Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Алексей Черкасов "Сказания о людях тайги. Хмель"


Литературное чтиво

Выпуск No 85 (510) от 2007-11-01


Количество подписчиков:390


   Алексей Черкасов
"Сказания о людях тайги. Хмель"


Сказание
второе
   Корни и листья
   Завязь восьмая


I
  

     На масленой неделе 1915 года, когда с боровиковской горки ребятишки катались на санках, к Прокопию Ведепеевичу понаведался урядник Юсков, как всегда важный, надутый, с накрученными усиками, при новой шапке, и как бы между прочим завел разговор о сыновьях Прокопия Веденеевича: что и как?
     Прокопий Веденеевич сперва отмалчивался, сопел в бороду, а потом не выдержал:
     - Чаво пристал? Филя, Филя!.. Али не ведаешь, где он, Филя? Вшей кормит у сатаны в преисподней.
     - Ну, а Тимофей как? Сицилист?
     - Чаво?
     - Может, известие какое имеете?
     - С анчихристом в одной упряжке не езжу, грю, и спрос не учиняй. В святцах мово дома имени Тимофея нету-ка. Сгил, яко тлен!
     - Правильное слово, Прокопий Веденеевич, - похвалил урядник. - Кабы я знал, каким фруктом обернется Тимофей, я б его тогда еще в могилевскую спровадил! - И, подкинув стрелки усиков. - Из губернии со жандармского управления запрос был: разыскивают Тимофея как сицилиста. Солдат подбивал, штоб оружие повернуть на офицеров и восстание поднять. Чистый Пугачев! Розыск идет.
     Прокопий Веденеевич не уразумел.
     - Какой такой Пугачев?
     - Эва! - усмехнулся урядник. - Али не слыхали, как в самодревнее царствование Екатерины в Оренбургских степях, а так и на Волге объявился Емелька Пугачев, какой назвался царем Петром Федоровичем и смуту поднял? Престол помышлял захватить, да на лобное место упредили. Руки отсекли, а потом ноги и башку, как и должно. Такоже Тимофей! На престол попер сицилист. Изловят - четвертовать будут.
     - Эко! - Прокопий Веденеевич осовело уставился на урядника. Правда ли, что Тимка на престол попер? Мыслимо ли? И опять-таки, если умом раскинуть, от Тимки всего можно ожидать. "Не из родовы, а в родову". Не раз слышал от покойного батюшки, Веденея Лукича, а тот от деда Ларивона, будто сам Филарет был у "справедливого осударя, Петра Федоровича", духовником и что они вместе поднимали войско.
     Теперь вот Тимофей объявился. Подумать, а? Филаретова кровь взыграла. Молиться ли во здравие безбожника Тимофея и снять с него родительское проклятие или оставить все так, как есть?
     - И про вас спрос был, - продолжал урядник. - Ответствовал: отец Тимофея, говорю, не опознал безбожника сына, прогнал и палками бил.
     - Не бил палками!
     - Не самолично, а по вашему наущению тузили. Кабы тогда насмерть прибили - хорошо было бы. Становой сказал: зря не убили.
     Прокопий Веденеевич поднялся и, накручивая косичку сивых волос, ушел в моленную.
     - Вроде жалеет Тимофея-то? - глянул урядник на Меланью.
     У Меланьи один ответ: руки ладошками на живот и глаза в пол.
     - В деревню Тимофей не покажется, - бормотал урядник. - Разве только каторжанину Зыряну или Головне весть пришлет через попутчиков. Узнать бы, а? Ты бы сходила, Меланья, к Зыряну. Намеками, стал-быть, так и сяк, вроде беспокоишься: живой или нет деверь Тимофей?
     Ни слова в ответ.
     - Глухая, што ли? Меланья ушла в горницу.
     - Тьфу, дремучее отродье! - выругался Игнат Елизарович и ушел сердитый.
     Более всех встревожился отец Дарьюшки, Елизар Елизарович: вдруг Дарья встретится в городе с беглым Тимофеем?..
     Меньшой брат охотно поддакнул:
     - Все может быть, братуха. Дарья того только и ждет. Елизар Елизарович зверовато рыкнул:
     - Тогда я тебе зоб вырву!
     - Па-азволь!
     - Без позволения икру выдавлю. Так и заруби на носу.
     - Как я есть при исполнении должности...
     - Кончится твоя должность, Игнашка! Чрез меня получил урядника и чрез меня мундир сымешь. Смотри!
     - Твоя Дарья при городе, а я при Белой Елани, при ссыльных поселенцах. Как могу усмотреть?
     - С Дарьей сам совладаю, а ты гляди! Чтоб она ни слухом ни духом не проведала, что бандюга жив-здоров.
     Урядник не на шутку перетрусил. Он успел проговориться Боровиковым, что идут розыски Тимофея.
     - Кабы похоронную сочинить или какое письмо, как будто от дружка... Так, мол, и так. Погиб от ерманской пули Тимофей Прокопьевич и перед смертью просил, мол, передать поклон Дарье Елизаровне...
     Елизар Елизарович подумал:
     - Кому письмо-то?
     - Для Дарьи.
     - Башка! От такого письма Дарья на стену полезет да еще в розыск ударится.
     - Тогда похоронную. Через волость идут извещения про погибших.
     - Похоронную можно. Боровиковым пошли, дойдет и до Дарьи, - одобрил Елизар Елизарович и, долго не раздумывая, махнул на тройке в Минусинск - привез непутевую дочь домой.
     Для Дарьюшки настала новая пора затворничества.
     Между тем Игнат Елизарович сочинил-таки "похоронное" извещение на Тимофея Прокопьевича Боровикова и самолично проследил, дошло ли извещение до Прокопия Веденеевича. Минула неделя, другая. Боровиковы помалкивали.
     Игнат Елизарович призадумался. Тут что-то не так! А вдруг Прокопию доподлинно известно, что сын Тимофей жив-здоров? "Ворон ворону глаз не выклюнет, - подумал. - Вся их родова паскудная! В кандалы бы да в острог, в тюрьму!.."
     Дарьюшка надумала открыть школу в Белой Елани, но грозный отец и слушать не стал:
     - Кого учить будешь? Поселюгов и самоходов?
     - Все люди божьи, батюшка.
     - Враки! Есть которые божьи, а поселюги от диявола происходят. Без грамоты для них сподобнее.
     Как-то на неделе, после возвращения Дарьюшки в отчий дом из города, дядя-урядник принес племяннице письмо на имя Прокопия Веденеевича.
     - Почитай, повесели душу! Умора. В волости животы надорвали.
     Письмо Фили и в самом деле было потешное...


II
  

     "Спаси Вас Христос, родитель мой батюшка Прокопий Веденеевич, а так и жена моя Меланья Романовна с дщерью моей Маней.
     Во первых строках прописываю, какие я претерпел мучения во славу нашей праведной веры.
     Из волости увезли меня с езертирами в Минусинск, где перво-наперво обрезали срамными ножницами мою бороду, так и власы на башке. Ужаснулся и, когда воззрился на образ свой в зеркале: истый сатано! Ухи торчат, как два ушата, и голова колючая, и бороды нету-ка! И возроптал я, аки болящий: "Господи, за што караешь? Аль я содомовец какой?" И не было мне ответа.
     Опосля того призвал меня фельдхебель и вопрошает: грамоты сподобился? Ответствую: "Сподобился чрез родителя свово Прокопия Веденеевича, проживающего в Белой Елани".
     Тогда фельдхебель дает мне гумагу и говорит:
     "Садись, пиши Высокому благородию, полковнику Рада-лову, что будешь справно воевать за царя и отечество".
     Ответствую:
     "Неможно писать так - вера не дозволяет. Как я есть старой веры, какая на земле от сотворения мира, так и жить буду. И винтовку в руки не возьму, и стрелять в людей не буду, так заповедовал сам господь: "Не убий".
     Фельдхебель за такие мои слова учинил мне побоище. И в зубы бил кулаками, и в грудь, и в голову, а потом пхал ногами. И я то стерпел, батюшка. И молюсь я: "Господи! Возверни мне праведный образ, не доводи до погибели живота мово!" И нету мне ответа.
     Лежал я три недели взаперти под замком, и кажинный раз под вечер вызывал меня фельдхебель и разные там благородия охицеры и спрос учиняли, говорили, чтоб отрекся от веры, взял винтовку, да я такого согласия не давал. И меня лупили нещадно. Телесность моя вся посинела, как чугунная стала. Кажинную ночь молился, родитель мой Прокопий Веденеевич, штоб господь заслонил меня от иродов!..
     Тятенька! Родитель мой праведный! Не забывай про меня в своих молитвах. Мучаюсь я, тятенька, денно и ношно!..
     В городе Ачинске, куда пригнали меня с езертирами, спрос учинил Высокое благородие, да я не отрекся от праведной веры. Просил, штоб возвернули домой, паки болящего. Не возвернули! Одели в шинелю солдатскую и посадили в телячью вагону под замок и повезли по железке со штрафными на упокой. Тот фельдхебель много раз вызывал меня из вагона и учинял изгальство. А того не разумеет, что я есть раб божий и все могу стерпеть, яко сам Спаситель на кресте!..
     Тятенька! Родитель мой праведный! Таперича проживаю я при городе Смоленске. Заставили меня робить при лазарете, как я отказался от винтовки.
     Кажинный день, тятенька, с войны привозят в лазарет солдатов и благородиев. У которых ноги оторваны, у которых руки, а у которых внутренности повреждены пулями али снарядами. Ужасть! Чистые упокойники. Я роблю при бане лазарета. Дрова заготавливаю, топлю баню, воду грею. Провизия есть и харч добрый, но я живу воздержанием, особливо когда пост.
     Таскали меня к начальнику госпиталя, при золотых погонах и сам без волосов на голове, а в один глаз вставлял стеклышко, когда меня разглядывал.
     Упал я иму в ноги и возмолился, штоб пощадил мою телесность.
     Высокое благородие вынул стекло из глаза и вопросил: какой я веры? В том кабинету, когда меня привели, сидели дохтура - мущины и женщины в белых халатах. Прописываю тебе, родитель мой, какие я ответы давал высокому благородию.
     Перво-наперво спрос такой:
     По какой причине я, Боровиков, отказался брать в руки винтовку и не пошел убивать поганых немцев?
     Ответствую:
     "Как я исповедую веру Филаретову и особливо тополевый толк, то нельзя мне брать ружье самочинно, без дозволения батюшки, родителя мово, который старую веру соблюдает".
     И опять высокое благородие вопрошает:
     "Какая такая вера Филаретова и такоже тополевый толк?"
     Ответствую:
     "Самово праведника Филарета не видывал, царствие ему небесное. От родителя свово слышал, что Филарет на свет народился опосля сотворения мира господом богом и проживал в благости в земле Поморской, возле самого Спасителя. Игде та земля - не ведаю. Должно, где рай господний, там и Поморье, говорю".
     Все дохтура в смех, а Высокое благородие сказал, что земля Поморская не там, где рай господний, а в Российской империи, и за Поморье, говорит, надо воевать с немцами.
     Если дойдут немцы до Поморья и рай изничтожат, бери, говорит Высокое благородие, винтовку и воюй за рай господний, за Поморье".
     Смущение напало на меня, батюшка. Ужли Поморье в нашем царстве-государстве? Неможно то, думаю. Сатано хитростью пеленает, чтоб с веры совратить.
     Сказал Высокому благородию так:
     "Про Поморье не ведаю, игде оно. Родитель мой сказывал, что праведник Филарет заповедовал единоверцам: "Смерть примите, а за царя, за бар и дворян не воюйте! Потому: бары и царь - от нечистого народились".
     За такие слова Высокое благородие шибко рассердился и сказал, что я не просто дурак, "а дурак с коромыслом сицилиста", как наш Тимоха вроде. Перепужался я до ужастев и все молился господу богу, штоб помиловал мою душу грешную. А Высокое благородие приказ отдал: "Пусть, говорит, санитары пропарят его в бане". Меня, значит.
     Заволокли меня в ту баню, сами в шинелях и в фуражках, а я голышком. Положили на полук и стали бить двумя вениками. Били, били до полного бесчувствия. Вся спина моя волдырями покрылась. Ипеть я, родитель мой Прокопий Веденеевич, перенес телесность и две недели валялся в солдатском бараке вверх спиной. Как только не номер, господи!
     Тятенька, родитель мой! Молитесь за меня, штоб господь поимел ко мне воссочувствие и не испытывал дух мой. Ежли дух мой сдюжит, то телесность Сгинуть может в сатанинском образе, и не будет мне воскрешения из мертвых!..
     Вот уже три дни пишу письмо, тятенька, а всего прописать не могу. И солдаты изгалялись, и фельдхебели разные, и охицеры, и Высокое благородие. Призывали, вопрошали, смеялись, опосля лупили. А за што, про што, сам господь не ведает, должно!..
     Пропиши мне, тятенька, как Вы там проживаете. Есть ли приплод от нашей живности, как от Буренки, как от Чернушки, как от Комолой и от овечек такоже.
     Война ишшо хлещется. Слыхивал, будто наших бьют нещадно и многие гибнут... Где их хоронют - неведомо. В лазарет убиенных не возют. Упаси меня бог от такой погибели! И ты, Меланья, молись, как я есть мужик твой.
     Ишшо бы писал, да почта возропщет.
     Жду весточки от родителя свого Прокопия Веденеевича.
     Остаюсь жив и покелева здоров и того Вам желаю
     Филимон Прокопьевич".


