Здравствуйте, Дорогие Друзья! в эфире ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ. ВЫПУСК 627
Юкио Мисима. Золотой храм (11/14)
Когда ноги отяжелели от усталости, я спросил себя: "А что там есть, в этом Юра? Зачем бреду я туда, каких ищу доказательств? И чему? Ведь там ничего нет - только берег и волны Японского моря". Но ноги упрямо несли меня вперед. Мне надо было дойти - все равно куда. Название городка, в который я держал путь, ничего для меня не значило, но странное, почти аморальное по своей силе мужество родилось в моей душе - я был готов встретить любую судьбу лицом к лицу. Временами сквозь облака ненадолго
проглядывало неяркое солнце, и тогда росшие вдоль дороги могучие дзельквы манили меня отдохнуть под сенью их раскидистых ветвей, но что-то подсказывало мне: нельзя терять времени, нужно спешить. К широкой пойме реки не было пологого спуска, Юрагава вырывалась на равнину внезапно, из горной расщелины. Но здесь бег ее обильных голубых вод замедлялся, и она не спеша, словно нехотя, текла под хмурым небом к морю. Я перешел по мосту на другой берег, дорога здесь была безлюдной. Иногда мне попадались
мандариновые плантации, но ни одной живой души я так и не увидел. Даже когда я проходил мимо деревушки Кадзуэ, мне встретился лишь одинокий пес, высунувший из высокой травы черную лохматую морду. Мне было известно, что неподалеку находится главная местная достопримечательность - развалины усадьбы знаменитого злодея древности Даю Сансе, но я, не задерживаясь, прошел мимо, достопримечательности меня не интересовали, да и смотрел я все время в другую сторону, на реку. Там был большой остров, заросший бамбуком.
Ветви низко клонились под ветром, хотя на берегу было тихо и безветренно. На острове уместилось довольно большое заливное поле, но сейчас никто на нем не работал, только у самой воды спиной ко мне застыла фигура с удочкой в руке. Я так давно уже не встречал людей, что испытывал к рыболову теплое, почти родственное чувство. "Похоже, лобанов ловит, - подумал я. - А если так, значит и до устья недалеко". В это время бамбук зашелестел еще пуще, заглушив журчание воды, и над ним повисла
какая-то прозрачная пелена - наверное, дождь. Песок на острове потемнел от влаги, а тем временем полило и на моем берегу, Я мок под холодными струями, на островке же дождь успел кончиться. Рыболов не двинулся с места, так и сидел, скрючившись над водой. Наконец тучу унесло. Заросли мисканта и высокие осенние травы на каждом повороте дороги заслоняли обзор, но я знал, что до устья уже рукой подать. Холодный морской ветер задул мне в лицо. У самого устья по речной шири было разбросано несколько
пустынных островков. До моря оставалось совсем недалеко, соленая вода, наверное, уже пыталась растворить в себе поток, но река пребывала в безмятежном спокойствии, ничем не намекая на свой близкий конец. Я подумал, что так же незаметно умирает лежащий без сознания человек. Горло реки было неожиданно узким. Море, вбиравшее и поглощавшее пресноводный поток, лежало, сливаясь с мрачным нагромождением облаков в единую темную массу. Для того чтобы ощутить прикосновение моря, я должен был еще немного
