Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Хулио Кортасар "Игра в классики"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 69 (1139) от 2016-09-05


   Хулио Кортасар "Игра в классики"

Часть
2
   По эту сторону
   Глава 42

Il mio supplizio
è quando non mi credo
in armonia.

Ungaretti, I Fiumi
[Мучения меня одолевают,
когда в гармонию нет веры.

Унгаретти, "Реки" (ит.).]

Работа состояла в том, чтобы не давать ребятишкам проскользнуть в шапито, прийти на выручку, если вдруг случится что-то с животными, ассистировать метателю ножей, составлять зазывные афиши, соответственно обеспечивать их печатание, поддерживать нормальные взаимоотношения с полицией, обращать внимание директора на любые нарушения, заслуживающие внимания, помогать сеньору Мануэлю Тревелеру в административных хлопотах, помогать сеньоре Аталии Доноси де Тревелер в кассе (в случае необходимости) и т. д. и т. д.

О, мое сердце, не восставай,
дабы свидетельствовать против меня!

"Книга мертвых"
или надпись на панцире скарабея

А между тем в Европе в возрасте тридцати трех лет умер Дину Липатти. О работе и о Дину Липатти они говорили всю дорогу, до самого дома, потому что хорошо бы, казалось Талите, собрать все осязаемые доказательства того, что бога нет, или, во всяком случае, свидетельства его неизлечимого легкомыслия. Она предложила тут же купить пластинку Липатти и зайти к дону Креспо прослушать ее, но Тревелеру с Оливейрой хотелось выпить пива в кафе на углу и поговорить о цирке, поскольку теперь они стали коллегами и были этому неописуемо рады. От Оливейры не ускользнуло, что Тревелеру стоило - да, да! - героического усилия уговорить директора и что тот согласился скорее всего по чистой случайности, не иначе. Они уже решили, что Оливейра подарит Хекрептен два из трех непроданных отрезов кашемира, из третьего Талита сошьет себе платье. Надо же отпраздновать поступление на работу. И потому Тревелер заказал пиво, а Талита отправилась готовить обед. Был понедельник, выходной. Во вторник будут два представления, в семь и в девять, на арене выступят "четыре- медведя-четыре", фокусник, только что приплывший из Коломбо, и, конечно же, кот-считальщик. На первых порах работа у Оливейры была незамысловатая, пока не набьет руку. А заодно смотрел и представление не из худших. Все складывалось прекрасно.

Все складывалось так прекрасно, что Тревелер опустил глаза и забарабанил по столу. Официант, их добрый знакомый, подошел обсудить дела команды Западной железной дороги, и Оливейра поставил десять песо на "Чакарита-юниорс". Отбивая ритм багуалы, Тревелер убеждал себя, что все прекрасно и что другого выхода не было, а Оливейра в это время пил пиво и разбирал проблему парламентской ратификации и шансы команды, на которую поставил. Почему-то сегодня утром он думал о египетских фразах и о Тоте, и знаменательно, что именно Тот был богом магии и изобретателем языка. Они поспорили немного, не обман ли сам по себе такой спор, поскольку язык, на каком бы лунфардо они ни изъяснялись, возможно, являлся частью не сулящей покоя мантической структуры. И пришли к выводу, что двоякая миссия бога Тота в конце концов была наглядной гарантией связи реальности с ирреальностью; они порадовались, что все-таки решили эту причиняющую вечные неприятности проблему объективного коррелята. Магия или осязаемый мир, но был египетский бог, который при помощи слов приводил в гармонию субъекты и объекты. Все и вправду складывалось прекрасно.


   Глава 43

В цирке было замечательно: обманный блеск мишуры, бешеная музыка и кот- считальщик, безошибочно реагировавший на валерьянку, которую в это время потихоньку прыскали, а растроганные сеньоры демонстрировали своим чадам столь красноречивый пример дарвиновской теории эволюции. Когда Оливейра в первый вечер вышел на еще пустую арену и посмотрел вверх, на отверстие в глубине красного парусинового купола, на этот выход, возможно, к контакту, на этот центр, на эту ось, подобную мосту между землею и вольным простором мироздания, смех застрял у него в горле, и он подумал, что другой на его месте, наверное, тотчас же по ближайшему шесту вскарабкался бы к этому отверстию-глазу вверху, но этот другой - не он, а он так и остался внизу посреди вопящего цирка курить и смотреть на дырку в куполе.

В один из первых вечеров он понял, почему Тревелер достал ему работу в цирке. Талита безо всяких экивоков рассказала ему все, пока они подсчитывали деньги в кирпичной каморке, служившей цирковой конторой и банком. Оливейра уже знал это, но несколько иначе, и важно было, что Талита рассказала все со своей точки зрения, так что из двух точек зрения родилось как бы новое время, некое настоящее, и он вдруг почувствовал себя внутри него со всеми вытекающими из этого обязательствами. Он хотел было возразить, сказать, что Тревелер все выдумал, и снова оказаться вне того времени, в котором жили остальные (это он-то, до смерти желавший участвовать во всем, даже в том, куда его не звали, - словом, желавший быть), но он понимал, что это правда и что так или иначе, но он нарушил мир Талиты и Тревелера, хотя и не совершал поступков и не имел таких помыслов, а просто поддался тоске по утраченному. Он слушал Талиту, а ему рисовалась уродливая линия Холма и прозвучала смешная португальская фраза, невольно представлявшая будущее сплошь из холодильников и крепких напитков. Он расхохотался в лицо Талите точно так же, как накануне утром расхохотался перед зеркалом, когда чистил зубы.

Талита перевязала ниткой стопочку билетов по десять песо, и они механически взялись пересчитывать остальные.

- А что, - сказала Талита, - я думаю, Ману прав.

- Конечно, прав, - сказал Оливейра. - И все равно он дурак, ты это знаешь прекрасно.

- Не прекрасно, но знаю. Вернее, узнала, когда сидела верхом на доске. Но вы- то прекрасно знаете, что я между вами посередке, как та штучка в весах, которая никто не помнит, как называется.

- Ты наша нимфа Эгерия, наш медиумический мост. Когда ты с нами, мы с Ману впадаем в своего рода транс. Даже Хекрептен заметила это и употребила именно это яркое выражение.

- Может быть, - сказала Талита, - расписывая места на билетах. - Если хочешь знать, Ману просто не может приложить ума, что делать с тобою. Он любит тебя, как брата, я думаю, даже ты это понимаешь, и в то же время жалеет, что ты вернулся.

- Незачем было встречать меня в порту. Я не слал ему открыток, че.

- Он узнал от Хекрептен, она весь балкон уставила цветами. А Хекрептен узнала в министерстве.

- Чертовщина какая-то, - сказал Оливейра. - Когда мне сказали, что Хекрептен сообщили дипломатическим путем о моем возвращении, я понял, что мне остается одно: позволить этой бешеной телке кинуться мне в объятия. Такая самоотверженность с ее стороны, представляешь, просто Пенелопа какая-то.

- Если тебе не хочется об этом говорить, - сказала Талита, глядя в пол, - можем запереть кассу и идти за Ману.

- Очень даже хочется, но с твоим мужем все так сложно, что у меня на душе кошки скребут. А мне это... Одним словом, не знаю, почему бы тебе самой не решить эту проблему.

- Мне кажется, - сказала Талита, расслабляясь, - что в этот раз только круглый дурак не догадался бы, что к чему.

- Однако Ману - это Ману, и он на следующий день идет к директору и добивается для меня работы. В тот самый момент, когда я вытирал скупые мужские слезы отрезом, который собирался продавать.

- Ману хороший, - сказала Талита. - Тебе не понять, какой он хороший.

- Редкой доброты человек, - сказал Оливейра. - Но позволь мне оставить в стороне то, чего мне никогда не понять и что, должно быть, именно так, как тебе кажется, и предположить: а может, Ману нравится играть с огнем? Чем не цирковое занятие. А у тебя, - Оливейра указал на нее пальцем, - у тебя есть сообщники.

- Сообщники?

- Да, сообщники. Во-первых, я, во-вторых, кое-кто еще, кого сейчас здесь нет. Ты сравнила себя со стрелкою весов, и если использовать этот прелестный образ, то сейчас ты уже не посредине, а начинаешь склоняться в одну сторону. И тебе надо было бы это понять.

- Почему ты не уйдешь, Орасио? - сказала Талита. - Почему не оставишь Ману в покое?

- Я уже объяснял, что собирался заняться продажей отрезов, а этот дубина достал мне работу в цирке. Пойми, я сам гадости ему не сделаю, но все может выйти гораздо хуже. Все что угодно, любая глупость.

- И все-таки ты остаешься, а Ману плохо спит.

- Дай ему таблетку экванила, коли на то пошло.

