Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Читаем вместе

  Все выпуски  

Читаем вместе Юкио Мисима. Золотой храм (7/14)


Здравствуйте, Дорогие Друзья!
в эфире
ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ. ВЫПУСК 623

 

 

 

Юкио Мисима. Золотой храм (7/14)

 На следующий день я отправился на занятия, снедаемый беспокойством за Касиваги. С моей стороны было, конечно, не по-товарищески бросать приятеля в беде и бежать от него со всех ног. Не то чтобы меня мучила совесть, но волноваться я волновался: вдруг он сегодня не придет в университет? Однако перед самым началом лекции Касиваги, целый и невредимый, вошел в аудиторию, как всегда неестественно дергая плечами на ходу.
 Как только прозвенел звонок, я приблизился к нему и схватил за руку. Уже само это порывистое движение было для меня необычным. Касиваги засмеялся, скривив углы рта, и повел меня в коридор.
 - Как твои ушибы?
 - Какие еще ушибы? - взглянул он на меня, снисходительно улыбаясь. - Ну откуда им взяться? А? С чего тебе в голову-то взбрело, что я действительно ушибся?
 Я ошарашено уставился на Касиваги, а он, еще немного помучив меня, снисходительно объяснил:
 - Это же был цирк чистой воды. Я столько тренировался падать на асфальт, что достиг в этом деле совершенства. Так могу грохнуться - любому покажется, будто я все кости себе переломал. Правда, я не ожидал, что она попытается пройти мимо, словно ничего не случилось. Но это ерунда. Зато она в меня уже втюрилась. Нет, не так. Она втюрилась в мои косолапые ноги. Представляешь, сама их йодом мазала.
 Касиваги задрал штанину и предъявил желтую от йода щиколотку.
 Мне показалось, что я разгадал его трюк: конечно, Касиваги упал на тротуар, чтобы привлечь к себе внимание девушки, но дело не только в этом; уж не пытался ли он ложной травмой отвлечь внимание от своего уродства? Но эта догадка не вызвала во мне презрения к приятелю, наоборот, он стал мне ближе. И еще была у меня одна, вне всякого сомнения, наивная мысль: чем больше таких трюков и мелких обманов в философии Касиваги, думал я, тем, значит, серьезнее его подлинное отношение к жизни.
 Надо сказать, что мое сближение с Касиваги не очень понравилось Цурукава. Он стал приставать с разными "дружескими" советами, но они только раздражали меня. Помнится, я даже ответил, что Цурукава имеет возможность заводить себе любых, самых расчудесных друзей, мне же, мол, в самый раз подходит компания калеки. Как мучили меня потом угрызения совести, когда я вспоминал невыразимую печаль, с которой взглянул на меня тогда Цурукава!

ХХХ

 Как-то в мае Касиваги предложил - не дожидаясь воскресенья, когда кругом будет полно народа, а прямо в один из будних дней - вместо занятий отправиться на гору Арасияма на пикник. Характерно, что при этом он заявил: "В ясную погоду не поеду. Только если будет пасмурно". Компанию составить нам должны были та самая барышня из испанского особняка и еще соседка Касиваги, которую он пригласил специально для меня.
 Встретиться мы договорились на станции Китано. К счастью, погода в тот майский день выдалась на редкость унылая и мрачная.
 Цурукава на неделю уехал в Токио, к родным - что-то у них там стряслось. Это тоже было кстати: конечно, Цурукава не донес бы на меня, но пришлось бы по дороге в университет отвязываться от него под каким-нибудь предлогом.
 Да, тяжело мне вспоминать события той прогулки. Мы были совсем молодыми, но весь день оказался окрашен в мрачные, злые, беспокойные и нигилистские тона, которые, впрочем, свойственны юности. Касиваги, несомненно, предвидел это заранее и выбрал столь неподходящую для прогулки погоду не случайно.
 Дул порывистый юго-западный ветер; он то набирал силу, то внезапно затихал, и временами в воздухе проносились лишь легкие нервные дуновения. Небо налилось свинцом, но о том, где находится солнце, все же можно было догадаться: облака в одном месте источали беловатое сияние - так под покровом одежд угадывается белая женская грудь; однако тусклое свечение тут же растворялось в монотонной серости туч.
 Касиваги сдержал слово. Я увидел его у вокзального турникета рядом с двумя женскими фигурами. Одну из них я сразу узнал: тонкий, надменный нос, припухшие губы. Через плечо красавицы, поверх дорогого заграничного платья, висела на ремешке фляга. Рядом с этой барышней пухленькая и низкорослая соседка Касиваги, скромно одетая и неприметная, выглядела жалковато. Пожалуй, только маленький подбородок да поджатые губки были по-девичьи привлекательны.
 Настроение, которому по всем понятиям следовало бы быть праздничным, испортилось у меня еще в электричке. Касиваги и его подруга все время ссорились между собой (слов, правда, разобрать я не мог); несколько раз она прикусывала губу, явно сдерживая слезы. Вторая девица сидела с безразличным видом и тихонько напевала модную песенку. Вдруг она обернулась ко мне и затараторила:
 - Знаешь, у меня по соседству живет одна дамочка, красивая такая, уроки икэбаны дает. Она мне на днях одну романтическую историю рассказала - ужас до чего грустная! У нее во время войны был любовник, офицер, ну и отправили его, значит, на фронт. Напоследок они устроили церемонию прощания в храме Нандзэндзи. Родители не разрешали им пожениться, а у нее уже ребенок родился, умер, правда, родами, бедняжка, прямо перед тем, как ему, ну офицеру в смысле, на фронт идти. Так уж он убивался, так убивался, а когда они прощались, он, значит, говорит: хочу, говорит, молока твоего попробовать. Представляешь? Ну, времени уже не было, так она ему прямо в чашку с чаем нацедила, а он взял и выпил. И что ты думаешь - месяца не прошло, а офицера-то и убило. Так она с тех пор одна и живет, уроки дает. Жалко - молодая, красивая.
 Я слушал и не верил своим ушам. Вновь перед моим взором предстала та немыслимая сцена в Нандзэндзи, невольными свидетелями которой оказались мы с Цурукава в конце войны. Девушке я ничего об этом рассказывать не стал. Нарочно - .иначе я предал бы таинственное волнение, охватившее меня тогда; если же я промолчу, подумалось мне, разъяснение этой истории не обесценит ее, а, наоборот, еще более усугубит ее загадочность.
 Поезд тем временем проезжал мимо бамбуковых рощ Нарутаки. Листья тростника пожелтели, ведь шел уже май. Ветер шелестел ветвями, срывал пожухшие листья, и они падали на густую траву; но корням бамбука, казалось, не было дела до увядания, они стояли незыблемо, в беспорядочном переплетении отростков. Лишь те стволы, что росли ближе всего к железнодорожному полотну, вовсю раскачивали ветвями в вихре, поднятом поездом. Мне бросился в глаза один молоденький, сияющий зеленью бамбук. В мучительном изгибе его ствола чувствовалось нечто грациозное и фантастическое; он еще долго стоял у меня перед глазами, пока не исчез навсегда...
 Выйдя из поезда, мы направились к горе Арасияма и возле моста Тогэцу увидели гробницу фрейлины Кого.
 Согласно легенде, прекрасная фрейлина Кого, фаворитка императора Такакура, страшась гнева всемогущего Киемори Тайра21, скрылась из столицы в Сагано. По приказу императора беглянку отправился разыскивать Накакуни Минамото и однажды в середине осени, лунной ночью, обнаружил ее убежище по едва слышному звону струн бива. Красавица пела песню "С любовью думая о нем". В пьесе театра Но "Кого" эта сцена описывается следующим образом: "Зачарован лунным светом, прибыл он в долину Хорин и услышал среди ночи струн далекий перезвон. Он не понял поначалу, то ли это голос ветра, то ли отзвук лютой бури, проносившейся в горах. Но когда ему сказали: "Это песнь тоски сердечной", он возрадовался, ибо в песне слышалась любовь".
 Остаток жизни фрейлина провела в Сагано, удалившись от мира, и каждодневно возносила молитвы за упокой души своего возлюбленного императора.
 Гробница представляла собой небольшую каменную башенку, к которой вела узкая тропинка. По сторонам могилы росли огромный клен и древняя, наполовину засохшая слива. Мы с Касиваги с самым благочестивым видом прочитали короткую сутру в память легендарной фрейлины. Напускная набожность, с которой Касиваги произносил слова молитвы, была настолько кощунственна, что я поневоле поддался его примеру и тоже загнусавил с преувеличенной торжественностью. Это небольшое святотатство необычайно оживило меня, я стал чувствовать себя гораздо свободнее.
 - Жалкий вид имеют все эти прославленные гробницы, - заявил Касиваги. - Богатые и власть имущие оставляют потомкам на память роскошные надгробия и сногсшибательные усыпальницы. У этой публики при жизни полностью отсутствовала фантазия, вот и могилы они себе сооружали такие, что смотреть тошноу - никакого простора воображению. Что же касается так называемых "благородных героев и героинь", то они как раз имели фантазию будь здоров, их гробницы уповают исключительно на наше с тобой воображение. Только это, по-моему, еще противнее: представляешь, человек давно умер, а все выпрашивает, все чего-то клянчит у людей.
 - Выходит, благородство - не более чем игра воображения? - весело спросил я. - Вот ты часто говоришь о реальности. В чем, по-твоему, реальность благородства?
 - А вот в этом, - Касиваги шлепнул ладонью по заросшему мхом камню башенки. - В неорганике, остающейся после смерти человека.
 - Ты прямо буддийский проповедник, - усмехнулся я.
 - Ерунда, при чем тут буддизм? И благородство, и культура, и разные выдуманные человеком эстетические категории сводятся к бесплодной неорганике. Возьми хоть пресловутый Сад Камней - обычные булыжники, и больше ничего. А философия? Тот же камень. И искусство - камень. Стыдно сказать, но единственным органическим увлечением человечества является политика. Человек - это такая тварь, которая сама на себя гадит.
 - А куда ты относишь половое чувство?
 - Половое чувство? Оно где-то посередине. Человек и камень играют друг с другом в пятнашки, один переходит в другого, а потом обратно.
 Я хотел возразить, воспротивиться его представлению об эстетических категориях, о Прекрасном, но нашим спутницам наскучила отвлеченная дискуссия, они направились назад, к дороге, и нам пришлось следовать за ними.
 С тропинки открывался вид на реку Ходзугава, на дамбу, перекрывавшую поток к северу от моста Тогэцу. Гора Арасияма, высившаяся на противоположном берегу, была покрыта тусклой и мрачной зеленью, лишь вода у плотины жизнерадостно кипела белой пеной, журчание и плеск заглушали все прочие звуки.
 По реке скользило немало лодок, но когда мы вошли в парк Камэяма, людей там почти не было, лишь бумажки и мусор на траве.
 У ворот парка мы обернулись и еще раз окинули взглядом реку, гору и деревья, покрытые молодой листвой. Напротив, на другом берегу, по склону сбегал небольшой водопад.
 - Красивый ландшафт - это и есть ад, верно? - сказал Касиваги.
 Несет первое, что взбредет в голову, с раздражением подумал я, но все же попытался взглянуть на пейзаж глазами Касиваги, стараясь усмотреть в нем что-нибудь инфернальное. И не без успеха. В тихой картине природы, покрытой молодой зеленью, я уловил дыхание ада. Оно давало почувствовать себя и днем и ночью, всегда и везде - достаточно было только о нем подумать. Стоило призвать ад, и он сразу оказывался тут как тут.

