Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Читаем вместе

  Все выпуски  

Читаем вместе Юкио Мисима. Золотой храм (9/14)


Здравствуйте, Дорогие Друзья!
в эфире
ЧИТАЕМ ВМЕСТЕ. ВЫПУСК 625

Юкио Мисима. Золотой храм (9/14)

Когда же она пришла, я ровным счетом ничего не почувствовал. Я очень хорошо все помню: ее хрипловатый голос, безукоризненные манеры и вежливые речи, с которыми странно контрастировал лихорадочный блеск глаз; мольбу, явственно звучавшую в ее словах, когда она обращалась к Касиваги, пытаясь сохранить при постороннем видимость приличия... Я понял истинную причину, по которой Касиваги позвал меня сегодня к себе, - ему надо было прикрыться кем-то от докучливой любовницы.
Женщина, пришедшая к Касиваги, не имела ничего общего с рисовавшимся мне когда-то образом. Это был совершенно незнакомый человек, которого я видел впервые. В голосе женщины все громче звучало отчаяние, хотя речь ее продолжала оставаться изысканно вежливой. На меня любовница Касиваги не смотрела.
Когда ее душевные муки стали, казалось, невыносимыми, она вдруг взяла себя в руки, видимо решив на время отказаться от попыток смягчить сердце Касиваги. Прикинувшись абсолютно спокойной, женщина окинула взором тесную комнатку и впервые заметила икэбану, что стояла в токонома.
- О, какая прелестная композиция! Прекрасная работа!
Касиваги словно ждал этих слов и нанес последний удар:
- По-моему тоже, получилось неплохо. Вряд ли ты можешь меня еще чему-то научить. Так что наши уроки больше ни к чему.
Увидев, как изменилось при этих жестоких словах лицо учительницы, я отвел глаза. Она попыталась рассмеяться, потом, не поднимаясь с колен, как того требовала вежливость, приблизилась к токонома.
- О боже, да что же это! Будь они прокляты, эти цветы! - вдруг вскрикнула учительница, и поднос с водой оказался на полу, побеги хвоща полетели в разные стороны, от ирисов остались одни клочки - все украденные мной цветы лежали смятые и растерзанные. Я невольно вскочил, но, не зная, что делать, прижался спиной к окну. Касиваги стал выкручивать женщине тонкие руки, потом схватил ее за волосы и с размаху ударил по лицу. Действовал он совершенно с той же размеренностью и жестокостью, будто продолжал обрезать ножницами стебли и листья ирисов для икэбаны.
Учительница закрыла ладонями лицо и бросилась вон из комнаты. Касиваги же взглянул на меня - потрясенный, я стоял ни жив ни мертв, - улыбнулся странной, детской улыбкой и сказал:
- Что же ты, беги за ней. Утешь ее. Ну же, торопись.
Мне и самому не вполне понятно, что двигало мной - искренняя жалость к женщине или боязнь ослушаться Касиваги, - но я тут же бросился следом за учительницей. Она успела уйти совсем недалеко. Я нагнал ее возле трамвайного депо. Лязг трамваев, заезжавших в ворота, поднимался в самое небо, хмурое и облачное; во мраке ослепительным фейерверком рассыпались пурпурные искры от проводов. Женщина, пройдя квартал Итакура, свернула на восток и пошла по узкой, темной улочке. Она плакала на ходу, а я молча шагал рядом. Заметила она меня не сразу, но туг же придвинулась к моему плечу и голосом, от слез еще более хриплым, чем прежде, стала жаловаться на свои обиды, умудряясь сохранять при этом манеры светской дамы.
Бесконечно долго бродили мы по ночным улицам. Учительница сбивчиво обвиняла Касиваги в подлости и низком коварстве, а я слышал лишь одно слово: "жизнь, жизнь, жизнь"... Жестокость Касиваги, его тщательно рассчитанные поступки, предательство, бессердечие, гнусные способы, которыми он вытягивал у любовниц деньги, - все это только усугубляло его привлекательность, поистине необъяснимую. Я ничего в Касиваги не понимал и был уверен лишь в одном - серьезно он относится только к своему косолапию.
После внезапной гибели Цурукава я долгое время существовал, оторванный от жизни, но вот меня повлекла новая судьба - зловещая и не такая жалкая, но требующая взамен, чтобы я ежедневно приносил страдания другим людям. "Но убить еще мало", - сказал Касиваги, эти простые слова вновь зазвучали у меня в ушах. И мне вспомнилась молитва, которую я шептал в первую ночь мира, глядя с горы Фудосан на расстилавшееся внизу море огней большого города:
"Пусть чернота моей души сравняется с чернотой ночи, окутавшей этот город!"
Женщина вовсе не собиралась вести меня к себе. Ей просто нужно было выговориться, и она сворачивала все в новые и новые закоулки, не в силах прекратить это бесконечное блуждание по городу. Когда же наконец мы подошли к ее дому, я уже не мог определить, в какой части Киото мы находимся.
Была половина одиннадцатого, следовало торопиться в храм, но женщина чуть ли не насильно заставила меня зайти. Она вошла первой, зажгла свет и сказала вдруг:
- Вам случалось проклясть человека и желать ему смерти?
- Да, - ответил я не задумываясь.
И действительно, хоть теперь это казалось мне смешным, но еще совсем недавно я желал смерти соседке Касиваги, свидетельнице моего позора.
- Я тоже. О, как это страшно!
Женщина вся как-то обмякла и обессиленно опустилась на татами. В комнате горела сильная лампа - ватт сто, не меньше, - за годы постоянной нехватки электроэнергии я отвык от такого яркого света; жалкая лампочка в конуре Касиваги была раза в три слабее. Теперь я мог рассмотреть женщину как следует. Широкий пояс в стиле Нагоя был ослепительно бел, подчеркивая пурпур глициний, составлявших узор кимоно фасона Юдзэн.
