Мировая литература знает несколько знаменитых мистификаций: шотландец Джеймс Макферсон, создавший «Поэмы Оссиана» – древнего кельтского барда; Чаттертон, сочинявший стихи от имени священника XV века; Проспер Мериме с его «Театром Клары Газуль» и «Гузлой» – славянскими песнями, обманувшими даже Пушкина; «Песни Билитис» Пьера Луи, якобы принадлежавшие перу древнегреческой поэтессы. Мистификация – не просто публикация под псевдонимом: мистификатор создает не только текст от имени другого человека, но и самого этого человека, наделенного собственной биографией и характером, личность, существующую (как бы существующую) во внетекстовой реальности.
История русской литературы – скорее мартиролог: писателей преследовали, казнили, отправляли на каторгу, высылали за границу… Игровая эпоха в ней, пожалуй, была только одна – Серебряный век. Тогда и появилась единственная известная русская литературная мистификация – Черубина де Габриак.
Звездный час Черубины де Габриак
История эта началась в сентябре 1909 г., когда в редакцию петербургского журнала «Аполлон» пришло необычное письмо. Конверт, запечатанный черной сургучной печатью с девизом « Vae victis!» («Горе побежденным!»), бумага с траурным обрезом. Письмо, на французском, подписано буквой Ч., к нему приложено несколько стихотворений. Вот как об этом вспоминал редактор журнала, Константин Маковский – поэт, художественный критик, племянник знаменитого художника-передвижника, а по совместительству известный в Петербурге сноб и эстет: «Стихи меня заинтересовали не столько формой, мало отличавшей их от того романтико-символического рифмотворчества, какое было в моде тогда, сколько автобиографическими полупризнаниями».
С моею царственной мечтой
одна брожу по всей вселенной,
с моим презреньем к жизни тленной,
с моею горькой красотой.
Но спят в угаснувших веках
все те, кто были бы любимы,
как я, печалию томимы,
как я, одни в своих мечтах.
И я умру в степях чужбины,
не разомкну заклятый круг.
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины…
«Поэтесса как бы невольно проговаривалась о себе, о своей пленительной внешности и о своей участи загадочной и печальной. Впечатление заострялось и почерком, на редкость изящным, и запахом пряных духов, пропитавших бумагу, и засушенными слезами «богородицыных травок», которыми были переложены траурные листки. Адреса для ответа не было, но вскоре сама поэтесса позвонила по телефону. Голос у нее оказался удивительным: никогда, кажется, не слышал я более обвораживающего голоса».
Загадочная поэтесса (Ч. расшифровывалось как Черубина, впрочем, иногда она именовала себя «инфантой») продолжала присылать стихи и звонить в редакцию. Маковский: «После долгих усилий мне удалось-таки кое-что выпытать у “инфанты”: она и впрямь испанка родом, к тому же ревностная католичка: ей всего осьмнадцать лет, воспитывалась в монастыре, с детства немного страдает грудью. Проговорилась она еще о каких-то посольских приемах в особняке «на Островах» и о строжайшем надзоре со стороны отца-деспота (мать давно умерла) и некоего монаха-иезуита, ее исповедника… Еще после нескольких писем и телефонных бесед с таинственной Черубиной выяснилось: у нее рыжеватые, бронзовые кудри, цвет лица совсем бледный, ни кровинки, но ярко очерченные губы со слегка опущенными углами, а походка чуть прихрамывающая, как полагается колдуньям».
Большую подборку стихов Черубины де Габриак поместили во втором номере журнала, заодно выбросив стихи Анненского. (Тяжело больной поэт был очень обижен. 30 ноября он умер от сердечного приступа.) Между тем общение с Черубиной продолжалось. Вся редакция «Аполлона» была заочно в нее влюблена и завидовала Маковскому – единственному, кто мог с ней разговаривать по телефону. Художник Константин Сомов предлагал с завязанными глазами приехать к ней домой, чтобы написать портрет таинственной красавицы. Черубину много раз пытались вычислить – то проводили опрос во всех особняках на Каменном острове, то дежурили на вокзале, когда она должна была уехать за границу, то присылали ей приглашение на выставку, где надо было расписываться в гостевой книге. Все было напрасно. Выставку посетил кузен поэтессы, португалец со странным именем дон Гарпия ди Мантилья, оставшийся незамеченным. На вокзале опознать девушку не удалось.