побродить по берегу, насквозь продуваемому порывистым ветром с полей. Ветер рисовал свои узоры по всему огромному северному морю. Поля были пустынны, и вся нерастраченная мощь воздушных потоков предназначалась только этим волнам. Таково зимнее море здешних краев - слитое с небом, подавляющее и почти невидимое. Вдали слоились пепельно-серые волны, а прямо напротив устья плавала диковинная шляпа-котелок - остров Каммури, заповедное обиталище редчайших птиц; до него было восемь ри. Я шел через
поле. Огляделся по сторонам. Какие унылые, заброшенные места! В этот миг что-то очень важное открылось моему сердцу. Вспыхнуло - и погасло, прежде чем рассудок успел уловить смысл. Я остановился и немного постоял, но ледяной ветер выдувал прочь все мысли. Я снова зашагал ему навстречу. Тощие поля перемежались каменистыми пустошами, травы наполовину высохли, там же, где зелень еще уцелела, она жалась к земле, измятая и похожая на мох. Земля здесь была перемешана с песком. Раздался низкий
дрожащий звук. Потом я услышал голоса - в тот самый миг, когда, повернувшись на минуту спиной к ветру, взглянул на пик Юрагатакэ. Я осмотрелся, пытаясь понять, где люди. Узкая тропинка петляла меж невысоких скал, спускаясь к морю. Я увидел, что там ведутся работы по укреплению берега. У кромки прибоя валялись бетонные опоры, Похожие на кости, их свежая белизна ярко выделялась на тусклом фоне песка. Услышанный мной странный вибрирующий звук оказался шумом работающей бетономешалки. Несколько красноносых
рабочих с любопытством оглядели мою фигуру в студенческой тужурке, когда я проходил мимо. Я тоже посмотрел на них, этим контакт между членами семьи человечества и ограничился. Берег врезался в море острым конусом. Приближаясь по песку к линии прибоя, я ощущал озарение жгучей радости; мелькнувшее молнией, а затем погасшее озарение с каждым моим шагом делалось все ближе. Ветер обжигал меня холодом, руки совсем закоченели без перчаток, но какое это имело значение! Вот оно, настоящее Японское море!
Здесь источник всех моих несчастий и черных мыслей, моего уродства и моей силы. Дикое, неистовое море. Волны катились к берегу одна за другой, между ними пролегали глубокие пепельные впадины. Над мрачным простором громоздились тяжелые, замысловатые тучи. Массивные и бесформенные, они были обрамлены холодной и легкой как перышко каймой, а в самой их гуще призрачно серел кусочек серо-голубого неба. Вдали над свинцовыми волнами вставали черно-красные скалы мыса. В этой картине были слиты воедино движение и неподвижность,
беспрестанное шевеление темных сил и застывшая монолитность металла. Мне вдруг вспомнились слова Касиваги, сказанные в день нашего знакомства. Он говорил, что самые кошмарные зверства и жестокости зарождаются в ясный весенний день, когда вокруг зеленеет подстриженная травка и ласково светит солнце. Сейчас я стоял над яростным морем, в лицо мне дул злой ветер. Не было здесь ни зеленого газона, ни весеннего солнца. Но дикая эта природа была куда ближе моему сердцу, чем сияние тихого и ясного
дня. Здесь я ни от кого и ни от чего не зависел. Ничто мне не угрожало. Можно ли назвать жестокими овладевшие мной в этот миг думы? Не знаю, но всколыхнувшееся в моей душе чувство озарило меня изнутри, высветило значение явившегося мне на поле откровения. Я не пытался охватить его рассудком, а просто замер, ослепленный сиянием идеи. Мысль, никогда прежде не возникавшая у меня, набирала силу и разрасталась до неохватных размеров. Уже не она принадлежала мне, а я ей. Мысль была такова: "Я должен сжечь
Золотой Храм".