От крыши храма Нандзэвдзи до комнаты, где проходила чайная церемония, разве что птица могла долететь, но вот прошло несколько лет, и я смог сократить это расстояние, приблизить заветную цель - так мне теперь казалось. Оказывается, все это время я неотвратимо, мгновение за мгновением, подбирался к тайне, заключенной в той чайной церемонии. Так все и должно было произойти, подумал я. И ничего удивительного, что за прошедшие годы она настолько переменилась, - ведь пока свет далекой звезды достигнет Земли, на ней все тоже успевает измениться. Если в тот миг, когда я смотрел на женщину с крыши храма, между нами возникла связь, предвещавшая сегодняшнюю встречу, все или почти все перемены, произошедшие с тех пор, можно аннулировать; мы вернемся в прошлое и окажемся лицом к лицу - прежний я и прежняя она.
И я заговорил. Заикаясь и задыхаясь от волнения. Вновь перед моими глазами ожила та молодая листва, вспыхнули яркими красками небожители и сказочные птицы, изображенные на потолке Башни Пяти Фениксов. Щеки учительницы запунцовели, лихорадочный блеск в глазах сменился выражением смятения и растерянности.
- Неужели? Неужели то, что вы говорите, правда? О, какая странная вещь судьба, какая странная!
Слезы горделивой радости выступили у нее на глазах. Она уже не помнила свое унижение и вся предалась воспоминанию; один вид возбуждения сменился другим, еще более сильным; мне показалось, что женщина близка к помешательству. Кимоно с узором из пурпурных глициний смялось и распахнулось.
- Молока больше нет, - всхлипнула она. - О, бедное мое, горькое мое дитя!.. Пусть молока нет, но я покажу вам снова то, что вы уже видели. Ведь вы любите меня с тех самых пор, правда? Я представлю себе, что вы - это он, и мне не будет стыдно. Пусть все будет точь-в-точь как тогда!
Объявив с торжественным видом о своем решении, женщина так и поступила. Я не знаю, что она чувствовала в тот миг - безумную радость или безумное отчаяние. Возможно, ей самой казалось, что она испытывает душевный подъем, но истинной причиной этого эксцентричного поступка было, по-моему, все же отчаяние брошенной любовницы; во всяком случае, я явственно ощущал вязкий привкус этого отчаяния.
Не в силах оторваться, смотрел я, как она распускает пояс, развязывает бесчисленные тесемки, как с визгом скользит, распахиваясь, шелковая ткань. Вот края кимоно раздвинулись, открылись белые груди, женщина взяла пальцами левую и приподняла ее, показывая мне.
Не стану лгать, я испытал нечто вроде головокружения. Я смотрел на эту грудь. Разглядывал ее во всех деталях. Но оставался лишь сторонним наблюдателем - и не более. Таинственное белое пятнышко, виденное мной с крыши храма, не могло иметь ничего общего с этой вполне конкретной, реальной плотью. Слишком долго вынашивал я в сердце тот образ, чтобы связать его с вполне реальной грудью, объектом чисто материальным, просто каким-то куском мяса. Ничего привлекательного или манящего в нем не было. Лишь бессмысленное доказательство бытия, отрезанное от тела жизни.
И снова меня тянет солгать, поэтому повторю еще раз: голова моя действительно закружилась. Но слишком уж дотошным был мой взгляд, и грудь постепенно перестала восприниматься мной как часть женского тела, а превратилась в лишенный всякого смысла безжизненный предмет.
Потом произошло самое поразительное. Пройдя весь мучительный круг превращений, грудь вдруг снова показалась мне прекрасной. И сразу же стерильность и бесчувственность Прекрасного наложили на нее свой отпечаток, грудь обрела самостоятельное значение и смысл, подобно тому как обладает самостоятельным значением и смыслом цветущая роза.
Прекрасное открывается мне с опозданием, не сразу, как другим людям. У всех остальных красота вызывает немедленную эмоциональную реакцию, у меня же реакция задерживается. Когда грудь восстановила свою связь со всем телом, это была уже не плоть, а бесчувственная и бессмертная субстанция, принадлежащая вечности.
Мне очень важно, чтобы меня поняли. Дело в том, что передо мной возник все тот же Золотой Храм, это грудь взяла и обратилась Золотым Храмом.
Я вспомнил свое ночное дежурство в начале осени, когда городу угрожал тайфун. Все вокруг было освещено луной, но меж решетчатых оконцев и деревянных дверей храмовых покоев, под облупившейся позолотой потолков царила густая, величественная тьма. И это было естественно, ибо Кинкакудзи представлял собой не что иное, как тщательно сконструированную и построенную Пустоту. Такой же явилась мне и женская грудь: сверху светлая, сияющая плоть, а внутри - тьма, густая и величественная тьма.
Это открытие отнюдь не привело меня в восторг, наоборот, я испытал чувство глубочайшего презрения к собственному извращенному рассудку. Еще более жалкими представлялись мне в этот миг жизнь и плотское желание. И все же весь я находился во власти экстаза и, застыв на месте, не мог оторвать взгляда от обнаженной груди...
Наконец женщина запахнула кимоно, и я взглянул в ее холодные, насмешливые глаза. Я сказал, что мне пора. Она проводила меня до прихожей и громко захлопнула за моей спиной дверь.