Тем временем Маковский признался: «…убедился окончательно, что давно уже увлекаюсь Черубиной вовсе не только как поэтессой». Когда девушка уехала на две недели в Париж, намекнув, что подумывает постричься в монахини, а по возвращении молилась всю ночь на каменном полу и заболела воспалением легких – Маковский чуть с ума не сошел от беспокойства.
События же в редакции журнала развивались довольно странным образом. 19 ноября в мастерской художника Головина в Мариинском театре, в самом изысканном антураже (внизу пел Шаляпин, а на полу были разложены декорации к глюковскому «Орфею») поэт и член редакции Максимилиан Волошин дал пощечину другому поэту и тоже члену редакции Николаю Гумилеву. Спустя три дня состоялась дуэль – последняя в истории русской литературы. Стрелялись как раз в районе Черной речки, да и с трудом добытые пистолеты относились едва ли не к пушкинскому времени. В секундантах значились Алексей Толстой и Михаил Кузмин. По дороге к месту дуэли автомобиль Волошина застрял в снегу. Гумилев выстрелил и промахнулся, у Волошина пистолет дважды дал осечку. Гумилев требовал третьего выстрела, но секунданты ему отказали. На обратном пути один из секундантов потерял галошу.
Известия о «дуэли декадентов» тут же попали в печать и долго пересказывались с бесконечными смехотворными подробностями. Один из таких рассказов спустя более десятилетия слышал Николай Чуковский: «Гумилев прибыл к Черной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой и торжественный, как всегда. Но ждать ему пришлось долго. С Максом Волошиным случилась беда – он потерял в глубоком снегу калошу. Без калоши он ни за что не соглашался двигаться дальше, и упорно, но безуспешно искал ее вместе со своими секундантами. Гумилев, озябший, уставший ждать, пошел ему навстречу и тоже принял участие в поисках калоши. Калошу не нашли, но совместные поиски сделали дуэль психологически невозможной, и противники помирились». К этому рассказу добавилось прозвище Волошина – Вакс Калошин.
Примерно в это же время выяснилось, кто была загадочная Черубина. К Маковскому явился Кузмин и рассказал (со слов Иоганнеса Гюнтера, немецкого поэта и переводчика), что таинственная «инфанта» – поэтесса Елизавета Дмитриева, частенько бывавшая в редакции. Маковский позвонил по ее номеру – и ему действительно ответил необыкновенный голос Черубины. Вечером она пришла к Маковскому в гости. Влюбленный редактор долго уговаривал себя, что не важно, что роковая красавица всего лишь простая русская девушка, «пусть даже окажется она совсем “так себе”, незаметной, ничуть не красивой»; главное – ее очарование, ум, талант, душевная близость… Но визитерша его ужаснула. «В комнату вошла, сильно прихрамывая, невысокая, довольно полная темноволосая женщина с крупной головой, вздутым чрезмерно лбом и каким-то поистине страшным ртом, из которого высовывались клыкообразные зубы. Она была на редкость некрасива. Стало почти страшно. Сон чудесный канул вдруг в вечность, вступала в свои права неумолимая, чудовищная, стыдная действительность». История Черубины закончилась.
Детство, отрочество, юность Лили Дмитриевой
Тут следует отмотать ленту времени назад и выяснить, кто такая была Елизавета Дмитриева.
Елизавета Ивановна Дмитриева родилась 12 апреля (по новому стилю 31 марта) 1887 г. в Петербурге. Семья была небогатой. Отец, «мечтатель и неудачник», обладал только одним талантом – каллиграфическим почерком, благодаря которому он и смог устроиться учителем чистописания в гимназию. Прекрасный почерк он передаст в наследство младшей дочери – как и болезнь, чахотку, причину его ранней смерти. Семья существовала благодаря матери, работавшей акушеркой. («Мать по отцу украинка, – и тип и лицо – все от нее – внешнее», – вспоминала дочь).
