В одном из своих последних интервью Венедикт Ерофеев (1938-1990) сказал, что больше
всего из написанного им, ему нравится "Москва-Петушки". "Читаю и смеюсь,
как дитя. Сегодня, пожалуй, так написать не смог бы. Тогда на меня
нахлынуло. Я писал эту повесть пять недель…".
"Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это
вселяет в меня чувство законной гордости… Можно себе представить, какие
глаза там. Где все продается и все покупается:…глубоко спрятанные,
притаившиеся, хищные и перепуганные глаза…
Девальвация, безработица, пауперизм…
Смотрят исподлобья, с неутихающей заботой и мукой - вот какие глаза в мире
чистогана… Зато у моего народа - какие глаза! Они постоянно навыкате, но -
никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла - но зато какая
мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и
ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во
дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий - эти глаза не
сморгнут. Им все божья роса…"
- Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и всегда-то был какой-то
одержимый, а тут не иначе как бес в него вошел. Он помешался - знаете на ком? На Ольге
Эрдели, прославленной советской арфистке. Может быть, Вера Дулова тоже прославленная
арфистка. Но он помешался именно на Эрдели. И ни разу-то он ее в жизни не видел, а
только слышал по радио, как она бренчит на арфе, - а вот поди ж ты, помешался...
Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не пьет, с постели не встает,
девушек не любит и в окошко не высовывается... Подай ему Ольгу Эрдели, и весь тут сказ.
Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только тогда - воскресюсь: встану с постели,
буду работать и учиться, буду пить и курить и высунусь в окошко. Мы ему говорим:
-Ну зачем тебе именно Эрдели? Возьми хоть Веру Дулову взамен Эрдели, Вера Дулова
играет прекрасно!
А он: "Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу, я видел вашу Веру Дулову! Я с
вашей Верой Дуловой и ...ать рядом не сяду!"
Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три опять мы к нему подходим.
- Ну, как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство: хочешь, мы завтра
приволокем тебе Веру Дулову?
- Конечно, - отвечает, - если вы хотите, чтобы я ее, вашу Веру Дулову, удавил струною
от арфы, - тогда , пожалуйста, волоките. Я ее удавлю.
Ну что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать. Пошел я к Ольге Эрдели,
хотел объяснить ей в чем дело, да так и не решился. Хотел даже и к Вере Дуловой - да нет,
думаю, удавит он ее, как незабудку. И иду я по Москве вечером, и грустно мне: они там на
арфах сидят и играют, толстеют и пухнут на арфах, а от малого остались руины и пепел.
А тут мне встречается бабонька, не то, чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная.
"Рррупь мне дай, - говорит. - Дай мне ррррупь!" И тут-то меня осенило. Я дал ей рупь и все
ей объяснил: она, эта мандавошечка, оказалась понятливее Эрдели, а для пущей
убедительности я заставил ее взять с собой балалайку...
И вот - я поволок ее к моему приятелю. Вошли: он все лежит и тоскует. Я ему сначала
кинул балалайку, прямо с порога. А потом - швырнул ему в лицо эту Ольгу, я этой Ольгой в
него запустил... "Вот она - Эрдели! Не веришь - спроси!"
И наутро смотрю: открылось окошко, он в него высунулся и потихоньку закурил.
Потом - потихоньку заработал, заучился, запил... И стал человек как человек. Вот видите!..
- Да где же тут любовь и где Тургенев? - заговорили мы, почти не дав окончить. " Нет,
ты давай про любовь! Ты читал Ивана Тургенева? Ну, коли читал, так и расскажи! Про
первую любовь расскажи, про Зиночку, про вуаль, и как тебе хлыстом по роже съездили -
вот примерно все это и расскажи..."
- Конечно, - прибавил я, - у Ивана Тургенева все это немножко не так, у него все
собираются к камину, в цилиндрах, и держат жабо на отлете... Ну, да ладно, у нас и без
камина есть чем согреться. А жабо - что нам жабо! Мы уже и без жабо - лыка не вяжем...
- Конечно! Конечно!
- Если любить по-тургеневски, это значит: суметь пожертвовать всем ради избранного
создания! Суметь сделать то, что невозможно сделать, не любя по-тургеневски! Вот ты,
например ( мы незаметно переходили на "ты". Вот ты, декабрист. Ты смог бы у этого
приятеля, про которого рассказывал, - смог бы палец у него откусить? ради любимой
женщины?
