Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Хулио Кортасар "Игра в классики"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 71 (1141) от 2016-09-12


   Хулио Кортасар "Игра в классики"

Часть
2
   По эту сторону
   Глава 51

Но тут появился Реморино со старичком, у которого был довольно испуганный вид и который, увидев администратора, приветствовал его причудливым поклоном.

- В пижаме! - поразилась Кука.

- Ты же их видела, когда мы шли, - сказал Феррагуто.

- Они были не в пижамах. А в чем-то, скорее похожем...

- Тихо, - сказал администратор. - Подойдите сюда, Антуньес, и поставьте свою подпись там, где укажет Реморино.

Старик внимательно глядел в список, а Реморино протягивал ему "Бироме". Феррагуто достал носовой платок и легкими прикосновениями промокнул пот со лба.

- Это страница восемь, - сказал Антуньес, - а я, по-моему, должен расписываться на первой.

- Вот тут, - сказал Реморино, указывая ему место, где расписываться. - И пошли, а то кофе с молоком остынет.

Антуньес изящно расписался, приветствовал собравшихся и удалился жеманной походочкой, которая привела Талиту в восторг. Вторая пижама оказалась гораздо толще, и, проплыв вокруг стола, владелец пижамы подал руку администратору, тот пожал руку безо всякого удовольствия и сухо указал его место в списке.

- Вы уже знаете, в чем дело, так что подписывайте и идите к себе в палату.

- Моя палата не метена, - сказал Пижамный толстяк.

Кука про себя отметила недостаток санитарии и гигиены. Реморино пытался вложить "Бироме" в руку Пижамного толстяка, а тот пятился от него.

- У вас сейчас же подметут, - сказал Реморино. - Подпишите, дон Никанор.

- Ни за что, - сказал Пижамный толстяк. - Это ловушка.

- Что за глупости, какая ловушка, - сказал администратор. - Доктор Овехеро объяснил вам, в чем дело. Вы подписываете и с завтрашнего дня получаете двойную порцию рисовой каши на молоке.

- Я не подпишу, раз дон Антуньес не согласен, - сказал Пижамный толстяк.

- Он только что подписал, перед вами. Смотрите.

- Подпись неразборчивая. Это не его подпись. Вы заставили его подписать электрошоком. Дона Антуньеса убили.

- Ведите его снова сюда, - приказал администратор Реморино, тот опрометью кинулся вон и возвратился с Антуньесом. Пижамный толстяк издал радостный крик и подошел к Антуньесу пожать ему руку.

- Подтвердите, что вы согласны и чтобы он тоже не боялся, подписывал, - сказал администратор. - Давайте, а то уже поздно.

- Подписывай, не бойся, сынок, - сказал Антуньес Пижамному толстяку. - Как ни крути, все равно по башке дадут.

Пижамный толстяк выронил ручку. Реморино, ворча, поднял ее, а администратор вскочил на ноги в ярости. Прячась за спиной Антуньеса, Толстяк дрожал и крутил рукава пижамы. В дверь коротко постучали, и, прежде чем Реморино успел открыть, в залу вошла сеньора в розовом кимоно, не говоря ни слова, направилась прямиком к списку и оглядела его со всех сторон так, словно это был не список, а жареный поросенок. Выпрямилась, довольная, и положила ладонь на список.

- Клянусь, - сказала сеньора, - говорить правду и только правду. А вы, дон Никанор, не дадите мне соврать.

Пижамный толстяк бурно закивал головой и тут же взял из рук Реморино "Бироме", быстро расписался где попало, никто и глазом не успел моргнуть.

- Ну и скотина, - послышался шепот администратора. - Посмотри, Реморино, годится ли его подпись. Ну ладно. А теперь вы, сеньора Швитт, раз уж вы тут. Реморино, покажи ей где.

- Если социальные условия не будут улучшены, я ничего не подпишу, - сказала сеньора Швитт. - Надо открыть двери и окна навстречу духовным запросам.

- Я хочу, чтобы у меня в комнате было два окна, - сказал Пижамный толстяк. - А дон Антуньес хочет пойти во Франко-английский магазин купить вату и еще что-то. Здесь так темно.

Чуть повернув голову, Оливейра увидел, что Талита смотрит на него и улыбается. Оба знали, что каждый из них думает: все это дурацкая комедия, Пижамный толстяк и все остальные - такие же сумасшедшие, как они сами. Скверные актеры, они даже и не старались выглядеть сумасшедшими, не удосужились проштудировать общедоступный учебник психиатрии. Вот, например, Кука, которая сидела в кресле, сжимая обеими руками сумочку, сама себе хозяйка, эта самая Кука выглядела куда более ненормальной, чем трое, которые, поставив свои подписи, теперь принялись требовать что-то, кажется, смерти какого-то пса, по поводу которого сеньора Швитт пространно изъяснялась, усиленно жестикулируя. Ничего непредвиденного, все складывалось самым обыденным образом в неустойчивых и многословных взаимоотношениях, и гневные реплики администратора не проясняли рисунка без конца повторявшихся жалоб, требований и заявлений насчет Франко-английского магазина. Итак, Реморино одного за другим ввел Антуньеса, Пижамного толстяка, затем сеньора Швитт с презрением поставила свою подпись, потом вошел гигант, кожа да кости, вроде тощей вспышки в розовой фланели, а за ним - совсем мальчонка, седой как лунь, с зелеными, недобро-красивыми глазами. Эти, последние, подписали, не слишком сопротивляясь, но зато, видно сговорившись, пожелали остаться в зале до конца церемонии. Не ввязываясь в спор, администратор велел им сесть в углу, а Реморино пошел и привел двух следующих - девушку с пышными бедрами и смуглого мужчину, не подымавшего глаз от пола. И снова, к удивлению собравшихся, больные потребовали смерти собаки. Когда же они поставили свои подписи, девушка раскланялась как балерина на выходе. Кука Феррагуто ответила ей любезным наклоном головы, что у Талиты с Тревелером вызвало приступ неудержимого смеха. Под списком стояло уже десять подписей, а Реморино приводил все новых, и каждый раз следовал обмен приветствиями, иногда затевался спор, затем прекращался, персонажи сменяли друг друга, а под списком появлялась новая подпись. Было уже половина восьмого, и Кука, достав пудреницу, стала приводить себя в порядок с видом настоящей директорши клиники, нечто среднее между мадам Кюри и Эдвиж Фейер. И снова Талита с Тревелером скорчились, а Феррагуто с беспокойством заглядывал то в список - как продвигаются дела, то в лицо администратору. Без двадцати восемь очередная пациентка заявила, что ничего не подпишет до тех пор, пока не прикончат пса. Реморино пообещал ей, а сам подмигнул Оливейре, и тот оценил его доверие. Прошло уже двадцать больных, и оставалось еще сорок пять. Администратор подошел и сообщил, что наиболее заковыристых они уже подписали (так и сказал) и что теперь лучше всем пройти в другую комнату, где можно будет получить пиво и последние известия. Перекусывая, они говорили о психиатрии и о политике. Революция была задушена правительственными силами, главари сдавались в Лухане. Доктор Нерио Рохас сейчас на конгрессе в Амстердаме. А пиво превосходное.

К половине девятого было получено сорок восемь подписей. Темнело, и в зале стало вязко и душно от дыма, от людей, набившихся по углам, от кашля, то и дело вырывавшегося у кого-нибудь из присутствующих. Оливейра хотел было выйти на улицу, но администратор был суров и неумолим. Последние трое, подписывая, потребовали изменений в режиме питания. (Феррагуто сделал знак Куке, чтобы она записала, только этого не хватало, еда в клинике должна быть безупречной), а также смерти пса (Кука по-итальянски сложив пальцы, подняла руку, показывая их Феррагуто, который растерянно потряс головой и кидал взгляды на администратора, а тот, уставший до невозможности, закрывался от него журналом по кондитерскому делу). Когда вошел старик с голубем на ладони, которого он все время тихонько поглаживал, точно убаюкивал, наступила долгая пауза, и все глядели на неподвижного голубя в руке у больного и испытали почти сожаление, что старику придется перестать гладить голубя и вместо этого взять в руку "Бироме", которую ему протягивал Реморино. Вслед за стариком вошли под руку две сестры и с порога потребовали смерти пса, а также улучшения условий содержания. Услыхав про пса, Реморино рассмеялся, а Оливейра почувствовал, что у него затекла рука, и, поднявшись, сказал Тревелеру, что пойдет пройдется немного, совсем немного, и сразу же возвратится.

- Вам надлежит остаться, - сказал администратор. - Вы - свидетель.

- Я буду в доме, - сказал Оливейра. - Посмотрите закон Мендеса Дельфино, он предусматривает такой случай.

- Я пойду с тобой, - сказал Тревелер. - Через пять минут вернемся.

- Далеко не уходите, - сказал администратор.

- Само собой, - сказал Тревелер. - Пошли, братец, по-моему, здесь можно спуститься в сад. Кто бы мог подумать, что все так обернется, какое разочарование.

- Единодушие скучно, - сказал Оливейра. - Даже ни одной смирительной рубашки не понадобилось. И смотри, все, как один, хотят смерти пса. Пошли сядем возле фонтанчика, струйка такая чистая, может, глядя на нее, поймем, что к чему.

- Пахнет нефтью, - сказал Тревелер. - Глядя на нее, все поймем.

- А мы чего ждали? Видишь, они все в конце концов подписывают, никакой разницы между ними и нами. Никакой. Так что это заведение - как раз для нас с тобой.

- Да нет, - сказал Тревелер, - разница есть: в отличие от нас, у них тут все - в розовом.

- Смотри-ка, - сказал Оливейра, указывая на верхние этажи. Почти совсем стемнело, и в окнах третьего и четвертого этажей ритмично зажигался и гас свет. Свет в одном окне - и темнота в соседнем. Наоборот. Свет на всем этаже, темнота на следующем, и наоборот.

- Ну, началось, - сказал Тревелер. - Подписей много, да только работа грубая, белые нитки видны.

Они решили выкурить по сигарете возле блестящей струйки, разговаривая ни о чем и глядя на свет в окнах, который зажигался и гас. И тут Тревелер намекнул на грядущие перемены, наступило молчание, а потом он услышал, как Орасио в темноте тихонько смеется. Тогда Тревелер повторил свое, желая одного - уверенности, но не знал, как сказать главное, которое никак не складывалось у него в слова и ускользало.

- Мы, как вампиры, присосались друг к другу, будто у нас одна кровеносная система, она нас соединяет, а вернее, разъединяет. Иногда нас с тобой, а иногда и всех троих, не будем обманываться. Я не знаю, когда это началось, но это так, и не надо закрывать на это глаза. Я думаю, что и сюда мы пошли не только потому, что директор нас притащил. Проще простого было остаться в цирке с Суаресом Мелианом, работу свою мы знаем, и нас там ценят. Так нет - надо было идти сюда. И всем троим. Больше всех я виноват, потому что не хотел, чтобы Талита думала, будто... Одним словом, я, желая освободиться от тебя, просто сбрасывал тебя со счета. Проклятое самолюбие, ты понимаешь.

- И правда, - сказал Оливейра, - зачем мне соглашаться на это предложение. Пойду лучше в цирк или вообще подальше отсюда. Буэнос-Айрес большой. Я уже говорил тебе как-то.

- Говорил, но уйти решил после нашего разговора, другими словами, поступаешь так из-за меня, а этого-то я и не хочу.

- Ну, ладно, объясни хотя бы, о каких переменах ты толкуешь.

- Не знаю, как сказать, берусь объяснять - и все становится еще туманнее. Но приблизительно так: когда я с тобой - никаких проблем, но стоит мне остаться одному, как я начинаю чувствовать, будто ты на меня давишь, давишь на меня из своей комнаты. Помнишь тот день, когда ты попросил гвозди? И с Талитой тоже неладно, она смотрит на меня, а мне кажется, что взгляд ее предназначается тебе, а вот когда мы все трое вместе, наоборот, она часами как будто и не замечает тебя. Я полагаю, ты и сам давно догадался.

- Да. Продолжай.

- Вот и все, а потому мне не хотелось бы помогать тебе рубить концы. Ты должен был решить сам, а теперь, когда я загнал тебя в ловушку и высказал все, ты не свободен в решении, потому что в тебе заговорит чувство ответственности и тогда - пиши пропало. Этика в данном случае заключается в том, что ты даруешь другу жизнь, а я твоего помилования не принимаю.

- А, - сказал Оливейра, - значит, ты не даешь мне уйти, и я уйти не могу. Тебе не кажется, что ситуация почти как у розовых пижам?

- Пожалуй.

- Смотри, как интересно.

- Что - интересно?

- Сразу погасли все огни.

- Наверное, добрались до последней подписи. Клиника перешла к Диру, да здравствует Феррагуто.

- По-моему, теперь следует доставить им удовольствие и прибить собаку. Поразительно, как она им осточертела.

- Да нет, не осточертела. И здесь тоже на данный момент страсти не выглядят чересчур сильными.

- У тебя, старик, потребность в радикальных решениях. Со мной тоже довольно долго такое творилось, а потом...

Обратно пошли с осторожностью, потому что в саду стало совсем темно и они не помнили, где там газоны, а где дорожки. Когда у самого входа они увидели под ногами начерченные мелками клетки классиков, Тревелер засмеялся тихонько, поджал одну ногу и запрыгал по клеткам. В потемках меловые линии слабо светились.

- Как-нибудь такой вот ночью, - сказал Оливейра, - я расскажу тебе, что было там. Мне это не доставит удовольствия, но, возможно, это единственный способ прикончить в конце концов собаку, если так можно выразиться.

Тревелер выпрыгнул из классиков, и в этот момент на втором этаже вспыхнули все огни. Оливейра, собиравшийся добавить что-то, увидел на мгновение, пока еще горел свет, прежде чем снова погаснуть, выступившее из темноты лицо Тревелера и удивился гримасе, исказившей его, гримасе-оскалу (которую бы определил латинским словом rictus, что значит растяжение рта, сокращение мышц губ наподобие улыбки).