Талита перевязала стопку билетов по пять песо. Номер кота-считальщика они всегда выходили посмотреть: это животное вело себя совершенно необъяснимым образом: уже два раза ему удавалось произвести умножение, прежде чем успевали проделать трюк с валерьянкой. Тревелер был просто ошарашен и просил близких смотреть за котом во все глаза. Но сегодня кот был дурак дураком, ему с трудом давалось сложение в пределах двадцати пяти, беда, да и только. Покуривая в проходе, ведущем на арену, Тревелер с Оливейрой решили, что, по- видимому, коту следует давать больше фосфоросодержащей пищи, надо сказать об этом директору. Два клоуна, неизвестно за что ненавидевшие кота, распевали какую-то русскую песню и приплясывали вокруг помоста, на котором представитель кошачьего рода при свете ртутной лампы разглаживал усы. На третьем их круге кот вдруг выпустил когти и вцепился в лицо старшему. Публика, как и положено, приветствовала номер бурными аплодисментами. На повозке "Бенетти, отец и сын" клоуны отбыли с арены, директор забрал кота и на клоунов наложил штраф в двойном размере за провокацию. Это был странный вечер, и, глядя вверх, что Оливейру всегда тянуло делать в это время, он видел Сириус в самой середине черной дырки и размышлял о трех днях, когда мир бывает открыт, когда воспаряют маны и перекидывается мост от человека к дыре в выси, мост от человека к человеку (ибо разве к дыре карабкаются не затем, чтобы спуститься потом изменявшимся и снова, только иным образом, встретиться со своим племенем?). Август, двадцать третье был одним из трех дней, в которые мир открывался; ну, разумеется, к чему об этом думать, если на дворе покуда февраль. Двух других дней Оливейра не помнил, интересно, что вспомнилось только одно число, с тройкой. Почему именно оно? Может, потому, что двадцать третье августа - восьмисложник, память любит такие игры. В таком случае, быть может, истина укладывается в александрийский стих или одиннадцатистопник; возможно, ритмы обозначают еще один подступ и отмечают этапы пути. Вот вам, пожалуйста, несколько диссертационных тем для зажиревших. Одно удовольствие было наблюдать за жонглером, как он невероятно проворен, и за ареной, по которой млечным путем стлался табачный дым, оседая на головы сотен ребятишек из Вилья-дель-Парке - квартала, где, к счастью, до сих пор еще сохранилось множество эвкалиптов, которые удерживают в равновесии весы, если еще раз прибегнуть к этому образу - орудию судейской справедливости и одновременно знаку Зодиака.


   Глава 44

Тревелер и вправду спал плохо, посреди ночи он вздыхал, словно камень давил ему на грудь, и обнимал Талиту, и она, ни слова не говоря, поддавалась, тесно прижималась к нему, чтобы он чувствовал ее совсем-совсем близко. В темноте они целовали друг другу нос, губы, глаза, и Тревелер гладил щеку Талиты, выпростав руку из простыни, а потом прятал ее обратно, как будто боялся замерзнуть, хотя оба были мокры от пота; потом Тревелер бормотал несколько цифр - старый, привычный способ заснуть, - и Талита чувствовала, как объятия его слабели, он начинал дышать глубже и успокаивался. Днем он выглядел вполне довольным, насвистывал танго, попивая мате, или читал, но когда Талита отправлялась на кухню готовить, он раза четыре или пять приходил к ней под разными предлогами и все говорил, говорил, главным образом о сумасшедшем доме; переговоры, похоже, шли полным ходом, и директор все больше склонялся к тому, чтобы купить дурдом. Талите совсем не нравилась затея с сумасшедшим домом, и Тревелер это знал. Оба старались взглянуть на такую перспективу с юмором, предвкушая сцены, достойные Сэмюэла Беккета и отпуская уничижительные замечания по поводу цирка, который заканчивал свои выступления в Вилья-дель- Парке и готовился перебраться в Сан-Исидро. Иногда заглядывал Оливейра выпить мате, но чаще он сидел у себя в комнате и, пользуясь тем, что Хекрептен уходила на службу, читал и курил в свое удовольствие. Когда Тревелер смотрел в отливающие фиолетовым глаза Талиты, помогая ей ощипывать утку - роскошь, которую они позволяли себе раз в две недели и которая приводила в волнение Талиту, обожавшую утку во всех ее кулинарных вариантах, - он говорил себе, что, в конце концов, все не так уж плохо и он даже предпочитает, чтобы Орасио пришел к ним попить мате, потому что тогда они могли бы сыграть в какую- нибудь замысловатую игру, которую и сами с трудом понимали, но все равно играли в нее, чтобы скоротать время и всем троим чувствовать себя достойными друг друга. И еще они читали, потому что в юности - так случилось - все они исповедовали социалистические идеи, а Тревелер немного и теософские, и все трое, каждый на свой лад, любили читать и обмениваться мнениями и спорить на испано-аргентинский манер, желая убедить в своей точке зрения, ни в коем случае не принимая чужую, и при любой возможности хохотать будто сумасшедшие и чувствовать себя над страждущим человечеством на том якобы основании, что они помогут ему выбраться из того дерьмового положения, в котором оно очутилось.

Но Тревелер и вправду спал плохо, и Талита каждое утро задавала ему риторический вопрос, глядя, как он бреется, освещенный ранним солнцем. Раз! бритвой, раз! в майке и пижамных штанах протяжно насвистывал "Клетку", а потом провозглашал во весь голос: "Музыка - грустная пища для нас, живущих любовью!" - и, обернувшись, агрессивно смотрел на Талиту, которая ощипывала утку и была счастлива, потому что лапки получались просто прелесть и сама уточка выглядела добродушной, какой редко выглядят озлобленные утиные тушки: глазки прикрыты, щелочки между веками как будто светятся, бедная птичка.

- Почему ты так плохо спишь, Ману?

- "О музыка!..." Я, плохо? Откровенно говоря, вообще не сплю, всю ночь думал над "Liber penitentialis" ["Покаянной книгой" (лат.).], издание Макробия Баска, которую в прошлый раз стянул у доктора Феты - воспользовался, что сестрица его зазевалась. Ну, разумеется, книгу ему я потом верну, она, наверное, стоит тысячи. Не что-нибудь, a "Liber penitentialis" - представляешь?

- А что это такое? - сказала Талита, вспомнив, как он что-то прятал в ящик и запирал на два оборота. - Первый раз с тех пор, как мы поженились, ты прячешь от меня то, что читаешь.

- Да вот она, можешь смотреть, сколько душе угодно, только сперва вымой руки. Я потому прячу, что книга ценная, а у тебя руки вечно в морковке или еще в чем-нибудь, ты, моя хлопотунья, любую инкунабулу враз заляпаешь.

- Не нужна мне твоя книга. - сказала Талита. - Поди лучше отрежь утке голову, не люблю я этого дела, даже если она и мертвая.

- Навахой, - предложил Тревелер. - Навахой кровожаднее, а заодно и поупражняюсь, глядишь, пригодится.

- Нет. Вон тем ножом, он наточен.

- Навахой.

- Нет. Ножом.

Тревелер поднес наваху к утиной голове и одним движением отсек ее.

- Учись, - сказал он. - Если придется заниматься психдомом, надо поднабраться опыта по части каких-нибудь убийств на улице Морг.

- А разве сумасшедшие убивают друг друга?

- Нет, но время от времени набрасываются. Точно так же, как и нормальные, если позволишь такое неловкое сравнение.

- Грубо, - заметила Талита, придавая утке форму параллелепипеда и перевязывая ее белой ниткой.

- А что касается моего плохого сна, - сказал Тревелер, вытирая наваху бумажной салфеткой, - то сама прекрасно знаешь, в чем дело.

- Предположим, знаю. Но и ты знаешь, что проблемы тут никакой нет.

- Проблемы, - сказал Тревелер, - как нагревательный прибор примус - с ним всегда все в порядке до тех пор, пока не взорвется. Я бы сказал, что на свете есть проблемы с телеуправлением. Кажется, будто никакой проблемы нет, вот как сейчас, а дело в том, что часовой механизм поставлен на двенадцать часов завтрашнего дня. Тик-так, тик-так, все в порядке. Тик-так.

- Беда в том, - сказала Талита, - что заводишь этот часовой механизм ты своею собственной рукой.

- И моя рука, мышка, тоже заведена на двенадцать часов завтрашнего дня. А покуда мы живы и будем жить.

Талита смазала утку маслом, и это выглядело унизительно.

- Тебе есть в чем меня упрекнуть? - сказала она так, словно обращалась к перепончатолапчатой.

- На данный момент совершенно не в чем, - сказал Тревелер. - А завтра в двенадцать, когда солнце будет в зените, посмотрим, если уж следовать избранному образу.

- До чего ты похож на Орасио, - сказала Талита. - Невероятно, до чего похож.

- Тик-так, - сказал Тревелер, ища сигареты. - Тик-так, тик-так.

- Да, похож, - стояла на своем Талита, выпуская из рук утку, и та противно- хлюпко плюхнулась на пол. - Он бы точно так же сказал тик-так и тоже все время изъяснялся бы образами. Интересно, оставите вы меня когда-нибудь в покое? Я тебе намеренно говорю, что ты похож на него, чтобы мы раз и навсегда покончили с этой глупостью. Не может быть, чтобы возвращение Орасио так все разом переменило. Я уже говорила вчера: я больше не могу, вы играете мною, как теннисным мячиком, этот с одной стороны бьет, тот - с другой, нельзя так, Ману, нельзя.

Тревелер поднял ее на руки, хотя Талита и сопротивлялась, но наступил на утиную лапку, поскользнулся и чуть было не полетел на пол, однако удержал Талиту, успокоил и поцеловал в кончик носа.

- А может, мышка, на тебя мина и не заложена, - сказал он и улыбнулся так, что Талита сразу размякла, и дал ей поудобнее устроиться в его руках. - Знаешь, я не стараюсь специально, не подставляю голову под молнию, но чувствую, что громоотвод тоже не защитит, поэтому я хожу себе, как обычно, с непокрытой головой, пока в один прекрасный день не пробьет двенадцать часов. И только с той минуты, с того дня я снова все буду чувствовать, как прежде. И это не из-за Орасио, мышка, не только из-за Орасио, хотя он и стал своего рода вестником. Не появись он, может, со мной случилось бы что-нибудь другое, но в том же духе. Может, я бы прочитал какую-нибудь книгу и она раскабалила бы меня, а может, влюбился бы в другую женщину... Знаешь, есть в жизни тайные закоулки, неожиданно на свет вылезает такое, о чем мы и не подозревали, и разом все приходит в кризис. Ты должна это понять.

- Так, значит, ты на самом деле считаешь, будто он меня добивается и что...