III
  

     Дарьюшка хохотала до слез, читая послание "телесно умученного праведника", часто повторяя: "Тятенька, родитель мой праведный!.."
     Ах, Филя, Филя! Филимов Проконьевич! Какой же ты смешной, жалкий, прозрачно хитренький и такой беспомощный!
     Вспомнила Тимофея: "Он совсем не такой, как Филя. Господи, как бы я рада была узнать, где он сейчас, муж мой!"
     Улучив минуту, спросила у вездесущего дяди-урядника.
     Игнат Елизарович подумал, покрутил усики и тогда уже сообщил, что Боровиковым будто бы было извещение о погибшем...
     - Неправда, неправда, дядя! - воскликнула Дарьюшка. - Я бы чувствовала, если бы он погиб. Нет, пет! Не верю!
     Игнат Елизарович подсказал: чего, мол, проще - пойти к Боровиковым и узнать.
     В тот же час собрались. Дарьюшку пошел проводить сам Игнат Елизарович.
     И каково же было удивление Игната Елизаровича и Дарьюшки, когда в ограде их встретил неломкий старик Прокопий Веденеевич и, не выслушав даже, погнал прочь с надворья:
     - Ступайте, сатаны! Ступайте! Не будет мово разговора с вами... Ежли спросить хотели про Тимофея, ступайте вон! Сын мой не из ваших кровей, и антиресу для вас нету-ка!
     И ушел в дом.
     - Боже мой, боже мой! - кусала пухлые губы Дарьюшка.
     Дядя-урядник грозился, что он "подведет линию" и под самого старика Боровикова. Он ему покажет, как порочить мундир урядника!
     - Не властью надо карать людей, дядя, - возразила Дарьюшка, - открыть бы школу. И люди росли бы совсем другими, добрыми и образованными.
     - Не школа, а плеть надобна для Боровиковых! Погоди уже, дождутся порки!
     Минуло много времени, и Дарьюшке довелось прочитать еще одно вскрытое письмо Филимона Прокопьевича...

     "Спаси Вас Христос, тятенька, родитель мой Прокопий Веденеевич!
     Таперича другой год доходит, как я принимаю мучения. И нету мне весточки от Вас. Моя жисть муторна, кишаща кругом болестями. С позиций таперича везут, окромя раненых, которые в тифе. Вши кишмя кишат - ужасть! Должно, и я захвораю, потому все, кто робит при бане али санитарами, в тифу слегли.
     Тятенька, родитель мой, пропиши хоша едную весточку, штоб дух мой не смущался от страшных видений.
     Ужли нихто не отзовется на глас вопиющего? Отзовитесь, тятенька! И ты, Меланья, яко жена моя с дщерью Маней.
     Коли не отзоветесь, запрос учиню чрез урядника.
     Остаюсь при лазарете города Смоленска, умученный раб божий, Ваш сын
     Филимон Прокопъевич".

     И тятенька наконец-то отозвался...

     "Письмо писано сыну моему, Филимону Прокопьевичу, яко пустыннику Исусову.
     Возроптал ты, чадо, и бог отторг тя от груди своей. Спытанье послал те, штоб ты показал крепость своей веры, а не мякину, какой набито брюхо твое. А ты вопиешь! Доколе, вопрошаю, вопить будешь? Неси свой крест при молчании, и благость будет.
     Мы - родитель твой, живем по своей вере, а ты принял у Елистраха крепость пустынника и живи так, а наш тополевый толк не трожь, не паскудь! Молись денно и нощно, и отверзнутся врата господни! А ты в писаниях своих поганых поминаешь жену Меланью, яко рабицу твою. Ах ты срамник! Нетопырь! Как ты можешь иметь жену, коль стал пустынником! Нету тебе таперича ни жены, ни какой другой холеры из хозяйства. Блюди, сказываю, святость пустьшника, и ты воссияешь пред лицом Творца нашего. А Меланья таперича прислон ко мне держит, как по нашей вере. В кротости и послушании, яко овца господня, а ты не встревай своим копытом - грех будет!
     Ишшо раз благословляю тя на пустынность, и штоб не греховодничал, не прыгал из веры в веру, яко блоха.
     Руку приложил родитель твой
     Прокопий Веденеевич".

     "Спаси Вас Христос, родитель мой Прокопий Веденеевич, а так и жена моя Меланья со дщерью Маней!
     Господи, узрю ли я Вас, родитель мой? Узрю ли я тя, Меланья, жена моя со дщерью?
     Лежу я таперича в лазарете шесту неделю, как по тифу живота мово. Болесть пристала несподобная, тяжкая. Кишками мучаюсь, спасу нет.
     Получил я Вашу весточку, родитель мой, и очинно захолонуло сердце. И горько плакал я, зрил господь то! Не ведаю я того, тятенька, чтоб я отторгся от нашей крепости Филаретовой веры. И дяде Елистраху того не говорил. Видит господь, не принял я пустынность! Разве я могу жить при тайге, таиться от людей, питаться сухариками и во гроб ложиться допрежь смерти, как дядя Елистрах? Не могу того, батюшка! Помилосердствуй! Воплю, воплю, не отторгай мя от веры нашей праведной. И Меланья пусть ко мне прислон держит, как благословенье приняла и крещение тополевое. Не порушу того, не порушу! Услышь мой вопль, тятенька, и весточку благостную пришли! Долго писать не могу - слабость в теле великая. Ни руками, ни ногами владеть не могу. Молю господа, штоб начальство дало мне белый билет, я не до потребности схудал и знемог. Господи! Хоть бы сие свершилось!
     Остаюсь болящий, телесно умученный, праведной веры Филаретовой со тополем господним.
     Филимон Прокопъевич".


