то разговаривать с Брайони, Сесилия сказала;

- Ну не будем же мы плакать из-за потерянных носков, правда?

- Вообще-то нам хотелось бы уехать домой, - невпопад ответил Пьерро.

Это ее отрезвило, и, обращаясь к ним уже как к взрослым, Сесилия объяснила:

- Сейчас это невозможно. Ваша мама теперь в Париже с... она поехала немного отдохнуть. А ваш отец занят в колледже, поэтому вам придется какое-то время побыть здесь. Простите, что вам уделяют мало внимания. Но вы ведь хорошо повеселились в бассейне...

- Мы хотели участвовать в спектакле, но Брайони вдруг ушла и до сих пор не вернулась, - перебил ее Джексон.

- В самом деле?

Ну вот, еще одна забота. Брайони должна была вернуться давным-давно. Сесилия вспомнила о тех, кто ждал ее внизу: матери, поварихе, Леоне, госте, Робби. Даже вечернее тепло, струившееся через открытые окна позади нее, налагало некоторую ответственность; о таком летнем вечере люди мечтают целый год, и вот он наконец наступил, напоенный густыми ароматами, чреватый удовольствиями, а она слишком озабочена всякими обязанностями и сбита с толку тревогами, чтобы ответить на его зов. Но это нужно сделать. Не сделать этого было бы просто неправильно. Райским наслаждением будет выпить джина с тоником на террасе в обществе Леона. Она ведь не виновата, что тетушка Гермиона сбежала с мерзавцем, который каждую неделю ведет по радио душеспасительные беседы. Хватит грустить! Сесилия встала и хлопнула в ладоши:

- Да, жаль, что спектакль не состоится, но ничего не поделаешь. Давайте-ка найдем вам какие-нибудь носки и отправимся вниз.

В результате поисков выяснилось, что носки, в которых мальчики приехали, - в стирке, а тетушка Гермиона в ослеплении страстью положила им всего одну запасную пару. Сесилия пошла в комнату Брайони, порылась в ее комоде и выбрала наименее девчачьи носочки - белые, по щиколотку, с красно-зеленым клубничным орнаментом по краю. На обратном пути она подумала, что теперь наверняка возникнет ссора из-за серых носков, и, чтобы избежать ее, вернулась в комнату Брайони и достала из комода еще одну пару. Заодно выглянула из окна: куда могла запропаститься ее сестра? Утонула в озере, похищена цыганами, сбита мотоциклистом?.. Все эти сакраментальные опасения перекрывались здравым смыслом: никогда не случается то, что ты воображаешь, и это умозаключение - самое эффективное средство, чтобы исключить худшее.

Вернувшись к мальчикам, Сесилия причесала Джексона гребешком, выловленным из вазы с цветами; держа мальчика за подбородок большим и указательным пальцами, сделала ровный пробор. Пьерро терпеливо ждал своей очереди. Потом близнецы, не сказав ни слова, побежали вниз, чтобы предстать перед Бетти.

Сесилия медленно отправилась следом. Проходя мимо критически настроенного зеркала, заглянула в него и осталась абсолютно довольна увиденным. Вернее, теперь это ее меньше заботило, потому что после общения с кузенами настроение у нее изменилось, круг мыслей стал шире и включил в себя некое смутное решение, которое приобрело форму, не имевшую конкретного содержания и не предполагавшую определенного плана: нужно уезжать. Эта мысль успокаивала и приносила удовлетворение, в ней не было ни грана отчаяния. Дойдя до площадки второго этажа, Сесилия остановилась. Там, внизу, мама, испытывая чувство вины за то, что надолго оставила семью без присмотра, наверняка создает вокруг себя атмосферу волнения и неловкости. К этому следует прибавить еще и исчезновение Брайони, если, конечно, та действительно исчезла. Чтобы ее найти, потребуется немало времени и душевных терзаний. Из департамента позвонят, чтобы сообщить, что мистер Толлис задерживается на службе и останется ночевать в городе. Леон, обладающий поразительным даром избегать любой ответственности, конечно, не возьмет на себя роль отсутствующего отца. Формально она должна перейти к миссис Толлис, но в конце концов о том, чтобы вечер удался, придется позаботиться Сесилии. Это совершенно очевидно, и бессмысленно пытаться что-либо изменить; она не сможет насладиться этим ласковым летним вечером, ей не удастся посидеть и поговорить с Леоном наедине, она не вырвется на волю, чтобы босиком прогуляться по траве под звездным небом. Ее рука покоилась на черных лакированных сосновых перилах, непоколебимо надежных и фальшивых, имитирующих неоготический стиль. Над головой у Сесилии на трех цепях висела кованая люстра, которую никогда на ее памяти не зажигали. Лестница освещалась двумя украшенными кисточками бра, затененными абажурчиками в четверть круга из поддельного пергамента. В их желтовато-мутном свете она подошла к краю площадки и перегнулась через перила, чтобы взглянуть на, Дверь маминой комнаты, Дверь была приоткрыта, из комнаты в коридор падала полоска света. Это означало, что Эмилия Толлис встала после дневного отдыха. Сесилия вернулась на прежнее место, но продолжала колебаться: ей совершенно не хотелось идти вниз. Однако выбора не было.

В приготовлениях к ужину не замечалось ничего нового, но ее это не огорчало. Два года назад отец с головой окунулся в подготовку документов для министерства внутренних дел, касающихся неких таинственных консультаций. Мама всегда скрывалась под сенью болезни. Брайони искала материнской заботы у старшей сестры. Леон постоянно пребывал в свободном плавании, за что она его и любила. Сесилия не думала, что все домочадцы так легко вернутся к старым ролям. Кембридж основательно изменил ее, и ей казалось, что она приобрела иммунитет. Но никто из членов семьи не заметил произошедшей в ней перемены, а она не могла противиться их привычным ожиданиям. Она никого за это не винила, но все лето околачивалась дома, поддерживая себя мыслью, будто восстанавливает столь важную связь с семьей. Однако связь эта, как она теперь понимала, никогда не прерывалась. Так или иначе, ее родители, каждый по-своему, где-то отсутствовали, Брайони полностью ушла в фантазии, а Леон жил в городе. Пора было уезжать и ей. Она нуждалась в приключении. Дядюшка с тетушкой приглашали ее составить им компанию и отправиться в Нью-Йорк. Тетушка Гермиона была в Париже. Сесилия могла также поехать в Лондон и там найти работу - этого хотел отец. Она испытывала волнение, но не беспокойство, и не должна была допустить, чтобы нынешний вечер ее разочаровал. Будут и другие вечера, но, чтобы наслаждаться ими, нужно оказаться в другом месте.