- Ничего он тебя не добивается, - сказал Тревелер, опуская ее на пол. - Орасио на тебя плевать хотел. Не обижайся, я-то знаю, какая ты замечательная, и всегда буду ревновать всех, кто только посмотрит на тебя или заговорит с тобой. Может, Орасио и положил на тебя глаз, но - считай меня сумасшедшим - я все равно повторю еще и еще раз: ему до тебя дела нет, а потому мне нечего беспокоиться. Тут совсем другое. - Тревелер заговорил громче: - Дьявольски другое, черт побери!

- А, - сказала Талита, поднимая утку и вытирая тряпкой след на полу. - Ты ей грудку раздавил. Значит, совсем другое. Я ничего не понимаю, но, может, ты и прав.

- И если бы он сейчас был тут, - проговорил Тревелер совсем тихо, разглядывая сигарету, - он бы тоже не понял. Но прекрасно знал бы, что совсем другое. Невероятно, но, когда он с нами, кажется, будто перегородки рушатся, тысячи разных вещей катятся к чертовой матери, а небо становится сказочно прекрасным, вот эта хлебница оказывается полна звезд, так что можешь снять с них шкурку и уписывай за обе щеки, и утка - уже не утка, а сам лебедь Лоэнгрина, а когда его нет...

- Не помешаю? - спросила сеньора Гутуззо, заглядывая из прихожей. - Может, вы говорите тут о чем своем, я не люблю соваться, куда меня не зовут.

- Смелее, - сказала Талита. - Входите смелее, сеньора, и посмотрите, какая прелестная птица.

- Просто чудо, - сказала сеньора Гутуззо. - Я всегда говорю: утка пожестче, но у нее свой особый вкус.

- Ману наступил на нее, - сказала Талита. - Так что она будет мягкой, как масло, клянусь вам.

- Распишись под клятвой, - сказал Тревелер.


   Глава 45

Естественно было думать, что он ждет, чтобы в окно выглянули. Для этого надо было только проснуться в два часа ночи среди этой липкой жары, когда во рту терпкий дымный привкус противомоскитной спирали, в окно глядят две огромные звезды и окно напротив, наверное, тоже открыто.

Подумать так было совершенно естественно, потому что доска все еще стояла в комнате у стены и отказ, прозвучавший под палящим солнцем, мог совсем иначе прозвучать в ночной тишине, мог внезапно обернуться согласием, а в таком случае ему следует стоять там, у окна, курить, отпугивая москитов, и ждать, когда Талита, полусонная, мягко оторвется от тела Тревелера и подойдет к окну, чтобы посмотреть на него, из темноты в темноту. А он, может быть, медленно горящей сигаретой станет чертить в воздухе знаки. Треугольники, окружности, неожиданно складывающиеся в гербы, в рецепты приворотного зелья или в формулу дефинилпропиламина, в условные аптечные сокращения, которые она, наверное, сумеет разгадать, а может, просто ровный светящийся след - от рта к подлокотнику кресла, от подлокотника кресла ко рту, от рта к подлокотнику кресла, и так - всю ночь.

У окна никого не было. Тревелер выглянул наружу, в горячий провал улицы: внизу на тротуаре беззащитно-раскрыто лежала газета, позволяя читать себя небу, усыпанному звездами, которые, казалось, можно потрогать. Гостиничное окно напротив ночью придвинулось еще ближе, гимнаст смог бы, наверное, перепрыгнуть туда. Нет, пожалуй, не смог бы. Ну, если бы "смерть наступала ему на пятки" - да, а так - не смог бы. Досок уже и помину не было, и хода не было.

Вздохнув, Тревелер вернулся в постель. Талита во сне спросила что-то, он погладил ее по голове, что-то прошептал. Талита поцеловала воздух, подвигала руками и затихла.

Если Оливейра где-нибудь там, в черном колодце комнаты, забился в угол и оттуда, из глубины, смотрит в окно, то он должен был увидеть Тревелера, его белую майку, белую, как призрак. Если он где-то там, в черном колодце, и ждет, когда выглянет Талита, то равнодушное мелькание белой майки, верно, совсем его доконало. Сейчас он, должно быть, тихо почесывает руку - жест, обычно означающий у него чувство неловкости и досаду, - мусолит, наверное, сигарету во рту, а то и выругался шепотом и плюхнулся в постель рядом с крепко спящей Хекрептен, будто ее тут нету.

Но если его не было там, в черном колодце, то вставать вот так и подходить среди ночи к окну означало поддаться страху и почти смириться. Практически это было все равно, что признать, будто оба они - и Орасио и он - досок не убирали. И будто оставался ход и можно было ходить туда-сюда. А значит, любой из них троих, в полусне, мог ходить от окна к окну, прямо по густому воздуху, не боясь свалиться вниз. Мост исчезнет лишь со светом дня, когда снова появится кофе с молоком, который возвращает нас к прочным и солидным построениям и с помощью оглушающих радионовостей и холодного душа разрывает паутину, сплетенную ночными часами.

Сны Талиты: Ее привели на выставку живописи в огромный, лежащий в руинах дворец, картины висели в головокружительной выси, как будто кто-то превратил в музей темницы Пиранези. Чтобы добраться до картин, приходилось карабкаться по сводам, цепляясь пальцами ног за лепнину, потом идти галереями, которые обрывались прямо в бушующее море, с волнами точно из свинца, потом пониматься по винтовым лестницам, чтобы наконец-то увидеть, но всегда плохо, всегда снизу или сбоку, увидеть картины, и на каждой - все то же белесое пятно, мучнистые или молочные сгустки, и так - до бесконечности.

Пробуждение Талиты: Вскочив на постели в девять утра, затормошила Тревелера, спавшего лицом вниз, пошлепала его по заду - пусть просыпается. Тревелер протянул руку и пощекотал ей пятку, Талита навалилась на него, потянула за волосы. Тревелер, пользуясь тем, что он сильнее, зажал ее руку, пока она не запросила пощады. И - безумные, жаркие поцелуи.

- Мне приснился странный музей. Ты меня туда повел.

- Терпеть не могу онейромантии. Завари-ка мате, малышка.

- Зачем ты вставал ночью? Не пописать, когда ты встаешь пописать, то всегда сначала объясняешь мне, как глупенькой: "Пойду схожу, не могу больше терпеть", и мне тебя делается жалко, потому что я прекрасно терплю целую ночь, и даже терпеть не приходится, просто у нас с тобой разный метаболизм.

- Что?

- Скажи, зачем ты вставал. Подошел к окну и вздохнул.

- Но не выбросился.

- Дурак.

- Жарко было.

- Скажи, зачем вставал.

- Ни за чем, посмотреть, может, Орасио тоже не спит, мы бы поговорили немножко.

- Среди ночи? Вы с ним и днем-то почти не разговариваете.

- Это совсем другое дело. Как знать.

- А мне приснился ужасный музей, - сказала Талита, надевая трусики.

- Ты уже говорила, - сказал Тревелер, глядя в потолок.

- Да и мы с тобой не очень-то разговариваем теперь, - сказала Талита.

- Верно. Это от влажности.

- И кажется, будто говорим не мы, а кто-то еще, будто кто-то пользуется нами, чтобы говорить. У тебя нет такого ощущения? Как будто в нас кто-то поселился? Я хочу сказать, что... Нет, это и в самом деле очень трудно.

- Скорее переселился в нас. Но не будет же это продолжаться вечно. "Не печалься, Каталина, - пропел Тревелер, - время лучшее настанет, я куплю тебе буфет".

- Глупенький, - сказала Талита, целуя его в ухо. - Продолжаться вечно, продолжаться вечно. Это не должно продолжаться больше ни минуты.

- Насильственные ампутации к добру не ведут, культя будет ныть всю жизнь.

- Хочешь, скажу правду, - проговорила Талита, - у меня такое чувство, будто мы взращиваем пауков и сороконожек. Кормим их, поим, а они подрастают, сперва были крохотные козявочки, даже хорошенькие, ножек у них столько и все шевелятся, и вдруг выросли, бац! - и впились тебе в лицо. Кажется, мне и пауки снились, что-то смутно припоминаю.

- Ты послушай этого Орасио, - сказал Тревелер, натягивая брюки. - В такую рань свистит как ненормальный, это он празднует отбытие Хекрептен. Ну и тип.


   Глава 46

- "Музыка - грустная пища для нас, живущих любовью", - в четвертый раз процитировал Тревелер, настраивая гитару и собираясь приняться за танго "Попугай-гадалка".

Дон Креспо поинтересовался, откуда эти цитаты, и Талита поднялась в комнату за пьесой в пяти актах, перевод Астраны Марина. На улице Качимайо к вечеру становилось шумно, но во дворике дона Креспо, кроме заливавшегося кенара Сто- Песо, раздавался только голос Тревелера, который уже добрался до того места, где "девчушка с фабрики, не знавшая безделья, // что принесла б ему и радость и веселье". Чтобы играть в эскобу, не обязательно разговаривать; Хекрептен выигрывала кон за коном у Оливейры, и Оливейра с сеньорой Гутуззо попеременно выкладывали монетки по двадцать песо. А "попугай-гадалка все на свете знает, // он жизнь и смерть вам напророчит-нагадает" и уже успел вытащить розовую бумажку "Суженый, долгая жизнь". Однако это не помешало Тревелеру печальным тоном поведать о внезапной болезни героини, которая, "угасая на руках у бедной мамы, // с последним вздохом вопрошала: "Не пришел?"". Та-рам-пам-пам.

- Сколько чувства, - сказала сеньора Гутуззо. - Вот некоторым танго не нравится, я его ни на какие калипсо и прочую гадость, что по радио передают, не променяю. Передайте мне, дон Орасио, несколько фасолин.

Тревелер прислонил гитару к цветочному горшку, глотнул мате и почувствовал, что ночь предстоит тяжелая. Лучше бы уж работать или заболеть - и то бы отвлекся. Он налил себе рюмку каньи и выпил залпом, глядя на дона Креспо, который, вдвинув очки на кончик носа, в последней надежде продирался через предисловие к трагедии. Оливейра, проиграв восемьдесят сентаво, подсел к Тревелеру и тоже налил себе рюмку.