 Знаменитые вишневые деревья Арасияма, по преданию пересаженные сюда в XIII веке с горы Ёсино, уже отцвели, и теперь их ветки зеленели молодыми листочками. В этих краях вишни после цветения утрачивают всякий смысл, словно имена умерших красавиц.
 Впрочем, больше всего в парке Камэяма росло сосен, неподвластных временам года. Высокие деревья на крутых склонах тянулись ввысь и обрастали ветвями лишь на значительном удалении от земли; вид пересекающихся под разными углами голых стволов создавал беспокойное ощущение нарушенной перспективы.
 Дорожка, опоясывавшая территорию парка, то резко поднималась вверх, то снова шла вниз; вырубки перемежались кустарниками, посадками молодых сосенок, а возле огромного белого камня, глубоко вросшего в землю, пышно цвели пурпурные азалии. Яркий этот цвет на фоне угрюмого неба показался мне зловещим.
 Мы миновали качели, на которых раскачивалась юная пара, поднялись чуть выше по склону и на вершине небольшого холма присели передохнуть в беседке. На востоке от нас раскинулся обширный парк, на заиаде, за деревьями, виднелась река. Снизу беспрестанно доносился пронзительный скрип качелей, похожий на визг пилы.
 Барышня развернула сверток с завтраком. Не зря Касиваги говорил, что еду мне брать с собой не обязательно: здесь были и бутерброды, и заморские сласти, и даже бутылка виски, которым снабжали оккупационные войска, - японец мог его купить разве что на черном рынке. В то время Киото был центром спекуляции всего района Осака - Киото - Кобэ.
 Я обычно не пил спиртного, но тут, следуя примеру Касиваги, с поклоном принял рюмку из рук девушки. Наши спутницы предпочитали чай из фляги.
 Я до сих пор не мог поверить, что Касиваги и эту красавицу связывают близкие отношения. Почему такая гордячка снизошла до нищего, хромого студента? Словно отвечая на мой невысказанный вопрос, Касиваги после двух-трех рюмок заговорил:
 - Видел, как мы с ней собачились в электричке? Понимаешь, родители заставляют ее выходить замуж за одного типа, которого она терпеть не может. Ну, она сразу хвост поджала и лапки кверху. А я ее попеременно то утешал, то пугал, что расстрою к чертовой матери эту свадьбу.
 Все это Касиваги говорил мне, словно девушка и не сидела тут же, вместе с нами. Она молча слушала его, и на лице ее не дрогнул ни единый мускул. Нежную шею украшали голубые фарфоровые бусы, роскошные волосы бросали мягкую тень на лицо, сиявшее почти нестерпимой свежестью на фоне хмурого неба. Затуманенный взгляд придавал этому лицу обнаженное и беззащитное выражение. Припухлые губы, как всегда, были слегка приоткрыты, и в узкой щели сухо белели зубки - мелкие, ровные и острые, словно у какого-нибудь зверька.
 - О-о! Как больно! - закричал вдруг Касиваги и, согнувшись пополам, схватился руками за щиколотки. Я испуганно кинулся к нему, но он оттолкнул меня, незаметно подмигнув, - по лицу его скользнула холодная улыбка. Я отпрянул.
 - А-а! Больно! - снова застонал Касиваги, в его крике звучала неподдельная мука. Я непроизвольно взглянул на барышню. Лицо ее разительным образом переменилось: глаза лихорадочно заблестели, задрожали губы, лишь гордый точеный носик оставался все тем же, странно контрастируя с остальными чертами и нарушая гармонию этого лица.
 - Прости меня! Прости! Сейчас я тебя вылечу! Сейчас!
 Впервые я услышал, чтобы она говорила таким пронзительным голосом, словно кроме них двоих здесь никого не было. Девушка поспешно огляделась по сторонам, опустилась на колени и обняла ноги Касиваги. Сначала она прижалась к ним щекой, потом стала осыпать поцелуями.
 Вновь, как и при первой их встрече, меня охватил непреодолимый ужас. Я обернулся на вторую девушку. Она смотрела в другую сторону и с безразличным видом мурлыкала песенку...
 В это мгновение сквозь тучи проглянуло солнце. А может быть, мне только показалось. Однако несомненно одно: тихому спокойствию пейзажа пришел конец; вся прозрачная картина, окружавшая нас - сосновые рощи, блеск речной воды, синевшие вдали горы, белые скалы, яркие пятна азалий, - вдруг словно покрылась сеткой мельчайших трещин.
 Чудо, которого, очевидно, жаждала барышня, свершилось - стоны Касиваги постепенно затихли. Он поднял голову и опять послал мне холодный насмешливый взгляд.
 - Прошло! Чудеса да и только. Надо же, стоит тебе так сделать, и боль сразу куда-то уходит.
 Он взял барышню обеими руками за волосы и поднял ее лицо кверху. Она глядела на него снизу, словно преданная собака, и искательно улыбалась. В безжалостном свете пасмурного дня лицо юной красавицы внезапно показалось мне уродливой физиономией старухи, о которой рассказывал Касиваги.
 После "совершения чуда" мой приятель пришел в отличное расположение духа. В его безудержном веселье временами сквозило чуть ли не безумие. Он то заливался громким хохотом, то сажал барышню себе на колени и начинал с ней целоваться. Смех его раскатывался эхом по лесистому склону.
 - Ну, что сидишь как пень? - крикнул мне Касиваги. - Я же специально для тебя подружку привел, так давай, обхаживай ее! Или ты боишься, что она станет смеяться над твоим заиканием? Ничего, ничего, заикайся! Может, ей нравятся заики!
 - Так ты заика? - спросила меня его соседка, словно впервые услышав об этом. - Ничего себе компания собралась - сплошные калеки.
 Ее слова больно кольнули меня, стало невмоготу оставаться здесь. Я испытал к этой девице жгучую ненависть, но - странное дело - тут же закружилась голова, и на смену, ненависти пришло желание.
 - Ну, расходимся, - объявил Касиваги, поглядывая на юную пару, все еще качавшуюся на качелях. - Встречаемся в этой же беседке через два часа.
 Они с барышней ушли. Мы спустились немного вниз, а потом вновь стали подниматься по отлогому склону.
 - Снова девушке голову морочит своими чудотворными фокусами. Обычный его трюк, - заметила девица.
 Я спросил, заикаясь:
 - А откуда ты знаешь?
 - Подумаешь, у меня у самой с ним роман был.
 - А сейчас уже нет? И ты не ревнуешь?
 - Вот еще. Что с него, с калеки, возьмешь.
 Эти ее слова придали мне мужества, и я продолжил свой допрос:
 - Ты что, тоже с ума сходила по его ногам?
 - Брр, - передернула плечами девушка. - Не говори мне об этих лягушачьих лапах. Вот глаза у него красивые, это да.
 Воскресшее ненадолго мужество опять оставило меня. Что бы там ни фантазировал себе Касиваги, эта девушка, оказывается, любила его за красоту, о которой он сам и не подозревал. Мое же чувство собственного превосходства основывалось на убеждении, что я знаю о самом себе абсолютно все и что во мне ничего привлекательного нет и в помине.