- Кстати, о собаке, - сказал Тревелер, - ты обратил внимание, что фамилия главврача - Овехеро, овчар. Такие дела.

- Не это ты хотел мне сказать.

- Ты что - собираешься сетовать на мои умолчания и экивоки? - сказал Тревелер. - Конечно, ты прав, но не в этом дело. О таком не говорят. Но если хочешь попробовать... Однако у меня такое ощущение, что теперь почти поздно, че. Пицца остыла, и незачем к ней возвращаться. Лучше примемся сразу за работу, как-никак - развлечение.

Оливейра не ответил, и они поднялись в залу, где свершилась великая покупка и где администратор с Феррагуто допивали двойную порцию каньи. Оливейра присоединился к ним, а Тревелер пошел и сел на софу рядом с Талитой, которая с сонным видом читала роман. Едва была поставлена последняя подпись, как Реморино мигом убрал список и присутствовавших на церемонии больных. Тревелер заметил, что администратор погасил верхний свет, а вместо него зажег настольную лампу; все сразу стало мягким и зеленоватым, и все заговорили тихими, довольными голосами. Он слышал, как строились планы насчет того, чтобы поехать в центр, в ресторанчик, поесть потрохов по-женевски. Талита закрыла книгу и поглядела на него сонными глазами. Он провел рукою по ее волосам, и ему стало лучше. Что бы там ни было, но мысль есть потроха в такой час и в такую жару была просто-напросто безумной.


   Глава 52

Ибо, по сути дела, он ничего не мог рассказать Тревелеру. Он пробовал потянуть конец, и из клубка вытягивалась длинная нить, метры за метрами, просто метрометрия какая-то, словометрия, анатометрия, патриометрия, болеметрия, дурнометрия, тошнометрия, все, что угодно, но только не клубок. Следовало намекнуть Тревелеру, что все рассказанное надо понимать не в прямом смысле (а в каком же?), но что это не образ и не аллегория. Непреодолимое различие, разность уровней, и ни при чем тут были ум или информированность каждого из них, одно дело играть с Тревелером во всевозможные забавные игры или спорить о Джоне Донне - это происходило как бы на общей для обоих почве, - и совсем другое - чувствовать себя вроде обезьяны среди людей и хотеть быть обезьяной в силу доводов, которых не могла объяснить и сама обезьяна, как раз потому, что ничего разумного в этих доводах не было и сила их состояла именно в этом, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Первые ночи в клинике были спокойными; персонал, который должен был уйти, еще выполнял свои обязанности, а новенькие пока только смотрели, набирались опыта и сходились в аптеке у Талиты, а та, белоснежно-белая, в волнении заново открывала для себя эмульсии и барбитураты. Проблема состояла в том, чтобы обуздать немного Куку Феррагуто, которая прочно уселась в администраторское кресло и, похоже, была полна решимости установить в клинике свои жесткие правила, так что сам Дир почтительно выслушивал new deal [Новый курс (англ.).], излагавшийся в таких терминах, как гигиена, бог-отчизна-и-очаг, серые пижамы и липовый чай. То и дело заглядывая в аптеку, Кука держала-ухо- востро, прислушиваясь к профессиональным разговорам, которые, как ей казалось, должен был вести новый персонал. Талита заслуживала определенного доверия, у девочки был диплом, он висел тут же, на стенке, а вот ее муж и ее дружок вызывали подозрение. Беда для Куки заключалась в том, что они всегда были ей чертовски симпатичны, а потому приходилось по-корнелевски сражаться с чувством долга и платоническими пристрастиями в то время, как Феррагуто вникал в дело и постепенно приучался к тому, что теперь вместо шпагоглотателей у него - шизофреники, а вместо фуража - ампулы с инсулином. Врачи, в количестве трех человек, приходили по утрам и не слишком мешали. Дежурный врач, постоянно находившийся в клинике, страстный любитель покера, успел подружиться с Оливейрой и Тревелером, и в его кабинете на третьем этаже выстраивались такие флеш-рояли, а на кону, переходившем из рук в руки, накапливалось от десяти до ста монет, voglio dire! [Здесь: скажу вам! (ит.)] Больные чувствуют себя лучше, спасибо.


   Глава 53

И в один прекрасный четверг, часов в десять - оп-ля! - все по местам. К вечеру ушел старый персонал, хлопая дверями на прощание (Феррагуто и Кука только усмехались, твердо решив никому не платить никаких сверхурочных), а депутация больных провожала уходящих криками: "Конец собаке, конец собаке!", что, однако, не помешало им представить Феррагуто новое письмо с пятью подписями, в котором они требовали шоколада, вечерних газет и смерти пса. Новенькие остались одни, испытывая неуверенность, но Реморино, взяв на себя роль главного знатока, говорил, что все будет великолепно. Радиостанция "Мир" поддерживала спортивный дух буэнос-айресцев сообщениями о волне небывалой жары. Все рекорды побиты, можно было патриотически потеть в свое удовольствие, и Реморино уже подобрал в углах четыре или пять сброшенных пижам. Им с Оливейрой удалось убедить владельцев пижам надеть снова хотя бы штаны. Прежде чем засесть за покер с Феррагуто и Тревелером, доктор Овехеро дал разрешение Талите безо всякой боязни разнести лимонад всем, кроме номера шестого, восемнадцатого и тридцать первого. Тридцать первый в подобном случае всегда начинал плакать и Талите приходилось давать ему двойную порцию лимонада. Пора было начинать действовать motu proprio [По своему усмотрению (лат.)], смерть собаке.

Но можно ли было зажить этой жизнью спокойно и не удивляться на каждом шагу? Почти без подготовки, потому что учебник психиатрии, приобретенный в лавке Томаса Пардо, не сослужил для Талиты и Тревелера пропедевтической службы. Без всякого опыта, без настоящего желания, вообще без ничего: и впрямь, человек - это животное, которое привыкает даже к тому, что не в состоянии привыкнуть. Взять, к примеру, морг: Тревелер с Оливейрой понятия о нем не имели, и нате вам, во вторник ночью Реморино по приказу доктора Овехеро пришел за ними. Оказывается, на втором этаже только что умер пятьдесят шестой номер, что, впрочем, ожидалось, и надо было, во-первых, помочь санитару, а во-вторых, отвлечь Тридцать первого, который был телепатом, а потому имел дурные предчувствия. Реморино объяснил им, что прежний персонал постоянно боролся за свои права и работал строго по распорядку с тех пор, как узнал про закон об оплате за сверхурочную работу, но теперь они остались одни, и, нечего делать, надо вгрызаться в работу, заодно и хорошая практика.

Как странно, что в инвентарном списке, зачитанном в день великой покупки, не значится морг. Как-никак, че, где-то надо держать останки, пока не явится семья или муниципалитет не пришлет фургон. Может, в том списке он был назван камерой хранения, или транзитным залом, или холодильным устройством - словом, каким-нибудь эвфемизмом, а может, просто шел как один из восьми холодильников. Что поделаешь, слово "морг" не смотрится в официальном документе, считал Реморино. А зачем восемь холодильников? Ну как же... Требование государственного департамента санитарии и гигиены, или прежний администратор просто приобрел их по случаю, но, как бы то ни было, это неплохо, бывает такой наплыв, как в тот год, когда выиграл "Сан-Лоренсо" (какой это год был? Реморино не помнил, но это был год, когда "Сан-Лоренсо" обыграл всех), - вдруг сразу четверо больных отдали концы, тот еще урожай, я вам скажу. Такое, конечно, редко бывает, Пятьдесят шестой-то давно дышал на ладан, с ним все ясно. Здесь говорите потише, чтобы не разбудить контингент. А ты, что ты шатаешься по коридору в такую поздноту, ну-ка, марш в постель, живо. Он славный парень, смотрите, как он старается. Только ночью его все время в коридор тянет, и не думайте, что тут дело в женщинах, с этим у нас полный порядок. Тянет его потому, что он сумасшедший, вот и все, как любой из нас, к слову сказать.

Оливейра с Тревелером решили, что Реморино - просто чудо. Очень развитый, сразу видно. Они помогли санитару, который был - когда не выполнял санитарских обязанностей - просто Седьмым номером (хорошо поддается лечению, так что его можно привлекать к нетяжелой работе). Каталку спустили на грузовом лифте, в кабине было тесно, и все ощутили совсем близко недвижно горбившегося под простыней Пятьдесят шестого. Семья приедет за ним в понедельник, они из Трелева, бедные люди. А Двадцать второго до сих пор не забрали, это уж - дальше некуда. Денежные люди, полагал Реморино, все такие: хуже не бывает, чистые стервятники, никаких чувств. И муниципалитет позволяет, чтобы Двадцать второй...? Да, был тут судебный эксперт, ходил. А дни-то идут, две недели пролетело, вот и видите сами: хорошо, что много холодильников. Этот да тот, вот их уже и три, потому что там еще и Второй номер, эта из основательниц. У Второго нет семьи, но похоронная контора обещала прислать фургон в течение сорока восьми часов. Реморино посчитал и засмеялся - прошло с тех пор уже триста шесть часов, почти триста семь. А основательницей он назвал ее потому, что старушка появилась тут давным-давно, еще до доктора, который продал ее дону Феррагуто. А дон Феррагуто, кажется, ужасно симпатичный, а? Подумать только, у него был цирк, потрясающе.

Седьмой открыл лифт, выкатил каталку и ринулся по коридору; это было ни к чему, Реморино осадил его и пошел впереди с ключом - открывать металлическую дверь, а Тревелер с Оливейрой между тем одновременно вытащили сигареты, ох уж эти рефлексы... Им бы лучше захватить с собой пальто, потому что о волне небывалой жары в морг не сообщили, в остальном же он походил на склад напитков: длинный стол у одной стены, а у другой - холодильник до самого потолка.

- Достань-ка пиво, - приказал Реморино. - Да, вы ведь не знаете. Иногда режим здесь чересчур... Лучше не говорить про это дону Феррагуто, словом, мы здесь, случается, выпьем пивка, только и всего.

Седьмой подошел к одной из дверей холодильника и достал бутылку. Пока Реморино открывал ее специальным приспособлением на перочинном ноже, Тревелер взглянул на Оливейру, но первым заговорил Седьмой.

- Может, лучше его сначала положить?

- Ты... - начал Реморино и остановился с раскрытым перочинным ножом в руках. - Ты прав, парень. Давай. Вот эта свободна.

- Нет, - сказал Седьмой.

- Ты мне будешь говорить?

- Простите меня и извините, - сказал Седьмой. - Свободна вон та.

Реморино уставился на него, но Седьмой улыбнулся ему и, сделав как бы приветственный жест рукой, подошел к дверце, о которой шла речь, и открыл ее. Из камеры хлынул яркий свет, словно от северного сияния или другого холодного светила; посреди сияния вырисовывались довольно крупные ступни ног.

- Двадцать второй, - сказал Седьмой. - Что я говорил? Я их всех по ногам узнаю. А вот здесь Вторая. На что спорим? Смотрите, если не верите. Убедились?

Ну вот, значит, этого мы заложим сюда, она свободна. Помогите мне, осторожней, сперва заносим голову.

- Он у нас чемпион в этих делах, - сказал Реморино тихонько Тревелеру. - По правде говоря, я не знаю, почему Овехеро держит его тут. Стаканов нет, че, так что пососем из горлышка.

Прежде чем взяться за бутылку, Тревелер глотнул дым, глубоко, до самых колен. Бутылка пошла по кругу, и первый сальный анекдотец рассказал Реморино.


   Глава 54

Из окна своей комнаты на втором этаже Оливейра видел дворик с фонтаном, струйку воды, начерченные на земле классики, по которым прыгал Восьмой номер, три дерева, отбрасывающие тень на клумбу с мальвами и живую изгородь, и высокий-высокий забор, скрывавший все, что происходило на улице. Восьмой прыгал по клеточкам почти целый день и оставался непобедимым, Четвертый с Девятнадцатым хотели отбить у него Небо, но тщетно, нога у Восьмого была как снайперское орудие, огонь по клетке! - и камешек всегда ложился наилучшим образом, просто необыкновенно. Ночами клетки чуть светились, и Оливейре нравилось смотреть на них из окна. Восьмой, у себя в постели, поддавшись действию кубического сантиметра снотворного, спит теперь, наверное, как цапля, мысленно поджав одну ногу, а другой подбивая камешек скупым и безошибочным движением в борьбе за Небо, которое скорее всего разочарует, едва он его захватит. "Ты невыносимый романтик, - думал про себя Оливейра, потягивая мате. - А розовая пижама на что?" На столе лежало письмецо от безутешной Хекрептен: что же это такое, выпускают тебя только по субботам, это не жизнь, дорогой, я не согласна так долго оставаться одна, видел бы ты нашу комнатку. Поставив мате на подоконник, Оливейра достал из кармана ручку и взялся писать ответ. Во-первых, есть телефон (далее следовал номер); во- вторых, они очень заняты, но реорганизация продлится не более двух недель, и тогда они смогут видеться по средам, субботам и воскресеньям. И в-третьих, у него кончается трава. "Пишу как из заключения", - подумал он, ставя подпись. Было почти одиннадцать, скоро ему сменять Тревелера, который дежурит на третьем этаже. Заварив свежий мате, он перечитал письмо и заклеил конверт. Он предпочитал писать, телефон в руках у Хекрептен становился ненадежным инструментом, сколько не объясняй, она все равно не понимала.