До самого Храма чувство экстаза не оставляло меня. Перед глазами возникали, сменяя друг друга, то Золотой Храм, то белоснежная грудь. Странная бессильная радость переполняла душу.
Однако, когда за темными соснами показались ворота Рокуондзи, сердце мое уже успокоилось; не осталось ничего, кроме бессилия, и на смену опьянению пришла ненависть, только я сам не понимал, к чему или к кому.
- Он снова заслонил от меня жизнь! - пробормотал я. - Снова, как тогда! Почему Храм оберегает меня? Зачем не подпускает к жизни, ведь я не просил об этой опеке! Может быть, он хочет спасти меня от ада? Но благодаря ему я стал хуже ввергнутых в ад грешников, ибо знаю о преисподней больше, чем любой из них!
Ворота обители мирно чернели во мраке, лишь сбоку, у калитки, тускло светилась лампада, которую гасили только после утреннего колокола. Я надавил на калитку, и она приоткрылась, загремев старой, ржавой цепью. Привратник давно отправился спать. С внутренней стороны ворот висело напоминание, гласившее, что калитку должен запирать последний, вернувшийся в Храм. Судя по деревянным табличкам с именами монахов, кроме меня, отсутствовали еще двое: настоятель и старый садовник.
Направляясь к Храму, я заметил слева от дорожки несколько деревянных досок, их светлая древесина в лунном свете казалась белой. Подойдя ближе, я увидел, что земля вокруг покрыта опилками - словно лужайка, усыпанная желтыми цветами; в воздухе вкусно пахло свежей стружкой. Постояв у колодца, я хотел было уже идти в главное здание, но вдруг повернул назад.
Я должен был, прежде чем лягу спать, повидаться с Золотым Храмом. Оставив позади замершую в сонной тишине обитель, я зашагал по дорожке, ведущей к Кинкакудзи.
Вот вдали показался силуэт Храма. Его окружали колеблемые ветром кроны, но сам он высился неподвижный и бессонный, словно страж ночи... Я никогда не видел, чтобы он спал, подобно нашей обители. Здесь давно не жили люди, и поэтому, наверное, Храм забыл, что такое сон. А тьма, обитавшая в этих стенах, была неподвластна людским законам.
Впервые в жизни обратился я к Золотому Храму с дерзкими словами, звучавшими почти как проклятье:
- Когда-нибудь ты покоришься мне! Я подчиню тебя своей воле, и ты больше не сможешь мне вредить!
Голос мой раскатился эхом над гладью ночного пруда.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Все происходившее со мной было словно зашифровано некой странной тайнописью; моя жизнь напоминала движение по коридору с зеркальными стенами, изображение в которых, множась, уходит в бесконечность. Мне казалось, что я сталкиваюсь с новым явлением, но на нем уже лежала тень виденного прежде. Я все шел и шел по нескончаемому этому коридору, влекомый подобными совпадениями, и не знал, в какие неведомые дебри заведет меня мой путь. Судьба, ожидающая каждого из нас, определена не волей случая. Если человека в конце пути ожидает смертная казнь, он всю жизнь поневоле в каждом телеграфном столбе, в каждом железнодорожном переезде видит тень предначертанного ему эшафота и постепенно свыкается со своей участью.
Мой жизненный опыт всегда оставался однослойным, лишенным углублений и утолщений. Ни к чему на свете, кроме Золотого Храма, не был я привязан, даже к собственным воспоминаниям. Но я не мог не видеть, что воспоминания эти, точнее отдельные их обрывки, не проглоченные темным морем времени и не стертые бессмысленным повторением, выстраиваются в цепочку, образуют зловещую и омерзительную картину.
Что же то были за обрывки? Иногда я всерьез задумывался над этим вопросом. Но в воспоминаниях было еще меньше смысла и логики, чем в осколках пивной бутылки, поблескивающих на обочине дороги. Я не мог думать об этих осколках как о частицах, некогда составлявших прекрасное и законченное целое, ибо при всей своей нынешней никчемности и бессмысленности каждое из воспоминаний несло в себе мечту о будущем. Подумать только - эти жалкие осколки бесстрашно, бесхитростно и бесстрастно мечтали о будущем! Да еще о каком будущем - непостижимом, неведомом, неслыханном!
Неясные думы такого рода иногда приводили мою душу в несвойственное ей состояние поэтического восторга. Если подобное настроение охватывало меня в ясную лунную ночь, я брал флейту и шел к Золотому Храму. Я уже достиг такого мастерства, что мог играть мелодию "Дворцовая колесница", так понравившуюся мне в исполнении Касиваги, не заглядывая в ноты.
Музыка подобна сновидению. И в то же время, в противоположность сновидению, она обладает большей конкретностью, чем любая явь. Куда же все-таки следует отнести музыку, думал я. Ей под силу менять сон и явь местами. Иногда она и самого меня превращала в мою любимейшую мелодию. Моя душа познала наслаждение этого превращения, и для меня, в отличие от Касиваги, музыка стала истинным утешением.
Каждый раз, кончив играть, я думал, отчего Золотой Храм не мешает мне обращаться в мелодию, не осуждает меня, а просто молчаливо взирает на эту метаморфозу? Ведь он ни разу не позволил мне слиться со счастьем и радостью обычной жизни. Разве не пресекал Храм любые мои попытки уйти от него, разве не возвращал меня обратно? Почему же только в музыке позволяет он мне находить забвение и усладу?
И при одной мысли о том, что наслаждение это дозволено Храмом, радость ослабевала. Выходило, что, раз Кинкакудзи не препятствует мне сливаться с музыкой, значит, музыка при всей своей похожести на жизнь - обман, подделка, и мое превращение - не более чем иллюзия.