Младшая из трех детей – дома ее звали Лилей – росла очень болезненной. В семь лет, после многочасового обморока потеряла память и больше не могла вспомнить ничего о своем детстве. (Такие обмороки с потерей памяти случались с ней и впоследствии. Бывали у нее и галлюцинации – и слуховые, и зрительные). В девять заболела дифтеритом и на год ослепла. С семи лет из-за туберкулеза легких и костей была прикована к постели, не могла посещать гимназию, учителя приходили к ней домой. В 13 наконец начала ходить, но всю жизнь потом прихрамывала, напоминая самой себе андерсеновскую Русалочку («радуюсь, что я не немая»). В том же году подверглась насилию со стороны какого-то знакомого семьи. Через год умер отец. Старшая сестра умерла от заражения крови в 24 года. («Она была еще жива, когда начало разлагаться лицо. На лице появились раны. Губы разлагались. Я давала ей пить шампанское с ложки. И сама пила».) На следующий день муж сестры покончил с собой.
Семья Дмитриевых вообще была странной. Сестра ломала лилиных кукол, заставляла ее кидать в печку игрушки (в жертву огню). Брат пересказывал страшные истории из Эдгара По, кидал Лилю с крыши сеновала, собирался выдать ее замуж за преступника, в 10 лет сбежал в Америку, в гимназии решил вместе с товарищем «резать всех жидов» и даже успел покалечить одного гимназиста-еврея. Потом у него начались припадки падучей и его отправили в больницу.
Все это нагромождение ужасов, достойное войти в историю де-садовской «несчастной добродетели» Жюстины, было запротоколировано в дневнике Волошина со слов Дмитриевой. Проблема в том, что, чем дальше знакомишься с жизнеописанием поэтессы, тем больше понимаешь, что верить ее рассказам о себе лучше лишь в том случае, когда они подтверждаются какими-нибудь сторонними свидетельствами. О болезнях и смерти отца и сестры такие свидетельства имеются. Обо всем остальном – нет. Про брата Дмитриевой, к примеру, известно, что он был морским офицером, командовал подводными лодками и миноносцами, участвовал в русско-японской и первой мировой войнах, получил несколько орденов. Сослуживцы отзывались о нем как о циничном и расчетливом карьеристе. Что-то слабо все это вяжется с образом мальчика с большими странностями, нарисованным его сестрой. Да и на флот человека, вышедшего из психиатрической клиники, взяли бы вряд ли.
Как бы то ни было, училась девочка хорошо. В 17 лет закончила гимназию с серебряной медалью, поступила в Женский Педагогический институт, где слушала лекции сразу по двум специальностям: средневековая история и французская средневековая литература. Параллельно вольнослушательницей посещала занятия в Петербургском университете, изучала старо-французский язык и испанскую литературу. У Дмитриевой вообще были блестящие лингвистические способности: она пыталась учить и греческий, и санскрит, и древнееврейский. Летом 1907 г. она съездила в Париж, слушала в Сорбонне курс по старо-французской литературе. Увлеклась средневековой мистикой, особенно фигурой святой Терезы Авильской. Первое напечатанное стихотворение Дмитриевой – перевод октавы святой Терезы (стихи Лиля писала лет с 13).
В 1906 г. Лиля познакомилась и обручилась со студентом Всеволодом Васильевым (Волей). Об этом человеке, ставшем в конце концов ее мужем, известно очень мало. Волошин описывал его так: «Это юноша бесконечной доброты и самоотвержения, который бесконечно любит ее. Но кроме сердца у него нет ничего – ни ума, ни лица». А вот как сам Васильев написал о себе Волошину, сообщая о смерти жены: «Милый Макс, – спасибо за письмо, – не стою я его. Все, что было во мне хорошего – было от Лили…» Похоже, этот тихий и всепрощающий человек играл в жизни Дмитриевой роль князя Мышкина при роковой Настасье Филипповне.