IV
  

     Вопи, Филя, вопи! Вопи во всю глотку, авось кто-нибудь услышит твой "глас вопиющего в пустыне".
     Кругом везде люди, и кругом везде пустыня. И люди топчутся в пустыне, не познавая друг друга, и у каждого свой нутряной вопль и стон.
     От Смоленска до Перемышля - вопль и стон.
     Дивизии с дивизиями сходятся на смертную свиданку...
     Война скребет землю огненными метлами. Гарью, трупной вонью полнится земля, истоптанная солдатскими ботинками и офицерскими сапогами.
     Жерла пушек, винтовок харкают огнем и смертью.
     В окопных закутках, в блиндажах, в грязи, в серой солдатской суконке кишат паразиты. Ползает ничтожная мразь с тела на тело - тиф!..
     И стон, и вопль, и тиф. "Со святыми упокой" и без оных.
     Огненная метла войны работает...
     Вопи, Филя, вопи!
     Телесно умученный, лупцованный фельдфебелями, унтерами, осмеянный солдатами - "кобылкой", паренный "Высоким благородием", отощалый до последней возможности, лежишь ты, Филя, на железной лазаретной койке в палате тифозных для нижних чинов, охаешь, крестишься, вскидывая взор в пустыню потолка. И ниоткуда не виден тебе лик господа бога! Един ты, как перст, со своим воплем и стоном.
     Ты еще счастлив, Филя: твоя кровать у окошка. И ты видишь, как хохочет рыжая лохматая осень тысяча девятьсот шестнадцатого года, кривляется сучьями кленов, свистит, сюсюкает, а по ночам тревожно и таинственно перешептывается.
     Кто знает, о чем шепчутся клены и липы! Отчего они так беспокойно лопочут лапами-листьями? Един дух - и ты дома на красной лавке под нерукотворными образами. И Меланья, рабица, пред тобою, и благословенный родитель Прокопий Веденеевич, но никто не возрадовался явлению телесно умученного праведника.
     "Ступай в пустыню к Елистраху!" - гонит отец.
     "Дык-дык разве я пустынник, тятенька?!"
     "Молчай, мякинное брюхо! Из веры в веру прыгаешь, яко блоха!"
     У Фили от страха в животе заурчало, и он очнулся.
     - Тятенька!..
     В ответ - бредовый стон девятнадцатикоечной палаты. И вонь, и спертый воздух.
     Филя подполз к окошку и уставился в мир, полный струистой текучести, пронизанный розовостью тлеющего заката. На желтых ладошках одинокой кривой березки среди высоких кленов - глазастые, прозрачные росинки, играющие лучиками.
     За деревьями - три пузатых луковицы с багровыми крестами, резко отпечатанными на голубом прислоне неба. И с тех луковиц срывается печальный благовест.
     Языкастая медь сыплет трезвоном в пустыню, а в брюхе у Фили свой трезвон - спасу нет. Надо спешить. Ты еще, Филя, в ходячих. Хоть кальсоны не держатся на твоих костях и отощалом заде, а ходячий.
     "Тирили-ли-линь, тирили-ли-линь. Бом! Бом! Бом!"
     Похоронный звон.
     Может, и воскреснешь ты, Филя, из мертвых, кто ее знает! Ты молишься? Молись, молись.
     Хватаясь руками за железо кроватей, Филя выползает в желтый коридор. В ушах свистит ветер. Упал.
     Два ленивых, привычных ко всему санитара подхвата ни Филю.
     - Мне бы до ветру, братцы, по большой нужде...
     - Переставляй ноги.
     - Дык переставляю.
     Санитары подталкивают Филю, скалят зубы:
     - Доходит наш сусик!
     - Как подштанники потеряет, так во врата рая въедет. Филя мычит, крутит огненной башкой:
     - Не сподобился, братцы, во врата я. В сатанинском-то образе да в рай господний!..
     - Ничаво, Филюха! Тамо-ка примут. Завозно ноне на небеси. Целыми дивизиями солдатня прет в рай. Иль место не сыщется для праведника? Ты же сам говорил, что твоя вера самая праведная?
     - Дык верно, братцы. Самая праведная.
     - Знать, примут в рай.
     Медь колоколов вызванивает: "При-мут, не при-мут. Примут, не при-мут. Бом. Бом. Бом".
     Тащат Филимона обратно "из большой нужды" - весь вестибюль до парадной лестницы в заслоне офицерских спин. В кою пору собралось столько "высоких благородий!"
     По обеим сторонам широкой парадной лестницы, ведущей на второй этаж в офицерский корпус, выстроились военные в сверкающих мундирах, лицом к лицу, и шашки наголо; кого-то ждут, наверное.
     "Экая силища у анчихриста", - глазеет Филя.
     - Смир-р-но-о! - резануло сверху вниз, и две стены офицеров вытянулись, окаменело замерли.
     Печатаются чеканные шаги. По лестнице вниз спускается грузный генерал в белых перчатках при оголенной шпаге. Следом за ним прямоплечий полковник с золотыми крестиками и еще с какими-то не виданными Филей орденами на груди мундира. Фуражка с белым глазом кокарды - на правой полусогнутой руке. Волосы белые, как пена в улове Амыла. Бок о бок с полковником - молодой офицер с генеральской шпагою на вытянутых руках. Следом еще два офицера несут черные бархатные подушечки с орденами. "Экая невидаль! - соображает Филя. - Высокое превосходительство и на том свете почивать будет на двух подушках и при оружии..."
     Черный гроб с телом генерала на плечах гвардейцев покачивается, будто плывет по волнам, со ступеньки на ступеньку. "И колокола звонют, и охицеры с шашками. К чему бы, а?" - недоумевает Филя, тараща глаза на траурное шествие.
     И вдруг глаза Фили округлились, и рот открылся - узнал Тимоху, брательника, сицилиста! Это же, конечно, он идет рядом с полковником и тащит обеими руками генеральскую оружию. И лбина Тимохи, и плечи, и стать приметная, боровиковская, и чуть горбатящийся нос, и разлет черных бровей. Тимоха!
     - Тимоха! Истый Тимоха, - буркнул Филя.
     - Тсс, сусик! - одернул Филю санитар.
     - Дык Тимоха же, Тимоха!
     - Какой тебе Тимоха, - шипит в ухо дюжий санитар. - Генерала Лопарева тащат в собор отпевать.
     - Лопарева?
     - Их высокопревосходительство Сибирской дивизией командовал, которая, сказывают, у немцев в "кошеле" побывала. Зубами выдрались, а теперь на отдыхе в Смоленске. Вся дивизия выстроилась на похороны генерала Лопарева. Во! И ты не мешкай, торопись: заодно с генералом отпоют в соборе.
     Суеверный Филя размашисто перекрестился и не ведал даже, что фамилия генерала знакомая. И кто знает, не из того ли корня, из которого происходил беглый государственный преступник Лопарев?
     "Бом, бом, бом!" - бьет большой колокол.
     Гроб вынесли, и там, где-то у парадного подъезда, разом грянула трубная музыка.
     Раздалась команда, и почетный офицерский караул единым мундирным рукавом покинул каменную лестницу и вестибюль, оставив после себя открытой парадную дверь.
     - Ей-бо, Тимоха со полковником шел, - побожился Филя, поддерживая обеими руками сползающие подштанники.
     - Какой такой Тимоха?
     - Брательник мой. Ей-бо, он самый. На войну забрали, как манифесту царь объявил.
     Санитары хохочут - не верят Филимону Прокопьевичу.
     - Признал же, братцы. Он самый! "Оборотень".
     - Как так "оборотень"?
     - Нечистый дух, стал-быть, В любой обличности появиться может. Иконы пощепал ишшо в малолетстве, а потом в город убег ко анчихристу. Изловили власти и к нам пригнали на ссылку, как сицилиста... И лба не крестил, ей-бо!
     - Умный лоб, значит...
     Из палаты для нижних чинов задом выпячивается санитар с носилками. Лицом к нему второй санитар. На носилках тело, закрытое простыней с непростиранными ржавыми пятнами от крови. На сложенных руках горбом вздымается простыня. На месте ног - провал до дна носилок.
     - Кого несете?
     - Хто его знает. Солдатик какой-то. Всю ночь маму звал.
     "Бом, бом, бом!" - натужно стонет большой колокол, как бы взывая: "Кто следующий?.."
     В этот же день Филимона Прокопьевича вызвал старший лазаретный доктор и спросил: доберется ли служивый домой, если ему выдадут "чистую"?
     Филя едва устоял на ногах:
     - Век буду молиться, дохтур! Ослободите, ради Христа!.. Нету моих сил мытариться во анчихристовом войске.
     Старший доктор поглядел на своих помощников и, барабаня пальцами по мраморной доске, проговорил:
     - Глуп, как пробка!
     Филе то и надо - рад стараться:
     - Глуп, глуп, ваше благородие. Токмо отпустите домой душу на покаяние.
     - Ну, а тело здесь оставишь?
     - Дык тело без души не проживет на белом свете.
     - О! Однако ты не так глуп, каким кажешься.
     - Истый дурак, ваше благородие. Умом бог обидел, а за што про што экая напасть - один бог ведает!
     Доктора посмеялись, потешились и прописали Филимону Прокопьевичу "белый билет" из-за умственной ущербности.
     И поехал Филя домой, в далекую Сибирь к немилостивому тятеньке Прокопию Веденеевичу и благословенной женушке Меланье Романовне, и только в дороге, за тридевять железнодорожных станций, вспомнил про офицера, похожего на брата Тимофея, да тут же отмахнулся: Тимоха - сам по себе, а он, Филя, будет жить сам по себе. "Мне бы хозяйство да обернуться с деньжишками, а потом бы пашню распахать на курагинских землях!.."
     Одна беда: тятенька не выпустит хозяйские вожжи из рук, и покуда надо терпеть, повиноваться, проживать "мякинным брюхом", чтобы потом воспарить в поднебесье ясным соколом!


   Завязь девятая


I
  

     Лили дожди. Убористые, сенопрелые.
     Текли вдовьи слезы, и некому их было высушить. Одичало-пустынно голосили солдатки на несжатых полосах.
     Зерно падало наземь, и не было сил удержать его - сжать хлеб вовремя.
     В редкости с позиций возвращались солдаты - серошинельная молчаливость, испившая фронтовой похлебки, и тогда в Белой Елани начиналась отчаянная и скорбная гульба. И как было не запить мужику, если он вернулся с позиций без руки или ноги, а были и такие, отравленные газами, которым и пить-то нельзя было, и они, угрюмые и отчужденные, трудно и долго откашливались.
     Пили самогонку, курили табак, матерились срамно и жутко, и частенько бабы появлялись в улицах с накипью синяков на лицах.
     Скудела жизнь; ожесточались нравы.
     Прокопий Веденеевич окончательно открестился от мира и всех его соблазнов.
     Всю прошлую зиму гонял ямщину из Курагина в Минусинск и трижды до Красноярска а обратно - деньгу зашибал, золото. "Гумажки, жди, лопнут, - говорил Меланье. - Золото копить надо".
     Дождь, дождь, дождь.
     В том же курном стане, где два года назад Прокопию Веденеевичу привиделась во сне матушка и он потом исполнил волю родительницы, Меланья вдруг проснулась ото сна среди ночи и, скорчившись, поджимая руками большой живот, испуганно уставилась во тьму берестяного стана, сдерживаясь от крика. "Сусе милостивый! - кусала губы Меланья, качаясь с плеча на плечо. - Спаси мя! Спаси мя!.."
     Слышно было, как землю намывал дождь. Беспросветный, как крестьянская житуха. Льет, льет, как в бездонную бочку. Фыркают лошади. Рядом под двумя шубами похрапывает свекор.
     - Ой, ма-а-а-тушки-и-и!
     - Ты чаво? - поднялся он.
     - Живот крутит. Спасу нет.
     - От огурцов, гли!
     - Н-не! Подоспело, кажись...
     - Говорила же: на покров день?
     - Должно, не дохожу. Еще вечор тискало.
     - Дай бог!
     - Что делать-то будем, тятенька? И так по деревне не пройти: стыдобушка.
     - Плевать на деревню. Мы - сами по себе, деревня - сама по себе. Во грехе, во блуде утопла.
     - Катеринушка Тужилина и меня блудницей обозвала. "Ты, грит, Меланья, выродка народишь".
     - Плюнула бы ей в харю - и весь разговор! Только бы бог послал мужика - рублевых свечей накупил бы.
     Меланья натянула шубу до подбородка, съежилась.
     - Вдруг девчонкой разрожусь?
     - Окстись!
     - Филя-то, Филя што скажет?
     - Сказывал: не поминай увальня! Ежли заявится, турну к пустынникам в тайгу. Пусть там радеет. Покуда я жив, никто не порушит нашей крепости. Ни сатано, ни наговор деревни.
     - Алевтину-то Трубину Васюха чуть насмерть не пришиб за раденье с батюшкой.
     - Эва! Васюха! Кабы он в мои руки попал.
     Меланья теснее прижалась к свекру: он ее спасение и защита. И лаской умилует, и холит, и по воскресеньям нежит. По дому гоняет безродную девчонку Анютку, а Меланье позволяет отдыхать...
     - Дарья-то Юскова совсем извелась: на тень похожей стала. В чем дух держится? Григорий-то Потылицын возвернулся болящий. Газом немцы отравили, и руку на перевязи носит. Дарья прячется от него. Елизар Елизарович, сказывают, порешил: ноне будет свадьба.
     - Ишь ты!
     - А красивая Дарья-то, осподи! Видела я ее - глаз оторвать не могла. Сама тонкая, подобранная, как веретено, а глазищи чернее углей. И туман в лице. Худущая-худущая. Щеки ввалились, и шея стала как соломинка.
     - Знать, не сдюжит такая шея хомута.
     - Сам-то Елизар Елизарович - страхи господни, до чего сердитый да немилостивый.
     - Порода звериная.
     - Когда встрела меня Дарьюшка, воспрошать стала: правда ли, что Тимофей Прокопьевич погиб на войне? А я так гляжу на нее, и будто дух занялся. Хочу сказать, а слов нету-ка. Она схватила меня за руки и глядит, глядит, как углями жжет. "Правда ли, правда ли?" - заладила. А я чую: искушает! Как можно говорить с иноверкой?
     - Истинно так, - поддакнул Прокопий Веденеевич.
     - Вот и я так подумала, когда Дарья за руку схватила. Еще вспомнила, как ты наказал, что никому ни слова про Тимофея и про гумагу.
     - Оборони господь!
     - А Дарья-то чуть руки мне не оторвала. Трещит так: "Что же, говорит, вы за люди, если слово ответить не можете?" Я вырвала руку и убегла.
     - Слава господи!
     Меланья опять ойкнула и схватилась за живот. "Матушки-и, ма-а-атушки!" - билась во тьме берестяного стана. Прокопий Веденеевич, не накинув однорядки на плечи, выскочил из стана под дождь, схватил оброть, поймал буланого мерина, продрогшего и мокрого, моментально охомутал, запряг в телегу с проворностью молодого парня, кинулся в стан, укутал Меланью в шубу шерстью вверх, чтоб не промокла мездра, и усадил на телегу. Но Меланья не могла сидеть - свалилась на бок, скорчилась и все кричала, кричала.
     По сторонам проселочной дороги, по глухому увалу мотались лохматые папахи деревьев, и все вокруг шумело, ухало, стонало, как это всегда бывает в непогодину.
     Миновали сухую рассоху - расщелину между горами, где когда-то текла речушка, а потом высохла.
     Вода сверху и вода снизу чавкает, струится и бормочет, как во время всесветного потопа, когда Ной спасался со чадами своими на вместительном ковчеге, упрятавшем в свою утробу по паре от кажодго зверя, скотины, птицы... Непонятно только, к чему Ной взял в ковчег "семь пар нечистых" - змей ползучих, бреховатых сорок, кровожадных волков?
     Прокопий Веденеевич призадумался, а Меланья исходила криком.
     Из тьмы, воды и сырости наплыла такая же темная, непроглядная деревня, и просто удивительно, что такую вот чернь окрестили Белой Еланью!
     ... На солнцевсходье Меланья принесла сына.
     Бабка-повитуха Акимиха, маленькая, ссохшаяся, суетливая, обмыв новорожденного, предостерегала:
     - Под непогодье родила-то! Под непогодье. Гли, беды не оберешься. Ишь как господний тополь пошумливает? Вроде к светопреставлению. Война хлобыщется - мужиков изводит, а бабы, господи прости, откель и как детей родют!.. Гли! Горюшка хватишь, болящая. Таперича, скажу, нихто не верует в тополевый толк. Как на мужика-то глядеть будешь?
     Прокопий Веденеевич прогнал непутевую бабку Акимиху и в то же утро сходил за тополевкой, безродной одинокой женщиной Лизаветой, смахивающей на кряж сухостоины, - до того она была жилиста, костиста, будто сама природушка отлила ее на три века.
     Голосом служивого драгуна Лизавета возвестила:
     - Спаси Христос чад ваших!
     - Спаси Христос! - ответил с поклоном Прокопий Веденеевич.