 Взобравшись на возвышенность, мы оказались на небольшой уединенной лужайке. Сквозь ветви сосен и криптомерий вдали виднелись силуэты гор Даймондэияма и Неигадакэ. Весь склон холма, на котором мы находились, был покрыт бамбуковой порослью, спускавшейся к самым городским домам, а вдалеке белела запоздалыми цветами одинокая вишня. "Что-то отстала ты от подруг, - подумал я, - тоже, наверное, заикаешься".
 Мне сдавило грудь, тяжестью налился желудок. Выпитое виски было тут ни при чем, это мое желание набирало силу и вес, оно давило мне на плечи, превратившись в некую абстрактную конструкцию, существующую отдельно от меня. Желание напоминало массивный черный заводской станок.
 Не раз уже говорил я, что многого ожидал от Касиваги: из лучших, а может быть, из худших побуждений он должен был ввести меня в жизнь. Я, тот самый мальчишка, что некогда изуродовал блестящие ножны кортика своего старшего товарища, твердо знал: дорога, ведущая к светлой поверхности жизни, мне заказана. А Касиваги впервые показал мне, что в жизни существует и еще один путь - окольный, с черного хода. На первый взгляд могло показаться, что путь этот ведет лишь к разрушению и гибели, но как богат он был неожиданными хитрыми поворотами, подлость он превращал в мужество; его следовало бы назвать алхимией, поскольку он регенерировал злодейство, возвращая его в исходное состояние - чистую энергию. Разве это была не настоящая жизнь? Она тоже шла своим чередом, претерпевала изменения, имела свои свершения, в конце концов ее тоже можно было лишиться! Безусловно, обычной ее не назовешь, но все необходимые атрибуты присутствовали и в ней. Если где-то там, за невидимой нашему глазу чертой, заранее определено, что всякое существование лишено цели и смысла, значит, жизнь, которой жил Касиваги, была ничем не хуже любой другой.
 Вряд ли суждения Касиваги можно признать вполне трезвыми, подумал я. В любом рассудочном построении, сколь бы мрачным и зловещим оно ни было, обязательно есть элемент опьянения - хотя бы собственной рассудочностью. А хмель всегда один и тот же, от чего бы ни пьянел человек...
 Мы присели на траву возле увядших, изъеденных насекомыми ирисов. Я никак не мог понять, что заставляет мою спутницу оставаться со мной. Почему решилась она оскверниться (я специально употребляю это страшное слово) общением со мной. Существует, наверное, в мире пассивность, исполненная нежности и застенчивости, но соседка Касиваги просто сидела и равнодушно наблюдала, как мои пальцы скользят по ее пухлым ручкам - словно мухи по лицу спящего.
 Долгий поцелуй и прикосновение к мягкому девичьему подбородку вновь пробудили во мне желание. Я столько мечтал о подобной минуте, но теперь ощущения реальности не возникало, желание жило само по себе, мчалось по своей собственной траектории. Хаотичный и разобщенный мир ничуть не изменился: плыли в небе белые облака, шелестели ветви бамбука, по листику ириса натужно карабкалась божья коровка...
 Чтобы избавиться от этого наваждения, я попытался свести мое желание и сидевшую рядом девушку воедино. Именно здесь была жизнь. Стоило мне разрушить последнее препятствие, и путь стал бы свободным. Если я упущу предоставленный шанс, жизнь никогда больше не дастся мне в руки. В памяти вновь возникли бесчисленные унижения, перенесенные мной, когда в горле сбивались и застревали слова. Я должен был что-то сейчас сказать, пусть даже заикаясь, обязан был заявить на жизнь свои права. Я вновь услышал грубый, жестокий голос Касиваги, приказывавший:
 "Ну, давай, заикайся!" - и голос этот придал мне сил... Наконец моя рука скользнула под платье девушки.
 И тут передо мной возник Золотой Храм. Замысловатое, мрачное сооружение, исполненное глубокого достоинства. Сверкнула облезшая позолота, напоминание о днях былого великолепия. Прозрачный Храм невесомо парил на непостижимом уму расстоянии - одновременно далекий и близкий, родной и бесконечно чужой.
 Кинкакудзи встал между мной и жизнью, к которой я так стремился; сначала он был мал, словно изображение на миниатюре, но постепенно становился все больше и больше, пока, наконец, не заполнил собой весь мир без остатка, все его углы и закоулки. Впервые прообраз гигантского этого Храма я увидел в искусном макете, выставленном в первом ярусе Кинкакудзи. Бескрайнюю вселенную огласила одна мощная мелодия, и в этой музыке заключался смысл всего мироздания. Храм, временами изгонявший меня прочь, обрывавший все связи, теперь принял меня в свои стены, прикрыл и поглотил.
 Жалкой пылинкой сдуло с лица земли мою спутницу, ставшую сразу крошечной и далекой. Храм отверг ее, а значит, была отвергнута и жизнь, что так влекла меня. Как мог я тянуться руками к жизни, когда весь мой мир наполняло Прекрасное? Оно имело право требовать, чтобы я отрекся от всего остального. Невозможно касаться одной рукой вечности, другой - суетной повседневности. В чем смысл действий, посвящаемых сиюминутной жизни? Поклясться в верности избранному мгновению и заставить его остановиться. Если так, то Золотому Храму это было прекрасно известно, ибо он, на миг отменив изгнание, на которое сам же меня обрек, явился в такое мгновение моему взору и открыл мне тщету тоски по жизни. В суете каждодневного бытия нас пьянит мгновение, обернувшееся вечностью, Храм же показал мне всю ничтожность этого превращения по сравнению с вечностью, сжатой в одно мгновение. Именно тогда вечное существование Прекрасного заслоняет и отравляет нашу жизнь. Чего стоит рядом с этим мимолетная красота, которую жизнь позволяет увидеть нам краешком глаза? Под действием этого яда земная красота меркнет и рассыпается в прах, да и сама жизнь предстает перед нашим взглядом в безжалостном бело-коричневом свете разрушения...
 Под действием чар Золотого Храма я находился недолго. Вскоре я очнулся, Храма как не бывало. Да и откуда ему было здесь взяться, этому архитектурному сооружению, находящемуся далеко на северо-востоке отсюда? Явившееся мне видение, будто Кинкакудзи принял и защитил меня, растаяло как дым. Я лежал на холме, в парке Камэяма, среди травы, цветов, глухого жужжания насекомых, а рядом со мной непристойно раскинулась чужая девушка.
 Раздосадованная моей внезапной робостью, девушка приподнялась, резко повернулась ко мне спиной и достала из сумочки зеркальце. Она не сказала мне ни слова, но презрение ее было безгранично, оно вонзилось прямо в мою кожу, словно репейник, что липнет осенью к одежде.
 Небо низко нависло над нашими головами. Мелкий дождь брызнул на траву и на ирисы. Мы поспешно поднялись и побежали по дорожке к беседке.