Мужским вниманием, несмотря на хромоту и некрасивость, Лиля Дмитриева вообще не была обделена. Тут и философ Радлов, и какой-то Леонид, и переписка со студентом из Тюбингена… В 1908 г. Лиля познакомилась с Волошиным. Он сразу обратил на нее внимание: «Лиля Дмитриева. Некрасивое лицо и сияющие, ясные, неустанно спрашивающие глаза. В комнате несколько человек, но мы говорим, уже понимая, при других и непонятно им». После отъезда Волошина в Париж они стали переписываться. Он присылал ей свои стихи, книги, познакомил ее с сочинениями Штейнера, дарил подарки: сердоликовые четки, венок из коктебельской полыни. Она рассказывала ему о своей не слишком веселой жизни: провела несколько месяцев в туберкулезном санатории в Финляндии, после окончания института устроилась преподавать русский язык и историю в женскую гимназию. Работа была совсем не для Дмитриевой: она даже не могла повышать голос, чтобы не хлынула горлом кровь – какая уж тут дисциплина… Переводила, писала стихи («Я не люблю своих стихов, они мне кажутся сухими. Я знаю, хорошо знаю, что это не то, ни одно не выражает того, что я хочу. Нет ничего тяжелее, как невозможность творчества, если есть вечное стремление к нему».)
На это-то время и приходится знакомство Дмитриевой и Гумилева. История эта известна тоже только с ее слов, но по крайней мере начало ее выглядит вполне правдоподобно. Впервые встретились они в Париже, в мастерской художника – общего знакомого. Встреча была мимолетной: посидели в кафе, побродили по ночному Парижу. В следующий раз их пути пересеклись весной 1909 г., на башне у Вячеслава Иванова. Оба молодых поэта слушали лекции Иванова о технике стиха. «Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча» и не нам ей противиться».
«Встреча» переросла в страстный роман. Гумилев писал Дмитриевой в альбом стихи: «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», делал ей предложение – она отказывалась, ссылаясь на своего жениха, «связанная жалостью к большой, непонятной мне любви». Было ли для Гумилева это очередное мимолетное увлечение или и вправду что-то серьезное? Вполне возможно. К тому времени он наверняка уже устал от бесплодных ухаживаний за жившей в Киеве Аней Горенко (четыре раза делал ей предложение, получал отказы, один раз она согласилась – но вскоре разорвала помолвку, с горя он пытался покончить с собой). Может быть, Гумилев решил, что в лице Дмитриевой он нашел подходящую замену. Между ними было много общего: оба писали стихи, интересовались техникой стихосложения и французской литературой. К тому же Ахматова никогда не разделяла экзотических увлечений мужа; когда он рассказывал о своих африканских путешествиях – выходила в соседнюю комнату, а Дмитриева с удовольствием про них слушала. Знаменитую поэму «Капитаны», написанную как раз в это время, он обсуждал с Лилей. Косвенное подтверждение этой версии: Ахматова, довольно спокойно относившаяся к многочисленным увлечениям Гумилева, терпеть не могла только Дмитриеву.
В конце мая 1909 г. влюбленная пара отправилась в Коктебель. Волошину о своем романе Дмитриева не писала. Сообщала, что Гумилев будет ее сопровождать, потому что она больна, а так «лучше хотела ехать одна». В Коктебеле все изменилось. Спустя месяц Дмитриева попросила Гумилева уехать – не объясняя причин. Он немедленно отправился в Одессу – там отдыхала Аня Горенко – делать очередное предложение и получать очередной отказ. Дмитриева осталась в Коктебеле до осени и, по ее словам, «жила лучшие дни моей жизни».
Позднее она так и не сможет толком объяснить – ни себе, ни другим – владевшие ею в этот момент чувства. «Самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая это был Макс. Ал. (Волошин). Если Н. Ст. (Гумилев) был для меня цветение весны, «мальчик», мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую. То, что девочке казалось чудом, – свершилось. Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, – к нему я рванулась вся. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор! Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, другая другого».
Загадки Черубины
После отъезда Гумилева Дмитриева осталась с Волошиным в Коктебеле. Там-то, в конце лета 1909 г. и родилась Черубина – были написаны стихи, было придумано имя. Габриаком (вернее, габриахом) назывался найденный на морском берегу виноградный корень, похожий на добродушного черта. Отсюда – Ч. де Габриак. Ч. позднее пришлось расшифровывать как Черубина – редкое имя взяли у Брет Гарта. Испанские и католические мотивы в стихах появились благодаря Дмитриевой, увлекавшейся мистикой и старо-испанской поэзией. А подробности облика и биографии загадочной красавицы подбросил во время телефонных разговоров сам романтически настроенный Маковский.