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я шел, не останавливаясь, до железнодорожной станции "Танго-Юра". Когда-то, еще в гимназии, наш класс совершил экскурсию по тому же маршруту и вернулся отсюда в Майдзуру на поезде. Дорожка, ведущая к станции, была почти безлюдна - городок существовал за счет недолгого курортного сезона, а на остальную часть года вымирал. Я решил остановиться в маленькой пристанционной гостинице, носившей длинное название "Гостиница "Юра" для любителей морского купания". Приоткрыв стеклянную дверь, я крикнул:
"Есть тут кто-нибудь?" - но ответа не дождался. Слой пыли на ступеньках, закрытые ставни, темнота внутри - все говорило о том, что гостиница давно стоит пустая. Я обошел дом вокруг и позади него обнаружил маленький садик с увядшими хризантемами. Наверху был установлен бак для воды, от него тянулся шланг душа - видимо, летом, возвращаясь с пляжа, постояльцы смывали здесь песок, приставший к телу. Чуть поодаль стоял домик, в котором, очевидно, жила семья владельца гостиницы. Сквозь закрытую дверь
гремело радио, включенное на полную мощность. Громкие звуки гулко отдавались в доме, и казалось, что он тоже пуст. Я поднялся в переднюю, где валялось несколько пар обуви, подал голос и подождал. Опять никого. Тут я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Я заметил это по тени на ящике для обуви, которая вдруг едва заметно шевельнулась, - солнце еле-еле просвечивало сквозь облака. На меня смотрела расплывшаяся от жира женщина с узенькими, терявшимися в складках глазками. Я спросил, можно ли снять
комнату. Она отвернулась и, ни слова не говоря, зашагала к гостинице. Я поселился в маленькой угловой комнатке второго этажа, обращенной окном в сторону моря. Женщина принесла небольшую жаровню, и дым очень скоро сделал застоявшийся запах плесени невыносимым - комната слишком долго была заперта. Я распахнул окно и подставил лицо северному ветру. Над морем облака все водили свой неторопливый грузный хоровод, не предназначенный для зрителей. Облака двигались, словно следуя каким-то бесцельным импульсам
самой породы. Но кое-где сквозь белую пелену непременно проглядывали кусочки неба, маленькие голубые кристаллы чистого разума. Моря не было видно. Стоя у окна, я обдумывал свою идею. Почему мне пришло в голову сжечь Золотой Храм, а, скажем, не убить Учителя, спрашивал я себя. Мысль уничтожить настоятеля иногда возникала у меня и прежде, но я прекрасно понимал тщетность подобного акта. Ну убью я его, а что толку - обритая голова и проклятое бессилие будут являться мне вновь и вновь, выползая
откуда-то из-за ночного горизонта. Нет, живые существа не обладают раз и навсегда определенной однократностью жизни, присущей Золотому Храму. Человеку дана лишь малая часть бесчисленных атрибутов природы; пользуясь ею, он живет и размножается. Вечное заблуждение - пытаться уничтожить кого-нибудь бесследно при помощи убийства, думал я. Контраст между существованием Храма и человеческой жизнью несомненен: может показаться, что человека убить очень легко, но это ошибка, над ним ореол вечной жизни; в то
же время красоту Золотого Храма, представляющуюся несокрушимой, вполне можно стереть с лица земли. Нельзя вывести с корнем то, что смертно, но не так уж трудно истребить нетленное. Как люди до сих пор не поняли этого? Честь открытия, несомненно, принадлежала мне. Если я предам огню Золотой Храм, объявленный национальным сокровищем еще в конце прошлого века, это будет акт чистого разрушения, акт безвозвратного уничтожения, который нанесет несомненный и очевидный урон общему объему Прекрасного, созданного и накопленного
человечеством. От этих мыслей я даже пришел в игривое расположение духа. "Сожжение Храма даст невероятный педагогический эффект, - весело думал я. - Я продемонстрирую человечеству, что простая аналогия еще не дает права на бессмертие. Если Храм благополучно простоял на берегу Зеркального пруда пять с половиной столетий, это вовсе не гарантирует, что он будет пребывать там и дальше. Глядишь, люди наконец забеспокоятся, уяснив, что все так называемые самоочевидные аксиомы, которые они себе напридумывали,