ХХХ

 Пикник закончился весьма плачевно, но это не единственная причина, по которой тот майский день оставил столь тяжкий осадок в моей душе. Вечером, перед самым "открытием подушки", на имя настоятеля пришла телеграмма из Токио, и ее содержание моментально стало известно всем обитателям храма.
 Умер Цурукава. В телеграмме коротко сообщалось, что он стал жертвой несчастного случая; подробности мы узнали позднее. Накануне вечером Цурукава пошел в гости к дяде, который жил в Асакуса22, и там выпил вина, к чему был совершенно не приучен. На обратном пути, возле самой станции, его на перекрестке сбил грузовик. Цурукава сильно ударился головой и скончался на месте. Потрясенная горем семья только на следующий день к вечеру догадалась послать телеграмму в храм Рокуондзи.
 Когда умер отец, глаза мои оставались сухими, но здесь я не мог сдержать слез. Смерть Цурукава была в моей жизни событием куда более значительным, чем смерть отца. Хоть, сблизившись с Касиваги, я и отдалился от прежнего товарища, теперь, лишившись его, я понял, что с этой потерей оборвалась единственная нить, связывавшая меня с миром светлого и ясного дня. Я рыдал, оплакивая навек утраченные свет, день, лето...
 У меня не было даже денег съездить в Токио, чтобы выразить соболезнование семье погибшего друга. Учитель выдавал мне на карманные расходы пятьсот иен в месяц. У матери и гроша за душой не было - раза два в год она посылала мне по двести-триста иен, вот и все. Она и к дяде-то на житье подалась только потому, что, расплатившись с долгами покойного отца, не могла прожить на жалкую префектуральную пенсию и те несчастные пятьсот иен, которые выплачивали ей ежемесячно прихожане.
 Меня мучил один вопрос: я не видел Цурукава мертвым, не присутствовал на его похоронах - как я могу уверить свое сердце в том, что моего друга больше нет? Как сияла тогда белоснежная рубаха Цурукава, что обтягивала трясущийся от смеха живот, весь в пятнах тени и солнца! Кто бы мог представить, что тело и дух, предназначенные, нет, специально созданные для яркого света, поглотит мрак могилы? Ни малейшего знака, намекающего на возможность преждевременной кончины, в Цурукава не было; казалось, ему неведомы ни тревога, ни горе. Смерть просто не могла иметь с ним ничего общего! Может быть, именно поэтому так внезапно оборвалась его жизнь? Чем чище выведенная порода, тем меньше сопротивляемость болезням. Так, может, и Цурукава, состоявший из одних лишь чистейших частиц, не обладал защитой против смерти? Если моя догадка верна, то мне обеспечено исключительное долголетие, будь оно проклято.
 Прозрачный мир, в котором жил Цурукава, всегда казался мне непостижимой загадкой, и с гибелью моего приятеля загадка эта стала еще более устрашающей. Грузовик на бешеной скорости наехал на прозрачный мир, словно на стену из тончайшего невидимого глазу стекла, и она рассыпалась на мелкие осколки. То, что Цурукава умер не от болезни, прекрасно вписывалось в эту аллегорию; смерть в результате несчастного случая, чистейшая из всех смертей, подходила к непревзойденной по чистоте жизненной конструкции моего приятеля наилучшим образом. Один удар, одно-единственное мгновенное прикосновение - и жизнь обернулась смертью. Стремительная химическая реакция... Очевидно, лишь таким экстремальным способом мог этот необычный, лишенный тени юноша встретиться со своей тенью и своей смертью.
 Мир, в котором существовал Цурукава, наполняли светлые и добрые чувства, и я уверен, что в их основе лежало не ложное, приукрашенное восприятие жизни. Ясная душа моего друга, не принадлежавшая этой жизни, обладала великой и гибкой силой, которая определяла все его мысли и поступки. Было нечто бесконечно надежное в той уверенности, с которой он переводил мои темные думы и чувства на свой светлый язык. Мое черное и его белое настолько соответствовали друг другу, являли собой такую точную аналогию, что временами у меня закрадывалось подозрение: не может быть, чтобы Цурукава иногда не проникал в тайники моей души. Я ошибался! Его душевное устройство было столь незамутненным, чистым и однозначным, что породило уникальную систему, по сложности и аккуратности своей почти не уступающую системе зла. Этот светлый, прозрачный мир, верно, давно бы распался, если бы его не поддерживало тело, не ведавшее усталости. Цурукава мчался по жизни вперед на полной скорости. И в это тело врезался грузовик.
 Теперь, когда не стало веселого лица и стройной фигуры, так располагавших к себе людей, я вновь задумался о магии видимой части человеческого тела. Как это странно, что внешняя форма одним своим видом может оказывать на других столь сильное влияние, думал я. Душе стоит многому поучиться у тела, чтобы обрести такую простую и действенную силу очевидности. Меня учили, что суть дзэн-буддизма - в мире чистой духовности, в отсутствии всякой формы. Истинное умение видеть заключено в знании, что твоя душа не имеет ни очертаний, ни границ. Но для того, чтобы разглядеть нечто, лишенное формы, надо, наверное, обладать сверхтонкой восприимчивостью к очарованию, таящемуся в зримом образе. Разве смог бы человек, неспособный с самозабвенной остротой чувствовать прелесть формы, увидеть и познать отсутствие формы и всяческих границ? Существо, которое, подобно Цурукава, излучает свет самим своим присутствием, которое можно увидеть глазами и потрогать руками, живет просто ради того, чтобы жить. Теперь, когда этого существа больше нет, его четкая форма обратилась в очевиднейшую аллегорию отсутствия всяческой формы, его несомненная реальность превратилась в убедительнейший макет небытия, и поневоле возникает мысль: а не было ли и само это существо всего лишь аллегорией? Ну вот, скажем, явная сочетаемость и даже сходство Цурукава с майскими цветами - не означало ли оно всего лишь, что цветы эти будут весьма уместны, если их бросить в гроб человека, которому суждено скончаться внезапной майской смертью?
 Что ни говори, мне недоставало того уверенного символизма, которым была исполнена жизнь Цурукава. Вот почему я испытывал в этом юноше такую нужду. Больше всего я завидовал одному: Цурукава удалось закончить свой жизненный путь, нисколько не утруждая себя тяжким бременем сознания своей исключительности или, по крайней мере, исключительности возложенной на него миссии. Вот я ощущал себя не таким, как все, и это чувство лишало мое существование символизма, возможности, подобно Цурукава, представлять собой аллегорию чего-то вне себя; жизнь моя утратила широту и сопричастность, я оказался обреченным на вечное, неизбывное одиночество. Как странно. Я не мог чувствовать себя солидарным ни с кем и ни с чем - даже с небытием.
 На следующий день я отправился на занятия, снедаемый беспокойством за Касиваги. С моей стороны было, конечно, не по-товарищески бросать приятеля в беде и бежать от него со всех ног. Не то чтобы меня мучила совесть, но волноваться я волновался: вдруг он сегодня не придет в университет? Однако перед самым началом лекции Касиваги, целый и невредимый, вошел в аудиторию, как всегда неестественно дергая плечами на ходу.
 Как только прозвенел звонок, я приблизился к нему и схватил за руку. Уже само это порывистое движение было для меня необычным. Касиваги засмеялся, скривив углы рта, и повел меня в коридор.
 - Как твои ушибы?
 - Какие еще ушибы? - взглянул он на меня, снисходительно улыбаясь. - Ну откуда им взяться? А? С чего тебе в голову-то взбрело, что я действительно ушибся?
 Я ошарашено уставился на Касиваги, а он, еще немного помучив меня, снисходительно объяснил:
 - Это же был цирк чистой воды. Я столько тренировался падать на асфальт, что достиг в этом деле совершенства. Так могу грохнуться - любому покажется, будто я все кости себе переломал. Правда, я не ожидал, что она попытается пройти мимо, словно ничего не случилось. Но это ерунда. Зато она в меня уже втюрилась. Нет, не так. Она втюрилась в мои косолапые ноги. Представляешь, сама их йодом мазала.
 Касиваги задрал штанину и предъявил желтую от йода щиколотку.
 Мне показалось, что я разгадал его трюк: конечно, Касиваги упал на тротуар, чтобы привлечь к себе внимание девушки, но дело не только в этом; уж не пытался ли он ложной травмой отвлечь внимание от своего уродства? Но эта догадка не вызвала во мне презрения к приятелю, наоборот, он стал мне ближе. И еще была у меня одна, вне всякого сомнения, наивная мысль: чем больше таких трюков и мелких обманов в философии Касиваги, думал я, тем, значит, серьезнее его подлинное отношение к жизни.
 Надо сказать, что мое сближение с Касиваги не очень понравилось Цурукава. Он стал приставать с разными "дружескими" советами, но они только раздражали меня. Помнится, я даже ответил, что Цурукава имеет возможность заводить себе любых, самых расчудесных друзей, мне же, мол, в самый раз подходит компания калеки. Как мучили меня потом угрызения совести, когда я вспоминал невыразимую печаль, с которой взглянул на меня тогда Цурукава!