Впрочем, хотя основная загадка прояснилась еще в конце 1909 г., многие вещи так и остались неясными. К примеру, кто писал стихи Черубины? Многие современники считали, что сам Волошин. По словам Волошина, «в стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, но писала только Лиля». В это, пожалуй, можно верить. Дмитриева и позднее писала – совершенно самостоятельно – неплохие стихи.
Другая загадка – зачем вообще Волошину понадобилась эта мистификация. По этому поводу приводились разные соображения, ссылались на его страсть к розыгрышам (Волошин и Цветаевой предлагал устроить мистификацию: напечатать ее стихи о России под именем поэта Петухова). Не исключено, что Волошину просто захотелось посмеяться над снобом Маковским, мечтавшим, чтобы сотрудники приходили в редакцию «Аполлона» в смокингах и приглашали балерин из Мариинского театра. Цветаева писала, что Волошин пытался ликвидировать «катастрофический разрыв души и тела»: скромной и некрасивой школьной учительницы Дмитриевой и ее романтических стихов. «Дать ей быть – ею!»
Непонятно, зачем Дмитриевой понадобилось выдавать свою тайну Иоганнесу Гюнтеру, который затем – через Кузмина – ее и разоблачил? Волошин вспоминал, что она была «в нервном, возбужденном состоянии». По рассказу Гюнтера выходит, что она чуть ли не случайно, не подумав, проговорилась. Но от своих признаний отказываться не стала, наоборот, привела доказательства.
Есть и еще одна проблема, вернее, сразу две. Почему сразу после разоблачения Дмитриева перестала писать? Ведь все сложилось для нее не так уж и плохо. Мистификация ведь не могла продолжаться до бесконечности. Маковский не держал на нее зла, «повел себя рыцарем» (Цветаева), опубликовал в десятом номере «Аполлона» большую подборку стихов Черубины в оформлении Лансере, с прибавлением стихотворения, подписанного самой Дмитриевой. Журнал обеспечивал ее работой – ей присылали тексты для переводов. Популярность ее была огромна – провинциальные журналы еще много лет перепечатывали стихи Черубины. Ахматова как-то заметила, что в эти годы в русской литературе образовалось «вакантное место первой поэтессы», и Черубина на какое-то время сумела его занять. Почему же она не захотела удержать это место? При встрече с Маковским она сказала: «Сегодня, с минуты, когда я услышала от вас, что все открылось, я навсегда потеряла себя: умерла та единственная, выдуманная мною “я”, которая позволяла мне в течение нескольких месяцев чувствовать себя женщиной, жить полной жизнью творчества, любви, счастья. Похоронив Черубину, я похоронила себя и никогда уж не воскресну…»
Связаны эти странности с еще одной загадкой – историей дуэли. Вообще-то о самой дуэли написано много и подробно, но мало кто указывает на ее причину. Ведь дуэль никакого отношения к мистификации имела. Мемуаристы просто смешивают два совсем не связанных сюжета: треугольник Маковский – Черубина – Волошин, и приведший к дуэли любовный треугольник Волошин – Дмитриева – Гумилев. И та, и другая история развивались параллельно по времени – но и только.
Согласно воспоминаниям Дмитриевой, Гумилев осенью 1909 г. продолжал преследовать ее предложениями выйти за него замуж и, взбешенный отказом, «на «Башне» говорил Бог знает что обо мне». Дмитриева пожаловалась Волошину, дальше были пощечина и дуэль. Волошин, знавший все со слов Дмитриевой, рассказывал примерно то же самое: «Гумилёв говорил о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Все это в очень грубых выражениях». Подробности этой истории сообщает Иоганнес Гюнтер (сыгравший в ней роль не то злого гения, не то простофили, который хотел как лучше, а получилось как всегда). Судя по его мемуарам, получается, что Дмитриева сама рассказала ему о своем романе с Гумилевым: Гумилев в Коктебеле пообещал на ней жениться, они вместе вернулись в Петербург, а там он вдруг к ней охладел. Гюнтер решил помирить влюбленную пару и устроил им свидание. Но Гумилев, придя на встречу, заявил: «Мадемуазель, вы распространяете ложь, будто я собирался на вас жениться. Вы были моей любовницей. На таких не женятся», – и вышел.