- Ну зачем палец?.. При чем тут палец? - застонал декабрист.
- Нет, нет, слушай. А ты мог бы: ночью, тихонько войти в парткабинет, снять штаны и
выпить целый флакон чернил, а потом поставить флакон на место, одеть штаны и тихонько
вернуться домой? ради любимой женщины? смог бы?..
- Боже мой! Нет, не смог бы.
- Ну вот то-то...
- А я бы смог! - проговорил вдруг дедушка Митрич. Так неожиданно, что все снова
заерзали и запотирали руки. - А я бы смог чего-нибудь рассказать...
- Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана Тургенева! ..
- Ну и пусть, что не читал... Мой внучек зато все читал...
- Ну, ладно! ладно! внучек потом расскажет! внучку потом слово дадим! Давай,
папаша, валяй, рассказыай про любовь!..
"Представляю. - подумал я, - что это будет за чушь! что за несусветная чушь!" И я вдруг
снова припомнил свою похвальбу в день знакомства с моей Царицей: "Еще выше нанесу
околесицы! Нанесу еще выше!" Что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся Митрич. Надо
чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего,
пусть там дрянь одна - все равно: смотри и чти, смотри и не плюй...
Дедушка начал рассказывать:
65-й километр - Павлово-Пасад
- Председатель у нас был... Лоэнгрин его звали, строгий такой... и весь в чирьях... и
каждый вечер на моторной лодке катался. Сядет в лодку и по речке плывет... плывет и чирья
из себя выдавливает...
Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован:
- А покатается он на лодке... придет к себе в правление, ляжет на пол... тут уже к нему
не подступись - молчит и молчит. А если скажешь ему слово поперек - отвернется он в угол
и заплачет... стоит и плачет, и пысает на пол, как маленький...
Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его вспыхнул и погас. Он
плакал! Плакал, как женщина, охватив руками голову, плечи его так и ходили ходуном, так
и ходили, как волны...
- Ну и все, что ли, Митрич?..
Вагон содрогнулся от хохота. Все смеялись, безобразно и радостно. А внучек даже весь
задергася, снизу вверх, чтобы слева направо не прыснуть себе в щиколотку. Черноусый
сердился:
- Да где же тут Тургенев? Мы же договорились: как у Ивана Тургенева! А тут черт
знает что такое! Какой-то весь в чирьях! да еще вдобавок "пысает"!
- Да ведь он, наверно, кинокартину пересказывал! - буркнул кто-то со стороны.
Кинокартину "Председатель"!
- Какая там, к черту, кинокартина!..
А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слезы: ему просто все и всех было
жалко: жалко председателя, за то, что ему дали такую позорную кличку, и стенку, которую
он обмочил, и лодку, и чирьи - все жалко... Первая любовь или последняя жалость - какая
разница? Бог, умирая на кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальства он нам не
заповедовал. Жалость и любовь к мируедины. Любовь ко всякой персти, ко всякому чреву.
И ко плоду всякого чрева - жалость.
- Давай, папаша, - сказал я ему, - давай я угощу тебя, ты заслужил! Ты хорошо рассказал
про любовь!..
- И все, и все давайте выпьем! За орловского дворянина Ивана Тургенева, гражданина
прекрасной Франции!
- Давайте! За орловского дворянина!..
Снова началось то же бульканье и тот же звон, потом опять шелестение и чмоканье.
Этюд до диез минор, сочинение Ференца Листа, исполняется на бис.
Никто сразу и не заметил, как у входа в наше "купе" (назовем его "купе") выросла
фигура женщины в коричневом берете, в жакетке и с черными усиками. Она вся была пьяна
снизу доверху, и берет у нее разъезжался...
- Я тоже хочу Тургенева и выпить, - проговорила она всею утробою...
Замешательство длилось не больше двух мгновений.
- Аппетитная приходит во время еды, - съязвил декабрист. Все засмеялись.
- Чего тут смеяться, - сказал дедушка. - Баба как баба, хорошая, мягонькая...
- Таких хороших баб, - мрачно отозвался черноусый и снял берет, таких хороших баб
надо в Крым отправлять, чтоб их там волки-медведи кушали...