ХХХ

 Как-то в мае Касиваги предложил - не дожидаясь воскресенья, когда кругом будет полно народа, а прямо в один из будних дней - вместо занятий отправиться на гору Арасияма на пикник. Характерно, что при этом он заявил: "В ясную погоду не поеду. Только если будет пасмурно". Компанию составить нам должны были та самая барышня из испанского особняка и еще соседка Касиваги, которую он пригласил специально для меня.
 Встретиться мы договорились на станции Китано. К счастью, погода в тот майский день выдалась на редкость унылая и мрачная.
 Цурукава на неделю уехал в Токио, к родным - что-то у них там стряслось. Это тоже было кстати: конечно, Цурукава не донес бы на меня, но пришлось бы по дороге в университет отвязываться от него под каким-нибудь предлогом.
 Да, тяжело мне вспоминать события той прогулки. Мы были совсем молодыми, но весь день оказался окрашен в мрачные, злые, беспокойные и нигилистские тона, которые, впрочем, свойственны юности. Касиваги, несомненно, предвидел это заранее и выбрал столь неподходящую для прогулки погоду не случайно.
 Дул порывистый юго-западный ветер; он то набирал силу, то внезапно затихал, и временами в воздухе проносились лишь легкие нервные дуновения. Небо налилось свинцом, но о том, где находится солнце, все же можно было догадаться: облака в одном месте источали беловатое сияние - так под покровом одежд угадывается белая женская грудь; однако тусклое свечение тут же растворялось в монотонной серости туч.
 Касиваги сдержал слово. Я увидел его у вокзального турникета рядом с двумя женскими фигурами. Одну из них я сразу узнал: тонкий, надменный нос, припухшие губы. Через плечо красавицы, поверх дорогого заграничного платья, висела на ремешке фляга. Рядом с этой барышней пухленькая и низкорослая соседка Касиваги, скромно одетая и неприметная, выглядела жалковато. Пожалуй, только маленький подбородок да поджатые губки были по-девичьи привлекательны.
 Настроение, которому по всем понятиям следовало бы быть праздничным, испортилось у меня еще в электричке. Касиваги и его подруга все время ссорились между собой (слов, правда, разобрать я не мог); несколько раз она прикусывала губу, явно сдерживая слезы. Вторая девица сидела с безразличным видом и тихонько напевала модную песенку. Вдруг она обернулась ко мне и затараторила:
 - Знаешь, у меня по соседству живет одна дамочка, красивая такая, уроки икэбаны дает. Она мне на днях одну романтическую историю рассказала - ужас до чего грустная! У нее во время войны был любовник, офицер, ну и отправили его, значит, на фронт. Напоследок они устроили церемонию прощания в храме Нандзэндзи. Родители не разрешали им пожениться, а у нее уже ребенок родился, умер, правда, родами, бедняжка, прямо перед тем, как ему, ну офицеру в смысле, на фронт идти. Так уж он убивался, так убивался, а когда они прощались, он, значит, говорит: хочу, говорит, молока твоего попробовать. Представляешь? Ну, времени уже не было, так она ему прямо в чашку с чаем нацедила, а он взял и выпил. И что ты думаешь - месяца не прошло, а офицера-то и убило. Так она с тех пор одна и живет, уроки дает. Жалко - молодая, красивая.
 Я слушал и не верил своим ушам. Вновь перед моим взором предстала та немыслимая сцена в Нандзэндзи, невольными свидетелями которой оказались мы с Цурукава в конце войны. Девушке я ничего об этом рассказывать не стал. Нарочно - .иначе я предал бы таинственное волнение, охватившее меня тогда; если же я промолчу, подумалось мне, разъяснение этой истории не обесценит ее, а, наоборот, еще более усугубит ее загадочность.
 Поезд тем временем проезжал мимо бамбуковых рощ Нарутаки. Листья тростника пожелтели, ведь шел уже май. Ветер шелестел ветвями, срывал пожухшие листья, и они падали на густую траву; но корням бамбука, казалось, не было дела до увядания, они стояли незыблемо, в беспорядочном переплетении отростков. Лишь те стволы, что росли ближе всего к железнодорожному полотну, вовсю раскачивали ветвями в вихре, поднятом поездом. Мне бросился в глаза один молоденький, сияющий зеленью бамбук. В мучительном изгибе его ствола чувствовалось нечто грациозное и фантастическое; он еще долго стоял у меня перед глазами, пока не исчез навсегда...
 Выйдя из поезда, мы направились к горе Арасияма и возле моста Тогэцу увидели гробницу фрейлины Кого.
 Согласно легенде, прекрасная фрейлина Кого, фаворитка императора Такакура, страшась гнева всемогущего Киемори Тайра21, скрылась из столицы в Сагано. По приказу императора беглянку отправился разыскивать Накакуни Минамото и однажды в середине осени, лунной ночью, обнаружил ее убежище по едва слышному звону струн бива. Красавица пела песню "С любовью думая о нем". В пьесе театра Но "Кого" эта сцена описывается следующим образом: "Зачарован лунным светом, прибыл он в долину Хорин и услышал среди ночи струн далекий перезвон. Он не понял поначалу, то ли это голос ветра, то ли отзвук лютой бури, проносившейся в горах. Но когда ему сказали: "Это песнь тоски сердечной", он возрадовался, ибо в песне слышалась любовь".
 Остаток жизни фрейлина провела в Сагано, удалившись от мира, и каждодневно возносила молитвы за упокой души своего возлюбленного императора.
 Гробница представляла собой небольшую каменную башенку, к которой вела узкая тропинка. По сторонам могилы росли огромный клен и древняя, наполовину засохшая слива. Мы с Касиваги с самым благочестивым видом прочитали короткую сутру в память легендарной фрейлины. Напускная набожность, с которой Касиваги произносил слова молитвы, была настолько кощунственна, что я поневоле поддался его примеру и тоже загнусавил с преувеличенной торжественностью. Это небольшое святотатство необычайно оживило меня, я стал чувствовать себя гораздо свободнее.
 - Жалкий вид имеют все эти прославленные гробницы, - заявил Касиваги. - Богатые и власть имущие оставляют потомкам на память роскошные надгробия и сногсшибательные усыпальницы. У этой публики при жизни полностью отсутствовала фантазия, вот и могилы они себе сооружали такие, что смотреть тошноу - никакого простора воображению. Что же касается так называемых "благородных героев и героинь", то они как раз имели фантазию будь здоров, их гробницы уповают исключительно на наше с тобой воображение. Только это, по-моему, еще противнее: представляешь, человек давно умер, а все выпрашивает, все чего-то клянчит у людей.
 - Выходит, благородство - не более чем игра воображения? - весело спросил я. - Вот ты часто говоришь о реальности. В чем, по-твоему, реальность благородства?
 - А вот в этом, - Касиваги шлепнул ладонью по заросшему мхом камню башенки. - В неорганике, остающейся после смерти человека.
 - Ты прямо буддийский проповедник, - усмехнулся я.
 - Ерунда, при чем тут буддизм? И благородство, и культура, и разные выдуманные человеком эстетические категории сводятся к бесплодной неорганике. Возьми хоть пресловутый Сад Камней - обычные булыжники, и больше ничего. А философия? Тот же камень. И искусство - камень. Стыдно сказать, но единственным органическим увлечением человечества является политика. Человек - это такая тварь, которая сама на себя гадит.
 - А куда ты относишь половое чувство?
 - Половое чувство? Оно где-то посередине. Человек и камень играют друг с другом в пятнашки, один переходит в другого, а потом обратно.
 Я хотел возразить, воспротивиться его представлению об эстетических категориях, о Прекрасном, но нашим спутницам наскучила отвлеченная дискуссия, они направились назад, к дороге, и нам пришлось следовать за ними.
 С тропинки открывался вид на реку Ходзугава, на дамбу, перекрывавшую поток к северу от моста Тогэцу. Гора Арасияма, высившаяся на противоположном берегу, была покрыта тусклой и мрачной зеленью, лишь вода у плотины жизнерадостно кипела белой пеной, журчание и плеск заглушали все прочие звуки.
 По реке скользило немало лодок, но когда мы вошли в парк Камэяма, людей там почти не было, лишь бумажки и мусор на траве.
 У ворот парка мы обернулись и еще раз окинули взглядом реку, гору и деревья, покрытые молодой листвой. Напротив, на другом берегу, по склону сбегал небольшой водопад.
 - Красивый ландшафт - это и есть ад, верно? - сказал Касиваги.
 Несет первое, что взбредет в голову, с раздражением подумал я, но все же попытался взглянуть на пейзаж глазами Касиваги, стараясь усмотреть в нем что-нибудь инфернальное. И не без успеха. В тихой картине природы, покрытой молодой зеленью, я уловил дыхание ада. Оно давало почувствовать себя и днем и ночью, всегда и везде - достаточно было только о нем подумать. Стоило призвать ад, и он сразу оказывался тут как тут.