Вдохновленная этими мыслями - правильный выбор платья, несомненно, тоже улучшил ей построение, - она пересекла холл, раздвинула портьеры и оказалась в выложенном кафельными шашечками коридоре, который вел в кухню. Здесь лишенные туловищ лица плавали в облаке пара на разной высоте, словно эскизы в альбоме у студента-художника, и все взоры были обращены на что-то, стоявшее на столе и скрытое от Сесилии широкой спиной Бетти. Расплывчатое красное свечение на уровне щиколоток было раскаленными углями в печной топке, дверцу которой как раз в тот момент кто-то захлопнул с диким лязгом и раздраженным восклицанием. Густой пар поднимался от котла с кипящей водой - за котлом никто не приглядывал. Долл, помощница поварихи, тоненькая деревенская девушка с собранными в строгий пучок волосами, в дурном расположении духа отчищала в раковине крышки кастрюль, но тоже стояла вполоборота, желая видеть то, что поставила на стол Бетти. Одно лицо принадлежало Эмилии Толлис, другое - Дэнни Хардмену, третье - его отцу. А над всеми ними плавали серьезные лица Джексона и Пьерро, очевидно, стоявших на табуретках. Сесилия почувствовала на себе взгляд юного Хардмена, гневно посмотрела на него и успокоилась, лишь когда тот отвернулся. Усердная работа в кухонном пекле продолжалась весь день, и всюду были видны ее результаты: каменный пол стал скользким от растоптанных очисток и жира, брызгавшего со сковороды, на которой жарилось мясо; вымокшие полотенца как дань безвестным героям труда свисали с веревки наподобие обветшалых войсковых знамен; Сесилия подбородком уперлась в корзину с овощными очистками, которую Бетти заберет домой для своей глостерской старой пятнистой, которую откармливала к декабрю. Повариха взглянула через плечо, чтобы увидеть, кто пришел, и Сесилия успела заметить ярость в ее глазах, подпираемых толстыми щеками так, что они превращались в узкие желатиновые чешуйки.


Глостерская - порода свиней

- Сыми ж ты его наконец! - завопила Бетти.

Без сомнения, гнев был направлен на миссис Толлис, но Долл отскочила от раковины, поскользнулась, чуть не упала, схватила две тряпки и стала стаскивать котел с огня. Сквозь несколько рассеявшуюся паровую завесу стала видна Полли, горничная, которую все считали недотепой и которая всегда задерживалась в доме, если была хоть какая-то работа. Ее широко поставленные доверчивые глаза тоже были устремлены на стол. Обойдя Бетти, Сесилия приблизилась к столу и увидела то, на что смотрели все: огромный почерневший противень, только что вынутый из печи, на котором неровными золотистыми рядами лежало огромное количество печеной картошки, еще тихонько шипевшей. Картофелин было не меньше сотни, и Бетти металлической лопаткой отковыривала их и переворачивала. Нижние поверхности картофелин были клейкими, блестящими, кое-где желтая корочка приобрела перламутрово-коричневатый оттенок, а в лопнувших местах края трещин оказались оторочены кружевной филигранью. Картофель пропекся идеально. Перевернув последний ряд, Бетти спросила:

- И вы, мэм, хотите это - в картофельный салат?

- Именно. Срежьте зажаренную корку, промокните от жира, нарежьте, переложите в большой тосканский салатник, сбрызните оливковым маслом, а потом... - Эмилия сделала неопределенный жест рукой в сторону корзины с фруктами, стоявшей возле двери в кладовку, где мог быть лимон, а могло и не быть.

Бетти воззвала к потолку:

- Может, вы захотите еще и салат из брюссельской капусты?

- Послушайте, Бетти...

- Или салат из цветной капусты? А может, салат с чесночным соусом?

- Вы делаете из мухи слона.

- Или салат из хлебно-масляного пудинга? Кто-то из близнецов прыснул.

Не успела Сесилия представить, что сейчас произойдет, как это началось. Бетти повернулась к ней, схватила за руку и взмолилась:

- Мисс Си, сначала мне велели приготовить жаркое, и я весь день простояла у плиты, у меня чуть кровь не закипела...

Сцена была новой, непривычным элементом стало присутствие зрителей, но проблема оставалась неизменной: как установить мир и при этом избавить мать от унижения? Сесилия решила все же посидеть с братом на террасе до ужина, поэтому ей было важно примкнуть к побеждающей фракции, но при этом предложить быстрое, устраивающее всех решение. Она приняла сторону матери, а Бетти, которая прекрасно знала правила игры, приказала всем разойтись. Эмилия и Сесилия Толлис отошли к открытой двери, ведущей в огород.

- Милая, сейчас слишком жарко, и я не намерена менять свое решение относительно салата.

- Эмилия, я знаю, что сейчас слишком жарко, но Леон до смерти любит жаркое Бетти. Он его ждет не дождется. Я даже слышала, как он хвастал им перед мистером Маршаллом.

- О Господи! - воскликнула Эмилия.

- Я полностью разделяю твое мнение. Я тоже против жаркого. Но лучше, чтобы у всех был выбор. Пошли Полли нарвать латука. В кладовке есть свекла. Бетти может сварить еще картошки и остудить ее.

- Дорогая, ты права. Знаешь, мне бы очень не хотелось подвести Леона.

Таким образом, решение было принято, а жаркое спасено. Живо откликнувшись на новое задание, Бетти велела Полли начистить картошки, и та с ножом в руке отправилась в огород.

Когда они вышли из кухни, Эмилия надела солнцезащитные очки и сказала:

- Я рада, что здесь все устроилось, потому что на самом Деле меня больше всего волнует Брайони. Знаю, она расстроена и бродит где-то. Пойду приведу ее.

- Отличная идея. Я тоже волнуюсь за нее, - сказала Сесилия. Она не собиралась отговаривать мать, желая, чтобы та оказалась как можно дальше от террасы.