в любой миг могут оказаться несостоятельными". Вот-вот, именно так. Наше существование поддерживается за счет определенных сгустков времени. . Представьте себе, что столяр сделал выдвижной ящик для стола. Через десятилетия и века время кристаллизуется, приняв форму этого ящика, подменяет его собой. Небольшой кусочек пространства поначалу был занят вещью, но постепенно предмет как бы вытесняется сгустившимся временем. На смену материальному объекту приходит его дух. В начале средневековой книги волшебных
преданий "Цукумогами" есть такое место: "В сказаниях об Инь и Ян33 говорится, что по истечении каждых ста лет старые вещи превращаются в духов и вводят в соблазн людские души. Зовутся они "Цукумогами" - "Духами скорби". Ежегодно по весне люди выбрасывают из домов ненужное старье, это называется "очищением дома". И лишь раз в сто лет сам человек становится жертвой Духов скорби..." Мой поступок откроет человечеству глаза на бедствия, приносимые "Духами скорби", и спасет от них людей. Я превращу мир, где
существует Золотой Храм, в мир, где Золотого Храма нет. И суть Вселенной тогда коренным образом переменится... Все большая радость охватывала меня. Падение и крах окружавшего меня, маячившего перед моими глазами мира были близки как никогда. Косые лучи заходящего солнца легли на землю, и мир, несущий в себе Золотой Храм, вспыхнул в их сиянии, а затем медленно, но неумолимо, словно шуршащий меж пальцев песок, стал рассыпаться...
ххх
Моя жизнь в гостинице "Юра" продолжалась три дня. Конец ей положила хозяйка - встревоженная моим упорным нежеланием выходить куда-либо из номера, она привела полицейского. Увидев человека в мундире, входящего в комнату, я поначалу испугался, что мой план раскрыт, но тут же понял всю нелепость своего страха. Отвечая на вопросы, я сказал правду. что решил немного отдохнуть от храмовой жизни. Показал студенческое удостоверение и немедленно сполна расплатился за гостиницу. Позвонив в Рокуондзи и убедившись,
что я не солгал, полицейский решил отнестись ко мне по-отечески и объявил, что лично доставит беглеца в обитель. Он даже переоделся в штатское, чтобы "не повредить моему будущему". Пока мы ждали поезда на станции, полил дождь, укрыться от которого на перроне было негде. Полицейский отвел меня в станционную контору, с гордостью пояснив, что начальник и прочие служащие - его друзья. Меня неугомонный страж порядка представил им как своего племянника, приезжавшего из Киото навестить дядю. Я подумал,
что понимаю психологию революционера. Этот провинциальный полицейский и начальник станции сидели у раскаленной докрасна железной печки и весело болтали, ничуть не подозревая о надвигающемся перевороте всей их жизни, о неминуемой и близкой гибели существующих порядков. "Храм сгорит, - рассуждал я, - да-да. Храм сгорит, и мир этих людей переменится, все их извечные устои перевернутся вверх дном, нарушится расписание поездов, утратят силу законы!" Они и понятия не имели, что рядом с самым невинным видом
греет руки будущий преступник - эта мысль изрядно меня веселила. Один из железнодорожных служащих, молодой жизнерадостный парень, громко рассказывал, какой фильм пойдет смотреть в ближайший выходной. Картина - закачаешься, говорил он, жалостная до жути, но действия тоже хватает. Надо же, в следующий выходной он пойдет в кино! Этот юноша, крепкий и пышущий здоровьем - не то что я, - посмотрит свою картину, потом, наверное, переспит с женщиной и вечером, довольный, спокойно уснет. Он без конца сыпал шутками,
поддразнивая начальника станции, тот беззлобно отругивался. Парень ни минуты не сидел на месте - то ворошил угли в печке, то писал мелом на доске какие-то цифры. Снова соблазн жизни, зависть к живущим пытались взять меня в плен. Ведь я тоже мог бы жить, как он - не поджигать Храм, а уйти из обители, навек распрощаться с монашеством... Но темные силы с новой мощью всколыхнулись в 'моей душе и увлекли меня за собой. Я должен сжечь Кинкакудзи. Когда я свершу это, начнется невероятная, удивительная жизнь,
скроенная специально по моему заказу. Зазвонил телефон. Поговорив, начальник станции подошел к зеркалу и аккуратно надел фуражку с золотым кантом. Потом откашлялся, расправил плечи и, словно выходя на сцену, шагнул на мокрую после дождя платформу. Вскоре послышался шум поезда, скользившего по рельсам прорубленного в скалах пути. Стук колес далеко разносился во влажном воздухе.