Не подумайте, что я признал свое поражение и сдался после двух первых неудачных попыток сблизиться с женщиной и с жизнью. До конца сорок восьмого года мне еще не раз предоставлялись удобные случаи взять реванш (чаще всего с помощью Касиваги), и я без колебаний стремился использовать каждый из этих шансов. Однако результат вечно был один и тот же. Между мной и женщиной, между мной и жизнью неизменно вставал Золотой Храм. И сразу же все, к чему тянулись мои руки, рассыпалось в прах, а мир вокруг превращался в голую пустыню.
Однажды, работая на небольшом поле, что находилось за нашей кухней, я видел, как пчела садится на желтую летнюю хризантему. Собирательница меда прилетела, жужжа золотистыми крылышками, на залитый солнцем цветник, выбрала из множества хризантем одну и некоторое время висела над ней в воздухе.
Я попробовал представить себя пчелой. Передо мной желтела огромная хризантема, раскрывшая безукоризненные в своей правильности, лишенные изъянов лепестки. Цветок не уступал по красоте и совершенству Золотому Храму, однако вовсе не стремился в него превратиться, а так и оставался цветком. Да-да, очевидной и несомненной хризантемой, конкретной формой, не отягощенной потаенным смыслом. Таким образом, соблюдая правила своего бытия, цветок преисполнялся несказанного очарования и отлично выполнял для пчелы роль предмета ее вожделений. Какое, должно быть, мистическое ощущение - затаившись под оболочкой хризантемы, чувствовать себя объектом этого бесплотного, летающего и жужжащего вожделения! Форма постепенно слабеет, ее охватывает дрожь, она уже на пороге гибели. Однако безупречная хризантема создана именно для того, чтобы утолить жажду пчелы, в предвкушении этого акта и раскрыла она свои лепестки, именно сейчас ослепительно вспыхнет смысл самого существования формы. Она, форма, - это изложница, в которую вливается вечно подвижная, не имеющая очерченных границ жизнь; но и свободный полет жизни - тоже своего рода изложница, создающая различные формы в нашем мире...
Наконец пчела решительно устремилась в глубь хризантемы; опьянев от восторга, она всем тельцем зарылась в цветочную пыльцу. Цветок, приняв в себя гостью, сам превратился в пчелу, облаченную в роскошные доспехи из желтых лепестков, взволнованно закачался, и на миг показалось, что сейчас он сорвется со стебля и полетит.
От яркого света и от свершавшегося при этом ярком свете действа у меня закружилась голова. Затем я перестал быть пчелой и вновь стал самим собой; тут мне пришло в голову, что теперь мои глаза уподобились глазам Золотого Храма. Да, именно. Точно так же, как я вернулся от взгляда пчелы к своему взгляду, в моменты, когда жизнь должна вот-вот коснуться меня, мой собственный взгляд превращается во взгляд Храма. Именно тогда Кинкакудзи заслоняет от меня жизнь...
Итак, я вновь смотрел на мир своими глазами. Пчела и цветок заняли отведенные им места в бескрайнем мире вещей. Теперь полет пчелы и трепетание лепестков хризантемы встали в один ряд со всеми прочими явлениями - например, с дуновением ветерка. В этом неподвижном, холодном мире все предметы были равны; формы, таившей в себе столько очарования и соблазна, более не существовало. Хризантема осталась красивой, но не из-за неповторимой прелести формы, а лишь потому, что в самом названии "хризантема" для нас содержится обещание чего-то прекрасного. Я не был пчелой, и цветок не обладал для меня могучей притягательной силой; не был я и хризантемой, никакая пчела ко мне не вожделела. Исчезло родство многообразных форм с вечным движением жизни. Мир снова был отброшен в бездну всеобщей относительности, и двигалось теперь только время. В миг, когда передо мной возникал бесконечный и абсолютный Кинкакудзи, когда мои глаза становились его глазами, мир менялся, и в этой трансформированной вселенной один только Храм обладал формой и красотой, а все прочее обращалось в тлен и прах... И хватит об этом. С тех пор как у стен этого Храма я наступил на проститутку, а в особенности после внезапной смерти Цурукава, я задавал себе один и тот же вопрос: "Возможно в этом мире зло или нет?"