 Знаменитые вишневые деревья Арасияма, по преданию пересаженные сюда в XIII веке с горы Ёсино, уже отцвели, и теперь их ветки зеленели молодыми листочками. В этих краях вишни после цветения утрачивают всякий смысл, словно имена умерших красавиц.
 Впрочем, больше всего в парке Камэяма росло сосен, неподвластных временам года. Высокие деревья на крутых склонах тянулись ввысь и обрастали ветвями лишь на значительном удалении от земли; вид пересекающихся под разными углами голых стволов создавал беспокойное ощущение нарушенной перспективы.
 Дорожка, опоясывавшая территорию парка, то резко поднималась вверх, то снова шла вниз; вырубки перемежались кустарниками, посадками молодых сосенок, а возле огромного белого камня, глубоко вросшего в землю, пышно цвели пурпурные азалии. Яркий этот цвет на фоне угрюмого неба показался мне зловещим.
 Мы миновали качели, на которых раскачивалась юная пара, поднялись чуть выше по склону и на вершине небольшого холма присели передохнуть в беседке. На востоке от нас раскинулся обширный парк, на заиаде, за деревьями, виднелась река. Снизу беспрестанно доносился пронзительный скрип качелей, похожий на визг пилы.
 Барышня развернула сверток с завтраком. Не зря Касиваги говорил, что еду мне брать с собой не обязательно: здесь были и бутерброды, и заморские сласти, и даже бутылка виски, которым снабжали оккупационные войска, - японец мог его купить разве что на черном рынке. В то время Киото был центром спекуляции всего района Осака - Киото - Кобэ.
 Я обычно не пил спиртного, но тут, следуя примеру Касиваги, с поклоном принял рюмку из рук девушки. Наши спутницы предпочитали чай из фляги.
 Я до сих пор не мог поверить, что Касиваги и эту красавицу связывают близкие отношения. Почему такая гордячка снизошла до нищего, хромого студента? Словно отвечая на мой невысказанный вопрос, Касиваги после двух-трех рюмок заговорил:
 - Видел, как мы с ней собачились в электричке? Понимаешь, родители заставляют ее выходить замуж за одного типа, которого она терпеть не может. Ну, она сразу хвост поджала и лапки кверху. А я ее попеременно то утешал, то пугал, что расстрою к чертовой матери эту свадьбу.
 Все это Касиваги говорил мне, словно девушка и не сидела тут же, вместе с нами. Она молча слушала его, и на лице ее не дрогнул ни единый мускул. Нежную шею украшали голубые фарфоровые бусы, роскошные волосы бросали мягкую тень на лицо, сиявшее почти нестерпимой свежестью на фоне хмурого неба. Затуманенный взгляд придавал этому лицу обнаженное и беззащитное выражение. Припухлые губы, как всегда, были слегка приоткрыты, и в узкой щели сухо белели зубки - мелкие, ровные и острые, словно у какого-нибудь зверька.
 - О-о! Как больно! - закричал вдруг Касиваги и, согнувшись пополам, схватился руками за щиколотки. Я испуганно кинулся к нему, но он оттолкнул меня, незаметно подмигнув, - по лицу его скользнула холодная улыбка. Я отпрянул.
 - А-а! Больно! - снова застонал Касиваги, в его крике звучала неподдельная мука. Я непроизвольно взглянул на барышню. Лицо ее разительным образом переменилось: глаза лихорадочно заблестели, задрожали губы, лишь гордый точеный носик оставался все тем же, странно контрастируя с остальными чертами и нарушая гармонию этого лица.
 - Прости меня! Прости! Сейчас я тебя вылечу! Сейчас!
 Впервые я услышал, чтобы она говорила таким пронзительным голосом, словно кроме них двоих здесь никого не было. Девушка поспешно огляделась по сторонам, опустилась на колени и обняла ноги Касиваги. Сначала она прижалась к ним щекой, потом стала осыпать поцелуями.
 Вновь, как и при первой их встрече, меня охватил непреодолимый ужас. Я обернулся на вторую девушку. Она смотрела в другую сторону и с безразличным видом мурлыкала песенку...
 В это мгновение сквозь тучи проглянуло солнце. А может быть, мне только показалось. Однако несомненно одно: тихому спокойствию пейзажа пришел конец; вся прозрачная картина, окружавшая нас - сосновые рощи, блеск речной воды, синевшие вдали горы, белые скалы, яркие пятна азалий, - вдруг словно покрылась сеткой мельчайших трещин.
 Чудо, которого, очевидно, жаждала барышня, свершилось - стоны Касиваги постепенно затихли. Он поднял голову и опять послал мне холодный насмешливый взгляд.
 - Прошло! Чудеса да и только. Надо же, стоит тебе так сделать, и боль сразу куда-то уходит.
 Он взял барышню обеими руками за волосы и поднял ее лицо кверху. Она глядела на него снизу, словно преданная собака, и искательно улыбалась. В безжалостном свете пасмурного дня лицо юной красавицы внезапно показалось мне уродливой физиономией старухи, о которой рассказывал Касиваги.
 После "совершения чуда" мой приятель пришел в отличное расположение духа. В его безудержном веселье временами сквозило чуть ли не безумие. Он то заливался громким хохотом, то сажал барышню себе на колени и начинал с ней целоваться. Смех его раскатывался эхом по лесистому склону.
 - Ну, что сидишь как пень? - крикнул мне Касиваги. - Я же специально для тебя подружку привел, так давай, обхаживай ее! Или ты боишься, что она станет смеяться над твоим заиканием? Ничего, ничего, заикайся! Может, ей нравятся заики!
 - Так ты заика? - спросила меня его соседка, словно впервые услышав об этом. - Ничего себе компания собралась - сплошные калеки.
 Ее слова больно кольнули меня, стало невмоготу оставаться здесь. Я испытал к этой девице жгучую ненависть, но - странное дело - тут же закружилась голова, и на смену, ненависти пришло желание.
 - Ну, расходимся, - объявил Касиваги, поглядывая на юную пару, все еще качавшуюся на качелях. - Встречаемся в этой же беседке через два часа.
 Они с барышней ушли. Мы спустились немного вниз, а потом вновь стали подниматься по отлогому склону.
 - Снова девушке голову морочит своими чудотворными фокусами. Обычный его трюк, - заметила девица.
 Я спросил, заикаясь:
 - А откуда ты знаешь?
 - Подумаешь, у меня у самой с ним роман был.
 - А сейчас уже нет? И ты не ревнуешь?
 - Вот еще. Что с него, с калеки, возьмешь.
 Эти ее слова придали мне мужества, и я продолжил свой допрос:
 - Ты что, тоже с ума сходила по его ногам?
 - Брр, - передернула плечами девушка. - Не говори мне об этих лягушачьих лапах. Вот глаза у него красивые, это да.
 Воскресшее ненадолго мужество опять оставило меня. Что бы там ни фантазировал себе Касиваги, эта девушка, оказывается, любила его за красоту, о которой он сам и не подозревал. Мое же чувство собственного превосходства основывалось на убеждении, что я знаю о самом себе абсолютно все и что во мне ничего привлекательного нет и в помине.