ххх
Мы прибыли в Киото без десяти восемь, и полицейский в штатском довел меня до ворот Рокуондзи. К вечеру сильно похолодало. Когда черные стволы сосновой рощи остались позади и угловатая громада ворот нависла над самыми нашими головами, я увидел, что у входа стоит мать. Она ждала возле знакомой грозной таблички, гласившей, что "несоблюдение вышеуказанного карается законом". В свете фонаря казалось, будто каждый волос на растрепанной голове матери стоит дыбом и что голова эта совсем седая. Маленькое личико
под сбившейся прической было неподвижным. Щуплая фигурка матери вдруг стала раздуваться прямо у меня на глазах и достигла исполинских размеров. За ее спиной в открытых створках ворот чернела тьма храмового двора; на этом зловещем фоне мать, одетая в видавшее виды кимоно, которое поверху было подпоясано ветхим златотканым поясом, показалась мне похожей на труп. Я остановился, не решаясь подойти к ней ближе. Непонятно было, откуда она здесь взялась. Это потом я узнал, что, обеспокоенный моим
исчезновением, настоятель известил о случившемся мать, которая, страшно перепугавшись, немедленно приехала в Рокуондзи и оставалась тут до самого моего возвращения. Полицейский подтолкнул меня в спину. По мере приближения к воротам силуэт матери сжимался, приобретая свои обычные очертания. Уродливо искаженное лицо смотрело на меня снизу вверх. Интуиция никогда меня не обманывала. Глядя в маленькие, хитрые, глубоко запавшие глазки, я подумал, что моя ненависть к матери вполне оправданна. Уже
одно то, что эта женщина повинна в моем появлении на свет, вызывало ненависть; мучительное же воспоминание, о котором я уже говорил, отдаляло меня от матери и делало месть ей невозможной. Но невозможно было и оборвать связующие нас нити. Теперь же, видя это лицо, искаженное материнским горем, я вдруг почувствовал, что отныне свободен. Сам не знаю почему, но внезапно я ощутил, что матери никогда уже не удастся запугать меня. Она всхлипнула, сдавленно простонала, а потом слабо ударила меня по
щеке. - Неблагодарный! Бесстыжий! Полицейский молча наблюдал, как мать осыпает меня пощечинами. В разбросанных пальцах не было силы, ногти ударялись о мою щеку мелким градом. Даже сейчас лицо матери сохраняло приниженное, молящее выражение. Я отвел глаза. Наконец она угомонилась и уже совсем другим тоном спросила: - А деньги? Где ты деньги достал на такую поездку? - Деньги? У товарища занял. - Не врешь? Ты их не украл? - Ничего я не крал. Мать облегченно
вздохнула, словно это было единственное, что ее беспокоило. - Точно? Значит, ты ничего уж такого ужасного не натворил? - Нет. - Ох, ну тогда еще ладно... Попросишь прощения у святого отца. Я уже умоляла простить тебя, но ты должен убедить его, что раскаялся. Святой отец милосерден, он не станет тебя наказывать. Но учти, если ты не возьмешься за ум, твоей бедной матери останется только умереть. Так и знай! Ты меня в гроб загонишь, если не образумишься. Помни, ты должен стать большим
человеком... А теперь иди и умоляй отца настоятеля простить тебя. Она пошла вперед, мы с полицейским последовали за ней. Мать забыла даже поздороваться с моим спутником. Я смотрел ей в спину, на слегка отвисший пояс кимоно. Почему мать мне так отвратительна? - думал я. Надежда - вот в чем дело. Ее уродует постоянно живущая в ней надежда, непобедимая, словно угнездившаяся в грязной коже чесотка, что без конца выходит наружу мокнущей красной сыпью.