II
  

     Тем временем Филя, не ведая того, что произошло в семье за два минувших года, глазел на мир из окошка санитарного вагона, изредка выползая на костылях на больших станциях, набирался впечатлений и диву давался: до чего же многолика Русь, которую он не знал, не понимал и, глядя на нее голодными глазами, хотел постичь ее, уразуметь и не мог: в башку не помещалось.
     Русь пласталась лоскутьями скудных пашен, топтала землю смоленскими, брянскими лаптями, трясла нищетою, щеголяла золотыми погонами и особенно оглушила Филю Русь московская, когда санитарный эшелон из Смоленска загнали в тупик на какое-то "формирование" и по вагонам, щелкая каблучками, бухая подковками солдатских ботинок, ходили московские сестры милосердия и дюжие санитары с докторами; одних, болящих, уносили на брезентовых носилках, других, ходячих, уводили, и Филя слышал, что "формируют эшелоны" больных и раненых из Москвы на Воронеж, Нижний Новгород, Саратов, Самару и в Сибирь.
     - Меня в Сибирь, братцы! Ваше благородия! В Сибирь я. Ради Христа, ваше благородия! - всполошился Филя, когда в вагоне осталось человек пять неходячих и санитары с доктором и тремя сестрами милосердия покидали вагон.
     Филя подхватил костыли и потопал за доктором, упрашивая, чтобы его непременно и как можно скорее отправили в Сибирь.
     Доктор вскинул глаза на Филю, пригляделся:
     - Ваш эшелон формируется на Казанском вокзале, говорю. Вас тут пятеро остается, погодите. Приедут за вами.
     Но Филю не так-то просто уговорить. Чего доброго, забудут Филю в опустелом вагоне, и сгинет он, "как не бымши па земле".
     - Исусе Христе, помилосердствуйте! Сподобился я домой, ваше благородие. Воссочувствуйте.
     На вопль Фили отозвалась тоненькая барышня в белом с пурпурными крестами на груди и на белом платке. Она сказала, что возьмет извозчика за свой счет и доставит солдата на Казанский вокзал: "Он такой перепуганный, что просто жалко". Доктор выдал барышне какую-то бумажку, и Филя оказался в извозчичьем экипаже бок о бок с чистенькой, сахарно-хрупкой сестрой милосердия, и та надумала показать телесно умученному солдатику первопрестольную град-столицу и ее сорок сороков, с золотыми тыквами куполов, торговыми рядами, с запутанными кривыми улицами, тем более что диковинный солдатик сказал, что он из сибирской тайги и держится какой-то старой веры, вынес лупцовку "фельдхебелей и разных благородий" и вот теперь едет домой "вчистую" (умолчав почему-то об умственной ущербности); будет век коротать в тайге, спать по соседству с медведями. "Зверь в нашей тайге, барышня, можно сказать, милостивый. Кабы фельдхебели были, как наши звери, разве я перетерпел бы во славу Исуса экие мучения? - изливал душу Филя. - Господи! Думал, не сдюжу и дух из меня выйдет в сатанинском образе, как без бороды я таперича и башка голая, стриженая. Экой образине в Содоме токмо проживать".
     - Какой вы чудной! - хохотала тоненькая сестрица, не похожая на тех огрубелых, бесцеремонных "сестер и братьев без милосердия", каких немало повидал Филимон Прокопьевич в смоленском лазарете. - Давно на войне?
     - Как уволокли, с той поры, значит. С рождества позапрошлого года.
     - И вы убивали?
     - Оборони господь! Мыслимо ли? При лазарете состоял я, как не принямши оружие...
     - Если бы все не стали убивать немцев, Россия погибла бы. Разве вам не жалко России?
     - Не сподобился такое разумение иметь, барышня. Как не я веру правлю, так не мне глагол по Писанию держать.
     - По какому "Писанию"?
     - По божьему.
     - Так ведь священники благословляют убивать врагов?
     - Не принимаю того, барышня. Попам не веруем, как они есть от анчихриста.
     - Кому же верите?
     - Старой веры держусь, какую прародители из Поморья вынесли в Сибирь. Так и мы живем. От Филаретова корня.
     - От Филаретова? А кто такой Филарет?
     - Святой мученик, сказывают. С праведником Пугачевым веру правил, да анчихрист одолел.
     Нежное создание с пурпурными крестами ополчилось на Пугачева, на старую веру, па безграмотность, стараясь разом вытащить Филимона Прокопьевича из вековых заблуждений, чтобы он прозрел сейчас же на улицах Москвы и уверовал, как разумно устроена жизнь на святой Руси! "Глядите, какие дома! Какие магазины, и сколько людей, я все они православной веры. Спасение наше в православии, а не в старой вере".
     Девица называла дома и чем они знамениты; называла улицы, и Филя тут же забывал их.
     Проезжая мимо храма Христа-спасителя, девица указала в сторону другого берега Москвы-реки, за каменным мостом.
     - А вот на том месте, что Болотной площадью называется, казнили разбойника Пугачева: ему отрубили голову, руки и ноги.
     - Осподи помилуй! - Филя осенил себя крестом (сам не рад, что так некстати проговорился барышне про Филарета-пугачевца). - Мочи нету, как нутро крутит!.. Из-под тифа я, барышня. Помилосердствуйте, ради Христа! Доставьте к эшелону. Мужик я, неуч. И ноги у меня гудут. Кабы вовсе не отнялись.
     - Тогда я скажу, чтобы вас оставили на лечение в нашем лазарете. Если я скажу, и папа - отец мой - укажет кому следует, вас здесь будут лечить.
     - Упаси бог, барышня! - вконец перепугался Филя. - Домой я хочу. Нету мне житья без мово дома. Исстрадался. Помилосердствуйте! Тягостно мне зрить экое круговращение, которому отроду не приспособлен, как в тайге народился...
     Далее задержались у торговых рядов Охотного, и девица сошла с экипажа, купила для солдатика связку подрумяненных баранок и очень жалела, что ничего другого достать не могла - оскудел Охотный ряд.
     Филя, открыв рот, не сводил глаз с зубчатых Кремлевских стен, соборов с золотыми куполами и палат. Особенно увлекла его своей красотой колокольня Ивана Великого.
     - Эко ж, эко ж, осподи Сусе! Под самое небо!
     - А может, останетесь здесь долечиваться? - уже не без иронии спросила девица.
     - Осподи! Осподи! Помилосердствуйте! Мне надо домой ехать.
     Пришлось отвезти "чудо природы" в санитарный эшелон дальнего следования...
     И чем дальше Филя уезжал от Москвы, тем сильнее сужались впечатления от первопрестольной. Когда эшелон перевалил за Урал, перед глазами возникали и в беспорядке наплывали многоярусные домины с глазастыми стенами, кривые улицы, зубчатая стена Кремля, кружилась колокольня Ивана Великого и та девица - белокожее создание, и Филя потешался над ней: "Экая желторотая фитюлька!
     Знать, буржуйские бабы только таких родют. Трещит, трещит, а что к чему, сама не ведает. Фитюлька!" Но вдруг, как наяву, услышал ее голос: "А вот на том месте, что Болотной площадью называется..." Тут же видения исчезли, и он осенил себя крестом.