 Взобравшись на возвышенность, мы оказались на небольшой уединенной лужайке. Сквозь ветви сосен и криптомерий вдали виднелись силуэты гор Даймондэияма и Неигадакэ. Весь склон холма, на котором мы находились, был покрыт бамбуковой порослью, спускавшейся к самым городским домам, а вдалеке белела запоздалыми цветами одинокая вишня. "Что-то отстала ты от подруг, - подумал я, - тоже, наверное, заикаешься".
 Мне сдавило грудь, тяжестью налился желудок. Выпитое виски было тут ни при чем, это мое желание набирало силу и вес, оно давило мне на плечи, превратившись в некую абстрактную конструкцию, существующую отдельно от меня. Желание напоминало массивный черный заводской станок.
 Не раз уже говорил я, что многого ожидал от Касиваги: из лучших, а может быть, из худших побуждений он должен был ввести меня в жизнь. Я, тот самый мальчишка, что некогда изуродовал блестящие ножны кортика своего старшего товарища, твердо знал: дорога, ведущая к светлой поверхности жизни, мне заказана. А Касиваги впервые показал мне, что в жизни существует и еще один путь - окольный, с черного хода. На первый взгляд могло показаться, что путь этот ведет лишь к разрушению и гибели, но как богат он был неожиданными хитрыми поворотами, подлость он превращал в мужество; его следовало бы назвать алхимией, поскольку он регенерировал злодейство, возвращая его в исходное состояние - чистую энергию. Разве это была не настоящая жизнь? Она тоже шла своим чередом, претерпевала изменения, имела свои свершения, в конце концов ее тоже можно было лишиться! Безусловно, обычной ее не назовешь, но все необходимые атрибуты присутствовали и в ней. Если где-то там, за невидимой нашему глазу чертой, заранее определено, что всякое существование лишено цели и смысла, значит, жизнь, которой жил Касиваги, была ничем не хуже любой другой.
 Вряд ли суждения Касиваги можно признать вполне трезвыми, подумал я. В любом рассудочном построении, сколь бы мрачным и зловещим оно ни было, обязательно есть элемент опьянения - хотя бы собственной рассудочностью. А хмель всегда один и тот же, от чего бы ни пьянел человек...
 Мы присели на траву возле увядших, изъеденных насекомыми ирисов. Я никак не мог понять, что заставляет мою спутницу оставаться со мной. Почему решилась она оскверниться (я специально употребляю это страшное слово) общением со мной. Существует, наверное, в мире пассивность, исполненная нежности и застенчивости, но соседка Касиваги просто сидела и равнодушно наблюдала, как мои пальцы скользят по ее пухлым ручкам - словно мухи по лицу спящего.
 Долгий поцелуй и прикосновение к мягкому девичьему подбородку вновь пробудили во мне желание. Я столько мечтал о подобной минуте, но теперь ощущения реальности не возникало, желание жило само по себе, мчалось по своей собственной траектории. Хаотичный и разобщенный мир ничуть не изменился: плыли в небе белые облака, шелестели ветви бамбука, по листику ириса натужно карабкалась божья коровка...
 Чтобы избавиться от этого наваждения, я попытался свести мое желание и сидевшую рядом девушку воедино. Именно здесь была жизнь. Стоило мне разрушить последнее препятствие, и путь стал бы свободным. Если я упущу предоставленный шанс, жизнь никогда больше не дастся мне в руки. В памяти вновь возникли бесчисленные унижения, перенесенные мной, когда в горле сбивались и застревали слова. Я должен был что-то сейчас сказать, пусть даже заикаясь, обязан был заявить на жизнь свои права. Я вновь услышал грубый, жестокий голос Касиваги, приказывавший:
 "Ну, давай, заикайся!" - и голос этот придал мне сил... Наконец моя рука скользнула под платье девушки.
 И тут передо мной возник Золотой Храм. Замысловатое, мрачное сооружение, исполненное глубокого достоинства. Сверкнула облезшая позолота, напоминание о днях былого великолепия. Прозрачный Храм невесомо парил на непостижимом уму расстоянии - одновременно далекий и близкий, родной и бесконечно чужой.
 Кинкакудзи встал между мной и жизнью, к которой я так стремился; сначала он был мал, словно изображение на миниатюре, но постепенно становился все больше и больше, пока, наконец, не заполнил собой весь мир без остатка, все его углы и закоулки. Впервые прообраз гигантского этого Храма я увидел в искусном макете, выставленном в первом ярусе Кинкакудзи. Бескрайнюю вселенную огласила одна мощная мелодия, и в этой музыке заключался смысл всего мироздания. Храм, временами изгонявший меня прочь, обрывавший все связи, теперь принял меня в свои стены, прикрыл и поглотил.
 Жалкой пылинкой сдуло с лица земли мою спутницу, ставшую сразу крошечной и далекой. Храм отверг ее, а значит, была отвергнута и жизнь, что так влекла меня. Как мог я тянуться руками к жизни, когда весь мой мир наполняло Прекрасное? Оно имело право требовать, чтобы я отрекся от всего остального. Невозможно касаться одной рукой вечности, другой - суетной повседневности. В чем смысл действий, посвящаемых сиюминутной жизни? Поклясться в верности избранному мгновению и заставить его остановиться. Если так, то Золотому Храму это было прекрасно известно, ибо он, на миг отменив изгнание, на которое сам же меня обрек, явился в такое мгновение моему взору и открыл мне тщету тоски по жизни. В суете каждодневного бытия нас пьянит мгновение, обернувшееся вечностью, Храм же показал мне всю ничтожность этого превращения по сравнению с вечностью, сжатой в одно мгновение. Именно тогда вечное существование Прекрасного заслоняет и отравляет нашу жизнь. Чего стоит рядом с этим мимолетная красота, которую жизнь позволяет увидеть нам краешком глаза? Под действием этого яда земная красота меркнет и рассыпается в прах, да и сама жизнь предстает перед нашим взглядом в безжалостном бело-коричневом свете разрушения...
 Под действием чар Золотого Храма я находился недолго. Вскоре я очнулся, Храма как не бывало. Да и откуда ему было здесь взяться, этому архитектурному сооружению, находящемуся далеко на северо-востоке отсюда? Явившееся мне видение, будто Кинкакудзи принял и защитил меня, растаяло как дым. Я лежал на холме, в парке Камэяма, среди травы, цветов, глухого жужжания насекомых, а рядом со мной непристойно раскинулась чужая девушка.
 Раздосадованная моей внезапной робостью, девушка приподнялась, резко повернулась ко мне спиной и достала из сумочки зеркальце. Она не сказала мне ни слова, но презрение ее было безгранично, оно вонзилось прямо в мою кожу, словно репейник, что липнет осенью к одежде.
 Небо низко нависло над нашими головами. Мелкий дождь брызнул на траву и на ирисы. Мы поспешно поднялись и побежали по дорожке к беседке.