Гостиная, утром ошеломившая Сесилию солнечными параллелограммами, была теперь погружена в сумерки и освещалась лишь одной лампой, горевшей возле камина. Створки французских дверей обрамляли зеленеющее небо, на фоне которого в отдалении вырисовывался знакомый силуэт Леона. Проходя через комнату, Сесилия услышала позвякивание льдинок в стакане, а выйдя на террасу, уловила еще более пьянящий, чем утром, запах растоптанных мяты, ромашки и пиретрума. Никто не помнил ни имени, ни даже лица недолго проработавшего у них садовника, несколько лет назад решившего засадить этими растениями щели между напольными плитами террасы. Тогда никто не понял, зачем он это делает. Быть может, поэтому его и уволили.

- Сестренка! Я жду тебя уже минут сорок, почти изнемог.

- Прости. Где мой стакан?

На низком столике, придвинутом к стене дома и освещенном керосиновой лампой, был устроен простенький бар. В руках у Сесилии оказался желанный стакан джина с тоником. Она прикурила от сигареты брата, и они чокнулись.

- Красивое платье.

- Ты заметил?

- Ну-ка повернись. Грандиозно. А я и забыл об этой твоей родинке.

- Как тебе в банке?

- Скучно и исключительно приятно. Живем ожиданием вечеров и выходных. Когда же ты наконец приедешь?

Они спустились с террасы на гравиевую дорожку, проложенную между шпалерами роз. Перед ними маячил фонтан "Тритон" - чернильно-темный монолит с четкими очертаниями, запечатленными на фоне неба, зеленеющего по мере захода солнца. Слышалось журчание воды, Сесилия почувствовала даже ее запах - острый, отдающий серебром. Впрочем, возможно, запах исходил из стакана, который она держала в руке. Немного помолчав, она ответила:

- У меня тут скоро мозги съедут набекрень.

- Неудивительно - ты опять исполняешь роль всеобщей мамочки. Известно ли тебе, что теперь многие девушки работают? Даже сдают экзамены для поступления на государственную службу. И старика это порадовало бы.

- Куда меня возьмут с такими отметками!

- Ты попробуй - увидишь, что это не имеет никакого значения.

Дойдя до фонтана, они повернулись к дому, прислонились к парапету и некоторое время молча стояли там, на месте ее позора. Как же все это получилось - безрассудно, смешно, а главное, стыдно. Только пуританская завеса сумерек не позволила Леону увидеть, в каком Сесилия состоянии. Но утром от Робби ее ничто не скрывало, он видел ее во всей красе и запомнит такой навсегда, даже когда время поизотрет память и превратит случившееся просто в забавную историю. Она все еще немного сердилась на брата за то, что он пригласил Робби. Но Леон был ей нужен сейчас, она хотела подпитаться от его свободы. Стремясь снискать его расположение, она попросила рассказать, что у него новенького.

В мире Леона, вернее, в его восприятии, не существовало людей недоброжелательных, плетущих интриги, людей лживых и способных на предательство. Сам факт, что такие люди вообще существуют, приводил его в недоумение. Леона окружали лишь замечательные, по крайней мере в некоторых отношениях персонажи. Он видел в друзьях только хорошее. Когда он говорил о них, собеседник должен был преисполниться теплотой к человечеству со всеми его слабостями. Все были у него как минимум "славными парнями" или "порядочными людьми", причем в своих суждениях он никогда не основывался на поверхностных наблюдениях. Если в поведении приятеля было что-то непонятное или противоречивое, Леон, поразмыслив, всегда находил тому положительное объяснение. Литература и политика, наука и религия его не трогали - в его мире им, равно как и другим предметам, вызывавшим серьезные споры, просто не находилось места. Получив диплом юриста, Леон тут же забыл о нем. Его трудно было представить страдающим от одиночества, скучающим или унылым; выдержка его была беспредельной, так же как отсутствие тщеславия, и он считал, что все остальные люди - такие же, как он. Но его непробиваемость, несмотря ни на что, не раздражала, даже успокаивала.

Его рассказ начался с яхт-клуба. До недавнего времени Леон был загребным во второй восьмерке, и, хотя все члены команды были им довольны, он предпочел, чтобы лидером стал кто-нибудь другой. Точно так же и в банке: ходили слухи о его повышении, но когда ничего из этого не вышло, он испытал облегчение. Потом разговор зашел о девушках: Мэри, актриса, так очаровательно игравшая в "Частных жизнях", без каких бы то ни было объяснений вдруг переехала в Глазго, никто не знал почему. Леон предполагал, что ей пришлось взять на себя заботу об умирающем родственнике. С Франсин, прекрасно говорившей по-французски и шокировавшей окружающих своим моноклем, они на прошлой неделе ходили на одну из опер Гилберта и Салливана и там в антракте видели короля, который, как им показалось, посмотрел в их сторону. Милая, надежная, происходившая из знатной семьи Барбара, на которой, как надеялись Джек и Эмилия, Леону предстояло жениться, пригласила его погостить недельку в замке ее родителей на севере Шотландии. Не поехать туда было бы проявлением неблагодарности.


Олбани - фешенебельный многоквартирный жилой дом на улице Пиккадилли в Лондоне. Построен во второй половинеXVIII века. В нем жили многие знаменитости, включая Байрона. Название получил по титулу одного из бывших владельцев, герцога Йоркского и Олбанийского.

Как только Сесилии начинало казаться, что брат иссякает, она подбадривала его новыми вопросами. Непонятно почему квартирная плата в Олбани снизилась. Его старый друг встретил шепелявую девушку в положении, женился на ней и теперь совершенно счастлив. Другой покупает мотоцикл. Отец еще одного приятеля приобрел фабрику по производству пылесосов и утверждает, будто это все равно что купить лицензию на печатание денег. У кого-то там бабка, старая чудачка, мужественно прошагала полмили со сломанной ногой. Разговор, приятный, как вечерний ветерок, обтекал Сесилию и создавал волшебный мир добрых намерений и приятных результатов. Полусидя, плечом к плечу, они смотрели на дом своего детства, смутно-средневековые архитектурные очертания которого казались в тот момент причудливо легкомысленными; мамины мигрени представлялись комичной опереточной интерлюдией; горе двойняшек - сентиментальной блажью, а кухонный инцидент - не более чем веселой суетой оживленных домочадцев.