- Мир полон чудес, - сказал Тревелер тихо. - Тут через минуту разразится битва при Акциуме, если, конечно, у старика хватит терпения добраться до этого места. А рядом две ненормальные насмерть сражаются за фасолины.

- Чем не занятие, - сказал Оливейра. - Ты задумывался когда-нибудь над этим словом? Быть занятым, иметь занятие. Просто мороз по коже, че. Однако, не ударяясь в метафизику, скажу одно: мое занятие в цирке - чистое мошенничество. Я зарабатываю там свои песо, ровным счетом ничего не делая.

- Подожди, вот начнутся выступления в Сан-Исидро, там будет потруднее. В Вилья-дель-Парке у нас все проблемы уже решены, во всяком случае, налажены все контакты, что всегда больше всего беспокоит директора. А там придется начинать с новыми людьми, и у тебя будет достаточно занятий, коль скоро тебе так нравится это слово.

- Не может быть. Какая прелесть, а то я совсем расслабился. Так, значит, там придется работать?

- Первые дни, а потом все входит в свою колею. Скажи-ка, а тебе во время странствий по Европе никогда не случалось работать?

- Самую малость и в силу необходимости, - сказал Оливейра. - Был подпольным счетоводом. У старика Труя - ну и персонаж, просто для Селина. Надо бы рассказать тебе, если бы стоило, но, пожалуй, не стоит.

- Я бы с удовольствием послушал, - сказал Тревелер.

- Знаешь, все как будто в воздухе повисло. Что бы я тебе ни рассказал, будет не более чем кусочком коврового узора. Не хватает склеивающего начала, назовем его так: оп-ля! - и все ложится точно по местам, а у тебя на глазах возникает чудесный кристалл со всеми его гранями. Беда лишь, - сказал Оливейра, разглядывая ногти, - что, быть может, все давно склеилось, а я этого до сих пор не понимаю, безнадежно отстал, как, знаешь, бывают старики: ты им говоришь про кибернетику, они тебе кивают головой, а сами думают, что подошло время, пожалуй, супчик вермишелевый съесть.

Кенар Сто-Песо выдал на удивление скрипучую трель.

- Ну вот, - сказал Тревелер. - Иногда меня мучает мысль, что тебе, наверное, не следовало возвращаться.

- Тебя это мучает в мыслях, - сказал Оливейра. - А меня - на деле. Может, по сути это одно и то же, но не будем пугаться. И тебя и меня убивает стыдливость, че. Мы разгуливаем по дому голышом, приводя в великое замешательство некоторых сеньор, но когда нужно говорить... Понимаешь, иногда мне кажется, что я мог бы сказать тебе... Глядишь, и слова сгодились бы на что- то, послужили бы нам. Но поскольку эти слова не обыденные, не те, что говорятся, когда пьют мате во дворе или за гладкой беседой, то просто теряешься и как раз лучшему другу труднее всего высказать. У тебя не бывает желания иногда открыться первому встречному?

- Пожалуй, - сказал Тревелер, настраивая гитару. - Беда только, что при таком подходе неизвестно, зачем друзья.

- Затем, чтобы быть рядом, и один из них - тот, кто разговаривает с тобой.

- Как знаешь. Но тогда нам трудно будет снова понимать друг друга, как в прежние времена.

- Во имя прежних времен совершаются великие глупости нынче, - сказал Оливейра. - Видишь ли, Маноло, ты говоришь о взаимопонимании и в глубине души знаешь, что я бы тоже хотел, чтобы мы с тобой понимали друг друга, и когда я говорю с тобой, то это означает гораздо больше, чем только с тобой. Загвоздка в том, что настоящее взаимопонимание - это совсем другая штука. Мы довольствуемся слишком малым. Если друзья понимают друг друга, если между любовниками царит взаимопонимание, если семьи живут в обстановке полного понимания, мы верим в гармонию. Чистой воды обман, зеркало для жаворонков. Порою мне кажется, что между двумя людьми, разбивающими друг другу морду в кровь, больше взаимопонимания, чем между теми, кто смотрит друг на друга вот так, как бы со стороны. А потому... че, я бы и в самом деле мог сотрудничать в "Ла Насьон" по воскресеньям.

- Хорошо говорил, - сказал Тревелер, настраивая первую струну, - а потом вдруг на тебя напал приступ стыдливости, который ты только что упоминал. Ты напомнил мне сеньору Гутуззо, когда ей в разговоре приходится коснуться геморроя своего супруга.

- Ну и Октавий Цезарь, что он говорит, - пробурчал дон Креспо, глядя поверх очков. - К примеру, будто Марк Антоний в Альпах ел какое-то странное мясо. Что он имеет в виду? Козленка, наверное.

- Скорее двуногого бесперого.

- В этой книге если кто не псих, то близок к тому, - сказал уважительно дон Креспо. - Что Клеопатра вытворяет...

- Царицы, они такие сложные, - сказала сеньора Гутуззо. - А эта Клеопатра жуткие делишки обделывала, в кино показывали. Ну, конечно, совсем другое время, религии еще не было.

- Эскоба, - сказала Талита, беря шесть за один раз.

- Вам везет...

- Все равно в конце я проигрываю. Ману, у меня кончилась мелочь.

- Разменяй у дона Креспо, он уже добрался, наверное, до фараоновых времен и наменяет тебе чистым золотом. Вот ты, Орасио, говорил о гармонии...

- В конце концов, - сказал Оливейра, - если ты хочешь, чтобы я вывернул карманы на стол со всем мусором, что в них накопился...

- Не надо выворачивать карманы. Но сдается мне, что ты совершенно спокойно смотришь, как всех нас начинает корчить против воли. Ты ищешь то, что называется гармонией, но ищешь там, где, как только что сказал сам, ее нет, а именно: среди друзей, в семье, в городе. Почему ты ищешь ее внутри социальных ячеек?

- Не знаю, че. Да я и не ищу ее. Все это происходит со мной как бы само собою.

- Почему с тобой должно происходить такое, что все остальные не спят по твоей милости?

- Я тоже плохо сплю.

- Зачем, скажи, пожалуйста, к примеру, сошелся ты с Хекрептен? Зачем приходишь ко мне? Разве не Хекрептен, разве не мы разрушаем тебе гармонию?

- Она хочет выпить мандрагору! - завопил изумленный дон Креспо.

- Выпить что? - сказала сеньора Гутуззо.

- Мандрагору! Велит рабыне подать ей мандрагору. Говорит, что хочет уснуть. Да она с ума сошла.

- Надо было бромурал принять, - сказала сеньора Гутуззо. - Ну конечно, в те времена...

- Ты прав, как никогда, старичок, - сказал Оливейра, наливая канью в стаканы. - С одной поправкой: Хекрептен ты придаешь больше значения, чем она имеет.

- А мы?

- Возможно, как раз и есть то склеивающее начало, о котором мы только что говорили. Мне все время кажется, что наши взаимоотношения подобны химической реакции: они как бы вне нас и от нас не зависят. Рисунок, который вырисовывается сам по себе. Ты пришел меня встречать, не забывай.

- А почему не встретить? Я не думал, что ты вернешься таким и так там переменился, что и мне захочется стать другим... Да нет, не в этом дело. Словом, ты и сам не живешь, и другим жить не даешь.

Гитара между тем наигрывала сьелито.

- Тебе достаточно щелкнуть пальцами вот так, - сказал Оливейра совсем тихо, - и меня вы больше не увидите. Несправедливо, если по моей вине вы с Талитой...

- Талиту вынеси за скобки.

- Нет, - сказал Оливейра. - И не подумаю выносить ее за скобки. Мы - это Талита, ты и я, в общем, трисмегистов треугольник. И повторяю: только мигни - и я сам отрублюсь. Не думай, будто я не понимаю, что ты беспокоишься.

- Не настолько, чтобы сразу тебе уходить, у тебя еще тут много дел.

- Можно и сразу. Вам ведь я не нужен позарез. Тревелер заиграл вступление к "Злым козням", остановился. Ночь уже настала, и дон Креспо зажег во дворе свет, чтобы можно было читать.

- Знаешь, - сказал Тревелер тихо. - Когда-нибудь ты все равно решишь уехать, так что нет нужды тебе мигать. Ну, не сплю по ночам, Талита, наверное, тебе рассказала, но, в общем-то, я не жалею, что ты приехал. Может, тебя мне как раз и не хватало.

- Как знаешь, старик. Коли все так складывается, лучше, наверное, не суетиться. Мне и так неплохо.

- Разговор двух дураков, - сказал Тревелер.

- Двух монголоидов, - сказал Оливейра.

- Хочешь что-то объяснить, а все только запутывается.

- Объяснение суть принаряженное заблуждение, - сказал Оливейра. - Запиши.

- В таком случае, поговорим о другом - о том, что происходит в Радикальной партии. Разве только ты... Знаешь, как карусель - все без конца повторяется: белая лошадка, красная, снова белая. Мы с тобой поэты, братец.

- Поэты, пророки, - сказал Оливейра, наливая в стаканы, - жуткая публика, плохо спят, по ночам встают подышать у окна и всякое такое.

- Значит, ты видел меня вчера.

- А как же. Сперва Хекрептен приставала, пришлось сдаться. Потихоньку так, потихоньку, но в конце концов... А потом заснул без задних ног, я уж и забыл, когда спал так. А почему ты спрашиваешь?

- Так просто, - сказал Тревелер и прижал рукою струны. Звякнув в ладони выигранной мелочью, сеньора Гутуззо придвинула стул и попросила Тревелера спеть.

- А некий Энобарб говорит тут, что ночная сырость ядовита, - сообщил дон Креспо. - В этой книжке все, как один, - чокнутые: посреди сражения вдруг начинают говорить о вещах, которые к сражению никакого отношения не имеют.