ХХХ

 Пикник закончился весьма плачевно, но это не единственная причина, по которой тот майский день оставил столь тяжкий осадок в моей душе. Вечером, перед самым "открытием подушки", на имя настоятеля пришла телеграмма из Токио, и ее содержание моментально стало известно всем обитателям храма.
 Умер Цурукава. В телеграмме коротко сообщалось, что он стал жертвой несчастного случая; подробности мы узнали позднее. Накануне вечером Цурукава пошел в гости к дяде, который жил в Асакуса22, и там выпил вина, к чему был совершенно не приучен. На обратном пути, возле самой станции, его на перекрестке сбил грузовик. Цурукава сильно ударился головой и скончался на месте. Потрясенная горем семья только на следующий день к вечеру догадалась послать телеграмму в храм Рокуондзи.
 Когда умер отец, глаза мои оставались сухими, но здесь я не мог сдержать слез. Смерть Цурукава была в моей жизни событием куда более значительным, чем смерть отца. Хоть, сблизившись с Касиваги, я и отдалился от прежнего товарища, теперь, лишившись его, я понял, что с этой потерей оборвалась единственная нить, связывавшая меня с миром светлого и ясного дня. Я рыдал, оплакивая навек утраченные свет, день, лето...
 У меня не было даже денег съездить в Токио, чтобы выразить соболезнование семье погибшего друга. Учитель выдавал мне на карманные расходы пятьсот иен в месяц. У матери и гроша за душой не было - раза два в год она посылала мне по двести-триста иен, вот и все. Она и к дяде-то на житье подалась только потому, что, расплатившись с долгами покойного отца, не могла прожить на жалкую префектуральную пенсию и те несчастные пятьсот иен, которые выплачивали ей ежемесячно прихожане.
 Меня мучил один вопрос: я не видел Цурукава мертвым, не присутствовал на его похоронах - как я могу уверить свое сердце в том, что моего друга больше нет? Как сияла тогда белоснежная рубаха Цурукава, что обтягивала трясущийся от смеха живот, весь в пятнах тени и солнца! Кто бы мог представить, что тело и дух, предназначенные, нет, специально созданные для яркого света, поглотит мрак могилы? Ни малейшего знака, намекающего на возможность преждевременной кончины, в Цурукава не было; казалось, ему неведомы ни тревога, ни горе. Смерть просто не могла иметь с ним ничего общего! Может быть, именно поэтому так внезапно оборвалась его жизнь? Чем чище выведенная порода, тем меньше сопротивляемость болезням. Так, может, и Цурукава, состоявший из одних лишь чистейших частиц, не обладал защитой против смерти? Если моя догадка верна, то мне обеспечено исключительное долголетие, будь оно проклято.
 Прозрачный мир, в котором жил Цурукава, всегда казался мне непостижимой загадкой, и с гибелью моего приятеля загадка эта стала еще более устрашающей. Грузовик на бешеной скорости наехал на прозрачный мир, словно на стену из тончайшего невидимого глазу стекла, и она рассыпалась на мелкие осколки. То, что Цурукава умер не от болезни, прекрасно вписывалось в эту аллегорию; смерть в результате несчастного случая, чистейшая из всех смертей, подходила к непревзойденной по чистоте жизненной конструкции моего приятеля наилучшим образом. Один удар, одно-единственное мгновенное прикосновение - и жизнь обернулась смертью. Стремительная химическая реакция... Очевидно, лишь таким экстремальным способом мог этот необычный, лишенный тени юноша встретиться со своей тенью и своей смертью.
 Мир, в котором существовал Цурукава, наполняли светлые и добрые чувства, и я уверен, что в их основе лежало не ложное, приукрашенное восприятие жизни. Ясная душа моего друга, не принадлежавшая этой жизни, обладала великой и гибкой силой, которая определяла все его мысли и поступки. Было нечто бесконечно надежное в той уверенности, с которой он переводил мои темные думы и чувства на свой светлый язык. Мое черное и его белое настолько соответствовали друг другу, являли собой такую точную аналогию, что временами у меня закрадывалось подозрение: не может быть, чтобы Цурукава иногда не проникал в тайники моей души. Я ошибался! Его душевное устройство было столь незамутненным, чистым и однозначным, что породило уникальную систему, по сложности и аккуратности своей почти не уступающую системе зла. Этот светлый, прозрачный мир, верно, давно бы распался, если бы его не поддерживало тело, не ведавшее усталости. Цурукава мчался по жизни вперед на полной скорости. И в это тело врезался грузовик.
 Теперь, когда не стало веселого лица и стройной фигуры, так располагавших к себе людей, я вновь задумался о магии видимой части человеческого тела. Как это странно, что внешняя форма одним своим видом может оказывать на других столь сильное влияние, думал я. Душе стоит многому поучиться у тела, чтобы обрести такую простую и действенную силу очевидности. Меня учили, что суть дзэн-буддизма - в мире чистой духовности, в отсутствии всякой формы. Истинное умение видеть заключено в знании, что твоя душа не имеет ни очертаний, ни границ. Но для того, чтобы разглядеть нечто, лишенное формы, надо, наверное, обладать сверхтонкой восприимчивостью к очарованию, таящемуся в зримом образе. Разве смог бы человек, неспособный с самозабвенной остротой чувствовать прелесть формы, увидеть и познать отсутствие формы и всяческих границ? Существо, которое, подобно Цурукава, излучает свет самим своим присутствием, которое можно увидеть глазами и потрогать руками, живет просто ради того, чтобы жить. Теперь, когда этого существа больше нет, его четкая форма обратилась в очевиднейшую аллегорию отсутствия всяческой формы, его несомненная реальность превратилась в убедительнейший макет небытия, и поневоле возникает мысль: а не было ли и само это существо всего лишь аллегорией? Ну вот, скажем, явная сочетаемость и даже сходство Цурукава с майскими цветами - не означало ли оно всего лишь, что цветы эти будут весьма уместны, если их бросить в гроб человека, которому суждено скончаться внезапной майской смертью?
 Что ни говори, мне недоставало того уверенного символизма, которым была исполнена жизнь Цурукава. Вот почему я испытывал в этом юноше такую нужду. Больше всего я завидовал одному: Цурукава удалось закончить свой жизненный путь, нисколько не утруждая себя тяжким бременем сознания своей исключительности или, по крайней мере, исключительности возложенной на него миссии. Вот я ощущал себя не таким, как все, и это чувство лишало мое существование символизма, возможности, подобно Цурукава, представлять собой аллегорию чего-то вне себя; жизнь моя утратила широту и сопричастность, я оказался обреченным на вечное, неизбывное одиночество. Как странно. Я не мог чувствовать себя солидарным ни с кем и ни с чем - даже с небытием.


С уважением к каждому подписчику, Романов Александр,mailto:forex_raa@mail.ru
Форум рассылки http://www.forum.alerom.ru
Сайт рассылки с архивом выпусков http://www.alerom.ru
Я всегда рад услышать справедливую критику и пожелания!

В избранное