Когда настала очередь Сесилии отчитаться о последних месяцах, она не могла отрешиться от заданного Леоном тона, но ее рассказ невольно получился скорее саркастичным. Она высмеивала собственные попытки воссоздать генеалогическое древо - оно оказалось заледеневшим и голым, а также лишенным корней. Дедушка Хэрри был сыном неквалифицированного сельскохозяйственного рабочего, по какой-то причине изменившего фамилию с Картрайт на Толлис. И в церковных книгах не нашлось записей ни о его рождении, ни о женитьбе. Что же касается "Клариссы", которую Сесилия читала все эти дни, уютно устроившись в постели, то книга, без сомнения, являлась перевернутой версией "Потерянного рая" - по мере того как расцветают добродетели зацикленной на смерти героини, сама она вызывает все большее отвращение. Леон кивал, поджав губы; он не пытался делать вид, что понимает, о чем говорит Сесилия, но и не прерывал. В жанре фарса она описала недели тоски и одиночества дома, куда приехала, чтобы побыть с семьей, восстановить то, что было утрачено за время ее отсутствия, и где нашла родителей и сестру - каждого по-своему - отсутствующими. Поощряемая великодушным вниманием брата и веселой реакцией на ее болтовню, она рассказывала комические истории о том, как ей с каждым днем требовалось все больше сигарет, как Брайони разорвала свою афишу, о близнецах под дверью ее комнаты, о проблеме с носками, о чуде, которого требовала их мать от Бетти, заставляя ту приготовить салат из печеной картошки. Леон не улавливал никаких библейских аналогий. Между тем во всем, что говорила Сесилия, было какое-то глубинное отчаяние, внутренняя пустота или недоговоренность, и это заставляло ее тараторить все быстрее и все менее искусно преувеличивать подробности. Приятная ничтожность жизни Леона казалась теперь изящным артефактом, хотя его свобода была обманчивой, границы этой свободы определялись тяжелой, невидимой глазу работой и свойствами характера, которые она постичь не могла. Сесилия продела руку под локоть брата и прижалась к нему. Еще одна особенность Леона: в компании он был мягок и обворожителен, но сквозь ткань пиджака ощущалась твердь тропического дерева. Сесилия ощущала себя мягкой и прозрачной с головы до ног. Он ласково посмотрел на нее:

- Что случилось, Си?

- Ничего. Абсолютно ничего.

- Тебе бы в самом деле следовало приехать, пожить у меня и осмотреться.

По террасе кто-то ходил, в гостиной зажигали свет. Брайони позвала брата и сестру.

- Мы здесь! - крикнул в ответ Леон.

- Нужно идти, - сказала Сесилия, и, не расцепляя рук, они направились к дому. Проходя по розовой аллее, она мысленно задалась вопросом: есть ли действительно что-то, что она хотела бы поведать брату? Но признаться в том, как она повела себя сегодня утром, было немыслимо. - Я бы очень хотела поехать в Лондон. - Даже произнося эти слова, она представила, как ее тянет назад, как она не может заставить себя упаковать вещи и сесть в поезд. А что, если на самом деле ей вовсе не хочется уезжать? И она еще решительнее повторила: - Очень хотела бы.

Брайони металась по террасе от нетерпеливого желания поздороваться с братом. Кто-то что-то сказал ей из гостиной, и она, повернув голову, ответила. Подойдя ближе, Сесилия с Леоном снова услышали голос, доносившийся из дома, - это был голос матери, которая старалась придать ему строгость:

- Говорю в последний раз. Немедленно отправляйся наверх и переоденься.

Бросив долгий взгляд на брата с сестрой, Брайони нехотя двинулась к дверям. Она что-то держала в руке.

- Мы устроим тебя в один момент, - сказал Леон, продолжая прерванный разговор.

Когда они вошли в гостиную, освещенную теперь множеством ламп, мама, снисходительно улыбаясь, стояла у дальней двери. Брайони все еще была там, по-прежнему босая, в грязном белом платье. Протянув руки и комично копируя лондонское просторечие, чем часто смешил ее, Леон произнес:

- Ну-к, ну-к, гляньте-ка, эт-т чо ж, моя малая сеструха?

Пробегая мимо Сесилии, Брайони сунула ей в руку вдвое сложенную бумажку, завизжала: "Леон!" - и кинулась брату на шею.

Понимая, что мать наблюдает за ней, Сесилия изобразила удивление и развернула листок. К счастью, ей не потребовалось менять выражение лица, когда смысл короткого машинописного текста дошел до нее, - он был сосредоточен в одном повторявшемся ключевом слове, придававшем записке ошеломляющую окраску. Рядом Брайони рассказывала Леону о пьесе, которую написала для него, и жаловалась, что постановка сорвалась. "Злоключения Арабеллы", повторяла она снова и снова. "Злоключения Арабеллы". Еще никогда девочка не казалась такой оживленной, такой неестественно возбужденной. Не расцепляя рук, она обнимала брата за шею, стоя на цыпочках, и терлась щекой о его щеку.

Одно слово вертелось в голове Сесилии: "Конечно, конечно же". Как она могла не заметить этого? Вот все и объяснилось. Весь этот день, все предыдущие недели, все детство. Вся жизнь. Теперь все стало ясно. С чего бы еще она так долго выбирала, что надеть, спорила с ним из-за этой злосчастной вазы, видела все в каком-то ином свете и была не способна уехать? Почему она была так слепа, так бестолкова? Прошло довольно много времени, дальше стоять вот так, уставившись в лист бумаги, было небезопасно. Складывая письмо, она вдруг отчетливо поняла: послание не могло прийти незапечатанным. Она обернулась и посмотрела на сестру.

Леон как раз говорил Брайони:

- А как тебе такое предложение? Я отлично умею читать по ролям, ты - еще лучше. Может, разыграем пьесу вдвоем?

Сесилия обошла его и стала так, чтобы Брайони ее видела.

- Брайони? Брайони, ты это читала?

Увлеченная предложением брата, собираясь ответить ему, девочка завертелась в его руках и, почти уткнувшись в грудь Леона, спрятала лицо от сестры.

С другого конца гостиной послышался увещевающий голос Эмилии:

- Ну хватит, успокойтесь.

Сесилия обошла брата с другой стороны.

- Где конверт? - настойчиво спросила она. Брайони опять отвернулась и дико захохотала в ответ на что-то, что сказал Леон.