x x x

Это случилось в один из первых дней нового, сорок девятого года, в субботу. У меня был свободный вечер, и я отправился прогуляться по оживленной улице Синкегоку. В густой толпе прохожих мне вдруг встретилось знакомое лицо, но прежде чем я успел сообразить, кто это, лицо исчезло в людском море.
Человек, привлекший мое внимание, был в дорогом пальто, с элегантным кашне на шее, на голове его красовалась фетровая шляпа; рядом с ним шла молодая женщина в ржаво-красном плаще - судя по виду, гейша. Кто же это был такой? Розовое, пухлое лицо, немолодое, но какое-то по-младенчески свежее и чистое, мясистый нос... Да это же Учитель! - вдруг понял я. Просто тень от шляпы помешала мне узнать его сразу. Пугаться вроде бы было нечего, но я похолодел при мысли о том, что настоятель меня увидит. Тогда я поневоле стану очевидцем его предосудительных забав, нежелательным свидетелем, и между нами неминуемо возникнет тесная связь, основанная на взаимном доверии - или недоверии. Нет, мне это было совсем ни к чему.
Тут я увидел черного лохматого пса, бредущего сквозь новогоднюю толпу. Видимо, он привык к таким скоплениям людей и ловко лавировал меж полами роскошных дамских манто и потрепанных военных шинелей, пробираясь поближе к витринам магазинов. У сувенирной лавки, которая, верно, торговала на этом месте еще с незапамятных времен, пес замер и стал принюхиваться. Оказалось, что у пса выбит глаз, - кровавая корка запеклась в глазнице ярко-красным кораллом. Уцелевшим глазом собака рассматривала что-то на асфальте. Грязная шерсть на спине свалялась и торчала заскорузлыми клочками.
Не знаю, чем так заинтересовал меня этот пес. Возможно, абсолютным своим несоответствием праздничной и светлой атмосфере улицы: он упрямо тащил за собой какой-то иной, совершенно отличный от всего окружающего мир. Пес брел по своей собственной мрачной вселенной, где из всех чувств царило только обоняние. Это был город, ничем не похожий на город людей, в нем сиянию уличных фонарей, грому музыки и взрывам смеха угрожали зловещие и вездесущие запахи. Мир запахов куда более упорядочен и конкретен; от мокрых лап пса несло мочой, и этот смрад имел самую непосредственную связь с едва уловимым зловонием, которое исходило от внутренних органов прохожих.
Было очень холодно. Мимо меня прошла компания молодых парней, скорее всего спекулянтов с черного рынка; они обрывали на ходу сосновые ветки, украшавшие по случаю Нового года двери домов, и потом сравнивали, кто нарвал больше. Парни показывали друг другу ладони, затянутые в новенькие перчатки, и громко хохотали. Одним удалось выдернуть по целой ветке, у других в руке оказалось всего несколько зеленых иголок.
Я шел следом за бездомным псом. Иногда я терял его из виду, но каждый раз он появлялся вновь. Мы свернули в переулок, который вел к улице Каварамати. Здесь было не так светло, как на Синкегоку; по мостовой пролегали трамвайные рельсы. Пес исчез куда-то и больше не появлялся. Я остановился и стал высматривать его по сторонам. Потом дошел до угла и все вертел головой, надеясь увидеть пса.
В это время прямо передо мной притормозил шикарный лимузин. Шофер распахнул дверцу, и в машину села какая-то женщина. Я обернулся и по смотрел на нее. Садившийся следом за ней в автомобиль мужчина, увидев меня, замер на месте.
Это был Учитель. Для меня осталось загадкой, как вышло, что он, сделав круг, снова наткнулся на меня. Как бы там ни было, но я оказался лицом к лицу с настоятелем, а на севшей в машину женщине краснел уже знакомый мне плащ цвета ржавчины.
Теперь прятаться было уже бессмысленно. Потрясенный неожиданной встречей, я не мог вымолвить ни слова. Я еще ничего не успел сказать, а заикание уже трепетало у меня во рту. И тут произошло нечто необъяснимое, никак не связанное с ситуацией и владевшими мною чувствами: глядя прямо в лицо настоятелю, я рассмеялся. Я не смог бы объяснить природу этого смеха, он словно обрушился на меня откуда-то извне и залепил весь рот вязкой массой. Настоятель переменился в лице.
- Да ты, никак, шпионить за мной вздумал! Идиот! - гневно бросил он и, не удостоив меня больше ни единым взглядом, сел в машину и громко захлопнул дверцу. Взревев мотором, наемный лимузин умчался прочь. Мне стало ясно, что настоятель заметил меня и прежде, на улице Синкегоку.