- Ну, почему, почему! - я запротестовал и засуетился. - Пусть сядет. Пусть чего-нибудь
да расскажет! "Читали Тургенева, читали Максима Горького, а толку с вас...!" Я потеснился.
Я усадил ее и налил ей полстакана "тети Клавы".
Она выпила и вместо благодарности, приподняла с головы свой берет "Вот это -
видите?" И показала всем свой шрам повыше уха. А потом торжественно помолчала - и
снова протянула мне стакан: "Плесни еще, молодой человек, а не то упаду в обморок".
Я налил ей еще полстакана.
Павлово-Посад - Назарьево
Она и это выпила, и снова как-то машинально. А выпив, настежь растворила свой рот
и всем показала: "Видите - четырех зубов не хватает?" "Да где же зубы-то эти?" "А кто их
знает, где они. Я женщина грамотная, а вот хожу без зубов. Он мне их выбил за Пушкина. А
я слышу - у вас тут такой литературный разговор, дай думаю, я к ним присяду, выпью и
заодно расскажу, как мне за Пушкина разбили голову и выбили четыре передних зуб а...
И она принялась рассказваыть, и чудовищен был стиль ее рассказа...
- Все с Пушкина и началось. К нам прислали комсорга Евтюшкина, он все щипался и
читал стихи, а раз как-то ухватил меня за икры и спрашивает: "Мой чудный взгляд тебя
томил?" Я говорю: "Ну, допустим, томил..." А он опять за икры: "В душе мой голос
раздавался?" Тут он схватил меня в охапку и куда-то поволок. А когда уже выволок - я
ходила все дни сама не своя, все твердила:"Пушкин - Евтюшкин - томил - раздавался".
"Раздавался - томил - Евтюшкин - Пушкин". А потом опять: "Пушкин-Евтюшкин-..."
- Ты ближе к делу, ближе к передним зубам, - оборвал ее черноусый.
- Сейчас, сейчас будут и зубы! Будут вам и зубы!.. Что же дальше?.. Да, с этого дня все
шло хорошо, целых полгода я с ним на сеновале Бога гневила, все шло хорошо! А потом
этот Пушкин опять все напортил... Я ведь как Жанна д'Арк. Та тоже - нет, чтобы коров пасти
и жать хлеба - так она села на лошадь и поскакала в Орлеан, на свою попу приключений
искать. Вот так и я - как немножко напьюсь, так сразу к нему подступаю: "А кто за тебя
детишек будет воспитывать? Пушкин, что ли?" А он огрызается: "Да каких там еще
детишек? Ведь детишек-то нет! Причем же тут Пушкин!" А я ему на это: "Когда они будут,
детишки, поздно будет Пушкина вспоминать!"
И так всякий раз - стоило мне немного напиться.
"Кто за тебя, - говорю, - детишек?.. Пушкин, что ли?" А он-прямо весь бесится: "Уйди,
Дарья - кричит, - уйди! Перестань высекать огонь из души человека!" Я его ненавидела в эти
минуты, так ненавидела, что в глазах у меня голова кружилась. А потом - все-таки ничего,
опять любила, так любила, что по ночам просыпалась от этого...
И вот как-то однажды я уж совсем перепилась. Подлетаю я к нему и ору: "Пушкин, что
ли, за тебя детишек воспитывать будет? А? Пушкин?" Он, как услышал о Пушкине, весь
почернел и затрясся: "Пей, напивайся, а Пушкина не трогай! детишек - не трогай! Пей, все,
пей мою кровь, но Господа Бога твоего не искушай!" А я в это время на больничном сидела,
сотрясение мозгов и заворот кишок, а на юге в то время осень была, и я ему вот что тогда
заорала: "Уходи от меня, душегуб, совсем уходи! Обойдусь! Месяцок поблядую и под поезд
брошусь! А потом пойду в монастырь и схиму приму! Ты придешь прощения ко мне
просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе всю морду исцарапаю,
собственным своим кукишем! Уходи!!" А потом кричу: "Ты хоть душу-то любишь во мне?
Душу - любишь?" А он все трясется и чернеет: "Сердцем, - орет, - сердцем - да, сердцем
люблю твою душу, но душою - нет, не люблю!!"