И тут Сесилия почувствовала, что в комнате появился кто-то еще, краем глаза заметила движение у себя за спиной и, повернувшись, оказалась лицом к лицу с Полом Маршаллом. В одной руке он держал серебряный поднос с пятью бокалами, до половины наполненными густой коричневатой жидкостью. Взяв один из них, он протянул его Сесилии:

- Я настаиваю, чтобы вы это попробовали.


X
  

Сложность переживаний убеждала Брайони в том, что она вступает на арену взрослых чувств и притворства. Это сулило обогатить ее писания. Ни в какой волшебной сказке не таилось столько противоречий. Неукротимое, безоглядное любопытство заставило ее разорвать конверт и выхватить из него письмо. Она сделала это сразу же, как только Полли впустила ее в дом, и хотя шок, испытанный по прочтении записки, полностью подтвердил догадку, это не избавило ее от чувства вины. Читать чужие письма неприлично, но Брайони важно, существенно необходимо было знать все. Она действительно радовалась встрече с братом, однако свой восторг отчасти преувеличивала, чтобы иметь возможность не отвечать на осуждающий вопрос сестры. Якобы охотно повинуясь распоряжению матери подняться к себе в комнату, она опять притворялась: на самом деле ей хотелось не просто убежать от Сесилии, но в одиночестве подумать о Робби, сформулировать первый абзац рассказа, складывавшегося у нее в голове под воздействием реальной жизни. Больше никаких принцесс! Сначала сцена у фонтана, исполненная угрозы, а в конце, когда оба действующих лица расходятся в разные стороны, - фосфоресцирующая пустота над мокрым пятном, оставшимся на земле. Все это следует осмыслить. Письмо привносило в сюжет нечто, напоминающее природные стихии, - брутальное, быть может, даже преступное, повинующееся законам тьмы, поэтому, не понимая толком, чем именно это грозит, Брайони была крайне возбуждена и не сомневалась: сестра в опасности, и ей может потребоваться помощь.

Это слово. Она изо всех сил старалась выкинуть его из головы, но оно продолжало там звучать, непристойно скакать в ее мыслях эдаким типографским чертиком, подсовывающим отпечатки странных, смутно порочных слов - про-меж-уточность, какое-то просторечное про-меж-нас, невесть откуда взявшееся латинское op -pro -bra -men -tum [Позор, срам (лат.)]. В голову лезли рифмующиеся слова из детских книжек: крохотный щенок, которого облизывает мать, - нежность; океан, по которому плывет маленький кораблик, - безбрежность; рождественская избушка среди заснеженного леса - снежность. Естественно, Брайони никогда не слышала, чтобы это слово произносили, не видела его напечатанным, даже в сносках. Более того, никто, даже мама, никогда в ее присутствии не упоминал о существовании той части тела, которая - у Брайони не было в этом никаких сомнений - им обозначалась. И тем не менее Брайони твердо знала: это именно то, что есть. Помогал контекст, но главное - звучание слова сливалось со значением, оно было почти звукообразным, ономатопоэтическим, как пишут в энциклопедиях. Первые шесть букв вызывали в воображении картинку, недвусмысленную, как рисунок в книге по анатомии. Три согбенные фигуры по одну и три - по другую сторону дороги, ведущей к кресту. То, что слово было обращено мужчиной к образу, которому он мысленно исповедовался, признавался в своей одинокой одержимости, вызывало у нее глубокое отвращение.

Брайони прочла записку без зазрения совести, стоя посреди холла, и мгновенно ощутила опасность, таившуюся в такой грубости. Что-то непоправимо откровенное, мужское угрожало их домашнему укладу, и Брайони чувствовала, что, если она не поможет сестре, все будут обречены на страдания. Ясно было также и то, что помогать следует очень тактично, деликатно, иначе, как по опыту знала Брайони, сестра обрушится на нее самое.

Эти мысли роились у нее в голове, пока она мыла руки, лицо и переодевалась. Носки, которые она хотела надеть, куда-то запропастились, но времени их искать не было. Она надела другие, застегнула ремешки на туфлях и села за стол. Взрослые внизу пьют коктейли, так что в ее распоряжении еще минут двадцать. Причесаться можно будет перед самым уходом. За открытым окном стрекотал сверчок. Перед Брайони лежала стопка бумаги из отцовской конторы, мягкий желтоватый свет лился на нее из настольной лампы, пальцы сжимали ручку. Боевые порядки обитателей скотного двора, выстроившиеся вдоль подоконника, и осанистые куклы, восседавшие в разных комнатах открытого спереди кукольного дома, застыли в ожидании ее первой фразы. В тот момент желание просто писать было у Брайони гораздо более острым и четким, чем представление о том, что именно она собиралась написать. Чего она действительно хотела, так это окунуться с головой в раскручивание захватившей ее идеи, увидеть, как из-под скребущего кончика серебряного пера выползает и свивается в слова черная угроза. Но как сохранить беспристрастность в свете перемен, которые превратили ее наконец в писателя-реалиста, как справиться с бушующим хаосом впечатлений, с охватившим ее отвращением и Интересом? Во все это нужно внести порядок. Начать, как она уже решила, следует с описания сцены у фонтана. Но этот озаренный солнечным светом эпизод сам по себе был Далеко не так интересен, как сумерки, когда она стояла на Мосту, предаваясь праздным мечтаниям, и когда из полутьмы вдруг вынырнул и окликнул ее Робби с зажатым в руке маленьким белым квадратиком, содержавшим письмо, содержавшее слово. А что содержит само это слово?

Она вывела: "Старая дама проглотила муху".

Разумеется, не было никакого ребячества в том, чтобы сказать себе: рассказ должен быть написан, и это будет рассказ о человеке, которого все любили. Героине же он всегда казался подозрительным, и наконец ей представляется случай убедиться, что он - исчадие ада. Но разве теперешний ее - то есть Брайони, автора, - статус человека, возвысившегося над такими сказочно-назидательными идеалами, как добро и зло, предполагает подобный житейский практицизм? Нужно подняться на некую божественную высоту, откуда все люди видятся равными, не разделенными, как участники двух соперничающих в бесконечном поединке хоккейных команд, а перемешанными в общем бурлящем котле во всем своем великолепном несовершенстве. Впрочем, если такая высота и существовала, то Брайони была ее недостойна. Она никогда не сможет простить Робби его отвратительных мыслей.