III
  

     Сибирь, Сибирь, Сибирь...
     Радовали бескрайние просторы, бородатые степенные мужики, дородные бабы с кринками молока и простокваши. Филя предвкушал отдых под крышею родительского дома, сна лишился: как-то там? Управятся ли с хлебом? "И Меланья такоже. Соскучилась, должно. Ужо заявлюсь, возрадуется. Таперича никакая холера не загребет меня на войну!"
     В ненастный день с присвистами студеного ветра эшелон дошел до Красноярска.
     Филя выполз на станцию, заручился от воинского начальника бесплатным билетом на пароход и, не мешкая, подался на пристань.
     Вечером в верховья Енисея уходил пароход "Дедушка".
     Из двух труб огненными искрами пышет, жжет осеннее небо, а народищу - лопатой не провернуть.
     И кого же видит Филя? Самого Елизара Елизаровича Юскова, миллионщика, земляка! В дорогом пальто, в заморской шляпе, в черных перчатках и с тростью, а рядом с ним - казачий есаул, не кто иной, как Григорий Потылицын, - руку несет на перевязи. Погоны - серебряные, гладкие, и шашка на боку - страхота! Папаха с малиновым верхом, и лапы в перчатках. Не подступись! А ведь земляки же. Из той же Белой Елани! Вот оно как жизнь размежевала род людской!..
     Филя рванулся к трапу, чтобы отбить поясной поклон Елизару Елизаровичу, да матросы, чумазые рыла, дали Филе под зад, и он едва не взлетел в бормочущую синь воды.
     Обитая в четвертом классе, в трюме, Филя узнал, что земляк Елизар Елизарович - пайщик пароходной компании, потому и занимал "всю господскую салону, куда никого не пущали".
     Случилось так, что Елизар Елизарович со своим верным подручным, новоиспеченным на фронте есаулом, Григорием Потылицыным, снизошел до трюма, чтобы поглядеть: хорошо ли утрамбован трюм "селедками" - так звали неимущих пассажиров четвертого класса. Не гоняет ли налегке капитан пароход компании.
     Филя не заставил себя долго ждать: продрался вперед, кому-то отдавил ноги и, отвесив поклон земляку, возвестил:
     - Спаси Христос, Елизар Елизарович!
     По обычаю староверов, Елизар Елизарович должен бы ответно откланяться, сказав: "Спаси Христос", - и наложить на себя большой хрест, но вместо того, набычив голову так, что поля шляпы затемнили лоб и брови, предупредил солдатишку:
     - Не кланяйся, рупь не дам.
     - Дык я разве рупь? Оборони бог! Как земляки мы. Воссочувствие от радостев.
     - "Воссочувствие"? - хмыкнул в бороду Елизар Елизарович. - Откуда будешь, "земляк"?
     - Да с Белой Елани, Елизар Елизарович. Как можно сказать: из одного корня происходим, Филаретова, хоша по разным толкам ноне состоим. Корень-то едный был, слава Христе.
     - Какой такой "корень Филаретов"?
     - Дык из Поморья вышли пращуры в едной общине, али не слыхали от родителя? И ту общину вел праведник Филарет.
     Все это, понятно, знал Елизар Елизарович, но давным-давно плюнул на корень: абы листья шумели.
     - На побывку? Руки и ноги, вижу, целы. И башка такоже.
     - Вчистую еду, - осклабился Филя, тиская в руках старенький картузишко без кокарды. - Как из-под тифа, значит. Схудал, изнемог, и тут ишшо ноги не держут. Тиф ударил, должно. Дохтур говорил: могут насовсем отняться, ежли волнение поиметь. Дык вот сижу здеся, а дух захватывает: воздух шибко тяжелый.
     - Воздух тяжелый? - скрипнул Елизар Елизарович. - Шел бы пешком, и воздух был бы легкий. Хватай в обе ноздри и знай переставляй ноги.
     - Дык ноги-то худые. Ежли бы, к примеру, сказать... Елизар Елизарович не слушал, опасливо поводя глазами по трюму: чего доброго, тиф схватишь или еще какую-нибудь заразу. Люди-то кругом как навоз. Вот и солдатишка-рыжая образина, башка огненная, шинель от грязи ломается, а туда же, в земляки напросился, в единоверцы!
     - Дай ему, есаул, полтину, - смилостивился миллионщик и, уходя, спросил: - Чей из Белой Елани?
     - Да Боровиков. Али не признали?
     - Ба-ро-виков?! - поперхнулся Елизар Елизарович и вылетел из трюма, как снаряд из гаубицы, а следом за ним, поддерживая рукою шашку, казачий есаул, подтощалый, как стрельчатый лук, Григорий Потылицын, так и не оделив земляка полтиной.
     Боровиков! До каких же пор Елизар Елизарович, человек при большом состоянии, почтенный и уважаемый, будет слышать эту фамилию, скрестившуюся с его, юсковской?
     "Воссочувствие"! Шелудивый солдатишка издевался над ним, а он, Юсков, не уразумел того. Похоже, что он брат того Тимофея-сицилиста!..
     - Ты этого... Боровикова вышвырни на берег, - пыхтел Елизар Елизарович, поднимаясь по трапу.
     - Это не тот Боровиков.
     - Вижу, не тот. Но из того же корня, падаль.
     Да, да! "Из того же корня". А ведь юсковский и боровиковский корни когда-то были под единым древом. Филаретовым, да потом оторвались друг от друга, и от каждого отошли свои побеги, и выросли новые деревья.
     - Корень тот же, да сучья на дереве разные. Если бы того Боровикова встретить! Не пожалел бы припачкать шашки. И за Дарью Елизаровну, и за все. А с этим не стоит связываться. Дурак.
     - Черт с ним, пусть едет. Зря дал полтину.
     - Полтину поберег для другого раза.
     - Я вот о чем подумал, Григорий. Гляди, какие скалы. Век стоят. Мальчонкой плавал по Енисею - скалы стояли на этом же месте. И вот стукнуло пятьдесят три, а скалы тут же. - И оглянулся, опираясь на поручни: догадался ли Григорий?
     - Понимаю: человек - не скала, не камень. Должен двигаться. Иначе мхом покроется. Скалы-то мшистые.
     - Ха! Остер. В точку попал.
     - Иначе нельзя. Если воротник мундира давит шею, мундир меняют на более подходящий по туловищу, по шее.
     - Па-нятно! - И Елизар Елизарович приподнял плечи так, что кости хрустнули. Он еще в силе! За два года войны сколотил на торговле скотом более трех миллионов чистогана! Владелец трех паровых мельниц, пайщик Енисейского акционерного общества пароходства, пайщик приисков Ухоздвигова - недавний, прошлогодний, но все-таки вошел в дело. Не пора ли ему растолкнуться с Белой Еланью?.. И все-таки в душе было муторно, не было той радости, какой хотелось бы... Всему причиною супруга, Александра Панкратьевна! Как он, Елизар Елизарович, ни молил бога, чтоб родила сына, так нет же, "девять лет ходила яловой переходницей, после рождения первой дочери - горбатой Клавдеюшки, а потом вдруг вспучило бабу, и она, господи прости, разродилась двойнею - девчонками, и сама чуть не сдохла" (хоть бы сдохла - руки бы развязала).
     Подросли незадачливые дочери - одна другой хуже. Дунька не ужилась за управляющим прииска; Дарыошка - умнущая, начитанная, но так же, как и Дунька, успела опаскудиться в девичестве и теперь отмахивается от единственного жениха Григория Потылицына.
     До каких же пор потакать?
     "Дарью надо скрутить, пока хвост трубой не вздула да в учителки не пристроилась".
     Медлить никак нельзя. Елизар Елизарович купил участок под застройку в Красноярске. Домину поставит в два этажа, как у Востротина и у родича Михайлы Михайловича Юскова. Ну, а там исподволь перехватить ему горло и оттяпать у него два пая в акционерном обществе пароходства, а там и прииск в Южной тайге. Все можно сделать, только выбиться в фарватер большого течения.
     "Теперь же отошлю Григория в Красноярск. Пусть начинает дело, приглядывается, принюхивается, а по весне и сам махну туда же. Пора пришла".
     Глаз узрил, нацелился, и надо бить без промаха! Надо! Или укатают саврасого миллионщика, или саврасый уездит гнедых, соловых.
     "Если бы мне другие руки!.."
     Другие руки - Григорий Андреевич Потылицын...
     Хитер фронтовой есаул! Из чина в чин как по маслу катится. Другие до седой бороды топчутся в сотниках, а этот напролом лезет, себе на уме, хоть постоянно играет в молчанку. Но хватка волчья, оскал - тигриный. С таким можно начать дело.
     - М-да-да, - мычит Елизар Елизарович, потягивая французский коньяк подвалов Михайлы Михайловича Юскова.
     Ужинают в салоне. Двое на весь салон. Пусть господа на ус мотают, что значит пайщик пароходства!
     Но что уткнул глаза в хрустальную рюмку Гришка-есаул? И на палубе молчит, и теперь. Любопытно, что у него на уме?
     Двое суток в пути - с глазу на глаз, скушнота! Сам Елизар упорно выжидал: не подскажет ли что-нибудь будущий зять? Если бы он, Елизар Елизарович, был один, да тут бы Енисей задымился от веселья. Тысячу бы не пожалел, а пяток красавиц пропустил бы через руки. На золотой крючок любая рыбка клюнет: и красной породы, и сорожнячок, разная там образованная нищета, учительницы или офицерские женушки, тоскующие в одиночестве.
     - М-да, война! Как там под Верденом?.. Григорий неопределенно усмехнулся:
     - Если под Верденом французы не устоят, немцы зимовать будут в Париже.
     - Так сразу и в Париж?
     - Если хребет армии переломить, чего не дойти?
     - Да ведь и наши австриякам всыпали. И в Галицию вышли, и в Буковину. Четыреста тысяч пленных цапнули. Видел в Красноярске австрияков? Казармы строят. Говорят, к рождеству пленными забьют всю Россию.
     - Там будет видно.
     - Надо бы протереть кишки капитану: на пароходе хватит места на сотню "селедок".
     - Енисей обмелел.
     - Посудина плоскодонная - пройдет. Ты натри холку капитану.
     Григорий опять усмехнулся и пожал плечом: он еще не пайщик акционерного общества.
     Левая рука Григория, изувеченная мадьярским палашом, висит на перевязи. Просто так, ради формы: рука давно зажила.
     - Смотри, какие гусыни плавают, - кивнул Елизар Елизарович в сторону палубы. - Сейчас бы их на закуску, а? Самое время, чтоб во сне живот не вспучило. А?
     - Не охотник на гусынь.
     - Зря. Если хорошую гусыню подвалить на ночь, к утру сила удвоится.
     Помолчали. Елизар Елизарович вспомнил богатый дом Юсковых в Красноярске. Завидный домина!
     - Думаю, Михайла Юсков году не протянет. Укатает его женушка! Видел, как она хвостом метет по лестницам?
     - Н-да-а. Не но Михаиле Михайловичу гусыня! Елизар Елизарович махнул рукой и, раздувая ноздри ястребиного носа, спросил:
     - Знаешь, кто он, Михайла? И не ожидая ответа:
     - Сука! Помолчав, дополнил:
     - Старая сука. Сам себя навеличивает либералом.
     - Либералом?
     - Вот-вот. А что это за фигура, "либерал"?
     - Добрый, значит. В драку не лезет и драку не начинает. Со стороны смотрит и судит: как нехорошо друг другу морду бить, не по-христиански, говорит.
     - Он самый, Михайла Михайлович... сын ведьмы Ефимии. На Евангелие сидит, а в карман тебе глядит, как бы запустить руку. Так-то. Либерал, значит? Надо запомнить. Он любит, чтобы его все называли так. Имей в виду, когда будешь сталкиваться с ним. Мирком да ладком. Но ухо держи востро: в карман залезет или вывернет наизнанку. Это же сынок того самого Михайлы Данилыча, который мово прадеда Семена Данилыча околпачил, ободрал как липку и умелся из общины с блудницей Ефимией. С этой самой ведьмой! Если бы тот Михайла не перемахнул в православие да не цапнул бы золотишко всех Юсковых, этот Михайла Михайлович тряс бы холщовыми шароварами. Да-с, батенька ты мой. Теперь он миллионщик да еще во второй раз женился. На ком женился-то?.. На самой княгине Львовой. Эх, сука она, так и вихляет хвостом!
     - А минусинские Юсковы?
     - Племянники Михайлы Михайловича. Внуки того Михайлы Данилыча, ворюги. И тоже в либералы лезут. Типографию открыли, газетку печатают, враньем рот замазывают, а почитают себя святошами.
     - Сколько же лет бабке Ефимии?
     - Сто двенадцать стукнуло. Вреднющая старушонка. И когда она сдохнет? На лето - в Белую Елань; на зиму - от одного дома к другому. Из Минусинска в Красноярск, а то в Петербург. В Петроград то исть. И всех ругает, тычет носом. Не старуха, а капустная кочерыжка. Я бы ее давно спровадил в преисподнюю. Она же и в бога не верит, ведьма!
     - Они все не верят, думаю, - буркнул Григорий. - Погрязли в блуде и разврате, суета сует, как тина болотная, и нет ей дна. Во Спасителя веруют, а сейфам поклоны отдают, во храме божьем на иконы глаза вскидывают, а руками греховными под юбки чужих жен лезут.
     - Это ты правильно подметил, да... - Ухватившись за столетию, покачиваясь, проговорил: - Да и есть ли он, бог? Живешь - ноздри раздуваешь; испустил дух - тлен, и больше ничего. Потому и рвут друг другу глотки: абы прожить на этом свете, а на тот что-то никто не поспешает. А? Жми-дави, и вся статья жизни. Пойдем, охолонемся на палубе. В башке тяжеловато и в брюхе тошно от этих стерлядок.
     На палубе коротали время одинокие дамы, кутаясь в теплые шали, в пальто, и важно прохаживался пузатый толстяк Вандерлипп. "Маслобойщик из Америки", - узнал его Елизар Елизарович.
     Двухтрубный пароход, тяжело отдуваясь, как старик, и назывался "Дедушкой", медленно двигался навстречу течению возле аспидно-черных утесов по правому борту. Ни звезд, ни неба; чугунная плита. Давящая, гнетущая.
     Задрав бороду, Елизар Елизарович поглядел в небо:
     - Опять дождь собирается!
     - Всю осень льет.
     - Н-да, льет. - И, шумно вздохнув: - Скушно, Гришка, на белом свете! Ох, как скушно.
     - Смотря где и кому.
     - Понятно! В Париж бы катануть, а? Я ведь, господи прости, дальше Сибири нос не высовывал. А надо бы! Хоть глазом боднуть тех самых француженок, от которых Востротин и теперь еще глаза под лоб закатывает, как только вспомнит, как форсил в Париже. Н-да!.. А на нашей земле из века в век одна музыка; скушнатория, братец! И не солоно хлебаем, и солоно жрем, а все едино: друг друга терпеть не можем. Кровь у нас такая, или как?
     - Ошейник туго затянут.
     - Как так?
     - Дыханье сдавлено, говорят казаки. Жандармов много, свободы - кот наплакал. Какое может быть веселье и простор для души, если перед носом жандарм и за плечами квартальный или урядник? Надо вдохнуть в суетный мир какую-то свежую струю, чтобы развеять туман смрадного застоя.
     - Да ты што, Гришка? Сицилист?
     - Ко всем чертям сицилистов! Говорю про простор для души.
     - Дай простор - сицилисты и вся шваль сядут на шею, и пиши пропало.
     - Не сядут. Политику политикой бить надо, а не нагайкой. Вот в Минусинске у нас одна газетка, и та паршивая. Пусть бы было десять, пятнадцать!
     - Э, батенька! Да кто их читать будет? Грамотеев-то на весь уезд тысяча, не более. Одной газеткой давятся, а ты "пятнадцать"!
     Григорий помалкивал. Отоспаться бы до Минусинска! Да хозяина в трех ступах не утолчешь.
     - Приедем домой - свадьбу завернем на всю Белую Елань! А?
     - Третий год жду, - намекнул Григорий.
     - А ты не жди! Или ты не есаул? У девки дурь в башке, и она с этой дурью век прополощется, если ее не взнуздать. Повенчаетесь или по староверческому обычаю: без венца и без торца?
     - Я не старовер, православный.
     - Тогда бери невесту за жабры да в Курагино, в церковь. А потом с последним пароходом валяй в Красноярск со всеми потрохами: дело надо начинать.
     - Надо.
     - Надо, Гришуха. Надо!
     И, распахнув пальто, выпячивая грудь, пожалел:
     - Кабы годы молодые возвернуть, Григорий Андреевич! Я бы не с того начал. Козырным пошел бы тузом. Сжевал бы Михайлу Михайловича и Востротина заглотнул бы с французскими штанами. А там!.. - И, подняв руки к небу, задрав черную лопату бороды, хохотнул: - Либералом объявился бы, Христосиком.
     "Шлеп, шлеп, шлеп", - вторили плицы ходовых колес, жадно загребая воду.
     Огни парохода отражались на толще шипящих и спученых вод, как в кривом зеркале. На нижней палубе кто-то устало и безнадежно прощался:

Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья...

     Елизар Елизарович плюнул за борт и, запахнул пальто, подмигнул цыганским глазом:
     - Пойду искать гусыню. Без них нельзя, Григорий. Вторые сутки всухомятку - оскомина на зубах. Баба, она как редька: горло дерет и аппетит на жизнь разжигает. Испокон веку так: мужику - дело; бабе - сдобное тело да вывеску подходящую. Ну, я пошел! Не постничай. До свадьбы можно оскоромиться. А после свадьбы - жди первого мясоеда. А потом!..
     Григорий вспомнил Дарьюшку. Вот если бы сейчас явилась она!
     Но она не явится. Силою надо взять. Хотел бы он согнуть ее в бараний рог за Боровикова, но сумеет ли?
     "Я ее возьму. Какая ни есть - моей будет. Моей!.."
     Но взять Дарьюшку оказалось не так-то просто...


IV
  

     За угрюмо-лбистым утесом Тураном, морщинистым и древним, как сама земля, отбивающим каменной грудью кипящую суводь устья Тубы, открылись благодатные минусинские просторы.
     На левобережье виднелись Баландинские каменноугольные копи, а кругом, куда ни глянешь, бескрайняя ковыльная степь, и там где-то, за селом Усть-Абаканским, нагуливались гурты коров, отары овец Елизара Елизаровича, наращивая мясо до зимнего убоя.
     Табунщики, пастухи, чабаны, гуртовщики не знали самого скотопромышленника - был на то управляющий Минусинской конторы Иннокентий Михайлович Пашин, скупщики в Урянхайском крае, казначеи и бухгалтер. Скот закупали в Минусинском уезде, в Урянхае, у инородцев Аскиза, Абакана, Шира, потом забивали на бойнях и по первому льду мясо везли обозами в Красноярск или Ачинск на железную дорогу. Закупленный скот весною и летом грузили на баржи и везли в Красноярск.
     "Мяса, мяса, мяса!" - наседали воинские начальники.
     Деньги текли на счета Елизара Елизаровича в три банка: в коммерческий Минусинский, в Русско-Азиатский и в Сибирский торговый банк.
     Минусинская мельница Елизара Елизаровича, как он ее сам называл "завод", с мощными паровыми котлами, с бельгийским оборудованием, круглый год молола прозрачно-звонкую твердую пшеницу в муку-крупчатку, манную крупу и даже отруби грузила на баржи, и опять для воинского ведомства.
     Не хватало пароходов - строили барки-баржи, вязали плоты из мендовых сосен.
     Юсковские подрядчики ухитрились заполучить лес на порубку возле Минусинска в бору - оголяли земли, где потом, много лет спустя будут свистеть ветры, перемещая сыпучие пески. В завтрашний день никто не заглядывал, жили днем сущим.
     За два года войны немало выцедили из Минусинской округи хлеба, а еще больше скота. И казна цедила, и военное ведомство, и скотопромышленники, и даже иноземные купцы.
     "Мяса, мяса, мяса! Хлеба, хлеба, хлеба!" - гребла война по аулам, селам, деревням.
     За устьем холодноводной бурной Тубы пароход отвалил от левого берега, и, сбавив ход, с промерами дна вошел в Татарскую протоку Енисея. Вдали дымился Минусинск.
     Чем ближе пароход подплывал к Минусинску, тем жестче был взгляд Елизара Елизаровича. В уме сами по себе складывались соображения, разговоры с управляющим и скупщиками и особенно с дотошным бухгалтером, который непременно выложит на стол счета, реестры и будет высказывать свои особые заметки, предостережения, на что Елизар Елизарович обычно отвечал: "Все мои капиталы и обороты у меня в башке..."
     Еще до того как "Дедушка" отдал якорь в Тагарской протоке и стальная цепь со скрежетом сползла в воду, Елизар Елизарович, озирая пристань с капитанского мостика, увидел на пологом берегу брата-урядника Игнашку и удивился: какая нелегкая занесла его па пристань?
     - Игнат Елизарович встречает, - сообщил Григорий.
     - Вижу.
     И, нахлобучив шляпу на лоб, буркнул:
     - Неспроста явился сом.
     - Может, с Дарьей Елизаровной что случилось?
     - С Дарьей? Што еще с ней может случиться? - дрогнул Елизар Елизарович и, уходя, напомнил: - Проследи гут за выгрузкой товаров, схожу к Игнашке.
     Пароход пришвартовывался к затопленной барже. Елизар Елизарович спустился вниз, в толщу потных и сдавленных у трапа пассажиров, рявкнул:
     - Ма-атросы! Па-арядок где?
     Из туго скрученной связки людей раздался голос земляка, Филимона Прокопьевича:
     - Елизар Елизарович!.. Сусе Христе!.. Давют, давют!.. Елизар Елизарович!.. Христа ради, пропустите, - толкался Филимон Прокопьевич и кое-как продрался к земляку вместе со своими костылями. - Ноги не дюжат, Елизар Елизарович! Вот костыли дали в лазарете, да разве на них ускачешь в Белую Елань? Ради Христа, довези меня попутно, значит. Попутно. Не доползти мне на костылях-то. Чрез волнение ноги совсем не ходют, осподи!..
     - Па-астронись, па-астронись! - Локти Елизара Елизаровича, как пушинку, отмели Филю вместе с костылями. Напирая всей силушкой, продрался к трапу, еще не укрепленному поперечной перекладиной, балансируя руками, сошел на баржу вслед за мужичьей сутулой спиной на берег.
     - Ну, что у вас? Пожар? Потоп? - крикнул брату, медленно двигаясь навстречу.
     Нет, дома. ничего не случилось: все живы-здоровы, ни потопа, ни пожара. В город Игнат Елизарович приехал с воинским начальником и со становым: исправник вызвал. Дезертиров будут вылавливать в Каратузской тайге.
     - Ну и черт с вами, ловите, - отмахнулся Елизар Елизарович. - А я-то подумал - беда какая.
     - Беды нету, а вот про Боровикова известия имею...
     - Што-о-о? - покособочился Елизар Елизарович.
     - Про Боровикова, говорю. Про того политикана, сицилиста, которого...
     - Пошел ты к такой... - взорвался Елизар Елизарович.
     - Дай сказать. Дело щекотливое, слышь. Ежли старик Боровиков объявит воинскому начальнику ту похоронную гумагу, какую мы тогда сработали...
     - Кто "мы", сом?!
     - Как уговорились тогда...
     - Иди ты, Игнашка, к едрене...
     - Погоди, Елизар. Тут и твой есть интерес. Воинский начальник получил пакет про Тимофея Боровикова. Определенно прописано самим генералом, за печатью штаба, как есть Тимофей Боровиков георгиевский кавалер, а так и за спасение знамя Сибирской стрелковой дивизии, а так и генерала по фамилии Лопарева, которого Боровиков отбил от немцев, по той причине Боровиков командует взводом и званье поимел прапорщика. Это тебе как? Предписание указует: выдать денежную пособию семье Боровикова, то исть родителю, значит, а так и на сходке прочитать гумагу генерала за печатью штаба. Кумекай, куда повернет Дарья, ежли узнает, что Боровиков жив и при большом почете? И письмо перехватил от самого Боровикова каторжанину Зыряну. И на меня угроза и на тебя!.. Обещается явиться на побывку. Тогда как?
     Елизар Елизарович почернел от подобного сообщения. Тот самый Боровиков! Прапорщик! Благородие! Боровиков - благородие?! Георгиевский кавалер?! Обнародовать на сходке?!
     - Тебе, тебе, Игнашка, надо зуб вырвать за Боровикова! - бухнул Елизар Елизарович. - Кого выпустил из рук, а? Чтоб тебе подавиться той тысячей и рысаками!..
     Игнат Елизарович тоже взорвался:
     - Не ори! Я тебе не приказчик, не скупщик скота! Как есть при должности...
     - При должности?! Да я тебя в почки, в селезенку!..
     - Не ори, говорю! Воинский начальник али сам исправник нас рассудит. Как ты подстрекал меня на убивство Боровикова...
     - Што-о-о?! - еще одно слово, и Елизар Елизарович измолотил бы Игнашку пудовыми кулаками. - Ты... меня... зоб!
     Игнат Елизарович отскочил в сторону и в мгновение ока выхватил шашку:
     - На-а-зад! Раз-в-з-валю!
     Елизар Елизарович услышал, как, сверкнув серебряной змеей, свистнула шашка.
     - Ты... ты... что, а? - испуганно попятился.
     - А ты думал как? Измываться? Век будешь измываться? Как над скупщиками? Я тебе хто? Нахлебник?
     Елизар Елизарович, остывая, стриганул глазами: собирается народ, позорище выйдет.
     - Уходить надо. Глазеют. Погорячились, хватит. Само собой - хватит. Не из-за чего на стену лезти. Подумаешь, прапорщик! С крестами! Будет ему еще один крест - осиновый. Будет!.. Дарья ничего не знает?
     Игнат кинул шашку в ножны и, поворачивая с братом на набережную, сдержанно ответил:
     - Старик посадил ее под замок до твоего приезда.
     - Молодчага отец!
     - Уйти собралась. В учительницы.
     - Повенчаю дуру.
     - Как знаешь.
     - Говоришь, письмо есть от Боровикова?
     - Есть.
     - У тебя?
     - У меня. Но не дам тебе. Ты его изорвешь, а письмо пришло под сургушными печатями, чтоб вручить Зыряну под расписку. Ночь сидел, пока вынул письмо через дырку в конверте. Как вроде потерся конверт. И опять вложил.
     - В милость к Боровикову войти хочешь?
     - Чтоб под законоуложение не попасть. Потому пакет за номером штаба дивизии.