И как-то дико, по-оперному, рассмеялся, схватил меня, проломил мне череп и уехал во
Владимир-на-Клязьме. Зачем уехал? К кому уехал? Мое недоумение разделяла вся Европа. А
бабушка моя, глухонемая, с печки мне говорит: "Вот видишь, как далеко зашла ты,
Дашенька, в поисках своего "я"! "
Да! А через месяц он вернулся. А я в это время пьяная была в дым, я как увидела его,
упала на стол, засмеялась, засучила ногами: "Ага! закричала. - Умотал во
Владимир-на-Клязьме! а кто за тебя детишек..." А он - не говоря ни слова - подошел, выбил
мне четыре передних зуба, и уехал в Ростов-на-Дону, по путевке комсомола...
- Дело к обмороку, малый. Налей-ка еще чуток...
Все давились от смеха. Всех доконала, главное, это глухонемая бабушка.
- А где ж он теперь, твой Евтюшкин?..
- А кто его знает, где? Или в Сибири, или в Средней Азии. Если он приехал в Ростов и
все еще живой, значит он где-нибудь в Средней Азии. А если до Ростова не доехал и умер,
значит , в Сибири...
- Верно говоришь - поддержал я ее, - в Средней Азии не умрешь, в Средней Азии
можно прожить. Сам я там не был, а вот мой друг Тихонов был.
Он говорит: идешь, идешь, видишь - кишлак, а в нем кизяками печку топят, а выпить
ничего нет, но жратвы зато много: акыны, саксаул... Так он там и питался почти полгода:
акынами и саксаулом. И ничего - приехал рыхлый и глаза навыкате...
- А в Сибири?..
- А в Сибири - нет, в Сибири не проживешь. В Сибири вообще никто не живет, одни
только негры живут. Продуктов им туда не завозят, выпить им нечего, не говоря уж
"поесть". Только один раз в год им привозят из Житомира вышитые полотенца - и негры на
них вешаются...
- Да что еще за негры? - встрепенулся декабрист, чуть было задремавший. Какие в
Сибири негры! Негры в Штатах живут, а не в Сибири! Вы, допустим, в Сибири были. А в
Штатах вы были?..
- Был в Штатах! И не видел там никаких негров!
- Никаких негров? В Штатах??..
- Да! В Штатах! Ни единого негра!..
Все как-то настолько одурели, и столько было тумана в каждой голове, что ни для
какого недоумения уже не хватало места. Женщину сложной судьбы, со шрамом и без зубов,
- все разом и немедленно забыли. И сама она как-то забылась, и все остальные - забылись;
один только юный Митрич, чтоб в присутствии дамы показаться хватом, то и дело
сплевывал какой-то мочой поперек затылка...
- Значит, вы были в Штатах, - мямлил черноусый, - это очень и очень чрезвычайно!
Негров там нет и никогда не было, это я допускаю... я вам верю, как родному... Но- скажите:
свободы там тоже не было и нет?.. свобода так и остается призраком на этом континенте
скорби? скажите...
- Да, - отвечал я ему, - свобода так и остается призраком на этом континенте скорби, и
они так к этому привыкли, что почти не замечают. Вы только подумайте! У них - я много
ходил и вглядывался - у них ни в одной гримасе, ни в жесте, ни в реплике нет ни малейшей
неловкости, к которой мы так привыкли. На каждой роже изображается в минуту столько
достоинства, что хватило бы всем нам на всю нашу великую семилетку. "Отчего бы это?
думал я и сворачивал с Манхеттена на 5-ю авеню и сам себе отвечал: "От их паскудного
самодовольства, и больше ни отчего." Но откуда берется самодовольство?? я застывал
посреди авеню, чтобы разрешить мысль: "В мире пропагандных фикций и рекламных
вывертов - откуда столько самодовольства?" Я шел в Гарлем и пожимал плечами: "Откуда?
Игрушки идеологов монополий, марионетки пушечных королей - откуда у них такой
аппетит? Жрут по пять раз на день, и очень плотно, и все с тем же бесконечным
достоинством - а разве вообще может быть аппетит у хорошего человека, а тем более в
Штатах!.."