Разрываясь между побуждением просто, как в дневнике, изложить впечатления от уходящего дня и претензией на то, чтобы создать нечто большее, более законченное, отшлифованное и не такое прямолинейное, она долго сидела хмурясь перед листом бумаги с написанной на нем бессмысленной фразой, но так и не смогла больше придумать ни слова. Она считала, что весьма неплохо умеет выстраивать действие и сочинять диалоги. Могла описать зимний лес и угрюмые стены замка. Но чувства... Легко вывести: "Ей было грустно" - или рассказать, что делает человек, когда он грустит, но что есть сама грусть, как объяснить ее, чтобы читатель почувствовал ее гнетущую сущность? Еще труднее описать ощущение опасности или смятение чувств при столкновении с противоречивыми фактами. Не выпуская пера, Брайони уставилась на отрешенных кукол, восседавших в противоположном конце комнаты, - непроницаемых спутников детства, с которым она теперь покончила. Она взрослеет. При этой мысли холодок пробежал по спине. Никогда больше она не сможет посидеть на коленях у Эмилии или сестры - разве что сделает это в шутку. Два года назад, в одиннадцатый день ее рождения, родители, брат с сестрой и еще кто-то пятый, кто - она не помнила, повели ее на лужайку, одиннадцать раз подкинули на одеяле и потом еще раз - на счастье. Доведется ли ей еще когда-нибудь с такой же наивной верой отдаться веселой свободе полета, слепо довериться добрым объятиям взрослых рук, если этим пятым человеком окажется Робби? Услышав тихое женское покашливание, Брайони испуганно вздрогнула. Это была Лола. Она с виноватым видом заглядывала в комнату и, когда Брайони заметила ее, осторожно постучала:

- Можно войти?

Вошла, не дожидаясь ответа. Прилегающее атласное голубое платье немного сковывало ее движения. Волосы были распущены, ноги - босы. При ее приближении Брайони отложила ручку и прикрыла написанное уголком книги. Усевшись на край кровати, Лола выразительно вздохнула. Можно было подумать, будто они привыкли в конце дня по-сестрински поверять друг другу тайны.

- У меня был ужасный вечер.

Когда Брайони, вынужденная под сверлящим взглядом кузины проявить интерес, вопросительно приподняла бровь, та продолжила:

- Близнецы мучили меня.

Брайони сочла, что это сказано просто для поддержания беседы, но Лола, повернувшись боком, показала ей длинную царапину на руке.

- Какой ужас!

Лола протянула запястья: вокруг них красовались вздувшиеся ссадины.

- Китайская пытка!

- Именно.

- Я сейчас чем-нибудь прижгу.

- Я уже прижгла.

Действительно, женственный аромат духов Лолы не мог заглушить запах детской перекиси. Брайони оставалось лишь встать из-за стола и сесть рядом с кузиной.

- Бедняжка! - сказала она.

От сочувственного Слова глаза Лолы наполнились слезами, голос задрожал.

- Все воспринимают их как ангелочков только потому, что они так похожи, а на самом деле они настоящие животные.

Губы ее задрожали, словно она с усилием подавила готовые вырваться рыдания, потом несколько раз глубоко втянула воздух раздувшимися ноздрями. Взяв кузину за руку, Брайони подумала, что теперь понимает: при определенных обстоятельствах Лолу тоже можно полюбить. Она подошла к комоду, достала носовой платок, развернула его и протянула ей. Лола собралась было им воспользоваться, но, заметив изображенных на нем веселых девочек в ковбойских костюмах, с арканами, тоненько завыла, как делают дети, играя в привидения. Внизу раздался дверной звонок, и через несколько секунд послышался едва различимый быстрый перестук каблуков по кафельным плиткам холла. Обеспокоенная тем, что всхлипы Лолы могут услышать внизу, Брайони снова встала и закрыла дверь. Горе кузины повергло ее в состояние беспокойства, в волнение, близкое к радостному. Она вернулась к кровати и обняла за плечи Лолу, которая, закрыв лицо руками, уже громко рыдала. То, что такую сдержанную и надменную девочку могла обидеть парочка девятилетних сорванцов, показалось Брайони удивительным и придало ощущение превосходства. Значит, вот что таилось за этим ее почти радостным чувством? Может, она не так слаба, как принято считать? В конце концов, человек оценивает себя по тому, как к нему относятся окружающие - по чему же еще? Постепенно, совершенно ненамеренно, люди внушают нам свое мнение о нас самих. Не находя нужных слов, Брайони гладила кузину по плечу, размышляя одновременно о том, что только Джексон и Пьерро не могли повергнуть Лолу в такую печаль. Она вспомнила, что в жизни кузины есть и другие грустные обстоятельства. Брайони представила их дом на севере, улицы с закопченными фабриками, угрюмых людей, устало бредущих на работу с бутербродами в жестяных коробках. Дом Куинси закрылся и, вероятно, никогда не откроется вновь.

Лола начала понемногу успокаиваться. Брайони ласково спросила:

- Что же случилось?

Кузина высморкалась, немного подумала и ответила:

- Я собиралась принимать ванну. Они ворвались ко мне в комнату и набросились на меня. Повалили на пол... - При этом воспоминании она замолчала, пытаясь побороть новый приступ рыданий.

- Но почему они это сделали?

Лола глубоко вздохнула и, уставившись в стену, ответила:

- Они хотят домой. Я сказала, что это невозможно. А они решили, будто это я их здесь удерживаю.

Близняшки необоснованно вымещают на сестре свое несчастье - это казалось Брайони вполне логичным объяснением. Но она не могла не думать и о том, что скоро их позовут вниз и кузине придется держать себя в руках. Сможет ли она?

- Они просто не ведают, что творят, - благоразумно заметила Брайони, направилась к умывальнику и наполнила его горячей водой. - Они всего лишь малые дети, не привыкшие к несчастьям.

Исполненная печали, Лола низко склонила голову и кивнула так обреченно, что сердце Брайони защемило от нежности. Она подвела двоюродную сестру к умывальнику и вложила ей в руки фланельку. А потом - из практической необходимости сменить тему, из острого желания поделиться с кузиной и своими переживаниями, но главное потому, что испытывала теперь теплые чувства к Лоле и хотела сблизиться с ней, - Брайони поведала о встрече с Робби на мосту, о письме, о том, как она его прочла и что в нем было. Произнести вслух злополучное слово было немыслимо, и она продиктовала его по буквам задом наперед. И была вознаграждена произведенным эффектом. Лола подняла от умывальника лицо, с которого капала вода, и широко раскрыла рот. Брайони дала ей полотенце. Прошло несколько секунд, прежде чем Лола заговорила, делая вид, что с трудом подбирает слова. Она немного переигрывала, но Брайони это устраивало, как и то, что кузина говорила сиплым шепотом:

- Он думает об этом все время ?!