Единственный участник этой истории, никак ее никогда не комментировавший – сам Гумилев. Правда, он погиб в возрасте, когда мемуаров еще не пишут, но он и устно ни о чем не распространялся. Ахматова вспоминала, что он избегал даже произносить имя Волошина. Летом 1921 г., незадолго до смерти, Гумилев оказался в Крыму. Они встретились с Волошиным и подали друг другу руки. Вот состоявшийся при этом разговор. Волошин: «Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, то не потому, что сомневался в правде Ваших слов, но потому, что Вы об этом сочли возможным говорить вообще». Гумилев: «Но я не говорил. Вы поверили словам той сумасшедшей женщины…» Алексей Толстой пишет то же самое: «Слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицая обвинения».
Если принять эту версию, получается, что оскорбления Гумилева – частично или полностью – выдумка Дмитриевой. История, рассказанная ей Гюнтеру – откровенная ложь, да и в настойчивые преследования Гумилева после случившегося в Коктебеле тоже верится слабо. Но в таком случае выходит, что Дмитриева, заигравшись в роковую вамп из романов Достоевского – не то Настасья Филипповна, мечущаяся между Мышкиным и Рогожиным, не то Катерина Ивановна, не способная сделать выбор между Иваном и Дмитрием – попросту стравила двух влюбленных в нее мужчин, которые чуть не поубивали друг друга из-за нее. (Гумилев, во всяком случае, стрелял всерьез и с оружием он обращаться умел. Толстого во время дуэли поразила «ледяная ненависть» в его глазах.)
Если эта версия соответствует действительности, возможно, она проясняет и то, что случилось с Дмитриевой после разоблачения и дуэли. «Н. С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов; – я так и не стала поэтом – передо мной всегда стояло лицо Н. Ст. и мешало мне». Быть может, в дальнейшей своей жизни Дмитриева занималась тем, что искупала свою вину: перед Волошиным – тем, что отказалась от него, перед Гумилевым – тем, что отказалась от поэзии.
Кто вообще она была, Дмитриева-Черубина? Несчастная, больная, истеричная женщина, легко поддающаяся внушению и манипуляциям, которую Волошин просто использовал для грандиозного розыгрыша? Мифоманка, авантюристка, заигравшаяся в роковую женщину из декадентских романов? Среди созданных ею мифов – история умершей дочери Вероники, похороненной в Париже. Ей посвящено несколько стихотворений. Некоторые биографы всерьез выясняли – от кого ребенок, когда родился. Да не от кого. От воображения. Кстати, Дмитриева в этом не была оригинальна – Елена Гуро тоже писала стихи о сыне, которого у нее никогда не было.
Современники описывали Дмитриеву как некрасивую, но обаятельную, остроумную, язвительную. Но на фотографиях она не производит впечатления некрасивой: круглое миловидное лицо, большие глаза, аппетитная фигура. Скорее – привлекательная, но простоватая. Ничего общего с аристократической утонченностью, которая требовалась от поэтесс-декаденток и которой обладали Ахматова и Гиппиус. Вероятно, самое точное ее описание дал Гюнтер: «Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперед, но губы полные и красивые. Нет, она не была хороша собой, скорее – она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от нее, сегодня, вероятно, назвали бы «сексом»». Неудивительно, что столько мужчин теряли от нее голову.
От остроумия тоже ничего не осталось – ни в стихах, ни в письмах. Разве что несколько пародий. Вот одна, на стихи Блока:
Я насадил свой светлый рай
И оградил высоким тыном,
И за ограду невзначай
Приходит мать за керосином.
И медленно обходит мать
Мои сады, мои заветы.
— «Ведь пережарятся котлеты.
Пора белье мне выжимать!»