- Да, да, да, - кивал головою старый Митрич, - они там кушают, а мы почти уже и не
кушаем... весь рис увозим в Китай, весь сахар увозим на Кубу... а сами что будем кушать?..
- Ничего, папаша, ничего!.. Ты уже свое откушал, грех тебе говорить. Если будешь в
Штатах - помни главное: не забывай Родину и доброту ее не забывай. Максим Горький не
только о бабах писал, он писал и о Родине. Ты помнишь, что он писал?..
- Как же... помню... - и все выпитое выливалось у него из синих глаз - помню... "мы с
бабушкой уходили все дальше в лес..."
- Да разве ж это про Родину, Митрич! - осоловело сердился черноусый. - Это про
бабушку, а совсем не про Родину!..
И Митрич снова заплакал...
Назарьево - Дрезна
А черноусый сказал:
- Вот вы много повидали, много поездили. Скажите: где больше ценят русского
человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?
- Не знаю, как по ту. А по эту - совсем не ценят. Я, например, был в Италии, там на
русского человека никакого внимания. Они только поют и рисуют. Один, допустим, стоит и
поет. А другой рядом с ним сидит и рисует того, кто поет. А третий - поодаль - поет про
того, кто рисует... И так от этого грустно. А они нашей грусти - не понимают...
- Да ведь итальянцы! - разве они что-нибудь понимают! - поддержал черноусый.
- Именно. Когда я был в Венеции, в день святого Марка, - захотелось мне посмотреть
на гребные гонки. И так мне грустно было от этих гонок! Сердце исходило слезами, но
немотствовали уста. А итальянцы не понимают, смеются, пальцами на меня показывают:
"Смотрите-ка , Ерофеев опять ходит, как пое...!" Да разве ж я как пое...! Просто -
немотствуют уста...
Да мне в Италии, собственно, ничего и не надо было. Мне только три вещи хотелось
там посмотреть: Везувий, Геркуланум и Помпею. Но мне сказали, что Везувия давно уже
нет, и послали в Геркуланум. А в Геркулануме мне сказали: "Ну зачем тебе, дураку,
Геркуланум? Иди-ка ты лучше в Помпею!" Прихожу в Помпею, а мне говорят: далась тебе
эта Помпея! Ступай в Геркуланум!
Махнул рукой и подался во Францию. Иду, иду, подхожу уже к линии Мажино, и
вдруг вспомнил: дай, думаю, вернусь, поживу немного у Луиджи Лонгоба койку у него
сниму, книжки буду читать, чтобы зря не мотаться. Лучше б, конечно, у Пальмиро Тольятти
койку снять, но ведь он недавно умер... А чем хуже Луиджи Лонго?..
А все-таки обратно не пошел. А пошел через Тироль в сторону Сорбонны. Прихожу в
Сорбонну и говорю: хочу учиться на бакалавра. А меня спрашивают: "Если ты хочешь
учиться на бакалавра - тебе должно быть что-нибудь присуще как феномену. А что тебе как
феномену присуще?" Ну, что им ответить? Я говорю: "Ну что мне как феномену может быть
присуще? Я ведь сирота". "Из Сибири?" - спрашивают. Говорю: "Из Сибири." "Ну, раз из
Сибири, в таком случае хоть психике твоей да ведь должно быть что-нибудь присуще. А
психике твоей - что присуще?" А подумал: это все-таки не Храпуново, а Сорбонна, надо
сказать что-нибудь умное. Подумал и сказал: "Мне как феномену присущ самовозрастающий
логос". А ректор Сорбонны, пока я думал про умное, тихо подкрался ко мне сзади, да как
хряснет меня по шее: "Дурак ты, - говорит, - а никакой не Логос! Вон, - кричит, - вон,
Ерофеев из нашей Сорбонны!" В первый раз я тогда пожалел, что не остался жить на
квартире у товарища Луиджи Лонго...
Что ж мне оставалось делать, как не идти в Париж? Прихожу. Иду в сторону
Нотр-Дама, иду и удивляюсь: кругом одни бардаки. Стоит только Эйфелева башня, а на ней
генерал Де Голль, ест каштаны и смотрит в бинокль во все четыре стороны света. А какой
смысл смотреть, если во всех четырех сторонах одни бардаки!...