- Ладно, - сказал Тревелер, - сделаем приятное сеньоре, если дон Креспо не возражает. "Злые козни" - душещипательное танго Хуана де Дьос Филиберто. Ах да, напомни мне, чтобы я прочитал тебе исповедь Ивонн Гитри - это потрясающе. Талита, сходи за антологией Гарделя. Она на ночном столике, где и подобает держать такую вещь.

- А заодно и вернете ее мне, - сказала сеньора Гутуззо. - Ничего страшного, но я люблю, чтобы книги всегда были под рукой. И муж мой - такой же, клянусь.


   Глава 47

Это - я, а я - он. Мы с ним, но я - это я, прежде всего - я и буду отстаивать свое "я" до последнего. Аталия - это я. Ego [Я (лат.).]. Я. Аргентинка, с дипломом, та еще штучка, порою хорошенькая, большие темные глаза, я. Аталия Доноси, я, До-но-си. До, но си. С одной стороны - "до", но с другой, оказывается, - "си". Смешно.

Ману просто ненормальный, пошел в "Каса Америка" и забавы ради купил эту штуку. Rewind [Здесь: перемотка назад (англ.).]. Ну и голос, совсем не мой. Фальшивый и напряженный: "Это - я, а я - он. Мы с ним, но я - это я, прежде всего - я, и буду отстаивать свое "я" до последнего..." СТОП. Аппарат бесподобный, но чтобы думать вслух - не годится, а может, надо привыкнуть. Ману собирается записывать на нем свою радиопьесу об этих сеньорах, да ничего он не запишет. Магический глаз и вправду магический, зеленые черточки мерцают, сокращаются, одноглазый кот уставился на меня. Лучше прикрыть его картонкой. REWIND. Лента такая гладкая, бежит ровно. VOLUME [Здесь: громкость (англ.).]. Поставлю-ка на 5 или 5 1/2: "Магический глаз и вправду магический, зеленые черточки мер..." Будь он магический, мой голос сказал бы: "Магический глаз играет в прятки, красные черточки..." Слишком гулко, надо микрофон поставить поближе, а громкость убрать. "Это - я, а я - он". А если по правде, то я - дурная пародия на фолкнеровский персонаж. Прост в обращении. Интересно, он диктует на магнитофон или виски служит ему вместо ленты? А как правильно: диктофон или магнитофон? Орасио говорит "магнитофон", он просто поразился, увидев аппарат, и сказал: "Какой магнитофон, че". А в инструкции сказано "диктофон". Эти-то, в "Каса Америка", должны знать. Вот загадка: почему Ману покупает все, даже ботинки, в "Каса Америка"? Прямо-таки навязчивая идея, глупость какая-то. REWIND. Ну-ка, это забавно: "...фолкнеровский персонаж. Легок в обращении". СТОП. Не так уж и забавно слушать себя снова и снова. Все это, наверное, съедает время, время, время. Все это, наверное, съедает время. REWIND. Ну-ка, может, голос стал естественнее: "...мя, время, время. Все это, наверное..." Тот же самый, как у простуженной карлицы. А управляюсь я с ним хорошо. Ману просто поразится, он не верит, что я умею обращаться с аппаратами. На меня, аптекаршу, Орасио и не посмотрел бы, он смотрит на человека так, как пюре проходит сквозь сито: жидкая паста, раз! - и она уже в кастрюле, ешь - не хочу. Rewind? Нет, продолжим, только свет погасим. Будем говорить от третьего лица, может... Итак, Талита Доноси гасит свет, и ничего вокруг, только магический глазок с красными черточками (вдруг на записи получится с зелеными или с фиолетовыми) и огонек сигареты. Жарко, Ману все еще не вернулся из Сан-Исидро, а уже половина двенадцатого. Вон Хекрептен у окна, я ее не вижу, но все равно, она - у окна, в ночной рубашке, и Орасио за столиком, перед свечой курит и читает. Комната у Орасио с Хекрептен почему-то меньше похожа на гостиничную, чем наша. Дура я, дура, она такая гостиничная, что там, наверное, даже у каждого таракана номер на спинке проставлен, да еще приходится терпеть по соседству дона Бунче с его туберкулезниками ценою в двадцать песо за посещение, хромоногими и эпилептиками. А внизу - тайный дом свиданий, служанка фальшивит-распевает танго. REWIND. Много наговорила, перематывать полминуты, не меньше. Лента перематывается назад во времени, Ману с удовольствием поговорил бы на эту тему. Громкость 5: "...номер на спинке проставлен..." Еще дальше. REWIND. Вот: "...Орасио за столиком перед зеленой свечой..." СТОП. Столик, столик. К чему говорить "столик", если ты - аптекарша. Какие выкрутасы. Столик! Нашла, куда приложить свою нежность. Ну ладно, Талита. Хватит глупить. REWIND. Все, вот-вот лента выскочит, недостаток этой машинки в том, что надо рассчитывать хорошенько, потому что если лента выскочит, то вставить ее обратно полминуты, не меньше. СТОП. В самый раз, два сантиметра осталось. Что я там говорила вначале? Не помню уже, но голос получился, как у перепуганной мышки, ну конечно, страх перед микрофоном. Ну- ка, поставим громкость 5 1/2, чтобы слышно было как следует. "Это - я, а я - он. Мы с ним, но я - это я, прежде все...". Ну зачем говорить это? Я - это я, а я - он. И вдруг - про столик, конечно, зло берет. "Я - это я, а я - он. Я - это я, а я - он".

Талита выключила микрофон, закрыла крышку, посмотрела на него с глубоким отвращением и налила себе стакан лимонада. Не хотелось думать о затее с клиникой (директор говорил "умственная клиника", что было полной бессмыслицей), но как только она отказывалась думать о клинике (не говоря уже о том, что отказывалась думать она больше в мечтах, чем на самом деле), она тотчас же принималась думать о другом, ничуть не менее тревожном. Она думала о Ману и об Орасио одновременно, о сравнении со стрелкой весов, которым они с Орасио так красиво перебрасывались в цирковой кассе. И тогда ощущение, будто в ней поселился кто-то другой, становилось еще сильнее, мысль о клинике внушала страх, страх перед неизвестным, чудились жуткие картины: буйнопомешанные в смирительных рубашках гонялись друг за другом с навахами, потрясая в воздухе табуретами и ножками кроватей, блевали на температурные листы и прилюдно занимались онанизмом. Забавно взглянуть на Ману с Орасио в белых халатах, как они будут ухаживать за больными. "И мне найдется достойное место, - скромно подумала Талита. - Наверняка директор доверит мне больничную аптеку, если в таких больницах бывают аптеки. Скорее всего медпункт на случай первой необходимости, Ману, конечно, как всегда, не станет принимать меня всерьез". Наверное, надо будет припомнить кое-какие вещи (все так быстро забывается, время тихо-тихонько, но стирает их в памяти); неописуемое ежедневное сражение в течение всего лета, порт, и жару, и Орасио, спускающегося на пристань с малодружелюбным выражением на лице, и как грубо он спровадил ее вместе с котом: садись на трамвай и езжай домой, нам надо поговорить. А затем начиналось время, которое можно было сравнить с пустырем, замусоренным искореженными консервными банками, гвоздями, на которые можно было напороться ногой, и грязные лужи там и тут, лоскутья, зацепившиеся за колючки репейников, и ночной цирк, где Орасио и Ману, и они смотрят на нее и друг на друга, а кот чем дальше, тем все глупее или, наоборот, гениальнее: решает задачки на счет под рев взбесившейся публики, а потом возвращение домой пешком, с заходом в пивные, чтобы Ману с Орасио выпили по кружке, не переставая говорить и говорить ни о чем, а она сквозь жару, дым и усталость слушает их. Я - это я, а я - он. Она сказала это не задумываясь, а потому это значило гораздо больше, чем продуманное, ибо пришло оттуда, где слова, точно психи в больнице, грозные и нелепые существа, живут своей собственной, отдельной жизнью и вдруг вылетают, и никому их не удержать: я - это я, а я - он, и он - это не Ману, он - это Орасио, тот, что поселился в ней, тайный нападающий, тень, прячущаяся в тени ночной комнаты, огонек сигареты, медленно обрисовывающий очертания бессонницы.

Когда Талите делалось страшно, она вставала и заваривала себе чай из липы и мяты. Fifty fifty [Пополам (англ.).]. Она готовила чай и все надеялась, что ключ Ману звякнет в замке. Ману тогда ободрил ее, сказав: "Орасио на тебя плевать хотел". Это было обидно, но успокаивало. Ману сказал еще, что, может, Орасио и положил на нее глаз (да нет, ничего подобного, он никогда ни на что такое даже не намекал).

ложка липы

ложка мяты

вода погорячее, как только закипит ключом, стоп, - но даже если и так, она для него - ничто. А в таком случае... Если она для него ничто, зачем тогда сидеть все время там, в глубине комнаты, и курить или читать так, словно я - это я, а я - он, словно она ему зачем-то нужна, вот именно, словно зачем-то нужна, и так повиснуть на ней издали, так высасывать из нее душу, отчаянно чего-то добиваться, как будто что-то увидишь лучше, как будто сам станешь лучше. А значит, тогда не я - это я, а я - он. Значит, тогда наоборот: я - он, поскольку я - это я. Талита вздохнула, испытав некоторое удовлетворение от такого славного умозаключения и оттого, что чай получился вкусный.