Я ждал, что на следующий день Учитель вызовет меня к себе и сурово отчитает, тогда я смогу все ему объяснить и оправдаться. Однако, как и в том памятном случае с проституткой, настоятель предпочел молчать, и для меня началась новая пытка.
Изредка я получал письма от матери. В каждом из них она писала, что ждет не дождется, когда я стану настоятелем Рокуондзи, только этим и живет.
Чем чаще вспоминал я гневный окрик Учителя ("Да ты, никак, шпионить за мной вздумал! Идиот!"), тем недостойнее звания священника он мне казался. Настоящий монах секты Дзэн должен обладать чувством юмора и смотреть на вещи шире, никогда бы не обратился он к своему ученику с таким вульгарным упреком. Он произнес бы что-нибудь остроумное и куда более действенное. А теперь сказанного, конечно, не воротишь. Настоятель, несомненно, решил, что я специально выслеживаю своего Учителя да еще открыто издеваюсь над его грешками. Мое поведение сбило его с толку, вот он и сорвался на недостойный своего положения крик.
Так или иначе, зловещее молчание настоятеля день ото дня все больше тревожило меня. Тень Учителя вновь разрослась до громадных размеров и постоянно маячила у меня перед глазами, словно рой назойливых мошек.
Прежде, отправляясь куда-нибудь проводить службу, настоятель всегда брал с собой отца эконома, теперь же, в результате так называемой "демократизации монастырской жизни", сопровождать Учителя, кроме отца эконома, должны были по очереди отец ключарь и мы, трое послушников. Ведавший ранее внутренним распорядком монах, о строгости которого я был немало наслышан, во время войны угодил в солдаты и погиб, так что его обязанности пришлось взять на себя сорокапятилетнему отцу эконому. Третий послушник появился в обители недавно, заняв место умершего Цурукава.
Однажды Учителя пригласили на торжественную церемонию. Вступал в должность новый настоятель храма, принадлежащего к той же дзэнской школе Сококудзи, что и наш Рокуондзи. Был как раз мой черед сопровождать преподобного Досэна. Святой отец ничего не сделал, чтобы освободить меня от этого поручения, и я надеялся, что по дороге представится возможность оправдаться перед ним. Однако накануне вечером я узнал, что с нами пойдет еще и новенький, и моя надежда угасла.
Те, кто знаком с литературой Годзан26, несомненно помнят монаха Дзэнкю Исимуро, ставшего настоятелем киотоского храма Мандзю в первый год эры Коан27. Летопись сохранила прекрасные слова, произнесенные новым пастырем, когда он обходил свои владения. Указав рукой на Мандзю, Дзэнкю возрадовался, что отныне становится настоятелем этого знаменитого храма, и горделиво воскликнул: "Ныне, пред стенами императорского дворца, у ворот священных Мандзю скажу: "Нищий, открываю дверь сию; разутый, восхожу на гору Конрон!28"