По бульварам ходить, положим, там нет никакой возможности. Все снуют - из бардака
в клинику, из клиники опять в бардак. И кругом столько трипперу, что дышать трудно. Я
как-то выпил и пошел по Елисейским полям кругом столько трипперу, что ноги
передвигаешь с трудом. Вижу: двое знакомых - она и он, оба жуют каштаны и оба старцы.
Где я их видел? в газетах? не помню, короче, узнал: это Луи Арагон и Эльза Триоле.
"Интересно, - прошмыгнула мысль у меня, - откуда они идут: из клиники в бардак или из
бардака в клинику?" И сам же себя обрезал: "Стыдись. Ты в Париже, а не в Храпунове. Задай
им лучше социальные вопросы, самые мучительные социальные вопросы..."
Догоняю Луи Арагона и говорю ему, открываю сердце, говорю, что я умираю от
внутренних противоречий, и много еще чего - а он только на меня взглянул, козырнул мне,
как старый ветеран, взял свою Эльзу под руку и дальше пошел. Я опять их догоняю, и теперь
уже говорю не Луи, а Триоле: говорю, что умираю от недостатка впечатлений, и что меня
одолевают сомнения именно тогда, когда я перестаю отчаиваться, тогда как в минуты
отчаяния я сомнений не знал... - а она, как старая блядь, потрепала меня по щеке, взяла под
руку своего Арагона и дальше пошла...
Потом я, конечно, узнал из печати, что это были совсем не те люди, это были,
оказывается, Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар, ну да какая мне теперь разница? Я пошел
по Нотр-Дам и снял там мансарду. Мансарда, мезонин, флигель, антресоли, чердак - я все это
путаю и разницы никакой не вижу. Короче, я снял то, на чем можно лежать, писать и трубку
курить. Выкурил я двенадцать трубок - и отослал в "Рувю де Пари" свое эссе под
французским названием "Шик и блеск иммер жлегант". Эссе по вопросам любви.
А вы ведь сами знаете, как тяжело во Франции писать о любви. Потому что все, что
касается любви, во Франции уже давно написано. Там о любви знают все, а у нас ничего не
знают о любви. Покажи нашему человеку со средним образованием, покажи ему твердый
шанкр и спроси: "Какой это шанкр твердый или мягкий?" - он обязательно брякнет:
"Мягкий, конечно", а покажи ему мягкий - так он и совсем растеряется. А там - нет. Там,
может быть, не знают, сколько стоит зверобой, но уж если шанкр мягкий, так он для каждого
будет мягок и твердым его никто не назовет...
Короче, "Ревю де Пари" вернул мне мое эссе, под тем предлогом, что оно написано
по-русски, что французский один только заголовок. Что ж вы думаете? - я отчаялся? Я
выкурил на антресолях еще тринадцать трубок - и создал новое эссе, тоже посвященное
любви. На этот раз оно все, от начала до конца, было написано по-французски, русским был
только заголовок: "Стервозность как высшая и последняя стадия блядовитости". И отослал в
"Ревю де Пари".
- И вам опять его вернули? - спросил черноусый, в знак участия рассказчику и как бы
сквозь сон...
- Разумеется, вернули. Язык мой признали блестящим, а основную идею ложной. К
русским условиям, - сказали, - возможно, это и применимо, но к французским - нет; у вас, у
русских, ваша блядовитость, достигнув предела стервозности, будет насильственно
упразднена и заменена онанизмом по обязательной программе; у нас же, у французов, хотя и
не исключено в будущем органическое врастание некоторых элементов русского онанизма,
с программой более произвольной, в нашу отечественную содомию, в которую через
кровосмесительство - трансформируется наша стервозность, но врастание это будет
протекать в русле нашей традиционной блядовитости и совершенно перманентно!..
Короче, они совсем за...али мне мозги. Так что я плюнул, сжег свои рукописи вместе с
мансардой и антресолями - и через Верден попер к Ламаншу. Я шел, думал и шел - к
Альбиону. Я шел и думал: "Почему я все-таки не остался жить на квартире Луиджи Лонго?"
Я шел и пел: "Королева Британии тяжко больна, дни и ночи ее сочтены..." А в окрестностях
Лондон а...