Все тихо. Знает ли она,
Что сердце зреет за оградой,
И что котлет тому не надо,
Кто выпил райского вина.
Поэтессой она, несомненно, была талантливой, хотя и не первого ряда. Странное свойство ее таланта – лучшие свои стихи она писала, перевоплощаясь в другую личность, Черубину, испанку Эрну, китайского поэта. Цветаева писала об ее стихах: «Образ ахматовский, удар – мой, стихи, написанные и до Ахматовой, и до меня». Некоторые стихи и вправду вполне могли бы выйти из-под пера Ахматовой:
В быстро сдернутых перчатках
Сохранился оттиск рук,
Черный креп в негибких складках
Очертил на плитах круг.
В тихой мгле исповедален
Робкий шепот, чья-то речь;
Строгий профиль мой печален
От лучей дрожащих свеч.
Я смотрю игру мерцаний
По чекану темных бронз
И не слышу увещаний,
Что мне шепчет старый ксендз.
Поправляя гребень в косах,
Я слежу мои мечты, —
Все грехи в его вопросах
Так наивны и просты.
Жизнь Елизаветы Васильевой
После «черубининской» истории Дмитриевой довелось прожить еще два десятка лет. Событий в эти годы ее жизни хватало, вот только оставляет она странное ощущение пустоты, а под конец – подлинной трагедии.
После дуэли Волошин всерьез собирался жениться на Дмитриевой, даже начал выяснять, как получить развод с Маргаритой Сабашниковой, своей женой, с которой давно жил раздельно. Но на Новый, 1910 год он получил от Лили «подарок» – отказ выйти за него замуж. Она опять ссылалась на своего жениха. В феврале Волошин уехал из Петербурга. В следующий раз они с Дмитриевой встретятся только в 1916 г. Весной 1911 г. Всеволод Васильев окончил институт, получил работу в Туркестане (он был инженером-гидрологом), и они с Лилей обвенчались и уехали в Среднюю Азию.
Так началась новая жизнь Елизаветы Дмитриевой – теперь уже Васильевой. Стихов она практически не писала. Жила в основном в Петербурге, периодически мотаясь в Туркестан к мужу, но со старыми знакомыми связей не поддерживала. В богемных кругах считали, что она уехала в провинцию. Главным занятием Васильевой в эти годы стала антропософия. Весной 1912 г. она попала на лекции Штейнера в Гельсингфорсе, и с тех пор учение «Доктора» вытеснило прежнюю любовь к поэзии. Васильева постоянно ездила слушать лекции Штейнера в Германии и Швейцарии, в 1913 г. был назначена гарантом (официальным представителем) Антропософского общества в России. Занималась организационной работой, переводила книги Штейнера, редактировала чужие переводы. Тогда же в ее жизни появилось новое серьезное увлечение – Борис Леман (Дикс), поэт, мистик, музыковед. Именно на него, уезжая из Петербурга, оставил Лилю Волошин – они с Леманом занимались какими-то оккультными практиками, возможно, гипнозом. Позднее они вместе работали в Антропософском обществе. Антропософия давала ей покой, давала ли счастье – неизвестно. В ее письмах периодически прорывается: «Я знаю, что мой путь я отбросила, встала на чужой и узурпировала его. Стихов я не пишу, как мне ни больно от этого. Я умерла для искусства, я, любящая его «болью отвергнутой матери», я сама убила его в себе».
В 1918 г. Васильева и Леман уехали из голодного Петрограда на Юг, в Екатеринодар, где уже каким-то образом оказался Васильев. Город был в руках белых. Для заработка Васильева и Леман устроились на службу в ОСВАГе Добровольческой армии. Вообще-то это была контрразведка, но они занимались культ-просветработой: Леман читал лекции и писал статьи, Васильева переводила иностранную прессу. В 1920 г. Екатеринодар заняла Красная армия. Васильевы и Леман не стали уезжать в эмиграцию, остались под большевиками. Васильева нашла себе работу в переплетной мастерской. Главным ее делом стало создание в Екатеринодаре Детского городка для беспризорников. Этим она занималась вместе с Маршаком, которого судьба в те же годы тоже закинула на Юг. Маршак и Васильева организовали детский театр и написали для него полтора десятка пьес (в том числе знаменитый «Кошкин дом»). Создали в городе поэтическую студию «Птичник». В годы войны Васильева вновь начала писать, а в Екатеринодаре появились новые поводы для вдохновения. Любовные стихи она посвящала адвокату Федору Волькенштейну, да и вообще вокруг нее сложилась атмосфера общей не то влюбленности, не то увлеченности. Две молодые поэтессы из студии окружали Васильеву заботой и обожанием, а жена Маршака ревновала к ней мужа и запрещала им встречаться.