V
  

     Некоторое время братья шли молча в тени багряных прибрежных тополей.
     - Что он там пишет, сицилист?
     - Про политику ничего не пишет. Кабы было!.. Про сражения, за которые кресты получил. Прописывает, как погиб их командир штабс-капитан в бою, как он командование на себя принял. В "кошель" к немцам попала вся дивизия генерала Лопарева; с боями пробивались из того "кошеля". И сам генерал тяжелые ранения поимел, и от дивизии мало осталось. Теперь дивизия в Смоленске.
     - Та-ак. Ну, а про меня что?
     - Тебя он круто посолил. Так и пишет Зыряну: "Сообщите, мол, как там распорядился с Дарьей Елизаровной цыган, жадюга"?
     - Цыган?!
     - Далее: "Если цыган силою выдал Дарьюшку замуж за казачьего недоноска" (это он про Григория Андреевича), то, пишет: "приеду на побывку, с цыганом подобью итоги по-фронтовому". Стал-быть, жди, припожалует. При оружии, как офицер, и характер, должно, не хуже твоего.
     - Та-а-ак. - Елизар Елизарович стиснул челюсти - желваки вспухли. - Припожалует? Ну, что ж. Осиновый крест схватит.
     - Гляди. Как бы по-другому не обернулось.
     - Не пужай ястреба сороками!
     - А чего бы тебе: пусть Дарья сама обдумает, ей жить в дальнейшем. С Дуней-то как произошло? В насильном замужестве, долго ли прожила? То и с Дарьей. Пропадет, как Дуня. А можно с толком распорядиться. Хочет уйти учительствовать, пускай идет, если ей не по нраву Григорий Андреевич. Как там ни суди: девке двадцать лет - принуждать нельзя. И Боровик на стену не полезет.
     - Боровикову - Дарью?
     - Сама пускай решает. Может, выйдет за кого другого.
     - Не "за кого другого", а за Григория. И ты не сучи хвостом - от Боровика награды не получишь. Если хочешь, чтобы я оказал тебе поддержку, не тряси штанами: письмо к Зыряну сожги и пепел выкинь к свиньям. Воинского начальника завези ко мне, поговорю с ним как следует быть. Сам подумай: если про Боровика на сходке объявят, все ссыльные поселюги хвост подымут и тебя же копытами бить будут. Тебя же, урядника! Или не соображаешь? Весь разговор про геройство и про офицерство сицилиста перетрем в ладонях. Мало ли сволочей проскочит в прапорщики через войну - и все им кланяться. Итоги подобьем после войны. Там будет видно, кто останется в офицерах, а кто в трубочистах. Морду ему еще начистят, если останется жив. Потому он и метил на Дарью, чтоб зацепиться за юсковский корень и на поверхность выплыть. Не выйдет. Лапы обожжет. Вот на пароходе встретил меня Боровиков - рыжая образина. Брат того, кажется. Поклон отвесил, земляком назвался, "воссочувствия от радостев" проявил - и лапу протянул: "Христа ради!.." Дай такому поблажку - он тебя за горло схватит. Не миловать, а бить таких надо.
     - Оно так, - буркнул притихший Игнат Елизарович, приноравливаясь к шагу старшего брата: как там ни суди, а "цыган-жадюга" - головастый миллионщик, на кривой не объедешь.
     Багряно-жухлые листья прибрежных тополей кружились в воздухе, устилая землю.
     - Тут ведь какая вышла штука... - заискивающе заговорил Игнат Елизарович. - Как пришел пакет воинскому начальнику, я под тот раз был в Каратузе. Говорю: "Он же сицилист, Тимофей Боровиков, и розыск был из жандармского управления"; И писарь тот помнит. Отыскали бумагу. Прописано: в такой-то воинской штрафной части, с девятьсот четырнадцатого году Тимофей Боровиков, значит, крамольные разговоры проводил среди нижних чинов. И вдруг новая бумага: прапорщиком объявлен и георгиевский кавалер! Воинский начальник за голову схватился. Говорит: в уезде разузнаем.
     - Ну и как?
     - Ротмистр пояснил, что опосля того поступило из губернского управления упреждение: Боровиков проявил храбрость в боях. А тут вот и новая бумага!..
     - На волка "Георгиев" навешали?
     - Выходит.
     - Сымут. Раскусят, что он за фрукт, и в "могилевскую губернию" пропишут.
     - Дай бог!..
     Братья разошлись мирно. Игнат Елизарович пообещал уничтожить письмо Тимофея каторжанину Зыряну и завезти воинского начальника в гости к Елизару...
     Покончив с делами в Минусинске, на тройке собственных рысаков, лоснящихся от сытости, Елизар Елизарович с Григорием в рессорном тарантасе с брезентовым пологом мчались Курагинским трактом в Белую Елань.


VI
  

     Дарьюшка петляла по горенке, как черная лисица в клетке. Четыре стены, четыре угла и филенчатая дверь на замке - арестантка. "Все равно уйду, через стены уйду. Не хочу, чтобы меня спихнули с рук Потылицыну, в придачу к паровой мельнице. Отцу нужен свой человек, чтобы ворочать миллионами. И он хотел бы, чтобы я стала закладной у Потылицына, сидела бы в четырех стенах и была бы покорной, как купчихи в Минусинске".
     "Бежать, бежать! - зрело решение. - Если явится отец с Григорием, тогда не уйти. Он меня убьет. Или, как тогда Дуню, будет волочить за косы по горнице, пинать, издеваться". Кто знает, где теперь горемычная Дуня? Был слух, будто с цыганом спуталась на руднике Иваницкого, а потом куда-то исчезла. "Все равно уйду, - думала Дарьюшка. - Пусть погибну, но уйду!"
     Но как бежать из четырех стен, если мать Александра Панкратьевна и сам дед Юсков денно и нощно доглядывают за пленницей?
     В молитвеннике - неотправленное письмо Аинне Юсковой, подружке по Красноярской гимназии. Как давно все это было! Гимназия, двухэтажный бревенчатый дом Михайлы Михайловича Юскова, того самого Юскова, с которым в тайной войне сам Елизар Елизарович! Что сказал бы отец, если бы ему в руки попало это письмо?
     "Аинна! Милая моя подружка!
     Не знаю, получишь ли мое письмо и живешь ли ты сейчас дома, но я бы очень хотела, чтобы письмо мое дошло до тебя. Ты вообразить не можешь, что я пережила с того времени, когда вернулась домой из гимназии.
     Я не писала тебе: не могла писать. Такое со мной приключилось, что я два года жила как в тумане и все чего-то ждала, на что-то надеялась. Боже, что я только не передумала и не перечувствовала за это время!..
     Как бы я хотела сейчас вспорхнуть и улететь в Красноярск и там встретиться с тобой, с дядей Михайлой, с тихим Ионычем и с твоей мамой Евгенией Сергеевной. Вы совсем иначе живете, чем у нас в Белой Елани. У нас тюрьма, староверчество; а у вас в доме все куда-то спешат, спорят, и жизнь такая кипучая, что дух захватывает. Помню, как я бегала из комнаты в комнату в вашем доме и все ждала бурю, чтоб испытать силу. Но бури не было, и твоя мама смеялась над нами: "Девчонки! Сахарные барышни! Не думайте, что все так просто в жизни, как вам сейчас кажется. Однажды вы проснетесь от розовых снов и увидите себя беспомощными и жалкими, и, чего доброго, перепугаетесь..."


VII
  

     Дарьюшка скомкала письмо и, взглянув на иконы, исступленно проговорила: "Неправда, неправда! Жив он, жив, жив!"
     Тыкались сонные мухи в стекло, а Дарьюшка, похаживая по горнице, места себе не находила. За окном стылая осень трепала куст черемухи, и багряные листья устилали поблекшую траву в палисаднике. В ногах и руках ртуть перекатывалась. И страшно, и отчаянность подмыла. Понесла, закружила - не удержаться. Судьба решалась! Не сегодня-завтра вернется отец из Красноярска. Тогда будет поздно...
     В большой горнице чаевничали сватовья Потылицыны, братья Григория Андреевича. Вкусно пахло жареным мясом, утятиной, сдобным печеньем, а у Дарьюшки совсем живота не стало.
     - Григорий наш жалостливый, да и умом бог не обидел. В большом чине. Сама великая княгиня собеседование вела с ним, когда в казачье войско припожаловала с генералами и сановниками. Есаульского чина удостоили! - гудел бас Пантелея Потылицына.
     "Хоть бы провалился сквозь землю ваш Григорий!" - подумала Дарьюшка, подслушивая разговор возле двери.
     В горенке - ни пальто, ни жакетки, ни шали. Дед Юс-ков догадался убрать одежду.
     "Сбегу в одном платье, - соображала Дарьюшка. - Только у кого спрятаться на день-два? Хоть бы деньги были! Серьги отдам, крестик с цепочкой".
     Перебирала в памяти дом за домом, и везде - чужие люди. Уйти к поселенцам в Щедринку? Но ведь она там никого не знает. Ни одной семьи, ни одной избушки! Да примут ли ее, дочь свирепого миллионщика, бедные зависимые от Юскова люди?
     Нет, в Щедринке не найти пристанища...
     "Только к старику Боровикову, - остановилась Дарьюшка. - Неужели он не спрячет? Отдам ему золотые серьги, крест с цепочкой, только бы тайком увез в Минусинск или в Курагино. Тут же близко! В Курагино пойду к становому и буду просить защиты. Все ему расскажу. И про Дуню и про себя. Пусть нас рассудит закон".
     Зрела разгоряченная мысль, накатывалась отчаянность, прихолаживая сердце. Глаза у Дарьюшки стали какие-то острые, суженные, как черненые пули на тяжелого зверя, - так и выстрелят.
     На сон грядущий помолилась - истово, медленно и твердо накладывая на себя кресты, словно впечатывала двоеперстие в грудь, в середину лба, в плечи.
     Понаведалась мать. Благословила Дарьюшку, молвив:
     - Смирись, доченька. Себя мучаешь и нас всех изводишь. Чем не муж Григорий Андреевич? И сам собой пригляден, не ветрогон, и офицерского званья. С отцом дело ведет.
     - А я что закладная для отца? Пусть они ведут свои дела, а меня оставят в покое. Я ничего не требую от вас. Ничего! Дайте мне уйти.
     - Знать, кто-то изурочил тебя.
     - Никто не изурочил, а Григория терпеть не могу.
     - Слово-то отцовское нерушимо. Смирись. Тебе добра желаю.
     - Добра? - передернулась Дарьюшка. - На шею петлю хотите накинуть, и это добро?!
     - Ополоумела!
     - Лучше смерть, чем замуж за Григория. Дед Юсков заглянул в горницу:
     - Вот куда вылезла сатанинская гимназия. Не я ли упреждал Елизара: не держи девку в доме баламута Михайлы! Не дом, а содом с гоморрой. Того и Дарья набралась.
     - Неправда! У дяди Михайлы в доме настоящая жизнь, а у нас - вечная тьма, иконы, молитвы и - тьма, тьма!
     - Тьма?! Иконы - тьма? - ощерился дед. - Погоди ужо, разговор будешь иметь с отцом. Защиты моей не будет. Али смерть жди, али покорность прояви.
     Разошлись, не помирившись. Дарьюшка поджидала, когда уснут все в доме. Знала, мать с сестрой Клавдией спят - из ружья не разбудишь. Дед Юсков одним ухом спит, другим - возню мышей слушает.