В левом крыле погасло окно аптеки. Талита вышла во двор, заперла дверь на ключ (она прекрасно была видна под усыпанными звездами горячим небом) и нерешительно подошла к фонтану. Оливейра тихонько свистнул ей, но Талита продолжала смотреть на фонтан и даже поднесла палец к, струе, попробовала воду. Потом прошла через двор, прямо по клеточкам классиков и исчезла под окном у Оливейры. Все это немного походило на картины Леоноры Каррингтон: ночь, а в ней Талита, ступает по клеткам, не замечая их, струйка воды в фонтане. Когда фигура в розовом выступила откуда-то и медленно приблизилась к клеточкам, не решаясь наступить на них, Оливейра понял, что все приходит в порядок: вот сейчас фигура в розовом непременно выберет из множества камешков, сложенных Восьмым у клумбы, один плоский и Мага, потому что это была Мага, подожмет левую ногу и носком туфли направит камешек в первую клетку. Сверху он видел волосы Маги, покат ее плеч и как она, чуть вскидывая руки, чтобы удержать равновесие, мелкими шажками входила в первую клетку и подталкивала камешек ко второй (Оливейра даже почувствовал дрожь оттого, что камешек чуть было не выскочил за клетку, но неровность плит удержала его точно у черты), потом она легко впрыгнула во вторую клетку и застыла на секунду, как розовый фламинго, в полутьме, прежде чем тихонько приблизить носок к камешку, прикидывая расстояние до третьей клетки.

Талита подняла голову и увидела Оливейру в окне. Она не сразу узнала его и стояла, балансируя, на одной ноге, так что казалось, будто она держится руками за воздух. Разочарованно и насмешливо оглядев ее, Оливейра понял свою ошибку, увидел, что розовое вовсе не розовое, что на Талите блузка пепельного цвета, а юбка скорее всего белая. Все сразу разъяснилось; Талита вошла в дом, а потом опять вышла, привлеченная клеточками классиков, и этого секундного разрыва между ее уходом и новым появлением оказалось достаточно, чтобы он ошибся, как и той давней ночью, на носу корабля, и, может статься, таких ночей было немало. Он еле ответил на приветственный жест Талиты, которая снова опустила голову и сосредоточилась, примериваясь; камешек вылетел из второй клетки, влетел в третью, встал на ребро, покатился и выскочил за черту, на одну или две плитки в сторону от классиков.

- Тебе надо потренироваться, - сказал Оливейра, - если хочешь выиграть у Восьмого.

- Что ты тут делаешь?

- Жарко. В половине двенадцатого мне на дежурство. Письмо писал.

- А, - сказала Талита. - Какая ночь.

- Волшебная, - сказал Оливейра, а Талита коротко засмеялась и исчезла за дверью. Оливейра слышал, как она шла по лестнице, потом мимо его двери (а может быть, она поднималась на лифте), добралась до третьего этажа. "Надо признать, они здорово похожи, - подумал он. - Это, да и я полный идиот - вот и объяснение". Он все смотрел во двор, на клетки классиков, будто желая окончательно убедиться. В одиннадцать десять пришел Тревелер и передал ему дежурство. Пятый номер довольно беспокоен, сообщить Овехеро, если ему станет хуже, остальные спят.

На третьем этаже было тихо, даже Пятый утихомирился. Пятый взял предложенную Оливейрой сигарету, выкурил ее старательно и объяснил, что заговор издателей помешал публикации его замечательного труда о кометах, но он непременно подарит Оливейре один экземпляр с дарственной надписью. Оливейра оставил дверь чуть приоткрытой, поскольку знал, на что тот горазд, и стал ходить по коридору, заглядывая в глазки, проделанные в дверях взаимными усилиями предусмотрительного Овехеро, администратора и фирмы "Либер и Финкель": каждая комната - миниатюра Ван Эйка, за исключением четырнадцатого номера, Четырнадцатая, как всегда, заклеила глазок маркой. В двенадцать часов пришел Реморино с несколькими бутылками джина, наполовину опробованными; поговорили о лошадях и о футболе, а потом Реморино ушел вниз поспать немного. Пятый совсем успокоился, в тишине полутемного коридора жара давила. Мысль, что его могут попытаться убить, до того момента, похоже, не приходила в голову Оливейре, но тут достаточно оказалось лишь очертания этой мысли, промелька, - даже не мысль, а просто озноб, - и он уже понял, что мысль эта не новая и родилась не в этом коридоре с запертыми дверями и маячившей в глубине тенью грузового лифта. Возможно, он предчувствовал ее в полдень, в магазине Рока или в туннеле метро, в пять часов пополудни. Или того раньше - в Европе, как- нибудь ночью, когда шатался по пустырям и закоулкам, где выпотрошенной консервной банки вполне хватало, чтобы перерезать глотку, стоило той и другой сойтись на узкой дорожке. Подойдя к лифту, он посмотрел вниз, в черный провал шахты, и подумал о Флегрейских полях и снова о путях и прорывах. В цирке было наоборот: дыра была вверху, она была выходом, соединяющим с открытым простором, фигурой завершения, а тут он стоял на краю бездны, дыры Элевсина, и клиника, дышавшая жаркими испарениями, лишь подчеркивала мрачный смысл этого перехода, пары сульфатаров, спуск вниз. Обернувшись, он глянул в прямизну коридора, уходящего вглубь, - слабые лампочки фиолетово светились над белыми дверями. И тут он поступил совсем глупо: подогнув левую ногу, запрыгал мелкими прыжками на одной ноге по коридору, к первой двери, а когда опустил левую ногу на зеленый линолеум, то почувствовал, что весь в поту. При каждом прыжке он сквозь зубы повторял имя Ману. "Трудно поверить, но я предчувствовал этот переход", - подумал он, прислоняясь к стене. Невозможно вычленить первую часть какой-либо мысли, чтобы она не показалась смешной. Переход, к примеру. Трудно поверить, что он его предчувствовал. Ждал перехода. Он не старался больше держаться на ногах и сполз по стене на пол, внимательно оглядел линолеум. Переход к чему? И почему клиника должна была служить переходом? В каких храмах нуждался он, в каких заступниках, в каких психических или нравственных гормонах и как они должны были воздействовать на него - изнутри или извне?

Когда пришла Талита со стаканом лимонада (ох уж эти ее идеи вроде пресловутых благотворительных намерений облагодетельствовать рабочих при помощи капли молока), он тут же выложил ей все. Талита ничему не удивилась: сев напротив, она смотрела, как он залпом выпил стакан.

- Видела бы нас Кука, на полу, - ей бы плохо стало. Дежуришь, называется. Все спят?

- Да, полагаю. Четырнадцатая заклеила глазок, поди узнай, что она там делает. А у меня рука не поднялась открыть ее дверь, че.

- Ты - сама деликатность, - сказала Талита. - Но мне-то можно, женщина к женщине...

Она вернулась почти тут же и на этот раз, прислонившись к стене, встала рядом с Оливейрой.

- Спит невинным сном. А бедного Ману мучил страшный кошмар. Всегда так: он потом заснет как ни в чем не бывало, а я - не могу и в конце концов встаю с постели. Я подумала, что тебе, наверное, жарко, тебе или Реморино, вот и приготовила вам лимонад. Ну и лето, да еще эти стены, совсем не пропускают воздуха. Значит, я похожа на ту женщину?

- Немного, да, - сказал Оливейра, - но это ничего не значит. Интересно другое: почему я видел тебя в розовом?

- Влияние обстановки, нагляделся тут на розовых.

- Да, вполне возможно. А почему тебе вздумалось играть в классики? Тоже нагляделась?

- Ты прав, - сказала Талита. - Почему вдруг? Мне никогда не нравилась эта игра. Только не строй, пожалуйста, своих теорий, я ничей не зомби.

- Нет никакой необходимости так кричать.

- Ничей, - повторила Талита тише. - Просто увидела классики у входа, и камешек там лежал... Поиграла и ушла.

- Ты проиграла на третьей клетке. С Магой было бы то же самое, у нее совсем нет упорства и никакого чувства расстояния, время разлетается вдребезги у нее в руках, она натыкается на все на свете. Благодаря чему, замечу кстати, с поразительным совершенством разоблачает мнимое совершенство других. Но я рассказывал тебе о грузовом лифте, по-моему.

- Да, что-то о нем, а потом выпил лимонад. Нет, погоди, сперва выпил лимонад.

- Наверное, я выглядел очень несчастным, когда ты пришла: я находился в трансе, как шаман, и чуть было не бросился в дыру, чтобы раз и навсегда покончить со всеми догадками, назовем это таким прекрасным словом.

- Дыра кончается в подвале, - сказала Талита. - А там тараканы, к твоему сведению, разноцветное тряпье на полу. И все мокрое, черное, а по соседству мертвецы лежат. Ману мне рассказывал.

- Ману спит?

- Да, ему приснился страшный сон, он кричал: какой-то галстук потерял. Я тебе уже говорила.

- Сегодня у нас ночь больших откровений, - сказал Оливейра, кротко глядя на нее.

- Очень больших, - сказала Талита. - Раньше Мага была просто именем, а теперь у нее есть лицо. Но кажется, она пока еще ошибается в цвете одежды.

- Одежда - дело десятое, поди знай, что на ней будет, когда я ее снова увижу. Может, окажется голой или с ребенком на руках и будет петь ему "Les amants du Havre" - песенка такая, ты ее не знаешь.

- А вот и ошибаешься, - сказала Талита. - Ее часто передавали по радиостанции "Бельграно". Ля-ля-ля, ля-ля-ля...

Оливейра замахнулся на пощечину, но она вышла мягкой, и получилось: не ударил, а погладил. Талита откинула голову назад и стукнулась о стену. Сморщилась и потерла затылок, но мелодию не оборвала. Послышался щелчок, за ним жужжание, показавшееся в потемках коридора синим. Лифт поднимался, и они переглянулись, прежде чем вскочить на ноги. Кто бы это в такой час... Снова клацк, вот он на первом этаже, синее жужжание. Талита отступила назад и стала позади Оливейры. Клацк. Розовая пижама отчетливо различалась в стеклянном зарешеченном кубе. Оливейра подбежал к лифту и открыл дверцу. Оттуда пахнуло почти холодом. Старик смотрел на него, и словно не узнавая, продолжал гладить голубя. Легко представить, что голубь когда-то был белым, но непрерывное поглаживание стариковской руки превратило его в пепельно-серого. Прикрыв глаза, голубь застыл на ладони у старика, у самой его груди, а пальцы все гладили и гладили, от шеи к хвосту, от шеи к хвосту.

- Идите спать, дон Лопес, - сказал Оливейра, тяжело дыша.

- В постели жарко, - сказал дон Лопес. - Смотрите, как он доволен, что я его прогуливаю.

- Уже поздно, идите к себе в комнату.

- А я принесу вам холодного лимонада, - пообещала Талита - Найтингейл.

Дон Лопес погладил голубя и вышел из лифта. Они услышали, как он спускается по лестнице.

- Тут каждый делает что ему вздумается, - пробормотал Оливейра, закрывая дверь лифта. - Так в одну прекрасную ночь нам всем головы поотрезают. Говорю тебе, к этому идет. А голубь у него в руке, как револьвер.

- Надо сказать Реморино. Старик поднимался из подвала, странно.

- Знаешь, подожди тут немножко, подежурь, а я спущусь в подвал, погляжу, не откалывает ли там еще кто-нибудь номера.

- Я с тобой.

- Ладно, эти все спят спокойным сном. Свет в кабине был синеватым, лифт спускался с жужжанием, как в научно-фантастическом фильме. В подвале не было ни единой живой души, но из-за одной дверцы холодильника, приоткрытой, сочился свет. Талита остановилась в дверях, прижав руку ко рту, а Оливейра пошел вперед. Это был Пятьдесят шестой, он хорошо помнил, его семья должна была явиться с минуты на минуту из Трелева. А пока суд да дело, к Пятьдесят шестому в гости пришел друг; представить только, как разговаривал старик с голубем тут, верно, вел один из тех псевдодиалогов, когда собеседник не обращает никакого внимания на то, что говорит другой, или на то, что он не говорит вообще, лишь бы был он тут, лишь бы было тут не важно что - лицо или ступни, торчащие из холодильника. Да и сам он только что точно так же разговаривал с Талитой, рассказывал ей о том, что видел, рассказывал, что ему страшно, говорил и говорил о дырах и переходах Талите или кому-то еще - ступням, торчащим из холодильника, чему угодно, как бы это ни выглядело, лишь бы способно было выслушать и согласиться. Он закрыл дверцу холодильника, зачем-то оперся о край стола и почувствовал, что тошнота воспоминаний одолевает его; он подумал, что еще день или два назад казалось совершенно невозможным рассказать что-нибудь Тревелеру, обезьяна ничего не может рассказать человеку, и вдруг нате вам - услышал, как рассказывает Талите, будто это не Талита, а Мага, и он знает, что это не Мага, но все-таки рассказывает ей про классики, и про страх, который испытал в коридоре, и про искусительную дыру. А значит (Талита была тут, у него за спиной в четырех метрах и ждала), значит, это был конец, он взывал к чужой жалости, он возвращался обратно, в семью человечью, губка, отвратительно хлюпнув, шлепнулась на середину ринга. Было такое чувство, будто он бежит от себя самого, бросает себя, блудный (сукин) сын, и кидается в объятия легкого примирения, а оттуда - еще более легкий поворот к миру, к вполне возможной жизни во времени, в котором он живет, и к здравому рассудку, каковой руководит поступками всех добронравных аргентинцев и прочих малых сил. Он был в своем маленьком, уютном, прохладном Аду, только без Эвридики, которую надо искать, не говоря уже о том, что спустился сюда он спокойно, в грузовом лифте, и теперь, когда дверца холодильника закрыта, а бутылка с пивом вынута, все что угодно годилось, лишь бы покончить с этой комедией.

- Иди сюда, выпей, - позвал он. - Гораздо лучше, чем твой лимонад.

Талита сделала шаг и остановилась.

- Ты что - некрофил? - сказала она. - Выходи оттуда.

- Согласись, это единственное прохладное место. Я, кажется, поставлю здесь раскладушку.

- Ты побледнел от холода, - сказала Талита, подходя к нему. - Выйди, мне не нравится, что ты тут.