Брайони кивнула и отвернулась, якобы охваченная трагическим отчаянием. Теперь настала очередь Лолы обнять Брайони за плечи, и та могла бы поучиться у кузины сдержанности.

- Как это должно быть для тебя ужасно! Этот человек - маньяк.

Маньяк. В слове была утонченность и вескость медицинского диагноза. Брайони знала этого человека столько лет, и вот кем он оказался! Когда она была маленькой, он таскал ее на плечах и в шутку пугал, притворяясь диким зверем. Она много раз оставалась с ним наедине у пруда. Как-то летом он учил ее держаться на воде и плавать брассом. То, что диагноз ему теперь поставлен, принесло некоторое утешение, хотя сцена у фонтана приобрела еще более зловещий смысл. Брайони решила не рассказывать о ней Лоле, подозревая, что сцена имеет очень простое объяснение, и не желая обнаруживать собственное невежество.

- И что твоя сестра собирается делать?

- Не знаю. - Упоминать о том, что боится встречи с Сесилией, Брайони также не хотела.

- А я в первое же утро подумала, что он - чудовище, когда услышала, как он орал на близнецов возле бассейна.

Брайони тоже попыталась припомнить моменты, когда могла проявиться мания Робби, и сказала:

- Он всегда притворялся очень милым. Обманывал нас все эти годы.

Смена темы произвела волшебный эффект: кожа вокруг глаз Лолы, еще недавно красная и воспаленная, снова стала бледной и веснушчатой. Теперь кузина выглядела почти так же, как обычно. Взяв Брайони за руку, она сказала:

- Думаю, нужно сообщить о нем в полицию.

Деревенский констебль был добрым малым с нафабренными усами, его жена держала кур и развозила яйца по домам на велосипеде. О том, чтобы рассказать ему о письме и содержавшемся в нем слове, даже произнеся его по буквам задом наперед, не могло быть и речи. Брайони хотела отнять руку, но Лола сжала ее еще крепче. Казалось, она прочла мысли Брайони.

- Нужно просто показать письмо.

- Она может не согласиться.

- Держу пари, что согласится. Ведь маньяк может напасть на кого угодно. - Взгляд Лолы вдруг стал задумчивым, словно она собиралась сообщить кузине что-то новое. Но она промолчала, лишь быстро отошла, взяла расческу Брайони и, встав перед зеркалом, принялась энергично расчесывать волосы. Почти в тот же миг послышался голос миссис Толлис, звавшей всех на ужин. Лола мгновенно напустила на себя капризный вид, и Брайони решила, что столь быстрая смена настроения кузины отчасти объясняется недавними тяжелыми переживаниями.

- Бесполезно, - сказала с расстроенным видом Лола, отбрасывая расческу. - Я совсем не готова. За лицо еще и не принималась.

- Я спущусь и скажу, что ты немного опоздаешь, - успокоила кузину Брайони, но Лола, уже спешившая к выходу, казалось, ее даже не слышала.

Пригладив волосы, Брайони задержалась перед зеркалом, разглядывая свое лицо и недоумевая: что значит "приняться" за лицо, что можно с ним делать, хотя отдавала себе отчет, что не за горами тот день, когда и ей придется этим заниматься. Еще одно посягательство на ее время. По крайней мере ей не нужно замазывать веснушки, что сбережет силы. Давным-давно, когда Брайони было десять лет, она решила, что помада делает ее похожей на клоуна. Это заключение следовало подвергнуть ревизии. Впрочем, не теперь, когда и так есть о чем подумать. Стоя у стола, она машинально снимала и надевала на ручку колпачок. Писать рассказы - занятие бесперспективное и ничтожное, когда вокруг действуют столь мощные и непредсказуемые силы и когда события одного только дня способны изменить все, что было прежде. А еще эта дама, проглотившая муху... Не совершила ли Брайони ужасной ошибки, признавшись во всем Лоле? Сесилии вряд ли понравится, если несдержанная Лола станет демонстрировать свою осведомленность о записке Робби. И как вообще можно спуститься и сесть за один стол с маньяком? Если полиция его арестует, Брайони, вероятно, вызовут в суд свидетельницей, и в доказательство там придется произнести слово вслух.

Нехотя покинув комнату и пройдя вдоль тускло освещенного, обшитого деревянными панелями коридора, она остановилась на верхней ступеньке и прислушалась. Голоса доносились еще из гостиной. Брайони услышала тихую речь матери и мистера Маршалла, потом - голоса близнецов. Ни Сесилии, ни маньяка. Неохотно начав спускаться по лестнице, она почувствовала, как колотится сердце. Жизнь перестала быть простой. Еще три дня назад она заканчивала "Злоключения Арабеллы" и ждала приезда кузенов и кузины. Она мечтала о переменах - ну вот они, пожалуйста. Однако все оказалось не просто плохо - события грозили принять еще более ужасный оборот. На первой площадке Брайони снова остановилась, чтобы составить план действий. Она будет держаться независимо по отношению к своенравной кузине, постарается даже не встречаться с ней взглядом, чтобы не оказаться участницей тайного заговора или не спровоцировать катастрофическую вспышку с ее стороны. К Сесилии, которую Брайони следует защищать, она не посмеет приблизиться. Что же касается Робби, то от него она будет держаться подальше в целях безопасности. Мама с ее суетливостью не помощница. В ее присутствии вообще невозможно мыслить здраво. Остаются близнецы, они станут ее спасением. Брайони будет их опекать, не отойдет от них ни на шаг. Но эти летние ужины всегда так поздно начинаются, уже одиннадцатый час, мальчики будут уставшими. Видно, придется ей общаться с мистером Маршаллом, расспрашивать его о шоколаде - кто его придумал, как его делают. План был трусливым, но другого она придумать не могла. Поскольку вот-вот начнут подавать на стол, едва ли уместно вызывать сейчас из деревни констебля Уокинса.