VIII
  

     Померкли двуглавые орлы на тисненых обоях. Дарьюшка поднялась, подошла к двери, долго прислушивалась. Надела свое черное платье, а вместо шали - льняное покрывало на плечи. Заглянула под кровать, достала войлочные туфли.
     Стала на молитву.
     За окном черно и мокро. По стеклам потоки дождя о хлопьями снега; октябрь дохнул стужею. И ветер, ветер.
     Долго отгибала ножницами гвозди у второй рамы, потом бережно вытащила раму и поставила ее возле простенка.
     Распахнула створку. Ветер рванул в горницу, обдав холодом. Прислонилась к косяку.
     Нет ли кого в переулке? Безлюдно. Через переулок - бревенчатая стена дома дяди Игната, урядника. В окнах черно.
     - Спаси меня, господи. - Вздохнула во всю грудь, вылезая из окна в палисадник. Не успела прикрыть створку, как по большаку, сперва издалека, а потом ближе, послышались знакомые перезвоны серебряных колокольчиков. Отец! У одних Юсковых малиновый перезвон. "Боже, если захватит?" И, прикрыв створку, притаилась возле кустов черемухи. Малиновый перезвон залил улицу. Слышно было, как хлопали копыта по грязи. Дождь, дождь."
     Тройка миновала переулок и подвернула к ограде Юсковых. Дарьюшка, поддерживая обеими руками покрывало, быстро перелезла через частоколовый палисадник и не оглядываясь, побежала по переулку, в сумрачную пойму Малтата.
     Взмыленная тройка била копытами; кучер Микула стучал кнутовищем по тесовым воротам. Встречать выбежал дед Юсков - Елизар Елизарович-второй, как он называл себя знатным гостям.
     Кучер провел под уздцы тройку в обширный двор, вымощенный торцом - кругляшами лиственниц.
     Елизар Елизарович-третий, усталый и злой, вылез из-под брезентового полога, а вслед за ним Григорий.
     - Микула! Вьюки занеси в дом.
     - Сичас занесу.
     Два Елизара - отец и сын - упруго сдвинулись цыганскими глазами и молча прошли в просторную переднюю избу. За ними Григорий, как восклицательный знак, поджарый, высокий и почтительно молчаливый.
     - Живы-здоровы? - буркнул Елизар-третий.
     - Слава богу, - ответил Елизар-второй, уважительно поглядывая на оборотистого сына. - Как у тебя съездилось?
     - Старая лиса Михайла хитрит с прибылями. И акционеры такоже.
     - Ворюги, - поддакнул отец.
     Из опочивальни выдвинулась заспавшаяся Александра Папкратьевна, отвесила поясной поклон супругу, приняла "аглицкое пальто" с бархатным воротничком, гарусный шарф и, приветив будущего зятя Григория Андреевича, взяла от него шинель, ремни с шашкой и казачью фуражку.
     Из боковой светелки вышла горбатенькая Клавдеюшка и, низко поклонившись батюшке, уползла в тень лакированного буфета, забитого серебром и хрусталем, - знай, мол, наших! И мы не деревянными ложками щи хлебаем.
     Прошли в большую "парадную горницу", обставленную венской мебелью, вывезенной по специальному заказу из Будапешта. Домоводительница Алевтина Карповна, из городчанок, перехваченная у золотопромышленника Иваницкого, "собачника", "псаря", церемонно пригласила Потылицына на плюшевый диванчик, придвинув к нему лакированный закусочный столик с графином хорошего вина и хрустальной пепельницей, хотя Григорий не курил. "Для такого столика положена пепельница", - объяснила однажды хозяину Алевтина Карповна.
     На большой круглый стол под сверкающей висячей лампой в серебряном черненом ободке со стеклянным абажуром домоводительница накинула скатерть и собрали холодную закуску. Из вьюков достали коньяк, копченую нельму и, что самое важное, новинку из Японии: банки консервированных крабов, выловленных в территориальных водах России японскими рыбаками.
     - В доме Михайлы Юскова кого не встретишь, - разминался Елизар Елизарович, похаживая по мягкому пушистому ковру вокруг стола, украдкой взглядывая на филенчатую дверь в малую горенку, где, как он узнал от Игнашки, отсиживается под замком Дарья. - И японские коммерсанты бывают, и голландские купцы, и датчане с англичанами. К зиме ждут гостей из Америки. И все жрут нашу хлеб-соль, и всем нужна сибирская пушнина, и золото, и масло, и мясо. У нас же закупают и нам же, как от своих фирм, продают с прибылью для себя. На пароходе встрел американского пузыря, под вывеской Датской концессии вывозит в Европу наше масло - сибирское. Будто сами не умеют масло вырабатывать от своих коров.
     - Экая напасть, - вторил Елизар-второй, успевший натянуть на себя жилет с кармашками и нагрудной золотой цепью от часов, заводимых по торжественным случаям. - Так и Расею растащат.
     - И растащат, - раздул ноздри Елизар Елизарович. - Отчего не тащить, ежли головы в сенате мякинные? Война тряхнула, и остатнее соображение вылетело. Да и мы тоже, русские промышленники! В пеленках пребываем, во младенчестве. Кабы я со своей конторой лег на большой фарватер - в Красноярск или вот в Новониколаевск. Городишко малый, а на бойком месте строится. Говорят, лет через двадцать Новониколаевск заткнет за пояс Красноярск. Потому на стремнине поставлен. Семипалатинские и барнаульские степи рядышком, алтайская благодать. И киргизские земли. Есть где кадило раздуть.
     - Новониколаевск? Ишь ты!
     - Думал махнуть туда со своей конторой. Опять-таки, если умом раскинуть, то и на Енисее можно укрепиться. И Урянхай наш, и инородческие волости по Абакану до Саян. Для скотоводства - не хуже семипалатинского приволья.
     - Оно так, - поддакнул Елизар-второй.
     - Но дело надо держать в самом Красноярске. Купил вот участок под застройку дома. Каменный поставлю, на три яруса. Возле пристани, чтоб все было под руками.
     Елизар-второй почесал в затылке!
     - Ладно ли? Белая Елань, к слову сказать, на золотом тракте. И туда прииски, и сюда...
     - Белая Елань - забегаловка, медвежий угол. Сделки совершаются в больших городах.
     - Иваницкий тоже проживает в деревне у инородцев.
     - Псарю - собачье место, - отрубил Елизар Елизарович. - Куда он сунется, Иваницкий? Или не знают, как он монашеством прибрал к рукам прииски?
     - Оно так. Псарь.
     - Если бы Михайла не жил в Красноярске, разве бы он ворочал такими миллионами? И в Англии у него свои люди, и в Японии, и в самом акционерном обществе - заглавная фигура, и с губернатором на одну ногу.
     - Старик ведь. На три года старше меня.
     - Скоро сдохнет.
     Елизар-второй вздохнул: "И я не заживусь, должно".
     - Кому же капиталы перейдут? Сыновьям? Двое у него?
     - Капиталы? Похоже, сыновья умоются. Пока они военные мундиры носят, петербургская просвирка Евгения Сергеевна дом и дело к рукам приберет. Хитрущая змея! Обставила себя управляющими - мошенниками. На прииски - брата, Толстова по фамилии. По лесоторговле - племянника Львова посадила. Мало того: в тайном сговоре с американцем, мистером Чертом прозывается. На русском языке гребет не хуже архиерея Никона. И сам архиерей, цыганская образина, днюет и ночует у Юсковых. Такая круговороть в доме - не приведи господи!
     - Должно, укатают Михайлу Михайловича...
     - Укатают, - подтвердил Елизар Елизарович. - Не жалко. Туда ему и дорога. Дело лопнет. С такими порядками, чего доброго, пая в пароходстве лишусь.
     - Спаси Христе! - перекрестился Елизар-второй. - Как надумал-то? Забрать пай?
     - Евгеньюшка на то и била, чтоб я взял пай и развязал ей руки. Не на таковского напала. Чавылин, как уговорился с ним, отдаст мне свой пай с пятью процентами. Так что к весне два пая мои. А там подобьем итоги: чьей силы больше?
     - Дай-то бог! Григория Андреевича пошлешь в Красноярск? - догадался старик.
     - Надежнее нету, - кивнул Елизар Елизарович. Григорий Андреевич, прислушиваясь к разговору, никак не отозвался на похвалу.
     - Дай бог! Дай бог! - кудахтал старик.
     - Медлить нельзя. С последним пароходом Григорию надо уехать, и Дарья с ним.
     Обмолвившись про Дарью, сын уставился на отца:
     - Што она тут за фокус выкинула?
     Старик переглянулся с Александрой Панкратьевной. Та, скрестив пухлые руки на груди, потупилась. Алевтина Карповна, как бы стараясь отвести неприятный разговор, пригласила к столу:
     - Присаживайтесь, Григорий Андреевич. Выпили по рюмке коньяку, закусили.
     - Так что она за фокус выкинула? - напомнил Елизар Елизарович. - В побег, говорят, ударилась?
     Старик подтвердил:
     - Было дело. В Минусинск собралась, в учительницы. Чтоб самой хлеб себе зарабатывать. Ну, пошумели. Под замок посадили, штоб охолонулась.
     Елизар Елизарович набычился:
     - На хлеб себе зарабатывать? А за родительскую хлеб-соль рассчиталась? Позовите!
     - Может, утречком потолкуешь? - уклонился отец.
     - Зови!
     Старик долго не мог отомкнуть замок - руки тряслись. "Хоть бы миром обошлось", - молился. Открыв половину филенчатой двери, громко позвал:
     - Дарья!.. Заспалась, Дарья! Проснись! Отец приехал! Тишина и темень.
     В приоткрытую створку двери потянуло ветром. Старик пошел в горницу, на ощупь к деревянной кровати. Ощупал постель - пусто! И тут увидел выставленную раму...
     - А-а-а-а-а!.. Такут твою!.. А-а-а!.. - повело Елизара-второго, словно судорога схватила.
     С треском распахнулись обе половинки двери, и в горницу ворвался Елизар Елизарович.
     - Где она! Где? Сбежала?! Как же вы, а?..
     - Потемну наведывался, потемну, - бормотал старик, суетясь возле окна. - Потемну наведывался! Ни обувки, ни одежи. Голышком ушла, осподи!
     Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой запричитали. Как по покойнику.
     - Ти-ха! - рыкнул Елизар Елизарович, распинывая венские стулья. - Найти ее, сейчас же! Сей момент! Поднять работников. Конных послать на тракт в Курагино И в Каратуз. Живо! Григорий, подымай своих казаков.
     Вылетел на резное крыльцо:
     - Ра-а-а-бо-о-о-тники! По-о-дымайсь!
     Из большой избы выбежали трое мужиков с бабами. Григорий, схватив шинель и ремни с шашкой, побежал будить братьев...
     Верхом и пешком кинулись на поиски Дарьи.

Продолжение следует...


  

Читайте в рассылке:

по понедельникам
с 29 октября:
    Эрих Мария Ремарк
    "Три товарища"

     Эрих Мария Ремарк - писатель, чье имя говорит само за себя. Для многих поколений читателей, выросших на его произведениях, для критиков, единодушно признавших его работы, он стал своеобразным символом времени. Трагедии Первой и Второй мировой, боль "потерянного поколения", попытка создать для себя во "времени, вывихнувшим сустав" забавный, в чем то циничный, а в чем то - щемяще чистый маленький мир верной дружбы и отчаянной любви - таков Ремарк, автор, чья проза не принадлежит старению...
     Роман "Три товарища" рассказывает о трагической судьбе немецких солдат, вернувшихся с полей Первой мировой войны, о так называемом потерянном поколении, разочаровавшемся в буржуазных ценностях и стремящемся найти опору во фронтовом товариществе, в крепкой мужской дружбе и верной любви.

по четвергам
с 23 августа:
    Алексей Черкасов
    "Сказания о людях тайги"

     Знаменитая семейная сага А.Черкасова, посвященная старообрядцам Сибири. Это роман о конфликте веры и цивилизации, нового и старого, общественного и личного... Перед глазами читателя возникают написанные рукой мастера картины старинного сибирского быта, как живая, встает тайга, подвластная только сильным духом.
     Действие в трилогии "Хмель", "Конь Рыжий", "Черный тополь" продолжается свыше ста лет.


    Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения
390


В избранное