Но дело не только в этом, иначе все было бы чересчур просто. Не могло быть (зачем-то существует логика), чтобы Орасио было до нее дело и не было в одно и то же время. Из сочетания двух этих вещей должна была получиться третья, нечто, не имеющее ничего общего с любовью, например (глупо было и думать о любви, любовь была только с Ману, с одним Ману до скончания века), что-то похожее на охоту, на поиск или скорее какое-то страшное выжидание вроде того, как кот глядит на канарейку, которую не может достать, и время как будто застыло, и день остановился, вот именно кошки-мышки какие-то. Полтора кусочка сахара, а запах-то - полем пахнет. Слежка-выжидание безо всяких объяснений по-сю-сто-рон-них, и даже если в один прекрасный день Орасио снизойдет до того, чтобы заговорить на эту тему, или совсем удалится, или пустит себе пулю в лоб, то это все-таки будет какое-то объяснение или, во всяком случае, даст почву, на которой может вырасти объяснение. Во всяком случае, не то, что сейчас, - пьет мате и смотрит на них и заставляет Ману тоже пить мате и смотреть, как будто втроем танцуют медленный, нескончаемый танец. "Я, - подумала Талита, - должна бы писать романы, коль скоро такие блестящие мысли приходят мне в голову". На душе было так тяжко, что она снова включила магнитофон и стала петь песню за песней, пока не пришел Тревелер. Оба согласились, что в записи голос Талиты получается хуже, и заодно Тревелер показал ей, как надо петь багуалу. Они поставили магнитофон у окна, чтобы и Хекрептен могла послушать и судить, да и Орасио, если он дома, но его не было. Хекрептен нашла, что все прекрасно, и они решили поужинать вместе у Тревелеров холодным асадо, которое было у Талиты, и салатом, который Хекрептен сделает у себя и принесет. Талите эта мысль страшно понравилась, в ней было что-то от покрывала или грелки-покрышки на чайник, - словом, она что-то прикрывала, точно так же, как магнитофон или довольный вид Тревелера, нечто решенное и готовое, прикрывала сверху, но вот что прикрывала - в том-то и был вопрос и причина того, что, по сути, все оставалось по-прежнему, как до чая из липы и мяты fifty fifty.


   Глава 48

У склона Холма - хотя этот Холм не имел склона, а начинался сразу, так что не поймешь, Холм это уже или еще нет, потому лучше сказать у Холма, - в квартале низеньких домиков и драчливых ребятишек все расспросы не привели ни к чему, они разбились о широкие улыбки женщин, которые и хотели бы помочь, да были не в курсе: люди переезжали с квартиры на квартиру, сеньор, здесь все так изменилось, может, вам в полицию сходить, может, там кто-то что-то знает. А у него не было времени ходить узнавать, судно вот-вот отправлялось, и пусть он не докопался до сути, все равно дело было заведомо потеряно, и он продолжал расспрашивать уже просто так, надеясь на успех не больше, чем надеются, покупая лотерейный билет или следуя рекомендациям астрологов. Вернувшись из порта, он завалился на койку до обеда.

В ту ночь, часа в два, он первый раз увидел ее снова. Было жарко, и в помещении, где хрипело и потело более сотни иммигрантов, было еще хуже, чем среди канатных бухт под опрокинутым на тебя небом-рекою, в густом, липнущем к коже влажном воздухе рейда. Прислонясь к переборке, Оливейра сидел и курил, рассматривая редкие колючие звезды, проглядывавшие меж туч. Мага вышла из-за вентилятора, она что-то несла в руке, волоча по полу, и почти тут же повернулась спиной к Оливейре, направившись к люку. Оливейра не двинулся с места, он прекрасно понимал, что видит такое, за чем идти не следует. Он подумал, что, верно, это одна из тех птиц, что обитают в первом классе, а на грязную и вонючую палубу спускаются в поисках так называемого жизненного опыта или чего-нибудь в этом роде. Она была похожа на Магу, совершенно очевидно, но еще большей похожестью наделил ее он сам, так что сердце вдруг перестало биться, точно взбесившийся пес и он закурил новую сигарету, обозвав себя непроходимым кретином.

Но даже то, что он решил, будто увидел Магу, было не так горько, как увериться: неподконтрольное желание вырвало ее вдруг из глубин так называемого подсознания и спроецировало на первую попавшуюся женскую фигуру, что оказалась с ним на одном судне. До сих пор он полагал, будто может позволить себе роскошь меланхолически вспоминать кое-какие вещи, в нужный момент и в подходящей обстановке вызывать в памяти кое-какие случаи и ставить на них точку с тем же спокойствием, с каким притушивал в пепельнице окурок. Когда Тревелер в порту познакомил его с Талитой - такой смешной с этим ее котом в корзине, а лицо - то ласковое, а то, как у Алиды Валли, - он вновь почувствовал, что отдаленное сходство вдруг сразу сгустилось в общую псевдопохожесть, как будто из своей памяти, где все было удобно разложено по полочкам, он вырвал призрак, способный переселиться и дополнить другое тело и другое лицо, которое смотрит на него тем взглядом, который, он считал, уже навсегда отошел в разряд воспоминаний.

В последовавшие затем недели, до краев наполненные нестерпимой самоотверженностью Хекрептен и обучением трудному искусству ходить от двери к двери, предлагая отрезы кашемира, с лихвой было выпито пива и сижено на уличных скамейках, меж тем как детальнейшим образом анатомировался каждый эпизод. Расследования на Холме проводились, как ему казалось, для очистки совести: найти, попробовать объясниться и сказать прощай навсегда. Характерное стремление мужчины закончить дело чисто, завязать все концы. Теперь же он понимал (тень, выступившая из-за вентилятора, женщина с котом), что не затем ходил на Холм. В нем внутри как бы вдруг разверзлась бездонная пропасть. И, остановившись посреди площади Конгресса, он вопрошал себя: "Это ты называл поиском? И считал себя свободным? Как это у Гераклита? Ну-ка, повтори, каковы степени свободы, а я посмеюсь. Да ты, братец, в воронке, и тебя засасывает". Он бы, пожалуй, обрадовался, почувствовав себя непоправимо униженным этим открытием, но его беспокоило смутное чувство удовлетворенности, которое он ощущал где-то в желудке, эта кошачья реакция удовольствия, которую выдает тело, когда ему случается посмеяться над запросами духа, именно тогда возникает это ощущение довольства и удобно сворачивается клубком меж ребер, в животе и в ступнях ног. Но вот беда: в глубине души он был доволен этим ощущением и тем, что не вернулся и что всегда был в пути, хотя, куда вел этот путь, он не имел понятия. А помимо этого довольства - как отчаяние ясного понимания - его жгло и рвалось из него нечто, желавшее воплотиться, а это растительное довольство лениво отталкивало это нечто и держало на расстоянии. По временам Оливейра чувствовал себя как бы зрителем этого раздора, не желающим принять ни ту, ни другую сторону, по- хитрому беспристрастным. Таким образом и возник цирк, сидение за мате во дворике у дона Креспо, танго Тревелера, и во всех этих зеркалах Оливейра краем глаза наблюдал за собой. И даже набросал кое-какие заметки в тетради, которую Хекрептен любовно хранила в ящике комода, не осмеливаясь прочесть. Постепенно он начал понимать, что поход на Холм удался именно потому, что в результате он утвердился совсем не в тех доводах, которые предполагал вначале. Понимание того, что он любит Магу, не означало ни провала, ни утверждения устаревшего порядка; любовь, которая могла обходиться без своего объекта, которая питалась ничем, возможно, владела иными силами, объединяла и сплавляла в порыв, который, глядишь, и разрушил бы когда-нибудь это нутряное довольство тела, раздувшегося от пива и жареного картофеля. Слова, которыми он пользовался, когда писал в тетради, сотрясая одновременно стол ударами кулака, а воздух - пронзительным свистом, слова эти вызывали у него хохот до колик. Кончалось тем, что из окна высовывался Тревелер и просил его быть потише. А случалось, Оливейра успокаивал душу, заняв делом руки, например, выпрямлял гвозди или расплетал волокна агавы сисаль и плел из них тонкий лабиринт, который потом приклеил на абажурчик от лампы и который Хекрептен назвала элегантным. А может быть, любовь означала наивысшее обогащение и была дарителем бытия; и, лишь упустив ее, можно было уйти от ее бумерангова эффекта, дать ей кануть в забвенье, а самому выстоять снова в одиночку, на этой новой ступени открытой всем ветрам шероховатой действительности. Убить объект любви, древнее искушение мужчины, было платой за то, чтобы не задерживаться на остановке, а значит, мольба, обращенная Фаустом к уходящему мгновению, не имела никакого смысла, если только само мгновение не застрянет, как застревает и застаивается на столе пустой стакан. И прочее в том же духе, да еще горький мате.

А как легко выстроить подходящую схемку, навести порядок в мыслях и в жизни, организовать гармонию. Достаточно обычного лицемерия, достаточно возвести прошлое в ранг жизненного опыта, извлечь толк из морщин на лице и бывалого вида, с каким он научился улыбаться или молчать за более чем сорок лет жизни. И вот уже ты надеваешь синий костюм, тщательно расчесываешь серебряные виски и появляешься на выставке живописи или входишь в "Саде" или в "Ричмонд", примирившись со всем светом. Сдержанный скептицизм, вид человека, возвратившегося издалека, благочинное вступление в зрелость, в брак и на путь отеческих поучений за обедом или над дневником с неудовлетворительными отметками. Я тебе говорю, потому что я жизнь прожил. Уж я-то поездил по свету. Когда я был мальчишкой. Они все, как одна, одинаковые, я тебе говорю. Я тебе говорю по опыту, сынок. Ты еще не знаешь жизни.