Продолжив спускаться по лестнице, Брайони подумала, что следовало посоветовать Лоле переодеться, чтобы скрыть царапину на руке. Но, если заговорить об этом, она может снова расплакаться. К тому же, вполне вероятно, ее и не удалось бы убедить отказаться от облегающего платья, сковывавшего шаг. Ради желания выглядеть взрослой можно претерпеть и не такие неудобства. Брайони и сама была готова на нечто подобное. Царапина была не у нее, но она чувствовала ответственность и за эту царапину, и за все, чему суждено было произойти. Когда отец появлялся дома, все сидели за столом на определенных местах. Он ничего специально не организовывал, не ходил по комнатам, наблюдая за Домочадцами, редко указывал кому бы то ни было, что делать, - в сущности, большую часть времени он вообще проводил за закрытой дверью библиотеки. Но при нем порядок устанавливался сам собой, хотя ничья свобода не ущемлялась. Все заботы сваливались с плеч. Если отец находился дома, становилось не важно, что мама уединилась в спальне; вполне достаточно было знать, что он - здесь, внизу, с книгой в руках. Когда он усаживался за стол, спокойный, приветливый, непоколебимо уверенный в себе, любой кухонный конфликт начинал казаться не более чем забавной сценкой; без него же это была душераздирающая драма. Он знал почти все, что следовало знать, а если не знал, то всегда мог сказать, к какому авторитету необходимо обратиться, и вел Брайони за собой в библиотеку, чтобы она помогла ему найти нужную книгу. Если бы отец не был рабом министерства и планового прогнозирования, как он сам себя называл, если бы сидел дома, отдавал распоряжения Хардмену насчет выбора вина, вел беседу, сам решал - внешне не подавая вида, - когда ее "пора сворачивать", Брайони не брела бы сейчас через холл с таким чувством, будто к ее ногам привязаны гири.

Мысли об отце заставили ее замедлить шаг, когда она проходила мимо библиотеки, дверь которой почему-то оказалась закрытой. Брайони остановилась и прислушалась. Из кухни доносилось позвякивание металла по фарфору, из гостиной - тихий говор мамы и мистера Маршалла, чуть ближе - высокие звонкие голоса близнецов.

- Это слово нужно писать через "ю", я знаю, - говорил один.

Другой отвечал:

- Мне все равно. Клади это в конверт.

А из-за закрытой двери библиотеки вдруг послышался какой-то скрип, потом - глухой удар, потом - бормотание, то ли мужское, то ли женское. Позднее, вспоминая этот момент - а размышляла Брайони о нем немало, - она не могла сказать, ожидала ли увидеть что-то определенное, кладя руку на медную дверную ручку и поворачивая ее. Но она уже прочла письмо Робби, уже назначила себя защитницей сестры - кузина ей многое объяснила, - и поэтому увиденное отчасти было воспринято ею в свете того, что она знала или думала, что знает.

Сначала, открыв дверь и войдя, Брайони вообще ничего не рассмотрела. В комнате горела лишь настольная лампа под зеленым абажуром, освещавшая небольшую часть затянутой тисненой кожей столешницы. Но, углубившись в библиотеку еще на несколько шагов, Брайони увидела их - темные тени в дальнем углу. Хотя они оставались неподвижными, ей сразу показалось, что рукопашное сражение прервалось в самом разгаре. Сцена была такой яркой и до такой степени соответствовала ее худшим опасениям, что ей почудилось на миг, будто это ее взбудораженное сверх меры воображение причудливо спроектировало тени фигур на стену из книжных корешков. Но по мере того как глаза привыкали к темноте, надежда на то, что это лишь иллюзия, меркла. Никто не двигался. Поверх плеча Робби Брайони видела полные ужаса глаза сестры. Он повернулся, чтобы взглянуть, кто ему помешал, но не отпустил Сесилию, а стоял, зажав ее, с поддернутой выше колен юбкой, в угол, где сходились книжные полки. Левая рука, обвив ее шею, вцепилась в волосы, правой он держал ее поднятую - то ли протестующую, то ли разящую - руку.

Он казался таким огромным и взбешенным, а Сесилия с обнаженными плечами и тонкими руками такой хрупкой, что Брайони даже представить не могла, чем все это кончится, когда двинулась к ним. Она хотела закричать, но у нее перехватило дыхание, а язык стал тяжелым и неповоротливым. Робби сдвинулся в сторону, чтобы закрыть от нее сестру. Потом Сесилия высвободилась - он ее больше не удерживал. Брайони остановилась и произнесла имя сестры. Когда та проходила мимо, в ее взгляде не было ни благодарности, ни облегчения. Лицо казалось бесстрастным, почти спокойным, она смотрела прямо перед собой на дверь, через которую собиралась выйти. В следующий миг Брайони осталась наедине с Робби. Он тоже не смотрел ей в глаза, а лишь вперил взгляд в угол, стал одергивать костюм и поправлять галстук. Брайони начала осторожно пятиться - он не сделал ни малейшей попытки напасть, даже голову не поднял. Тогда она повернулась и побежала за Сесилией. Но в холле уже никого не было, и понять, куда направилась сестра, не представлялось возможным.

 

Продолжение следует...

 

Сегодня в рассылке
Макьюэн
Скачать книгу

Жаркий летний день 1934-го…

Трое молодых людей, охваченных предчувствием любви…

Первые поцелуи, первое ощущение беспредельного счастья – и невольное предательство, навсегда изменившее судьбы троих и ставшее для них началом совершенно иной жизни…

«Искупление» – это поразительная в своей искренности «хроника утраченного времени» предвоенной Англии, которую ведет девочка-подросток, на свой причудливый и по-детски жестокий лад переоценивая и переосмысливая события «взрослой» жизни.

 

   с 10 ноября

Улицкая
Людмила Улицкая
"Зеленый шатер"

«Зеленый шатер» — это роман о любви, о судьбах, о характерах. Это настоящая психологическая проза. Но вместе с тем, новое произведение Улицкой шире этих определений.

И, как всегда у Улицкой, кроме идейного и нравственного посыла, есть еще эмоциональная живопись, тот ее уникальный дар, который и выводит книги писательницы на десятки языков к миллионам читателей. Только ей присуща бронебойная ироничность, благодаря чему многие эпизоды на уровне одного абзаца перетекают из высокой трагедии в почти что швейковский комизм.

«Зеленый шатер» — очень серьезная и очень смешная книга.

 


 Подписаться 

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 Обратная связь

Написать автору рассылки




В избранное