- Тебе не нравится? Да не съедят они меня, те, что наверху, страшнее.

- Выйди, Орасио, - повторила Талита. - Я не хочу, чтобы ты здесь оставался.

- Ты... - сказал Оливейра, метнув в нее яростный взгляд, и остановился, чтобы открыть бутылку прямо о край стола. Он так ясно видел бульвар под дождем, только на этот раз не он вел под руку и не он говорил слова жалости, а его вели, ему из сострадания протянули руку, его утешили, его жалели, и это, оказывается, было приятно. Прошлое перевернулось, изменило знак на противоположный, и в конце концов выходило, что Сострадание не изничтожало. Эта женщина, любительница сыграть в классики, жалела его, это было так отчетливо ясно, что обжигало.

- Мы можем поговорить и наверху, - убеждала Талита. - Захвати бутылку, нальешь мне немножко.

- Oui madame, bien sûr madame [Да, мадам, безусловно, мадам (фр.)], - сказал Оливейра.

- Наконец-то заговорил по-французски. А мы с Ману решили, что ты дал обет. Никогда...

- Assez, - сказал Оливейра. - Tu m'as eu, petite, Céline avait raison, tu croit enculé d'un centimètre et on l'est déja de plusieurs métres [Хватит. Ты своего добилась, малышка. Селин прав, ты думаешь, что уступил всего на сантиметр, а у тебя, оказывается, целый метр оттяпали (фр.).].

Талита посмотрела на него каким-то непонятным взглядом, но ее рука поднялась сама собой, Талита даже не почувствовала как, и на мгновение легла на грудь Оливейры. Когда же она отняла руку, Оливейра поглядел на нее как бы снизу, и взгляд этот шел будто совсем из иных краев.

- Как знать, - сказал Оливейра кому-то, кто не был Талитой. - Как знать, может, и не ты сейчас выплюнула в меня столько жалости. Как знать, может, на самом-то деле надо плакать от любви и наплакать пять тазов слез. Или чтоб тебе их наплакали, ведь их уже льют, эти слезы.

Талита повернулась к нему спиной и пошла к двери. А когда остановилась подождать его, в полном смятении, но все же чувствуя, что подождать его надо непременно, потому что уйти от него в эту минуту - все равно что дать ему упасть в бездну (с тараканами и разноцветным тряпьем), она увидела, что он улыбается и что улыбка эта - не ей. Никогда она не видела, чтобы он улыбался так: улыбка жалкая, но лицо открыто и обернуто к ней, без обычной иронии, словно внимал чему-то, что шло к нему из самой сердцевины жизни, из той, другой, бездны (где были тараканы, разноцветное тряпье и лицо, плывущее в грязной воде), и он, внимавший тому, что не имело названия и заставляло его улыбаться, становился ей ближе. Но поцеловал он не ее, и произошло это не здесь, в смехотворной близости от холодильника с мертвецами и от спящего Ману. Они как будто добирались друг к другу откуда-то совсем с другой стороны, с другой стороны самих себя, и сами они тут были ни при чем, они словно платили или собирали дань с других, а сами были всего-навсего големами неосуществимой встречи их хозяев. И Флегрейские поля, и то, что Орасио бормотал насчет спуска вниз, - это представлялось такой нелепицей, что и Ману, и все, что было Ману, и все, что находилось на уровне Ману, никак не могло в этом участвовать; тут начиналось иное: все равно как гладить голубя, или встать с постели и приготовить лимонад дежурному, или, поджав ногу, прыгать с камешком из первой клетки во вторую, из второй - в третью. Каким-то образом они вступили в иное, туда, где можно одеться в серое, а быть в розовом, где можно давным-давно утонуть в реке (а это не она так думала) и появиться ночью в Буэнос-Айресе, чтобы на клетках классиков воспроизвести образ того, к чему они только что пришли: последнюю клеточку, центр мандалы, головокружительное древо Иггдрасиль, откуда можно выйти на открытый берег, на безграничный простор, в мир, таящийся под ресницами, в мир, который взгляд, устремленный внутрь, узнает и почитает.


   Глава 55

Но Тревелер не спал, в два приема кошмарный сон доканал его, кончилось тем, что он сел на постели и зажег свет. Талиты не было, этой сомнамбулы, этой ночной бабочки бессонниц. Тревелер выпил стакан каньи и надел пижамную куртку. В плетеном кресле казалось прохладнее, чем в постели, в такую ночь только читать. Иногда в коридоре слышались шаги, и Тревелер два раза выглядывал за дверь, которая находилась над административным крылом. Однако никого не увидел, не увидел даже и административного крыла. Талита, наверное, ушла работать в аптеку, поразительно, с какой радостью вернулась она к больничной работе, к своим аптекарским весам и пилюлям. Тревелер сел читать, попивая канью. И все-таки странно, что Талита до сих пор не пришла из аптеки. Когда наконец она появилась с таким видом, будто свалилась с неба, каньи в бутылке оставалось на донышке, и Тревелеру было уже почти все равно, видит он ее или не видит; они поговорили немного о всякой всячине, и Талита, доставая ночную рубашку, развивала какие-то теории, к которым Тревелер отнесся вполне спокойно, потому что в таком состоянии делался добродушным. Талита заснула лежа на спине и во сне двигала руками и стонала. Всегда так: Тревелер не мог заснуть, пока Талита не успокоится, но едва усталость его одолеет, как она просыпается и сна - ни в одном глазу, потому что он, видите ли, во сне ворочается или бунтует, и так - всю ночь напролет: один засыпает, другой просыпается. Хуже всего, что свет остался включенным, а дотянуться до выключателя было безумно трудно, и кончилось тем, что оба совсем проснулись, и тогда Талита погасила свет, прижалась чуть к Тревелеру, а тот все ворочался и потел.

- Орасио сегодня видел Магу, - сказала Талита. - Во дворе, два часа назад, когда ты дежурил.

- А, - сказал Тревелер, переворачиваясь на спину и нашаривая сигареты по системе Брайля. И добавил какую-то туманную фразу, видно, только что вычитанную.

- А Магой была я, - сказала Талита, прижимаясь к Тревелеру еще больше. - Не знаю, понимаешь ты или нет.

- Пожалуй, да.

- Это должно было случиться. Одно странно: почему он так удивился своей ошибке.

- Ты же знаешь, какой он, Орасио: сам кашу заварит и смотрит с таким видом, с каким щенок пялится на собственные какашки.

- Мне кажется, с ним уже было такое в день, когда мы встречали его в порту, - сказала Талита. - Трудно объяснить, он ведь даже не взглянул на меня, и вы оба вышвырнули меня, как собачку, да вдобавок с котом под мышкой.

Тревелер пробормотал что-то нечленораздельное.

- Он спутал меня с Магой, - стояла на своем Талита.

Тревелер слушал, что она говорит, как намекает - на то она и женщина - на судьбу, на роковое стечение обстоятельств, - уж лучше бы она молчала, - но Талита все твердила свое, как в лихорадке, и все прижималась к нему и во что бы то ни стало хотела рассказать ему, рассказать ему, рассказать ему. Тревелер поддался.

- Сначала пришел старик с голубем, и тогда мы спустились в подвал. Пока мы спускались, Орасио все время говорил про дыры, которые не дают ему покоя. Он был в отчаянии, Ману, страшно было видеть, каким спокойным он казался, а на самом деле... Мы спустились на лифте, и он пошел закрывать дверь холодильника, просто кошмар.

- Значит, ты спустилась туда, - сказал Тревелер. - Ну что ж.

- Это совсем не то, - сказала Талита. - Дело не в том, что мы спустились. Мы разговаривали, но мне все время казалось, будто Орасио находится совсем в другом месте и разговаривает с другой женщиной, ну, скажем, с утонувшей женщиной. Мне только теперь это в голову пришло, Орасио никогда не говорил, что Мага утонула в реке.

- Она и не тонула, - сказал Тревелер. - Я уверен, хотя, разумеется, не имею об этом ни малейшего понятия. Но достаточно знать Орасио.

- Он думает, что она умерла, Ману, и в то же время чувствует ее рядом, и сегодня ночью ею была я. Он сказал, что видел ее на судне, и под мостом у авениды Сан-Мартин... Он разговаривает не так, как во время галлюцинаций, и не старается, чтобы ему верили. Он разговаривает, и все, и это - на самом деле, это - есть. Когда он закрыл холодильник, я испугалась и что-то, уж не помню что, сказала, он так посмотрел на меня, как будто смотрел не на меня, а на ту, другую. А я вовсе не зомби, Ману, я не хочу быть ничьим зомби.

Тревелер провел рукой по ее волосам, но Талита нетерпеливо отстранилась. Они сидели на кровати, и он чувствовал: ее бьет дрожь. В такую жару - и дрожит. Она сказала, что Орасио поцеловал ее, и хотела объяснить, что это был за поцелуй, но не находила слов и в темноте касалась Тревелера руками - ее ладони, как тряпичные, ложились ему на лицо, на руки, водили по груди, опирались на колени, и из этого рождалось объяснение, от которого Тревелер не в силах был отказаться, прикосновение заражало, оно шло откуда-то, из глубины или из высоты, откуда-то, что не было этой ночью и этой комнатой, заражавшее прикосновение, посредством которого Талита овладела им, как невнятный лепет, неясно возвещающий что-то, как предощущение встречи с тем, что может оказаться предвестьем, но голос, который нес эту весть, дрожал и ломался, и весть сообщалась ему на непонятном языке, и все-таки она была единственно необходимой сейчас и требовала, чтобы ее услышали и приняли, и билась о рыхлую, губчатую стену из дыма и из пробки, голая, неуловимо непонятная, выскальзывала из рук и выливалась водою вместе со слезами.

"На мозгах у нас короста", - подумал Тревелер. Он слушал, что-то про страх, про Орасио, про лифт, про голубя; постепенно уху возвращалась способность принимать информацию. Ах так, значит, он, бедный-несчастный, испугался, не убил ли он ее, смешно слушать.

- Он так и сказал? Трудно поверить, сама знаешь, какой он гордый.

- Да нет, не так, - сказала Талита, отбирая у него сигарету и затягиваясь жадно, как в немом кинокадре. - Мне кажется, страх, который он испытывает, - вроде последнего прибежища, это как перила, за которые цепляются перед тем, как броситься вниз. Он так был рад, что испытал страх сегодня, я знаю, он был рад.

- Этого, - сказал Тревелер, дыша, как настоящий йог, - даже Кука не поняла бы, уверяю тебя. И мне приходится напрягать все мои мыслительные способности, потому что твое заявление насчет радостного страха, согласись, старуха, переварить трудно.

Талита подвинулась немного и прислонилась к Тревелеру. Она знала, что она снова с ним, что она не утонула, что он удерживает ее на поверхности, а внизу, в глубинах вод, - жалость, чудотворная жалость. Оба они почувствовали это одновременно и скользнули друг к другу как бы затем, чтобы упасть в себя самих, на их общей земле, где и слова, и ласки, и губы закручивались в один круг - ох эти успокаивающие метафоры, - в старую грусть, довольную тем, что все вернулось к прежнему, и что все - прежнее, и ты по-прежнему держишься на плаву, как бы ни штормило и кто бы тебя ни звал и как бы ни падал.


   Глава 56

Откуда взялась у него эта привычка вечно носить в карманах обрывки ниток, связывать разноцветные кусочки и класть их меж страниц вместо закладок или мастерить из этих кусочков при помощи клея разнообразные фигурки? Наматывая черную нитку на ручку двери, Оливейра спросил себя, а не получает ли он извращенного удовольствия от непрочности этих нитей, и пришел к выводу, что may be peut-être [Может быть (англ., фр.)], как знать. В одном он был уверен: эти обрывки, эти нитки доставляли ему радость, и самым серьезным делом казалось смастерить, к примеру, гигантский додекаэдр, просвечивающий насквозь, заниматься этим сложным делом много часов подряд, а потом поднести к нему спичку и смотреть, как крошечное ниточное пламя мечется туда-сюда, в то время как Хекрептен ло-ма-ет-ру-ки и говорит, что стыдно жечь такую прелесть. Трудно объяснить, но чем более хрупкой и непрочной получалась вещь, тем с большим удовольствием сооружал он ее, а затем разрушал. Нитки представлялись Оливейре единственным стоящим материалом для его придумок, и только иногда он решался использовать подобранный на улице кусочек проволоки или металлическое кольцо. Ему нравилось, чтобы все, что он делал, имело как можно больше свободного пространства, чтобы воздух входил и выходил, главное - выходил; подобное случалось у него с книгами, с женщинами и с обязанностями, но он и не претендовал на то, чтобы Хекрептен или кардинал- примас понимали его радости.