ххх
Наступила зима. Моя решимость крепла день ото дня. Я без конца откладывал осуществление своего замысла, и бесконечные эти проволочки ничуть мне не надоедали. В течение последующего полугодия меня мучило совсем другое. В конце каждого месяца ко мне приставал Касиваги, сообщал мне, сколько набежало процентов на мой долг, и, грязно ругаясь, требовал уплаты. Деньги ему возвращать я не собирался. А чтобы не встречаться с кредитором, достаточно было просто не ходить в университет. Пусть
никого не удивляет, что, приняв столь роковое решение, я не терзался сомнениями, не колебался и не пытался отказаться от своей идеи. Нерешительность и переменчивость исчезли без следа. Все полгода мой взгляд оставался неподвижным, прикованный к некой точке в будущем. Наверное, в этот период я впервые узнал, что такое счастье. Прежде всего, моя жизнь в обители стала легкой и приятной. Раз решив, что Золотому Храму суждено погибнуть в огне, я перестал обращать внимание на неприятности, ранее казавшиеся
мне невыносимыми. Словно больной, готовящийся к скорой смерти, я был приветлив и любезен со всеми, ничто не могло лишить меня душевного равновесия. Я примирился даже с природой. Всю зиму по утрам я с глубокой симпатией наблюдал за пушистыми птичками, прилетавшими клевать ягоды падуба. Ненависть к Учителю - и та оставила меня! Я разом освободился и от него, и от матери, и от многого другого. Однако я был не настолько глуп, чтобы поверить, будто обретенное мной благополучие означает, что мир
вдруг переменился - сам по себе, безо всякого вмешательства с моей стороны. Любое событие и явление можно извинить, если смотреть на него с точки зрения конечного результата. Именно такими глазами смотрел я на жизнь - на этом да еще на сознании того, что конечный результат зависит только от меня, и зиждилась моя свобода. Идея сжечь Кинкакудзи возникла у меня неожиданно, но она пришлась моей душе впору, словно сшитый на заказ костюм. Казалось, что именно к этому и стремился я всю свою жизнь. Во всяком
случае, с того дня, когда отец впервые привел меня к Золотому Храму, - еще тогда семя упало в мое сердце, чтобы со временем взойти и расцвести. Подросток увидел творение, с красотой которого не могло сравниться ничто на земле. Вот она, причина, по которой я стал поджигателем! 17 марта 1950 года я закончил подготовительное отделение университета Отани. Два дня спустя мне исполнился двадцать один год. Итоги трех лет обучения были поистине впечатляющими; из семидесяти девяти студентов я вышел семьдесят
девятым, мне же принадлежал и рекордно низкий балл - сорок два по-японскому. .Я прогулял двести восемнадцать часов из шестисот шестнадцати, то есть более трети всех занятий. Несмотря на это, меня благополучно перевели на основное отделение - университетское начальство руководствовалось буддийской доктриной милосердия, и неуспевающих из Отани не отчисляли. Настоятель молча наблюдал за моими достижениями. Я продолжал пропускать лекции. Прекрасную пору поздней весны и начала лета я провел, бродя по буддийским
и синтоистским храмам, - благо платы за вход там не требовали. Я ходил и ходил - сколько выдерживали ноги. Помню один из тех дней. Я шел по улице мимо храма Месиндзи и вдруг увидел впереди себя студента, бредущего той же рассеянной походкой, что и я. Он свернул в старую табачную лавку, и я увидел в профиль его лицо под козырьком форменной фуражки. В глаза мне бросились насупленные брови, резкие, угловатые черты и очень белая кожа. На фуражке красовалась эмблема Киотоского университета. Студент