Оставаться в Екатеринодаре вскоре стало небезопасно. В 1921 г. Васильевы и Леман были арестованы, но их быстро выпустили. Летом 1922 г. они вместе с семьей Маршака вернулись в Петроград. Маршака пригласили на работу завлита в ТЮЗе. Васильеву он взял к себе заместителем. В театре ставились их детские пьесы. Впрочем, уже через два года Васильева пошла учиться на библиотечные курсы, а по их окончании устроилась на работу в библиотеку Академии Наук.
По возвращении в Петроград Васильева и Леман возобновили свою антропософскую деятельность, возглавив местное отделение общества. В 1923 г. начались гонения на антропософов: им было отказано в перерегистрации общества. Пришлось уйти в подполье, сосредоточив работу в кружках, которыми руководили Васильева и Леман. Отношения с Леманом к тому времени совсем разладились, Леман женился, а Васильева встретила последнюю свою большую любовь – востоковеда Юлиана Щуцкого. Он был на десять лет моложе ее. К Щуцкому обращены последние любовные стихи Васильевой. Занималась она в Петрограде и переводами со старо-французского, перевела «Песнь о Роланде», опубликовала книжку о Миклухо-Маклае. В 1926 г. Васильева даже решилась напечатать (впервые с 1909 г.) сборник своих новых стихов – «Вереск». Но до публикации дело так и не дошло.
В апреле 1927 г. Леман и Васильева были арестованы. Сначала им предъявили обвинения, связанные с антропософской деятельностью, но затем всплыла и история о причастности к ОСВАГу. Летом Васильева по этапу была отправлена на Урал. В Свердловске, после месяца тюрьмы, ей разрешили уехать в ссылку в Ташкент, где жил ее муж.
Здесь, в теплом и сытом Ташкенте, Васильева тосковала по родному городу – даже просила Волошина, чтобы он похлопотал о сокращении срока ссылки («Вернусь ли я когда-нибудь в мой город, где все мое сердце? Здесь я умираю»). В августе на месяц приехал Щуцкий – по дороге в Японию, куда его посылали в командировку. Он уговорил Васильеву на новую мистификацию – написать стихи от имени ссыльного китайского поэта Ли Сян Цзы («философ из домика под грушевым деревом» — в доме Васильевых действительно росла груша).
На столе синий-зеленый букет
Перьев павлиньих…
Может быть, я останусь на много, на много лет
Здесь в пустыне…
«Если ты наступил на иней,
Значит, близок и крепкий лед»…
Что должно придти, то придет!
Это были последние стихи Черубины-Дмитриевой-Васильевой. Поэтический путь, начавшийся одной мистификацией, завершился другой. В Ташкенте Васильева тяжело болела. Врачи долго не могли поставить диагноз, наконец, стало ясно, что это рак печени. В ночь на 5 декабря 1928 г. поэтесса умерла. Перед смертью она сказала мужу: «Если бы я осталась жить, я бы жила совсем по-другому».
Автор - Анна Александровская
- Главная
- →
- Выпуски
- →
- Мир женщины
- →
- Звезды
- →
- "Так тонко имя Черубины..."
Звезды
Группы по теме:
Популярные группы
- Рукоделие
- Мир искусства, творчества и красоты
- Учимся работать в компьютерных программах
- Учимся дома делать все сами
- Методы привлечения денег и удачи и реализации желаний
- Здоровье без врачей и лекарств
- 1000 идей со всего мира
- Полезные сервисы и программы для начинающих пользователей
- Хобби
- Подарки, сувениры, антиквариат