Наматывать черную нитку на дверную ручку он начал часа два спустя, потому что сначала пришлось сделать много чего у себя в комнате и не в комнате. Идея насчет тазов была классической, и он не чувствовал никакой гордости оттого, что набрел на нее, однако в темноте таз с водой обладал целым рядом довольно коварных защитных качеств: он мог повергнуть в удивление, даже в ужас, во всяком случае, в слепую ярость, стоило обнаружить, что ботинок фирмы "Фанакаль" или "Тонса" угодил в воду и носки намокли, пусть даже немного, а вода все больше и больше заливается внутрь ботинка, меж тем как ступня в полном смятении, не знает, как спастись от мокрого носка, а носок - от промокшего ботинка, и мечется, как тонущая крыса или те типы, которых ревнивые султаны швыряли в Босфор в наглухо зашитых мешках (нитками, разумеется: все, что нужно, в конце концов находится, довольно забавно, что таз с водой и нитки нашлись в результате размышлений, а не до того, как он начал разворачивать доводы, но тут Орасио допустил предположение, 1) что порядок доводов вовсе не должен соответствовать физическому времени, со всеми его "сначала" и "потом" и 2) что, вполне возможно, все эти доводы неосознанно строились затем, чтобы привести его от обрывков нитей к тазу с водой). Словом, едва он начинал анализировать, как тотчас же впадал в тяжелые сомнения детерминизма; пожалуй, надо забаррикадироваться тут как следует и не слишком обращать внимание на доводы и на то, что кажется лучше или хуже. И все-таки: что вначале - нитки или тазы? Лучшая казнь, конечно, - таз, но с нитками было решено еще раньше. Зачем зря ломать голову, если на карту поставлена жизнь; добыть тазы было гораздо важнее, и первые полчаса ушли на тщательное обследование второго этажа и частично - нижнего, откуда Оливейра возвратился с пятью тазами среднего размера, тремя плевательницами и пустой жестяной банкой от сладостей из батата, но, главное, конечно, были тазы. Восемнадцатый номер, как выяснилось, не спал и во что бы то ни стало хотел составить ему компанию; Оливейра в конце концов согласился, решив, что отвяжется от него, как только операции по обороне примут должный размах. Восемнадцатый оказался чрезвычайно полезным по части доставания ниток: не успел Оливейра кратко сообщить ему о своих стратегических нуждах, как тот прикрыл свои зеленые, недоброй красоты глаза и сказал, что у Шестой все ящики битком набиты разноцветными нитками. Единственная сложность состояла в том, что Шестая помещалась на нижнем этаже в крыле Реморино, а если Реморино ненароком проснется, он такое подымет. Восемнадцатый утверждал также, что Шестая - настоящая сумасшедшая и потому войти к ней в комнату будет трудно. Прикрывая свои зловеще-красивые глаза, он предложил Оливейре покараулить в коридоре, а сам разулся и хотел отправиться за нитками, но Оливейре показалось, что это слишком, и он решил взять ответственность на себя и сам войти в комнату к Шестой в столь поздний час. Довольно забавно было думать про ответственность, находясь в спальне у девушки, которая похрапывала, лежа на спине, бери-делай с ней, что хочешь; набив карманы и забрав, сколько хватало рук, мотков и ниток всех цветов радуги, Оливейра остановился на мгновение, глядя на нее, и пожал плечами так, словно гора ответственности давила на него уже гораздо меньше. Восемнадцатому, поджидавшему Оливейру в его комнате и занятому созерцанием тазов, громоздившихся на кровати, показалось, что Оливейра прихватил маловато. Прикрыв свои зеленые, не по- доброму красивые глаза, он заявил, что для возведения настоящей линии обороны необходимо достать роллерманы и бум-пистоль. Идея насчет роллерманов Оливейре понравилась, хотя он и не очень точно представлял, что это такое, а предложение насчет бум-пистоля он отбросил сразу. Восемнадцатый открыл свои зловеще-прекрасные глаза и сказал, что бум-пистоль - это совсем не то, что думает доктор (он произнес "доктор" таким тоном, что каждому сразу стало бы ясно: говорит он с издевкой), но, коли не согласен, что поделаешь, он пойдет и попробует раздобыть одни роллерманы. Оливейра отпустил его в надежде, что тот больше не вернется, ему хотелось остаться одному. В два часа Реморино должен сменить его, а до этого надо еще кое-что продумать. Если Реморино не увидит его в коридоре, он придет за ним в комнату, а это не годится, разве что испытать на нем линию обороны. Однако от этой идеи пришлось отказаться, поскольку оборона была задумана в расчете на совершенно определенное нападение, а Реморино войдет к нему с иными намерениями. Теперь он все больше испытывал страх (а как только становилось страшно, он поднимал руку и взглядывал на часы, и страх нарастал); он начинал курить, рассматривая одну за другой оборонительные возможности комнаты, и без десяти два отправился самолично будить Реморино. Он передал ему сводку дежурства, не сводка, а одно удовольствие; у больных первого этажа отмечались незначительные колебания в температурных листах, одним надо было дать снотворное, другим преодолеть болезненные симптомы и справить естественные надобности, - словом, Реморино вынужден будет потрудиться над ними как следует, между тем как второй этаж, согласно той же самой сводке, спал спокойным сном, и единственное, что было нужно - не беспокоить их до утра. Реморино лишь осведомился вяло, освящены ли эти назначения высоким авторитетом доктора Овехеро, на что Оливейра лицемерно ответил односложным, подобающим случаю утверждением. Вслед за чем они дружески расстались, и Реморино, зевая, поднялся одним этажом выше, а Оливейра, дрожа - двумя. Нет, он ни в коем случае не намерен прибегать к помощи бум-пистоля, почему, собственно, и согласился на роллерманы.

В его распоряжении было короткое затишье, потому что Восемнадцатый пока не пришел, и ему надо было наполнить водой тазы и плевательницы, расставить их на первой линии обороны, чуть позади первой преграды из нитей (пока еще остававшейся в теории, однако уже хорошо продуманной), и проиграть все возможные варианты наступления, а в случае падения первой линии обороны проверить жизнеспособность второй. Заполняя тазы, он наполнил умывальник и погрузил в воду лицо и руки, а потом смочил шею и волосы. Он все время курил, но ни одной сигареты не докуривал до половины, подходил к окну, выбрасывал окурок и закуривал новую. Окурки падали на клетки классиков, и Оливейра приноравливался так, чтобы сверкающие глазки хоть недолго горели в разных клеточках; это было забавно. Время от времени ему вдруг приходили в голову совершенно посторонние мысли, нелепые фразы: dona nobis pacem [Ниспошли нам покои (лат.).], a того кто непоседа, пусть оставят без обеда - и тому подобное или вдруг прорывались обрывки мыслей, что-то среднее между понятиями и ощущениями, как, например: пытаться забаррикадироваться тут - глупость из глупостей, полная чушь, не лучше ли попробовать другое, не лучше ли напасть, а не обороняться, самому штурмовать, вместо того чтобы дрожать тут и курить в ожидании момента, когда вернется Восемнадцатый со своими роллерманами; но это длилось недолго, не дольше сигареты, у него дрожали руки, и он знал, что ничего ему не остается, кроме как это, а потом вдруг выскакивало новое воспоминание, словно надежда: кем-то сказанная фраза о том, что часы сна и яви пока еще не слились воедино; затем следовал смех, и он слышал его так, будто это был не его смех, но гримаса, которой кривилось его лицо, решительно свидетельствовала: до этого единства было слишком далеко и ничто из явившегося во сне не имело никакой ценности наяву, и наоборот. Конечно, можно было самому напасть на Тревелера, нападение - лучшая оборона, но это означало вторгнуться в то, что он все больше и больше ощущал как черную массу, вторгнуться на территорию, где люди спали, не ожидая никакого нападения среди ночи, да еще по причине, для выражения которой у этой черной массы нет даже слов. Оливейра ощущал это, но ему не хотелось выражать свое ощущение словами черной массы, это ощущение само было как черная масса, но было таким по его вине, а не по вине той территории, где спал сейчас Тревелер; а потому лучше было не употреблять негативных понятий вроде черной массы, а назвать это просто территорией, коль скоро все равно приходится излагать свои ощущения в словах. Итак, территория начиналась как раз напротив его комнаты, и нападать на территорию не рекомендовалось, поскольку причины нападения частью этой территории не могли быть поняты и даже уловлены интуитивно. Если же он забаррикадируется в своей комнате, а Тревелер нападет на него, никто не сможет утверждать, будто Тревелер не ведает, что творит, а объект нападения, напротив, будет в своих правах, ибо он, как положено, прибегнет к мерам предосторожности и к роллерманам, чем бы они ни оказались на деле, эти последние.

А пока можно было постоять у окна и покурить, изучая диспозицию тазов с водой и натянутых нитей, а заодно размышляя над единством, подвергающимся такому испытанию в этом конфликте с территорией, что начиналась сразу за его комнатой. Видно, всегда ему суждено испытывать страдания от того, что он не сумел найти определения для этого единства, которое иногда называл центром, и за неимением более точных очертаний для его описания использовал такие образы, как черный крик, как сообщество желаний (до чего далеко оно теперь, это сообщество того рассветного утра, залитого красным вином) и даже как жизнь, достойная этого названия, поскольку (тут он бросил сигарету, прицелившись в пятую клетку) она складывалась достаточно несчастливо, чтобы можно было представить себе возможность достойной жизни после того, как столько разного рода недостойных поступков последовательно совершались один за другим. Ничто из этого не облекалось в мысль, а просто ощущалось в виде спазмы в желудке, - территория слишком глубокого или прерывистого дыхания, территория потеющих ладоней - и того, как он закуривал сигарету за сигаретой, как вдруг начинало колоть в животе, безумно хотелось пить, и немой крик подступал к горлу черной массой (в этой игре всегда присутствовала какая- нибудь черная масса), как хотелось спать, и как страшно было заснуть, и не унималось беспокойство, то и дело вспоминался голубь, когда-то, верно, белый, и разноцветное тряпье в глубине того, что, возможно, было переходом, и Сириус вверху, над цирковым куполом, ну и хватит, че, ради бога, хватит; и все-таки хорошо было чувствовать себя тут, и только тут, несчитанно долго, не думая ни о чем, а просто быть тем существом, что находилось тут и желудок которого словно схватило клещами. И это существо - против территории, явь против сна. Но сказать: явь против сна - означало снова включиться в диалектику и еще раз утвердиться в том, что нет никакой надежды на единство. И потому появление Восемнадцатого с роллерманами послужило великолепным предлогом, чтобы возобновить подготовку к обороне, что случилось почти точно в двадцать минут четвертого.

Восемнадцатый прикрыл свои недобро-прекрасные зеленые глаза и развязал полотенце, в котором принес роллерманы. Он сказал, что успел наведаться к Реморино: у Реморино по горло дел с Тридцать первой, Седьмым и Сорок пятой, и ему некогда будет даже подумать о том, чтобы подняться на второй этаж. Похоже, больные возмущены и изо всех сил сопротивляются терапевтическим нововведениям, с которыми пришел к ним Реморино, так что потребуется довольно много времени, чтобы всучить назначенные им таблетки и вколоть все прописанные уколы. Как бы то ни было, Оливейра решил, что не следует терять больше времени, и, велев Восемнадцатому размещать роллерманы как ему заблагорассудится, сам взялся проверять тазы с водой, для чего ему пришлось выйти в коридор, перебарывая страх, потому что страшно было выходить из комнаты в фиолетовый полумрак, а потом он с закрытыми глазами вернулся в комнату, воображая себя Тревелером, и ступал по полу, чуть развернув носки кнаружи, как ступал Тревелер. На втором шаге, при том, что он все знал, Оливейра все-таки встал левым ботинком в плевательницу с водой и, вынимая ногу, подбросил плевательницу вверх, которая, к счастью, шлепнулась на постель и не наделала шуму. Восемнадцатый, который в это время ползал под столом, рассыпая роллерманы, вскочил на ноги и, прикрыв свои зеленые, недоброй красоты глаза, посоветовал рассеять роллерманы между двумя линиями тазов: пусть поскользнется на доброе здоровье и будет ему сюрпризец из холодной воды. Оливейра ничего не сказал, но позволил ему это сделать и, когда плевательница с водой была поставлена на свое место, принялся наматывать черную нитку на ручку двери. Потом протянул эту нитку к письменному столу и привязал ее к спинке стула; стул, поставив на две ножки, наклонил и прислонил к столу; если дверь открывали, стул падал. Восемнадцатый вышел в коридор прорепетировать, а Оливейра поддержал стул, чтобы он не загрохотал. Ему уже начинало надоедать дружеское участие Восемнадцатого, который то и дело прикрывал свои недоброй красоты глаза и все хотел рассказать, как он попал в клинику. Правда, довольно было приложить палец к губам, как он пристыжено замолкал и застывал минут на пять у стены, но все равно Оливейра подарил ему непочатую пачку сигарет и сказал, чтобы он отправлялся спать да не попадался на глаза Реморино.

- Я останусь с вами, доктор, - сказал Восемнадцатый.

- Нет, ступай. Я постараюсь обороняться как можно лучше.

- Вам не хватает бум-пистоля, я уже говорил. Набейте побольше гвоздиков, нитки лучше всего привязывать к гвоздикам.

- Так и сделаю, старик, - сказал Оливейра. - Иди спи, спасибо тебе большое.

- Ладно, доктор, а вам желаю, чтоб все получилось как надо.

- Чао, спокойной ночи.

- Обратите внимание на роллерманы, они не подведут. Пусть лежат, как лежат, увидите, что будет.

- Хорошо.

- А если все-таки захотите бум-пистоль, только скажите, у Шестнадцатого есть.

- Спасибо. Чао.