Все это было смешно и пошло, но могло быть и хуже: всякому размышлению грозит idola fori [Идолы площади (лат.). Здесь: опошление.], слова могут извратить намерения, окаменевшие истины грозят упрощенчеством, и от усталости в конце концов достаешь из кармана жилетки белый флаг капитуляции. Могло так случиться, что предательство завершилось бы совершенным одиночеством, одиночеством без свидетелей и сообщников, наедине с самими собой, полагая себя по ту сторону каких бы то ни было личных обязательств и драматических переживании, по ту сторону этической пытки сознавать себя связанным с какой- нибудь расой или по крайней мере с каким-нибудь народом или языком. И оказавшись таким - с виду полностью свободным и не подотчетным никому - выйти из игры, уйти с перекрестка на какой-нибудь из окольных путей, провозгласив его необходимым и единственным. Мага была одним из таких путей, литература была другим (сжечь сейчас же тетрадку, даже если Хекрептен ста-нет-ло-мать- руки), беззаботное распутство - еще одним, и размышления над блюдом с великолепной вырезкой - тоже. Остановившись перед пиццерией на улице Коррьентес, дом номер тысяча триста, Оливейра задавался великими вопросами: "Что же - так и оставаться, точно ступица в колесе, на перепутье? К чему тогда знать или думать, будто знаешь, что всякий путь - ложен, если не идти по нему с единственной целью - быть в пути? Мы не Будды, че, у нас тут нет деревьев, под которыми можно рассесться в позе лотоса. Не успеешь: полицейский тут как тут, и, будьте добры, штраф".

Идти с единственной целью - быть в пути. Столько словесной хляби (ну и буква эта "х": холява, халда, хреновина), а в результате - одно смутное ощущение. Да, эту мысль следовало обдумать. Итак, поход на Холм все-таки имел смысл, поскольку Мага после этого перестала быть утраченным объектом и вновь возник образ возможного соединения, - однако теперь уже не с ней, по ту или по сю сторону от нее; во имя нее, но без нее. И Ману, и цирк, и эта невероятная идея насчет сумасшедшего дома, о которой они столько говорили в последние дни, - все это могло иметь свое значение, поскольку все это экстраполировалось, неизбежная экстраполяция в метафизическом времени, а уж это сладкозвучное словечко - чуть что - так и рвется с языка. Оливейра стал есть пиццу, обжигая десны, как случалось всегда, когда он бывал голоден, и сразу почувствовал себя лучше. Сколько раз таким образом завершался цикл, на скольких углах, в скольких кафе скольких городов, сколько раз он уже приходил к подобным выводам, и ему становилось лучше, и он верил, что сможет начать жить по-новому, как например, в тот вечер, когда его угораздило попасть на дурацкий концерт, а потом... Потом дождь лил как из ведра, вот и все, зачем ворошить понапрасну. Это как с Талитой - чем больше ворошить, тем хуже. Эта женщина уже начинала страдать по его милости, ничего страшного не произошло, просто появился он - и все у Талиты с Тревелером, похоже, изменилось, и ворох всяких мелочей, которые полагались надуманными и не в счет, вдруг обрели остроту, и то, что начиналось как жаркое по-испански, обернулось селедкой под соусом а-ля Кьеркегор, если не хуже. День, когда была переброшена через улицу доска, был возвращением к порядку, однако Тревелер упустил случай сказать, что следовало, чтобы Оливейра исчез из их квартала и из их жизни, он не только не сказал ничего, но, наоборот, достал ему работу в цирке, что доказывает... А в таком случае, сострадать было так же глупо, как и в тот раз: дождь как из ведра. Интересно, Берт Трепа все еще играет на рояле?


   Глава 49

Талита с Тревелером без конца говорили о сумасшедших, которые стали знаменитыми, и о тех, которые остались в тени, говорили теперь, когда Феррагуто решил наконец купить клинику, а цирк с котом и со всем прочим передать некоему Суаресу Медиану. Им, особенно Талите, смена цирка на клинику казалась своего рода шагом вперед, хотя Тревелеру причины этого оптимизма были не вполне понятны. Ожидая, пока это понимание придет, они, взбудораженные, то и дело подходили к окну или к двери на улицу обменяться впечатлениями с сеньорой Гутуззо, с доном Бунче, доном Креспо и даже с Хекрептен, если она оказывалась поблизости. Беда в том, что как раз в эти дни все вокруг говорили о революции, о том, что Кампо-де-Майо, того гляди, восстанет, и это казалось людям гораздо более важным, чем приобретение клиники на улице Трельес. Под конец Талита с Тревелером, чтобы успокоиться, взялись за учебник психиатрии. Как всегда, любая малость приводила их в возбуждение, а в утиный день почему-то споры так накалялись, что Сто-Песо бесновался в клетке, а дон Креспо только и ждал появления кого-нибудь из знакомых, чтобы приставить к левому виску указательный палец левой руки и выразительно покрутить им. В этих случаях густые облака утиных перьев вырывались из окна кухни, хлопали двери, затевались ожесточенные споры, стихавшие лишь к обеду, и в этой обстановке утка съедалась вся, до последней хрусткой кожицы.

Когда же наступал час кофе с каньей "Марипоса", тихая умиротворенность склоняла их к почтенным книгам, к эзотерическим журналам, раскупающимся в мгновение ока, этим космологическим сокровищам, которые они теперь считали необходимым усваивать в качестве своего рода прелюдии к новой жизни. И не переставая говорили о психах, Тревелер с Оливейрой даже снизошли до того, что достали старые бумаги и показали часть своей коллекции раритетов, которую они начали собирать вместе, еще в те дни, когда набегами посещали факультет, давно и прочно забытый, а потом продолжали ее пополнять каждый по отдельности. За изучением этих документов они коротали послеобеденное время, и Талита завоевала себе право участвовать в этих посиделках благодаря нескольким номерам "Реновиго" (двуязычная газета на испаноамериканском языке, выпускаемая в Мексике издательством "Люмен", и в этой газете огромное число сумасшедших работали поразительно успешно). От Феррагуто лишь время от времени поступали сведения, поскольку цирк практически перешел в руки к Суаресу Мелиану, и клинику, судя по всему, должны были передать им в середине марта. Раза два Феррагуто появился в цирке посмотреть на кота-считальщика, с которым, по-видимому, ему трудно было расставаться, и каждый раз говорил о грядущей великой покупке и о-большой-ответственности-которая-падала-на-всех (тяжелый вздох). Почти наверняка Талите собирались доверить аптеку, и бедняжка ужасно нервничала, листала старые записи, сделанные в те времена, когда она осваивала искусство растирок. Оливейра с Тревелером потешались над ней как могли, однако, приходя в цирк, сами вдруг грустнели и начинали глядеть на людей и на кота-считальщика с таким видом, будто цирк-то и был самым что ни на есть странным заведением, только этого еще не поняли.

- Да тут все, как один, сумасшедшие, и почище прочих, - говорил Тревелер. - Никакого сравнения, че.

Оливейра пожимал-себе-плечами, не решаясь сказать, что в глубине души думал то же самое, и, устремив взгляд вверх, под купол, лениво предавался туманным раздумьям.

- Тебя, конечно, не удивишь, ты мотался по свету, - ворчал Тревелер. - Я тоже поездил, но все больше тут, по округе.

И он простирал руку, как бы очерчивая контуры Буэнос-Айреса.

- Как я мотался, ты знаешь... - отвечал Оливейра. Стоило заговорить таким образом, как на них нападал смех, и публика, которой они мешали, начинала поглядывать в их сторону.

В минуты откровенности они признавались друг другу, что все трое вполне готовы к новым обязанностям. Так, например, воскресный выпуск "Ла Насьон" наводил на них тоску, сравнимую лишь с той, какую вызывал вид длинных очередей у кинотеатров или в киосках за "Ридер Дайджест".

- Чем дальше, тем бесповоротнее рвутся контакты, - пророчествовал Тревелер. - Хоть криком кричи.

- Вот полковник Флаппа вчера вечером и крикнул, - отвечала Талита. - А в результате - осадное положение.

- Это был не крик, лапочка, а предсмертный хрип. Я же говорю о вещах, которыми грезил Иригойен, о вещах, имеющих историческое значение, о том, что предсказывали и прорицали, о чаяниях рода человеческого, чего, как видно, здесь нам ждать не следует.

- Ты стал говорить совсем как тот, - сказала Талита, глядя на него с беспокойством, однако стараясь скрыть свой изучающий взгляд.

А тот все продолжал ходить в цирк, напоследок посильно помогал Суаресу Мелиану и только удивлялся, насколько ему самому все было безразлично. Такое ощущение, словно остаток своей маны он отдал Талите с Тревелером, которые приходили все в большее возбуждение, думая о клинике; для него единственным настоящим удовольствием в эти дни было играть с котом-считальщиком, который питал к нему особую нежность и считал, исключительно чтобы доставить ему удовольствие. Поскольку Феррагуто строго-настрого приказал выносить кота на улицу только в корзине и с опознавательным ошейником, точь-в-точь таким, какие использовались в битве при Окинаве, Оливейра прекрасно понимал чувства кота и, отойдя немного от цирка, оставлял корзину в какой-нибудь заслуживающей доверия лавчонке, снимал с несчастного животного ошейник, и они оба отправлялись разглядывать пустые консервные банки на мостовых или жевать печенье - особо любимое занятие. После этих оздоровительных прогулок Оливейра мог уже почти безболезненно выносить посиделки во дворике у дона Креспо, равно как и нежность Хекрептен, которая во что бы то ни стало желала связать ему к зиме побольше теплых вещей. В тот вечер, когда Феррагуто позвонил в пансион, чтобы сообщить Тревелеру славную дату великой покупки, они втроем сидели и совершенствовали свои знания в области испаноамериканского языка, каковые, от души веселясь, извлекали из экземпляра "Реновиго". Они почти загрустили о том, что в клинике их ожидала серьезность, наука, самоотверженность и тому подобное.

- Што за жисъ бис трагедий? - прочитала Талита на великолепном испаноамериканском языке.

Так все и продолжалось, пока не пришла сеньора Гутуззо с последними радионовостями насчет полковника Флаппы и его танков - наконец-то нечто реальное и конкретное, отчего всю троицу разом как ветром сдуло, к изумлению носительницы новостей, опьяненной патриотическими чувствами.