краешком глаза взглянул в мою сторону, и меня словно накрыло густой тенью. Я интуитивно почувствовал, передо мной еще один поджигатель. Было три часа дня. Время, малоподходящее для поджога. Над асфальтом мостовой порхала бабочка. Вот она подлетела к табачной лавке и села на увядшую камелию, сиротливо торчавшую в вазе. Лепестки белого цветка по краям потемнели, будто опаленные огнем. Улица была пуста, время на ней словно остановилось. Не знаю, с чего я решил, что студент готовит поджог. Почему-то
я был уверен, что это поджигатель. Он специально выбрал самое трудное время, разгар дня, и теперь твердо идет к намеченной цели. Там" куда он направляется, - огонь и уничтожение, а позади остаются поверженные в прах устои. Так думал я, глядя на маячившую впереди напряженную спину в студенческой тужурке. Именно так в моем представлении должна была выглядеть спина поджигателя. Обтянутая черным сержем, она казалась мне преисполненной гнева и несчастья. Я замедлил шаг, решив следовать за студентом. Я смотрел
на эту фигуру - левое ее плечо было заметно ниже правого - и не мог отделаться от ощущения, будто вижу самого себя со спины. Студент был красивее меня, но я не сомневался, что та же смесь одиночества, злосчастия и опьянения Прекрасным направила его по моему пути. Чувство, что передо мной разворачивается картина моего будущего свершения, все крепло. Подобные фантазии легко возникают в мае, когда так светел день и так тягуч прозрачный воздух. Я раздвоился, и вторая моя половина, имитируя предстоящее деяние,
показывала, как все будет, когда я решусь привести свой замысел в исполнение. На улице по-прежнему не было машин, да и прохожие словно под землю провалились. Впереди показались величественные Южные ворота храма Месиндзи. Широко распахнутые створки обрамляли богатый и многообразный мир - моему взору открылся вид на Зал Гостей, на густой лес колонн храма, на черепицу крыши, на сосны и еще на аккуратный квадрат ярко-синего неба, усыпанный мелкими облачками. По мере приближения к воротам мир, заключенный
в них, расширялся, вбирая в себя каменные дорожки, пагоды и многое-многое другое. Я знал, что если пройти под широким сводом этих таинственных ворот, то окажется, что они поглотили весь бескрайний небосвод и все бесчисленные облака. Вот он, истинный храм, подумал я. Студент вошел в ворота. Обойдя стороной Зал Гостей, он остановился перед главным зданием, возле пруда, в котором цвели лотосы. Постоял немного, поднялся на каменный китайский мостик, соединявший берега пруда, и, задрав голову, стал смотреть
на храм. Его-то он и хочет поджечь, решил я. Храм действительно был великолепен и вполне заслуживал чести погибнуть в огне. В такой ясный день пожар заметят не сразу. Лишь когда клубы дыма потянутся вверх, тая в себе невидимые языки пламени, лишь когда задрожит и исказится голубой небосклон, все поймут, что произошло. Студент подошел к самому храму, а я, чтобы не спугнуть его, прижался к стене. Был час, когда в обитель возвращаются нищенствующие монахи, на мощенной камнем дорожке как раз появились
три мужские фигуры с широкими соломенными шляпами в руках. Согласно уставу, нищенствующие монахи до самого возвращения в свои кельи должны смотреть только под ноги и не могут разговаривать друг с другом. Молчаливая троица прошла мимо меня и, свернув направо, исчезла за углом. Студент нерешительно топтался у стены храма. Наконец он прислонился к одной из деревянных колонн и достал из кармана купленные недавно сигареты, все время беспокойно озираясь. Я догадался, что он хочет зажечь огонь, притворяясь,