В половине четвертого Оливейра закончил натягивать нитки. Восемнадцатый унес с собой все слова или, во всяком случае, эту затею - то и дело взглядывать друг на друга или тянуться за сигаретой. Странно было почти в темноте (потому что настольную лампу он накрыл зеленым пуловером, который потихоньку оплавлялся на огне) ходить, точно паук, из конца в конец с нитями в руках, от кровати к двери, от умывальника к шкафу, зараз натягивая пять или шесть нитей и изо всех сил стараясь не наступить на роллерманы. В конце концов он оказался загнанным в угол между окном, письменным столом (стоящим справа, у скошенной стены) и кроватью, придвинутой к левой стене. Между дверью и последней линией обороны тянулись сигнальные нити (от дверной ручки - к стулу у письменного стола, от дверной ручки - к пепельнице с рекламой вермута "Мартини", поставленной на край умывальника, и от дверной ручки - к ящику комода, забитого книгами и бумагами и выдвинутого почти до отказа); тазы с водой образовывали два неровных защитных ряда, которые шли от левой стены к правой, другими словами, первый ряд тянулся от умывальника к комоду, а второй - от ножек кровати к ножкам письменного стола. Свободным оставался только небольшой, не больше метра, промежуток в последнем ряду тазов, над которым были натянуты многочисленные нити, и стена с открытым окном во двор (лежавший двумя этажами ниже). Сидя на краю письменного стола, Оливейра закурил новую сигарету и стал смотреть в окно; потом снял рубашку и сунул ее под стол. Теперь уже не попьешь, хоть жажда и мучила. Так он и сидел в одной майке, курил и смотрел во двор, ни на миг не забывая о двери, даже когда забавы ради целился окурком в клеточки классиков. И не так уж плохо было, хотя край стола, на котором он сидел, был каменно твердым и от пуловера на лампе противно пахло паленым. В конце концов он погасил лампу и увидел, как стала вырисовываться фиолетовая полоска под дверью, а значит, когда Тревелер подойдет к двери, его резиновые тапочки перережут фиолетовую полоску в двух местах, другими словами, он, сам того не желая, даст сигнал о начале атаки. Едва Тревелер откроет дверь, должны произойти различные вещи, а может быть, и еще много других. Первые - механические и роковые - произойдут в силу глупой зависимости действия от причины; стул зависит от нитки, дверная ручка - от руки, рука - от воли, воля - от... Затем следуют вещи, которые могут случиться, а могут и не случиться, в зависимости от того, как падение стула, разлетевшаяся в осколки пепельница, грохот комодного ящика - как все это подействует на Тревелера, да и на самого Оливеиру, потому что теперь - и он прикурил новую сигарету от окурка, а окурок швырнул вниз, целясь в девятую клетку, но окурок упал в восьмую и отскочил в седьмую, дерьмовый окурок, - теперь, должно быть, пришел момент задать себе вопрос: что он будет делать, когда откроется дверь и полкомнаты полетит к чертовой матери, а Тревелер глухо вскрикнет, если только он вскрикнет и если вскрикнет глухо. Пожалуй, он сделал глупость, отказавшись от бум-пистоля, потому что, кроме лампы, совсем легонькой, и стула в углу у окна, не было никакого оружия для защиты, а с одной только лампой и стулом далеко не уедешь, если Тревелер прорвет две оборонительные линии из тазов и благополучно не наступит на роллерманы. Однако едва ли ему это удастся; вся стратегия строилась именно на этом: оружие обороны не могло быть в точности таким же, как и оружие нападения. К примеру, нитки должны ужасно подействовать на Тревелера, когда он будет в потемках продвигаться вперед, чувствуя, как все возрастает слабое сопротивление лицу, рукам и ногам, а в нем самом зарождается непреодолимое отвращение, какое испытывает человек, попав в паутину. Даже если в два прыжка он оборвет все нити, даже если не попадет ногой в таз с водою и не наступит на роллерманы, то, оказавшись у окна, он и в полутьме узнает фигуру, неподвижно сидящую на краю стола. Маловероятно, что он доберется сюда, но, если все-таки доберется, у Оливейры, без сомнения, совершенно не будет надобности в бум-пистоле, и не потому, что Восемнадцатый сказал ему о гвоздиках, а потому, что встреча будет не такой, какой, возможно, представляет ее Тревелер, но совершенно иной, какой и он сам не способен вообразить, однако знает так же хорошо, как если бы он это видел или пережил: черная масса катит извне, он это знает, не зная, и вот она, невычисленная невстреча между черной массой - Тревелер и тем, что сидит сейчас на краю стола и курит. Как бы явь против сна (часы сна и яви, сказал кто-то однажды, пока еще не слились воедино), но говорить: явь против сна - означало окончательно согласиться с тем, что нет никакой надежды на единство. А могло случиться, что, наоборот, приход Тревелера стал как бы крайней точкой, из которой можно было еще раз попытаться совершить прыжок от одного к другому и одновременно от другого к этому, первому, прыжок этот вовсе не был бы столкновением, Оливейра был убежден, что территория-Тревелер не могла достичь его, даже если бы на него навалились, били бы его и сорвали с него майку, если бы плевали ему в глаза и в рот, выламывали бы руки, а потом выбросили в окно. А поскольку бум-пистоль ничего не значил против территории, так как, если верить Восемнадцатому, представлял собой что-то вроде рожка для обуви, то чего стоили нож-Тревелер или кулак-Тревелер; несчастный бум-пистоль, не в силах он сократить несокращаемое расстояние между двумя телами в момент, когда одно тело решительно отвергает другое, а то, другое, отвергает это, первое. А вдруг Тревелер и на самом деле может убить его (ведь почему-то сохло у него во рту и противно потели ладони), однако все в нем восставало против этого предположения, в конце концов, не убийца же тот. Но даже если и так, лучше думать, что убийца - не убийца, и что территория - не территория, лучше преуменьшить, принизить и недооценить территорию, чтобы результатом всей этой свистопляски была бы только вдребезги разлетевшаяся пепельница и иные мелкие неприятности. Если во что бы то ни стало (борясь со страхом) стоять на этом, во враждебном столкновении с территорией оборона оказывалась лучшим нападением и самый страшный удар наносился не острым лезвием, а слабой нитью. Однако к чему все эти метафоры в глухую ночную пору, когда единственно разумным было нелепое безотрывное наблюдение за фиолетовой полоской под дверью, этой температурной шкалой территории.

Без десяти четыре Оливейра выпрямился, подвигал затекшими плечами и пересел на подоконник. Приятно было думать, что если ему повезет и он сегодня ночью сойдет с ума, то территорию-Тревелер можно будет считать полностью ликвидированной. Это решение никак не согласовывалось с его гордыней и его намерением противиться любой форме сдачи. И все-таки - только представить себе, как Феррагуто вносит его имя в список пациентов, как вешает на дверь номер и вставляет глазок, чтобы подглядывать за ним по ночам... И Талита станет приготовлять ему облатки в аптеке и ходить через двор с величайшей осторожностью, чтобы не наступить на клетки классиков, чтобы никогда больше не наступать на классики. А что говорить о Ману, бедняга, он будет в полном отчаянии от собственной неловкости, от своей дурацкой затеи. Сидя на подоконнике спиной к улице и опасно раскачиваясь, Оливейра почувствовал, что страх проходит и что это плохо. Он не отрывал глаз от фиолетовой полоски, и с каждым вздохом в него входило радостное успокоение: наконец-то без слов, безо всего, что хоть как-то было связано с территорией, и радость состояла именно в этом - чувствовать, как территория отступает. Не важно, как долго это будет длиться, с каждым вздохом жаркий воздух мира примирялся с ним, как уже не раз бывало в его жизни. И не надо было курить, на несколько минут он заключал мир даже с самим собой, а это было все равно, что упразднить территорию, или выиграть битву без боя, или, проснувшись среди ночи, снова захотеть спать, все равно что оказаться там, где смешивались первые воды яви и сна и делалось ясно, что нет больше разных вод; и что было плохо, разумеется, все это непременно будет нарушено: внезапно два черных отрезка перекроют фиолетовую полоску света и в дверь нудно поскребутся. "Ты этого хотел, - подумал Оливейра и соскользнул на пол, к столу. - Останься я там еще миг - и я бы упал головой прямо на классики. Ну входи же скорее, Ману, ты же не существуешь, или не существую я, или оба мы с тобой такие дураки, что верим во все это и сейчас убьем друг друга, брат, на этот раз окончательно, хлоп - и конец котенку".

- Ну входи же, - повторил он вслух, но дверь не открылась. По-прежнему тихонько скреблись, и, наверное по чистому совпадению, внизу кто-то стоял у фонтана - женщина, она стояла к нему спиной, длинные волосы, бессильно упавшие руки, а сама поглощена созерцанием водяной струйки. Ночью, да еще в темноте, она вполне могла оказаться Магой, или Талитой, или любой из здешних сумасшедших и даже Полой, если взяться настойчиво думать о ней. Никто не мешал ему смотреть на женщину, стоявшую к нему спиной, даже если бы Тревелер решил войти в этот миг: оборонное сооружение сработало бы само и хватило времени оторвать взгляд от окна и встретиться с Тревелером лицом к лицу. И все-таки странно, что Тревелер продолжал скрестись в дверь, как будто проверял, спит он или не спит (нет, это не Пола, у Полы шея покороче, а бедра заметнее), если только он тоже не соорудил какой-нибудь особой системы нападения (это может быть только Мага или Талита, они так похожи, особенно ночью, да еще со второго этажа), имеющей целью вывести-его-из-себя (во всяком случае, с часу ночи до восьми утра, едва ли сейчас больше восьми, нет, никогда ему не добраться до Неба и не увидеть вовек его сообщества желаний). "Чего ты ждешь, Ману, - подумал Оливейра. - К чему нам все это". Ну конечно, это Талита, теперь она смотрела вверх и вновь замерла неподвижно, когда он высунул голую руку в окно и устало помахал ей.

- Подойди поближе, Мага, - сказал Оливейра. - Отсюда ты так похожа, что имя вполне можно заменить.

- Закрой окно, Орасио, - попросила Талита.

- Никак нельзя, жара страшная, а твой муж царапается в дверь так, что страх берет. Как говорится, стечение неблагоприятных обстоятельств. А ты не беспокойся, найди камешек и поупражняйся, как знать, может, когда-нибудь...

Ящик, пепельница и стул одновременно обрушились на пол. Чуть сжавшись, ослепленный Оливейра смотрел на фиолетовый прямоугольник, оказавшийся на месте двери, на черное шевелящееся пятно и слушал проклятия Тревелера. Шум, должно быть, разбудил полсвета.

- Беда с тобой, - сказал Тревелер, остановившись в дверях. - Ты что, хочешь, чтобы Дир выкинул нас отсюда?

- Наставляет на путь истинный, - сообщил Оливейра Талите. - Он всегда мне был отцом родным.

- Закрой окно, пожалуйста, - сказала Талита.

- Открытое окно мне нужно позарез, - сказал Оливейра. - Послушай своего мужа, видно, попал ногой в воду. Убежден: лицо у него опутано нитками и он не знает, что делать.

- Мать твою... - говорил Тревелер, размахивая в темноте руками и стараясь освободиться от ниток. - Зажги свет, черт тебя подери.

- Пока еще не упал, - сообщил Оливейра. - Роллерманы подводят.

- Не высовывайся, - закричала Талита, вскидывая руки кверху. Сидя на подоконнике спиной к ней, Оливейра поворачивал голову, чтобы видеть ее и разговаривать с ней, и каждый раз наклонялся все больше и больше. Кука Феррагуто выбежала во двор, и только тут Оливейра увидел, что уже не ночь: халат на Куке был того же цвета, что и камни во дворе, что и стены у аптеки. Поняв, что пора обратиться к фронту военных действий, Оливейра вгляделся в темноту и догадался, что, несмотря на все трудности наступления, Тревелер все же решил запереть дверь. Он слышал, как среди проклятий лязгнула щеколда.

- Вот это - по мне, че, - сказал Оливейра. - Одни на ринге, как мужчина с мужчиной.

- Наклал я на тебя, - сказал разъяренный Тревелер. - В тапке вода хлюпает, ничего нет на свете противнее. Зажги свет хотя бы, ни черта не видно.

- В битве на Канча-Раяда все случилось, наверное, так же неожиданно, - сказал Оливейра. - И запомни: я не собираюсь уступать преимуществ своей позиции. Скажи спасибо, что я с тобой разговариваю, а не должен бы. Я тоже ходил обучался стрельбе, братец.

Он услыхал, как тяжело дышит Тревелер. В доме хлопали двери, доносился голос Феррагуто, кто-то спрашивал, что-то отвечали. Силуэт Тревелера становился все более четким; все вещи до одной стали на свои места - пять тазов, три плевательницы, десятки роллерманов. И можно было почти как в зеркало смотреться в этот фиолетовый свет, так похожий на голубя в ладонях у сумасшедшего.

- Ну, вот, - сказал Тревелер, поднимая упавший стул и без охоты усаживаясь на него. - Может, объяснишь мне все-таки, что за бардак.

- Довольно трудно объяснить, че. Разговаривать, сам знаешь...

- Ты чего только не придумаешь, лишь бы поговорить, - сказал Тревелер в ярости. - Если тебе не удается для этого усадить нас обоих верхом на доску при сорока пяти градусах в тени, то суешь меня в таз с водой и опутываешь мерзкими нитками.

- Однако наше положение всегда симметрично, - сказал Оливейра. - Как два близнеца на качелях или будто перед зеркалом. Заметил, Doppelgänger?

Не отвечая, Тревелер достал из кармана пижамы сигарету и закурил. Оливейра достал свою и тоже закурил почти одновременно с ним. Они поглядели друг на друга и рассмеялись.

- Совершенно чокнутый, - сказал Тревелер. - Ты - чокнутый, и думать нечего. Надо же вообразить, будто я...

- Оставь в покое слово "воображение", - сказал Оливейра. - Просто обрати внимание, что я принял меры предосторожности, а ты пришел. Не кто-нибудь. А ты. В четыре часа утра.

- Талита сказала мне, я подумал, что... А ты что и правда решил, будто...?

- А может, без этого не обойтись, Ману. Тебе кажется, будто ты встал, чтобы пойти успокоить меня, поддержать. Если бы я спал, ты вошел бы безо всякого, как любой может подойти к зеркалу просто так, разумеется, подходишь спокойненько к зеркалу с булавкой в руке и втыкаешь ее, только вместо булавки ты бы держал в руке то, что носишь вон там, в кармане пижамы.

- Я ношу его всегда, че, - сказал Тревелер возмущенно. - Что за детский сад. А ты ходишь невооруженный потому, что не соображаешь,

- Так вот, - сказал Оливейра, снова садясь на подоконник и приветственно махнув рукой Талите и Куке, - все, что я думаю на этот счет, очень мало значит в сравнении с тем, что должно быть на самом деле, нравится нам это или не нравится. Вот уже некоторое время мы с тобой как тот пес, что крутится на месте, пытаясь укусить себя за хвост. Нельзя сказать, что мы ненавидим друг друга, наоборот. Просто нас с тобой использовали в игре, мы с тобой вроде белой пешки и черной пешки. Как, скажем, в игре: одна из двух сторон непременно должна одержать верх.