   Глава 50

От остановки автобуса до улицы Трельес было два шага, точнее, надо было пройти три квартала и еще немножко. Феррагуто с администратором уже были на месте, когда появились Талита и Тревелер. Великая покупка свершалась в зале на первом этаже, два окна которого выходили во дворик-сад, где прогуливались больные вокруг струйки воды, взлетавшей и падавшей над небольшим фонтанчиком. Прежде чем попасть в залу, Талите с Тревелером пришлось пройти через коридоры и комнаты нижнего этажа, и по дороге несколько дам и кавалеров на правильном кастильском наречии подвергли их расспросу с целью склонить к тому, чтобы они добровольно вручили им пачку-другую сигарет. Сопровождавший их санитар, похоже, считал эту интермедию совершенно нормальной, но обстоятельства не благоприятствовали первому разговору-знакомству. В залу, где должна была свершиться великая покупка, они прибыли почти без сигарет, и там Феррагуто, не жалея красивых слов, представил их администратору. Когда недоступный пониманию документ был дочитан до середины, появился Оливейра, и пришлось полушепотом и хитрыми жестами объяснять ему, что все идет прекрасно и никто ни шиша не понимает. Талита коротко поведала ему, как они добирались до этой залы, тшш-тшшшш, Оливейра поглядел на нее удивленно, потому что он сразу попал в вестибюль, где была только одна дверь, а именно - в эту залу. Что же касается директора, то он был в строгом черном костюме.

Жара стояла такая, что совсем задавленно звучали голоса дикторов, каждый час передававших сначала сводку погоды, а за ней - официальные опровержения по поводу восстания в Кампо-де-Майо и суровых намерений полковника Флаппы. Без пяти шесть администратор прервал чтение документа и включил свой японский транзистор, чтобы поддерживать - как он сказал, предварительно извинившись, - контакт с событиями. На эту фразу Оливейра мгновенно отреагировал классическим жестом, каким обычно дают понять, что забыли нечто ценное в вестибюле (в конце концов, подумал он, администратор должен принять это как еще одну из форм поддержания контакта с событиями), и, не обращая внимания на взгляды, которые метали в его сторону Тревелер с Талитой, вышел из залы через ближайшую дверь, а не через ту, в которую вошел.

Из нескольких уловленных им фраз документа он понял, что клиника размещалась в нижнем этаже и еще четырех, находящихся над ним, а также во флигеле, стоявшем в глубине дворика-сада. Лучше всего было бы прогуляться по дворику- саду, если найти туда дорогу, но такого случая не представилось, поскольку не успел он пройти и пяти метров, как улыбающийся молодой человек в легкой рубашке подошел к нему, взял его за руку и, раскачивая рукою, как ребятишки, повел по коридору, куда выходило немало различных дверей, в том числе и дверь, судя по всему, грузового лифта. Мысль осмотреть клинику рука об руку с психом представилась Оливейре чрезвычайно приятной; первым делом он достал сигареты и предложил своему спутнику, на вид интеллигентному молодому человеку; тот взял сигарету и довольно свистнул. При ближайшем рассмотрении оказалось, что молодой человек - санитар и что Оливейра тоже не псих, но такие недоразумения в подобных обстоятельствах - дело обычное. Случай самый банальный и ничего особенного не сулил; бродя по этажам, Оливейра с Реморино сделались друзьями, и топография клиники познавалась изнутри за веселыми рассказами, язвительными выпадами по адресу остального персонала, хотя сами они то и дело настораживались по отношению друг к другу. Они находились в комнате, где доктор Овехеро держал своих белых мышей и фотографию Моники Витти, когда вбежал косоглазый парень и сказал Реморино, что если этот сеньор, который с ним, является сеньором Орасио Оливейра, то... и т. д. Вздохнув, Оливейра спустился на два этажа и снова вошел в залу, где свершалась великая покупка; в этот момент чтение документа волоклось к концу, сопровождаемое климактерическими приливами Куки Феррагуто и непочтительными звуками Тревелера. Оливейра вспомнил фигуру в розовой пижаме, которую он заметил у поворота коридора на третьем этаже, - старик шел, прижимаясь к стенке, и гладил голубя, как будто бы спавшего у него на ладони. В этот момент Кука Феррагуто издала что-то вроде мычания.

- Что значит - должны подписать о'кей?

- Помолчи, дорогая, - сказал директор. - Сеньор хочет сказать, что...

- Ну конечно, - сказала Талита, которая находила с Кукой общий язык и всегда желала ей помочь. - При передаче клиники необходимо получить согласие больных.

- Но это безумие, - сказала Кука очень ad hoc [Здесь: к месту (лат.).].

- Видите ли, сеньора, - сказал администратор, свободной рукой поправляя жилет. - У нас больные особые, и закон Мендеса Дельфино для данного случая подходит как нельзя больше. За исключением восьми или десяти больных, чьи семьи уже дали согласие, остальные всю жизнь кочуют из психушки в психушку, если позволите мне это выражение, и никто за них не отвечает. Закон Мендеса Дельфино дает администратору полномочия спросить у этих лиц в период просветления сознания, согласны ли они с тем, что клиника переходит к новому владельцу. Вот здесь эти статьи отмечены, - добавил он, показывая на книгу в красном переплете, где из Пятого раздела торчала закладка. - Прочтите, и делу конец.

- Я и так понял, - сказал Феррагуто, - эту процедуру надо выполнять тотчас же.

- А для чего я вас созвал? Вы - владелец, эти сеньоры - свидетели, сейчас начнем вызывать больных и кончим все сегодня же.

- Только вот, - сказал Тревелер, - закон позволяет проделывать это в периоды просветления сознания.

Администратор посмотрел на него с жалостью и погремел колокольчиком. Вошел Реморино, подмигнул Оливейре и положил на стол длиннющий список. Придвинул стул к столу, а сам скрестил руки на груди, как персидский палач. Феррагуто с понимающим видом углубился в список и спросил у администратора, надо ли расписываться о согласии в самом низу, администратор ответил, что именно так, сейчас они станут вызывать больных в алфавитном порядке и попросят их ставить свое согласие синей шариковой ручкой "Бироме". Несмотря на то, что приготовления шли полным ходом, Тревелер высказал опасение: вдруг кто-нибудь из больных откажется подписать или совершит что-либо неожиданное. И хотя Кука с Феррагуто не решились открыто поддержать его, к словам этим отнеслись с большим вниманием.

 

Окончание следует...

 


  Читайте  в рассылке

 

  по понедельникам
 с 25 июля

Кортасар
Хулио Кортасар
"Игра в классики"

"В некотором роде эта книга – несколько книг…" Так начинается роман, который сам Хулио Кортасар считал лучшим в своем творчестве. Игра в классики – это легкомысленная детская забава. Но Кортасар сыграл в нее, будучи взрослым человеком. И после того как его роман увидел свет, уже никто не отважится сказать, что скакать на одной ножке по нарисованным квадратам – занятие, не способное изменить взгляд на мир.

 

  по четвергам
 с 18 августа

Покровский
Александр Покровский
"Расстрелять!"

Исполненные подлинного драматизма, далеко не забавные, но славные и лиричные истории, случившиеся с некоторым офицером, безусловным сыном своего отечества, а также всякие там случайности, произошедшие с его дальними родственниками и близкими друзьями, друзьями родственников и родственниками друзей, рассказанные им самим.

 


Новости культуры

 
Пять лучших альбомов августа
2016-09-01 08:20 Ярослав Забалуев
Новый стандарт от Фрэнка Оушена, возвращение борцов с режимом из Rage Against The Machine, новаторы и классики хип-хопа и постпанка -- лучшие музыкальные новинки последнего месяца лета в ежемесячном обзоре от "Газеты.Ru".


С Лепсом и без Градского
2016-09-02 09:28 Игорь Карев
В пятницу, 2 сентября, Первый канал начинает показ пятого сезона музыкального конкурса "Голос" -- на победу снова претендуют 150 музыкантов со всей России, из наставников ушел Александр Градский, в жюри остались Григорий Лепс и Полина Гагарина, а на свободные места вернулись Дима Билан и Леонид Агутин.

И это все о нем
2016-09-02 14:26 Отдел культуры
2 сентября исполняется 90 лет со дня рождения великого русского актера Евгения Леонова. "Газета.Ru" вспомнила фильмы и спектакли, наиболее полно отражающие многогранный талант артиста.

"Джейсон Борн" и другие премьеры этой недели
2016-09-02 16:23 Дарья Слюсаренко
Мэтт Дэймон снова Джейсон Борн, психологический триллер о сознании мальчика, Мила Кунис в роли плохой мамочки, Кевин Спейси в роли кота, российская комедия о мужчинах и документальный фильм о жизни у подножия Везувия -- что посмотреть в кино в эти выходные.

Первый выбор "Голоса"
2016-09-03 00:31 Игорь Карев
Первые выступления, первые участники команд и первые проигравшие -- на Первом канале стартовали "слепые прослушивания" пятого сезона шоу "Голос".

"Вы так хорошо обо мне говорите. Слушать гораздо приятнее!"
2016-09-03 14:43 Отдел культуры
Исполнилось 75 лет со дня рождения выдающегося русского прозаика Сергея Довлатова (1941–1990), жизнь и творчество которого прежде всего связаны с тремя странами -- Россией, Эстонией и Америкой. "Газета.Ru" напоминает свидетельства очевидцев его жизни в трех странах.

Затаили дыхание
2016-09-04 22:28 Макс Степанов
Бокс-офис США: новинки и сын Ридли Скотта не оправдали надежд, "Не дыши" и "Отряд самоубийц" остаются лидерами, а Пит и его дракон возвращаются в пятерку лучших.

 

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 

 

 




В избранное