Началась церемония воскурения фимиама в честь Наставника. В древние времена, когда секта Дзэн еще не обросла традициями и условностями, главное значение придавалось духовному прозрению верующего. В ту пору не Учитель подбирал себе учеников, а, наоборот, послушник выбирал наставника, причем мудрости он должен был учиться не у одного своего духовного отца, а у всех монахов обители. Во время же службы в честь Наставника ученик объявлял имя Учителя, чьим последователем он себя считал.
Наблюдая эту торжественную церемонию, я думал, назову ли имя преподобного Досэна, доведись мне принимать после него храм Рокуондзи. Или, нарушив семивековую традицию, объявлю во всеуслышание какое-нибудь другое имя? Стояла ранняя весна, в зале было прохладно; вился, смешиваясь, аромат пяти разных благовоний, холодно посверкивал драгоценный венец на статуе Будды, разливался сиянием нимб, окружающий лик Всевышнего; яркими пятнами выделялись облачения монахов... Я мечтал о том, как буду сам воскурять фимиам в честь Наставника, представлял себя на месте новоиспеченного настоятеля.
Будет такой же, как сегодня, холодный весенний день, когда я изменю древней традиции! Выстроившиеся в ряд монахи разинут рты от изумления, позеленеют от такого кощунства! Решено: я и не подумаю назвать имя Досэна, назову имя... А кого мне назвать своим наставником? Кто направил меня на путь просветления? Я растерялся. Да и как вообще произнести что-то при моем заикании? А ведь я непременно начну заикаться. Представляю, как я стану лепетать, что истинным моим учителем было Прекрасное. Или, может, Пустота? Все, конечно, покатятся со смеху, а я буду стоять перед ними дурак дураком...
Я очнулся от грез. Настал черед Учителя, и я должен был ему помогать. Вообще-то мне следовало бы гордиться тем, что я сопровождаю Досэна, - настоятель Рокуондзи считался самым почетным из гостей. Закончив курить благовония, Учитель торжественно поднял Белый Молот, этот символический ритуал означал, что новый настоятель храма - подлинный священник, а не самозванец. Сначала Досэн произнес ритуальные слова, а потом громко ударил молотом в гонг, и я вновь почувствовал, какой великой властью обладает Учитель.

Мне становилось невмоготу выносить молчание настоятеля, тем более что я не знал, как долго оно может продлиться. Если ты испытываешь к человеку какие-то чувства, думал я, ты вправе рассчитывать на ответную реакцию - не важно, любовь это будет или ненависть.
У меня выработалась жалкая привычка при каждом удобном и неудобном случае искательно заглядывать в лицо Учителю, стараясь угадать, о чем он думает, но ни разу не увидел я на этом лице и тени живого чувства. То была даже не холодность. Бесстрастность этого лица могла означать презрение, но презрение не ко мне одному, а ко всему человеческому роду или вообще к чему-то абстрактному.
Я заставлял себя думать о грубой, животной силе массивного черепа настоятеля, о низменности физической его природы. Я представлял, как Учитель испражняется или как он совокупляется с девкой - той, в ржаво-красном плаще. Тогда бесстрастность исчезала с его лица и сменялась блаженно-страдальческой гримасой наслаждения.
Я воображал, как пухлая, мягкая плоть настоятеля сливается со столь же пухлой и мягкой плотью женщины, так что невозможно определить, где кончается одно тело и начинается другое, как круглый живот Учителя трется о круглый живот его подруги. Но, странное дело, сколько ни напрягал я фантазию, животное выражение появлялось на лице настоятеля сразу, безо всякого перехода от обычной застывшей маски. Никакой радуги нюансов и переходов одного чувства в другое - просто скачок из крайности в крайность. Пожалуй, единственная связь, которую можно было наметить между двумя этими полюсами, заключалась в грубом окрике: "Ты, никак, шпионить за мной вздумал! Идиот!"
Измученный домыслами и ожиданием, я в конце концов с непреодолимой силой возжаждал только одного: хоть раз увидеть, как лицо настоятеля исказится от ненависти. И я разработал некий план - безумный, инфантильный и, вне всякого сомнения, чреватый для меня большими неприятностями; я все это понимал, но остановиться уже не мог. Я даже не подумал о том, что моя выходка еще более укрепит настоятеля в его несправедливом подозрении.
В университете я спросил у Касиваги, где находится нужный мне магазин. Мой приятель тут же объяснил, даже не спросив, зачем мне это понадобилось. В тот же день я отправился по указанному адресу и просмотрел целую кипу открыток с фотографиями гейш квартала Гион.
Поначалу из-за толстого слоя грима все женщины казались мне одинаковыми, но постепенно я стал различать под схожими масками из пудры и помады живые черты: здесь были лица умные и глупые, веселые и печальные, счастливые и несчастные. Наконец я нашел то, что искал. Глянцевый снимок так блестел в чересчур ярком электрическом освещении, что я чуть его не просмотрел; но стоило мне взять открытку в руки, как она сразу же перестала отсвечивать, и я узнал лицо гейши в ржаво-красном плаще.
- Вот эту, пожалуйста, - сказал я продавщице.