- Я не испытываю к тебе ненависти, - сказал Тревелер. - Просто ты загнал меня в угол и я не знаю, что делать.

- Mutatis mutandis [Здесь: внесем поправку (лат.).]: ты встретил меня в порту вроде как перемирием, белым флагом, этим печальным призывом забыть все. Я тоже не питаю к тебе ненависти, брат, но я говорю тебе правду в глаза, а ты называешь это загонять в угол.

- Я жив, - сказал Тревелер, глядя ему в глаза. - А за то, что живешь, я полагаю, надо расплачиваться. А ты платить не хочешь. И никогда не хотел. Эдакий катар-экзистенциалист в чистом виде. Или Цезарь, или никто - у тебя радикальный подход к делу. Думаешь, я по-своему не восхищаюсь тобой? Думаешь, твое самоубийство, случись такое, не вызвало бы у меня восхищения? Подлинный Doppelgänger - ты, потому что ты, похоже, бесплотен, ты - сгусток воли, принявший вид флюгера, что там, наверху. Хочу это, хочу то, хочу север, хочу юг - и все сразу, хочу Магу, хочу Талиту, и вот - сеньор на минуточку заходит в морг и там целует жену лучшего своего друга. А все потому, что у него смешалась реальность и воспоминания совершенно не по-эвклидовски.

Оливейра пожал плечами, но при этом посмотрел на Тревелера, чтобы тот понял: этот жест не означает презрения. Как передать, как объяснить ему: то, что на территории напротив называется поцелуем, что у них называется поцеловать Талиту, поцеловать Магу или Полу, - это еще одна игра образов вроде той, какую он ведет сейчас, оборачиваясь в окне, чтобы посмотреть на Магу, застывшую у черты классиков, в то время как Кука, Реморино и Феррагуто сгрудились у двери и, как видно, ждут, когда наконец Тревелер покажется в окне и объявит им, что все в порядке, спасибо таблетке намбутала, а может, и смирительной рубашечке, но ненадолго, всего на несколько часов, пока парень не выйдет из своего заскока. Стук в дверь не облегчил взаимного понимания. Если бы Ману сообразил: то, о чем он думает, не имеет никакого смысла тут, у окна, а ценно только там, где тазы с водой и роллерманы, - и если бы хоть на минуту перестали колотить в дверь обоими кулаками, тогда, может быть... Но не было сил оторвать глаз от Маги, такой красивой, там, у черты классиков, и хотелось только одного: чтобы она подбивала камешек из одной клетки в другую, от Земли к Небу.

- ...совершенно не по-эвклидовски.

- Я ждал тебя все это время, - сказал Оливейра устало. - Сам понимаешь, я не мог дать себя прирезать за здорово живешь. Каждый сам знает, как ему поступать, Ману. А если ты хочешь объяснений насчет того, что произошло внизу... скажу одно: это совершенно не то, ты сам прекрасно знаешь. Ты знаешь это, Doppelgänger. Для тебя этот поцелуй ровным счетом ничего не значит и для нее тоже. В конце концов, все дело в вас самих.

- Откройте! Откройте сейчас же!

- Забеспокоились всерьез, - сказал Тревелер, поднимаясь. - Откроем? Это, наверное, Овехеро.

- Что до меня...

- Он собирается сделать тебе укол, видно, Талита переполошила всю психушку.

- Беда с этими женщинами, - сказал Оливейра. - Видишь, вон там стоит около классиков такая скромница из скромниц... Нет, лучше не открывай, Ману, нам и вдвоем хорошо.

Тревелер подошел к двери и прижался ртом к замочной скважине. Стадо кретинов, отвяжитесь вы, в самом деле, перестаньте орать, это вам не фильм ужасов. Они с Оливейрой в большом порядке и откроют, когда нужно будет. Лучше бы приготовили кофе на всех, житья нет в этой клинике.

Было отчетливо слышно, что Феррагуто не удовлетворился этим сообщением, однако голос Овехеро перерокотал его мудро и настойчиво, и дверь оставили в покое. Единственным признаком неунявшегося беспокойства были стоявшие во дворе люди и свет на третьем этаже, который все время то зажигался, то гас - такой обычай развлекаться завел себе Сорок третий. Через минуту во двор снова вышли Овехеро с Феррагуто и снизу посмотрели на сидящего в окне Оливейру, который махнул им рукой, мол, приветствую и извиняюсь за то, что в одной майке. Восемнадцатый подошел к Овехеро и объяснил ему что-то насчет бум- пистоля, после чего Овехеро, похоже, стал смотреть на Оливейру с гораздо большим интересом и профессиональным вниманием, словно это не его соперник по покеру, что Оливейру позабавило. На первом этаже были раскрыты почти все окна, и несколько больных принимали чрезвычайно живое участие в происходящем, хотя ничего особенного не происходило. Мага подняла правую руку, стараясь привлечь внимание Оливейры, как будто это было нужно, и попросила позвать к окну Тревелера. Оливейра четко и ясно объяснил, что ее просьба невыполнима, поскольку все пространство около окна - зона обороны, но, возможно, удастся заключить перемирие. И добавил, что воздетая кверху рука напоминает ему актрис прошлого и в первую очередь - оперных певиц, таких, как Эмми Дестин, Мельба, Маржори Лоуренс, Муцио, Бори, да, а также Теду Бара и Ниту Нальди, - он с удовольствием сыпал в нее именами, Талита опустила руку, а потом снова подняла ее, умоляя, - Элеонору Дузе, конечно, Вильму Банки, ну и, разумеется, Гарбо, само собой, по фотографии, Сару Бернар - ее фото было приклеено у него в школьной тетради, - и Карсавину, и Баронову, - все женщины непременно воздевают руку кверху, как бы увековечивая власть судьбы, однако ее любезную просьбу, к сожалению, выполнить невозможно.

Феррагуто с Кукой громко чего-то требовали, и, судя по всему, разного, но тут Овехеро, слушавший с сонным лицом, сделал им знак замолчать, чтобы Талита смогла поговорить с Оливейрой. Но хлопоты оказались напрасными, потому что Оливейра, в седьмой раз выслушав просьбу Маги, повернулся к ним спиной и заговорил (хотя те, внизу, и не могли слышать диалога) с невидимым Тревелером:

- Представляешь, они хотят, чтобы ты выглянул.

- Может, выглянуть на секунду, не больше. Я могу пролезть под нитками.

- Какая чушь, - сказал Оливейра. - Это последняя линия обороны, если ты ее прорвешь, мы встретимся в инфайтинге.

- Ладно, - сказал Тревелер, садясь на стул. - Продолжай городить пустые слова.

- Они не пустые, - сказал Оливейра. - Если ты хочешь подойти сюда, тебе не надо просить у меня позволения. По-моему, ясно.

- Ты мне клянешься, что не бросишься вниз? Оливейра посмотрел на Тревелера так, словно перед ним была гигантская панда.

- Ну вот, - сказал он. - Раскрыл свои карты. И Мага внизу думает то же самое. А я-то считал, что вы меня чуть-чуть знаете.

- Это не Мага, - сказал Тревелер. - Ты прекрасно знаешь, что это не Мага.

- Это не Мага, - сказал Оливейра. - Я прекрасно знаю, что это не Мага. И что ты - знаменосец, поборник капитуляции и возвращения к домашнему очагу и к порядку. Мне становится жаль тебя, старик.

- Забудь про меня, - сказал Тревелер с горечью. - Я хочу одного: дай мне слово, что не натворишь глупостей.

- Обрати внимание: если я брошусь, - сказал Оливейра, - то упаду прямо на Небо.

- Отойди-ка Орасио, в сторонку и дай мне поговорить с Овехеро. Я сумею все так устроить, что завтра никто об этом и не вспомнит.

- Не зря читал учебник психиатрии, - сказал Оливейра почти восхищенно. - Смотрите, какая память.

- Послушай, - сказал Тревелер. - Если ты не дашь мне выглянуть в окно, я вынужден буду открыть им дверь, а это хуже.

- Мне все равно, пусть входят, войти - это одно, а подойти сюда - совсем другое.

- Хочешь сказать, если тебя попробуют схватить - выбросишься?

- Возможно, там, на твоей стороне, это означает именно такое.

- Послушай, - сказал Тревелер, делая шаг вперед. - Тебе не кажется, что это просто кошмар какой-то? Они подумают, что ты и вправду сумасшедший и что я на самом деле хотел убить тебя.

Оливейра откинулся немного назад, и Тревелер остановился у второго ряда тазов. И только пнул пару роллерманов, но вперед идти не пытался.

Под тревожные вопли Куки и Талиты Оливейра медленно выпрямился и успокаивающе махнул им рукой. Словно признавая себя побежденным, Тревелер подвинул немного стул и сел. Снова заколотили в дверь, но на этот раз не так громко.

- Не ломай больше голову, - сказал Оливейра. - Зачем искать объяснений, старик? Единственная кардинальная разница между нами в этот момент состоит в том, что я - один. А потому лучше тебе спуститься к своим и продолжим разговор через окно, как добрые друзья. А часов в восемь я думаю перебраться отсюда, Хекрептен ждет меня не дождется, и пончиков нажарила, и мате заварила.

- Ты не один, Орасио. Тебе хочется быть одному из чистого тщеславия, выглядеть этаким буэнос-айресским Мальдорором. Ты говорил - Doppelgänger, не так ли? И пожалуйста, на самом деле другой человек следует твоим поступкам, и он такой же, как и ты, хотя находится по ту сторону проклятых ниток.

- Жаль, - сказал Оливейра, - что у тебя такое упрощенное представление о тщеславии. В этом-то все и дело: составить себе представление, чего бы это ни стоило. А ты способен хоть на секунду допустить мысль, что все, может быть, и не так?

- Представь, что допускал. Но ты все равно сидишь на раскрытом окне и раскачиваешься.

- Если бы ты на самом деле допустил, что все не так, если бы ты и вправду способен был добраться до сердцевины проблемы... Никто не просит тебя отрицать того, что ты видишь, однако ты даже пальцем не пошевельнул...

- Если бы так просто, - сказал Тревелер, - если бы только и было что эти дурацкие нитки по всей комнате... - Ты-то пошевельнул пальцем, но погляди, что из этого вышло.

- А что плохого, че? Сидим при открытом окошке и вдыхаем сказочную утреннюю свежесть. А внизу все гуляют по двору, просто замечательно, сами того не подозревая, занимаются зарядкой. И Кука, посмотри-ка на нее, и Дир, этот изнеженный сурок. И твоя жена, а уж она-то - сама леность. Да и ты сам, виданное ли дело: ни свет ни заря, а ты уже на ногах и в полной боевой готовности. И когда я говорю: в полной боевой готовности, ты понимаешь, что я имею в виду?

- А я, старик, думаю, не наоборот ли все?

- О, это слишком просто, такое бывает только в фантастических рассказах из популярных антологий. Если бы ты был способен видеть оборотную сторону вещей, ты бы, может, и захотел отсюда уйти. Если бы ты мог выйти за пределы территории, скажем, так: перейти из первой клеточки во вторую или из второй в третью... Это так трудно, Doppelgänger, я всю ночь напролет бросал окурки, а попадал только в восьмую клетку, и никуда больше. Нам бы всем хотелось тысячелетнего царства, некой Аркадии, где, возможно, счастья было бы еще меньше, чем здесь, потому что дело не в счастье, Doppelgänger, там по крайней мере не было бы этой подлой игры в подмену, которой мы занимаемся пятьдесят или шестьдесят лет, там можно было бы протянуть друг другу руку, а не повторять этот жест из страха или затем, чтобы узнать, не сжимает ли тот, другой, в ладони нож. Что же касается подмен, то меня ничуть не удивляет, что мы с тобой - одно и то же, одинаковы, только ты по одну, а я - по другую сторону. А поскольку ты говоришь, что я тщеславен, то, сдается мне, я выбрал лучшую сторону, но как знать, Ману. Ясно только одно: на той стороне, где ты, я не могу находиться, там у меня все лопается прямо в руках, с ума можно сойти, если бы с ума сойти было так просто. Ты - в гармонии с территорией и не хочешь понять моих метаний: вот я предпринимаю усилие, со мной что-то происходит, и тогда гены, пять тысяч лет копившиеся для того, чтобы погубить меня, отбрасывают меня назад, и я снова оказываюсь на территории и барахтаюсь там две недели, два года, пятнадцать лет... В один прекрасный день я сую палец в привычку, и просто невероятно, но палец увязает в привычке, проходит насквозь и вылезает с другой стороны, кажется: вот-вот доберусь наконец до последней клеточки, но тут женщина топится, на тебе, или со мной случается приступ, приступ никому не нужного сострадания, ох уж это сострадание... Я говорил тебе о подменах? Какая мерзость, Ману. Почитай у Достоевского про эти самые подмены. И вот пять тысяч лет снова тянут меня назад, и надо опять начинать все сызнова. И потому я сожалею, что ты мой Doppelgänger, я все время только и делаю, что мечусь с твоей территории на свою, и после очередной злополучной перебежки, оказавшись на своей, я гляжу на тебя, и ты представляешься мне моей оболочкой, которая осталась там и смотрит на меня с жалостью, и мне кажется, что это пять тысяч лет человеческого существования, сбившиеся в теле ростом в метр семьдесят, смотрят на ничтожного паяца, пожелавшего выпрыгнуть из своей клеточки. Вот так.

- Перестаньте нервы мотать, - крикнул Тревелер стучавшим в дверь. - В этой психушке, че, поговорить спокойно не дадут.

- Ты настоящий человек, брат, - сказал растроганный Оливейра.

- И все-таки, - сказал Тревелер, еще немного придвигая стул, - ты не станешь отрицать, что на этот раз дал осечку. Переподмены оболочек и прочие штучки- дрючки - все это хорошо, но за твою милую шутку мы заплатим местом, и больше всего мне жаль Талиту. Ты можешь сколько душе угодно говорить тут про Магу, но свою жену кормлю я.