будто, прикуривает. Вот студент сунул в рот сигарету, нагнул голову и чиркнул спичкой. Я увидел маленький прозрачный огонек. Думаю, что и сам студент не смог бы определить, какого цвета это пламя, - солнце заливало храм с трех сторон, оставляя в тени лишь мою, восточную. Огонь жил всего какое-то мгновение. Потом курильщик отчаянно затряс рукой, и спичка погасла. Этого ему показалось мало, он бросил спичку на каменную ступеньку и еще притоптал ботинком. Со вкусом затянувшись, студент повернул назад:
прошел по китайскому мостику, миновал Зал Гостей и неторопливым шагом направился к Южным воротам, за которыми смутно виднелась улица. Я остался наедине со своим разочарованием... Оказывается, никакой это был не поджигатель, а самый обыкновенный студентик. Наверное, не знал, чем себя занять, вот и вышел прогуляться. Я наблюдал за его поведением с самого начала и до самого конца, все в нем теперь было мне неприятно: и то, как боязливо озирался он по сторонам - не потому, что собирался устроить
поджог, а просто зная, что на территории храма курить запрещено; и то, как мелко, чисто по-школярски, радовался он своей проделке; а больше всего то, с какой тщательностью топтал он уже погасшую спичку, - тоже мне "защитник цивилизации". Из-за этой самой цивилизации крошечный огонек спички находился под строжайшим контролем. Студентик явно считал себя лицом, ответственным за спичку, гордился тем, как надежно и старательно защищает от огня общество. То, что со времени революции Мэйдзи34 старинные храмы
в Киото и его окрестностях больше не гибнут от пожаров, тоже следует отнести за счет "благ" этой пресловутой цивилизации. Если и загорится где-нибудь, сразу тут как тут пожарные: локализуют, рассекают, контролируют. Раньше было иначе. Например, храм Тионъин в 3 году эры Эйкее35 выгорел дотла, да и в последующие века не раз становился жертвой огня. В 4 году эры Мэйтоку36 произошел большой пожар в храме Нандзэндзи, уничтоживший главное здание, Зал Закона, Алмазный Зал и Дом Большого Облака. Во втором году Гэнки37
в пепел обратился храм Энрякудзи. В 21 году Тэмбун38 сгорел в огне междоусобной войны храм Кэндзиндзи. В 1 году Кэнте39 выгорел храм Сандзюсангэндо. В 10 году Тэнсе40 погиб в пламени храм Хоннодзи... В минувшие века от одного пожара до следующего было рукой подать. Тогда огонь не рассекали на части, не подавляли с такой легкостью; один очаг пожара протягивал руку другому, и иногда они сливались в единое море пламени. Такими же, наверное, были и люди. Начавшийся пожар всегда мог воззвать к своим собратьям,
и его голос непременно бывал услышан и подхвачен. Храмы горели по чьей-то неосторожности, загорались от соседних строений, пылали в военных вихрях. В летописях ничего не говорится о преднамеренных поджогах, но это и понятно: если бы в древние времена и родился мой единомышленник, ему было бы достаточно просто затаиться и ждать своего часа. Рано или поздно любой храм непременно сгорал. Пожары были обильны и неукротимы. Только выжди - и огонь обязательно вспыхнет, сольется с соседним, и вместе они сделают за тебя
всю работу. Поистине чудо, что Кинкакудзи избежал всеобщей участи. Пожары были в порядке вещей, разрушение и отрицание являлись непременными составляющими бытия, все возведенные храмы неминуемо сгорали - одним словом, принципы и законы буддизма безраздельно господствовали на земле. Если и случались поджоги, то акт этот настолько напоминал призыв к стихийным силам природы, что летописцам и в голову не приходило отнести свершившееся на счет чьей-то злой воли. Тогда миром управлял хаос. Но и ныне,
в 1950 году, сумятицы и содома хватает. Так почему же, если в прежние смутные времена храмы сгорали один за другим, в теперешнюю, не менее лихую годину Кинкакудзи должен уцелеть?