Сам не пойму, откуда взялась моя смелость; впрочем, не менее странной была и необъяснимая веселость, неудержимая радость, охватившая меня, как только я начал осуществлять свой план. Поначалу я собирался выбрать момент, когда Учителя не будет в храме, чтобы меня нельзя было уличить. Но вновь обретенная веселая храбрость заставила меня избрать наиболее опасный из способов, не оставляющий сомнений в том, кто истинный виновник.
В мои обязанности по-прежнему входило относить в кабинет настоятеля утреннюю почту. В тот холодный мартовский день я, как обычно, отправился в прихожую за газетами. Фотографию гейши из квартала Гион я засунул между газетными страницами. Сердце мое бешено колотилось.
Посередине храмового двора росла саговая пальма, окруженная живой изгородью. Была отчетливо видна грубая кора дерева, ярко высвеченная утренним солнцем. Слева от пальмы раскинула ветви небольшая смоковница. Оттуда доносилось щебетание запоздалых чижей, похожее на пощелкивание четок. Я мимоходом удивился, что они еще не улетели, но сомнений не было - желтогрудые пичужки, скакавшие по залитым солнцем веткам, могли быть только чижами. Двор, посыпанный белым гравием, дышал миром и покоем.
Я осторожно ступал по мокрому после недавнего мытья полу, стараясь не угодить в стоявшие там и сям лужи. Седзи Большой библиотеки, где находился кабинет Учителя, были плотно задвинуты. Раннее утро сияло такой свежестью, что бумага перегородок казалась белоснежной.
Я привычно опустился на колени и произнес:
- Можно войти?
Настоятель отозвался, и я, раздвинув седзи, положил согнутые пополам газеты на край стола. Учитель сидел, уткнувшись носом в какую-то книгу, на меня он даже не взглянул... Я попятился, закрыл за собой перегородку и, стараясь не терять хладнокровия, медленно зашагал по коридору к себе.
До самого ухода на занятия я сидел неподвижно, чувствуя, как все большее волнение охватывает мою душу. Казалось, никогда еще не испытывал я такого жгучего нетерпения. Моя выходка преследовала единственную цель - вывести настоятеля из себя, но теперь я с замиранием сердца предвкушал страстную и драматическую сцену, в которой сольются, поняв друг друга, две страдающие души.
Может быть, сейчас дверь моей кельи распахнется, на пороге возникнет Учитель и объявит, что прощает мне все прегрешения. И тогда впервые в жизни я, прощенный, достигну чистоты и просветления - обычного состояния моего погибшего друга Цурукава. Мы с Учителем, наверное, обнимемся и скажем: жаль, что мы не поняли друг друга раньше.
Я, конечно, недолго тешил себя подобными фантазиями, но удивительно, как вообще могла прийти мне в голову такая несусветная чушь! Впоследствии, трезво анализируя свое поведение, я понял, что идиотским этим поступком окончательно восстановил против себя настоятеля, уничтожил все шансы стать кандидатом в его преемники и, следовательно, навек утратил возможность властвовать над Золотым Храмом. Я был настолько возбужден, что на время вообще забыл об извечной своей страсти!
Я напрягал слух, пытаясь уловить какие-нибудь звуки из Большой библиотеки, но там было тихо.
Теперь я не сомневался, что на меня обрушится яростный гнев настоятеля. Я ждал этого гнева, меня не испугали бы ни бешеная ругань, ни удары, ни пинки, ни вид собственной крови.
Но из Большой библиотеки не доносилось ни звука, и ничьи шаги не приближались по коридору к моей двери...


С уважением к каждому подписчику, Романов Александр,mailto:forex_raa@mail.ru
Форум рассылки http://www.forum.alerom.ru
Сайт рассылки с архивом выпусков http://www.alerom.ru
Я всегда рад услышать справедливую критику и пожелания!

В избранное