- Ты глубоко прав, - сказал Оливейра. - Иногда забываешь обо всем на свете, не говоря уж о месте. Хочешь, я поговорю с Феррагуто? Он тут, у фонтана. Прости меня, Ману, вот уж чего не хотел, так это чтобы вы с Магой...

- Кстати, зачем ты называешь ее Магой? Не лги, Орасио.

- Я знаю, что это Талита, но недавно она была Магой. Их две, как и мы с тобой.

- Это называется сумасшествие, - сказал Тревелер.

- Все на свете как-нибудь называется, надо только подобрать название. А теперь, если позволишь, я бы хотел поговорить с теми, кто внизу, они просто вне себя, дальше некуда.

- Я ухожу, - сказал Тревелер, вставая.

- Так будет лучше, - сказал Оливейра. - Лучше тебе уйти, а я через окно буду разговаривать с тобой и с остальными. Лучше тебе уйти и не унижаться, как ты унижаешься, а я объясню тебе прямо и ясно, что будет, ты же обожаешь объяснения, ты - истинное дитя этих пяти тысяч лет. Если ты, поддавшись чувству дружбы и диагнозу, который мне поставил, бросишься на меня, я отпрыгну в сторону - не знаю, помнишь ли ты еще, как мы мальчишками на улице Анчорена упражнялись в дзюдо, - а ты продолжишь свою траекторию, вылетишь в окно и шлепнешься на четвертую клетку, так что только мокрое место останется, но это в лучшем случае, потому что скорее всего ты упадешь не дальше второй.

Тревелер смотрел на него, и Оливейра видел, как глаза у него наполняются слезами. И как рукой, издали, он словно погладил его по волосам.

Тревелер подождал еще секунду, а потом подошел к двери и открыл ее. Реморино хотел было войти (из-за спины у него выглядывали еще два санитара), но Тревелер сгреб его за плечи и вытолкнул в коридор.

- Оставьте его в покое, - приказал он. - Скоро он будет в полном порядке. Его надо оставить одного, сколько можно донимать человека.

Отключившись от диалога, который быстро разросся в квадролог, секстилог и додекалог, Оливейра закрыл глаза и подумал, что ему здесь очень хорошо, а Тревелер и в самом деле ему словно брат. Он услыхал, как дверь закрылась и голоса стали удаляться. Потом дверь снова открылась в тот самый момент, когда веки Оливейры с трудом начали подыматься.

- Закройся на щеколду, - сказал Тревелер. - Я им не очень-то доверяю.

- Спасибо, - сказал Оливейра. - Ступай во двор, Талита ужасно беспокоится.

Он пролез под немногими уцелевшими нитями и задвинул щеколду. Но прежде, чем вернуться к окну, опустил лицо в умывальник и стал пить, как животное, жадно глотая и отфыркиваясь. Слышно было, как внизу распоряжался Реморино, отсылая больных по комнатам. Когда он снова выглянул в окно, освеженный и успокоившийся, он увидел, что Тревелер стоит рядом с Талитой, положив ей руку на талию. После того, что Тревелер только что сделал, все вокруг заполнилось чудесной умиротворенностью, и невозможно было нарушить эту гармонию, пусть она нелепа, но она тут и такая осязаемая, зачем кривить душой, по сути, Тревелер есть то, чем бы должен быть он, просто у Тревелера немного меньше этого треклятого воображения, он - человек территории, он - непоправимая ошибка целого рода, пошедшего по ложному пути, однако как прекрасна эта ошибка, сколько красоты в этих пяти тысячах лет, в этой неверной и ложной территории, как прекрасны эти глаза, минуту назад наполнившиеся слезами, и этот голос, посоветовавший ему: "Закройся на щеколду, я им не очень-то доверяю", сколько любви в этой руке, обнявшей женщину за талию. "А может быть, - подумал Оливейра, отвечая на дружеские жесты доктора Овехеро и Феррагуто (несколько менее дружеские), - единственный возможный способ уйти от территории - это влезть в нее по самую макушку?" Он знал: стоит ему еще раз подумать об этом (еще раз об этом) - и ему представится человек, ведущий под руку старуху по стылым улицам, под дождем. "Как знать, - подумал он. - Как знать, может, я был у самого края, да остановился, может, там-то и был ход. Ману бы его нашел, я уверен, дурак-то он дурак, этот Ману, но искать никогда не ищет, а я - наоборот..."

- Эй, Оливейра, может, спуститесь выпить чашечку кофе? - предложил Феррагуто к явному неудовольствию Овехеро. - Пари вы уже выиграли, не так ли? Поглядите на Куку, как она огорчена...

- Не расстраивайтесь, сеньора, - сказал Оливейра. - У вас такой цирковой опыт, вы же не станете волноваться из-за чепухи.

- Ой, Оливейра, вы с Тревелером просто ужасные, - сказала Кука. - Почему бы вам не поступить, как предлагает муж? Я так хотела, чтобы мы выпили кофе все вместе.

- Давайте спускайтесь, че, - сказал Овехеро как бы между прочим. - Я хотел с вами посоветоваться насчет двух французских книжек.

- Отсюда все прекрасно слышно, - сказал Оливейра.

- Ну ладно, старик, - сказал Овехеро. - Спуститесь, когда захотите, а мы идем завтракать.

- Со свежими булочками, - сказала Кука. - Пошли сварим кофе, Талита?

- Перестаньте валять дурака, - ответила Талита, и в необычайной тишине, наступившей вслед за ее отповедью, Тревелер с Оливейрой встретились взглядами так, словно две птицы столкнулись на лету и, опутанные сетью, упали на девятую клеточку, во всяком случае, заинтересованные лица получили от этого не меньшее удовольствие. Кука с Феррагуто лишь бурно дышали, пока наконец Кука не открыла рот и не завопила: "Что значат ваши оскорбительные слова?" - а Феррагуто только выпячивал грудь и мерил Тревелера презрительным - сверху вниз - взглядом, а тот глядел на свою жену с восхищением, хотя отчасти и с упреком, и тут наконец Овехеро нашел подобающий случаю научный выход и сухо сказал: "Типичный случай истерикус латиноамерикус, пойдемте со мной, я дам вам успокоительное", а в это время Восемнадцатый, нарушив приказ Реморино, вышел во двор с сообщением, что Тридцать первая в беспокойном состоянии и что звонят по телефону из Мар-дель-Плата. Его насильственное выдворение, которое взял на себя Реморино, помогло администрации и доктору Овехеро покинуть двор, не слишком поступившись своим авторитетом.

- Ай-ай-ай, - сказал Оливейра, раскачиваясь на подоконнике, - я думал, фармацевтички гораздо воспитаннее.

- Представляешь? - сказал Тревелер. - Она была просто великолепна.

- Пожертвовала собой ради меня, - сказал Оливейра. - Кука не простит ее даже на смертном одре.

- Ну и пускай, подумаешь, - сказала Талита. - Со свежими булочками, видите ли.

- А Овехеро тоже хорош, - сказал Тревелер, - французские книжки! Че, только бананом не соблазняли. Удивляюсь, как ты не послал их к чертовой матери.

Вот так оно было, невероятно, но гармония длилась, и не было слов, чтобы ответить на доброту этих двоих, разговаривавших с ним и глядевших на него с клеток классиков, потому что Талита, сама того не зная, стояла в третьей клетке, а Тревелер одной ногой стоял на шестой, и потому единственное, что можно было сделать, это чуть шевельнуть правой рукой, робко, в знак привета, и сидеть так, глядя на Магу, на Ману, и думать про себя, что в конце концов встреча все-таки состоялась, хотя и не могла длиться дольше, чем этот ужасно сладостный миг, когда лучше всего, пожалуй, не мудрствуя лукаво, чуть наклониться вниз и дать себе уйти - хлоп! И конец.

 

Конец.

 


  Читайте  в рассылке

 

  по понедельникам
 с 25 июля

Кортасар
Хулио Кортасар
"Игра в классики"

"В некотором роде эта книга – несколько книг…" Так начинается роман, который сам Хулио Кортасар считал лучшим в своем творчестве. Игра в классики – это легкомысленная детская забава. Но Кортасар сыграл в нее, будучи взрослым человеком. И после того как его роман увидел свет, уже никто не отважится сказать, что скакать на одной ножке по нарисованным квадратам – занятие, не способное изменить взгляд на мир.

 

  по понедельникам
 с 19 сентября

Платонов
Андрей Платонов
"Чевенгур"

Андрей Платонов (1899-1951) по праву считается одним из лучших писателей XX века. Однако признание пришло к нему лишь после смерти. Роман "Чевенгур" был написан в 1926-1929 годах, но при жизни автора так и не увидел свет. Это не просто самый большой по объему платоновский роман, но и своеобразная веха в творчестве художника. В нем писатель подверг критическому пересмотру, порою доводя до абсурда, "ультрареволюционные" идеи, которые находили выражение в его ранних произведениях.

Чевенгур - так называется город, где группа коммунистов, вознамерившись совершить мгновенный "прыжок" в коммунизм, организует конец света - "второе пришествие" для местной буржуазии. В результате массового расстрела убиты все жители города. С этого момента, по мнению коммунистов, настает "конец истории" - прежнее остановилось, и наступило блаженное бытие в мире без эксплуатации, в котором единственным работником является солнце. Стремясь населить город новыми людьми, чевенгурцы собирают по степи "пролетариев" - нищих странников. Однако Чевенгурская коммуна гибнет.

Человеческое бытие - в кровавом хаосе революции и гражданской войны Судьба страны - в осколке судьбы одного человека Крестный путь нации как жизненный путь невинной жертвы "переломной эпохи".

"Чевенгур". Страшная и прекрасная книга!..

 

  по четвергам
 с 18 августа

Покровский
Александр Покровский
"Расстрелять!"

Исполненные подлинного драматизма, далеко не забавные, но славные и лиричные истории, случившиеся с некоторым офицером, безусловным сыном своего отечества, а также всякие там случайности, произошедшие с его дальними родственниками и близкими друзьями, друзьями родственников и родственниками друзей, рассказанные им самим.

 


Новости культуры

 
Твою голову с плеч
2016-09-08 08:39 Игорь Карев
Древний город в Москве, ставка хана в Крыму, любовь, смерть и отрубленные головы -- "Газета.Ru" побывала на съемках сериала "Золотая Орда", которая обещает стать фэнтезийной драмой по мотивам исторических событий.


"Сегодня это очень важное послание - мир трещит по швам"
2016-09-08 14:46 Ярослав Забалуев
Режиссер фильма "Бен Гур" Тимур Бекмамбетов рассказал "Газете.Ru" об истории создания фильма, а также о связи исторических событий с современностью. Западные аналитики предрекают, что картина принесет создателям убыток в $100 млн, несмотря на то, что прогнозы по сборам в России у нее достаточно оптимистические.

"Евровидение" торопит Украину
2016-09-08 17:32 Игорь Карев
"Евровидение-2017" вряд ли пройдет в России, а Украине предстоит принять решение о городе, который будет принимать музыкальный конкурс, до начала октября -- иначе право организации шоу перейдет к другой стране.

"В "Голосе" я получила удар под дых"
2016-09-09 12:26 Ярослав Забалуев
Полина Гагарина рассказала "Газете.Ru" о том, почему хотела обязательно вернуться в шоу "Голос", почему не смотрела свои выступления на "Евровидении", а также о сотрудничестве и дружбе с Бастой и новом альбоме "9".

"Полный расколбас" и другие премьеры недели
2016-09-09 16:11 Дарья Слюсаренко
Киану Ривз в поисках убийцы, разговаривающие сосиски, новый фильм Бекмамбетова, Фассбендер воспитывает чужого ребенка, Том Хэнкс сажает на воду самолет, мальчик с тяжелым характером, генетические эксперименты, бес против монаха и документальный фильм о Прокофьеве -- что посмотреть в кино в эти выходные.

Киев с припевом
2016-09-09 18:58 Любовь Глебовская (Киев)
Песенный конкурс "Евровидение-2017" пройдет в Киеве и вряд ли обойдется без конфузов с политической подоплекой.

Супермена и Бэтмена учат улыбаться
2016-09-09 22:23 Иван Акимов
Компания Warner Bros проанализировала неудачи фильмов "Бэтмен против Супермена" и "Отряд самоубийц" и меняет стратегию развития киновселенной DC Comics на более позитивную.

Не день Лепса
2016-09-10 00:24 Игорь Карев
Григорий Лепс в роли отстающего, цыганские мотивы Высоцкого и много "Евровидения" -- вышел второй выпуск "слепых прослушиваний" пятого сезона музыкального шоу "Голос".

Легенда с доставкой в Большой
2016-09-10 14:35 Майя Крылова
На сцене Большого театра 10 сентября открываются гастроли миланского театра Ла Скала. Гости привозят три программы: оперу Верди "Симон Бокканегра", его же "Реквием" и концерт итальянской музыки.

Умерла Ирина Ефремова
2016-09-10 20:00 Отдел культуры
В возрасте 53 лет скончалась актриса театра и кино Ирина Ефремова. Она была найдена мертвой в собственной квартире в Москве; по данным полиции, причиной смерти Ефремовой стала сердечная недостаточность.

Львиная доля Кончаловского
2016-09-11 00:28 Иван Акимов
Завершился 73-й Венецианский кинофестиваль. "Серебряного льва" за режиссуру вновь получил Андрей Кончаловский, а "Золотого" увезет с собой филиппинский режиссер Лав Диас.

Том Хэнкс посадил самолет
2016-09-11 21:56 Макс Степанов
Бокс-офис США: Клинт Иствуд и Том Хэнкс удачно посадили самолет на реку Гудзон и опередили фильм об опасностях суррогатного материнства, "Не дыши" и "Отряд самоубийц" никак не вылетят из топ-5, а Робинзон Крузо завершил свое долгое путешествие в Америку на пятом месте.

 

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 

 

 




В избранное