- Позвольте, - прервал меня черноусый, - меня поражает ваш размах, нет, я верю вам,
как родному, меня поражает та легкость, с какой вы преодолевали все государственные
границы...
Дрезна - 85-й километр
- Да что же тут такого поразительного! И какие еще границы?! Граница нужна для
того, чтобы не перепутать нации. У нас, например, стоит пограничник и твердо знает, что
граница эта - не фикция и не эмблема, и потому что по одну сторону границы говорят на
русском и больше пьют, а по другую меньше пьют и говорят на нерусском...
А там? Какие там могут быть границы, если все одинаково пьют и все говорят не
по-русски! Там, может быть, и рады куда-нибудь поставить пограничника, да просто некуда
поставить. Вот и шляются там пограничники без всякого дела, тоскуют и просят
прикурить... Так что там на этот счет совершенно свободно... Хочешь ты, например,
остановиться в Эболи пожалуйста, останавливайся в Эболи. Хочешь идти в Каноссу - никто
тебе не мешает, иди в Каноссу. Хочешь перейти Рубикон - переходи.
Так что ничего удивительного... В двенадцать ноль-ноль по Гринвичу я уже был
представлен директору Британского музея, фамилия у него какая-то звучная и дурацкая,
вроде сфр Комби Корм: "Чего вы от нас хотите?" спросил директор Британского музея. "Я
хочу у вас ангажироваться. Вернее, чтобы вы меня ангажировали, вот чего я хочу..."
"Это в таких-то штанах, чтобы я вас стал ангажировать?" - сказал директор
Британского музея. "Это в каких же таких штанах?" - переспросил я его со скрытой досадой.
А он, как будто не расслышал, стал передо мной на карачки и принялся обнюхивать мои
носки. Обнюхав, встал, поморщился, сплюнул, а потом спросил: "Это в таких-то носках,
чтобы я вас ангажировал? "
- В каких же это носках?! - заговорил я, уже досады и не скрывая, в каких же это
носках?! Вот те носки, которые я таскал на Родине, те действительно пахли, да. Но я перед
отъездом их сменил, потому что в человеке все должно быть прекрасно: и душа, и мысли,
и...
А он не захотел и слушать. Пошел в палату лордов и там сказал: "Лорды! вот тут у меня
за дверью стоит один подонок. Он из снежной России, но вроде не очень пьяный. Что мне с
ним делать, с этим горемыкой? Ангажировать это чучело? или не давать этому пугалу
никакого ангажемента?" А лорды рассмотрели меня в монокли и говорят: "А ты попробуй,
Уильям! попробуй, выставь его для обозрения! этот пыльный мудак впишется в любой
интерьер!" Тут слово взяла королева Британии. Она подняла руку и крикнула:
-Контролеры! Контролеры!.. - загремело по всему вагону, загремело и взорвалось:
"Контролеры!!.."
Мой рассказ оборвался в наинтереснейшем месте. Но не только рассказ оборвался: и
рьяная полудремота черноусого, и сон декабриста, - все было прервано на полпути. Старый
Митрич очнулся, весь в слезах, а молодой ослепил всех своей свистящей жевотой,
переходящей в смех и дефекацию. Одна только женщина сложной судьбы, прикрыв беретом
выбитые зубы, спала как Фатаморгана...
Собственно говоря, на Петушинской ветке контролеров никто не боится, потому что
все без билета. Если какой-нибудь отщепенец спьяну и купит билет, так ему, конечно,
неудобно, когда идут контролеры: когда к нему подходят за билетом, он не смотрит ни на
кого - ни на ревизора, ни на публику, как будто хочет провалиться сквозь землю. А ревизор
рассматривает его билет как-то брезгливо, а на него самого глядит уничтожающе, как на
гадину. А публика - публика смотрит на "зайца" большими, красивыми глазами, как бы
говоря: глаза опусти, мудозвон! совесть заела! А в глаза ревизору глядят еще решительней:
вот мы какие - и можешь ли ты осущить нас? Подходи к нам, Семеныч, мы тебя не обидим...
До того, как Семеныч стал старшим ревизором, все выглядело иначе: в те дни
безбилетников, как индусов, сгоняли в резервации и лупили по головам Ефроном и
Брокгаузом, а потом штрафовали и выплескивали из вагона. В те дни, скрываясь от
контролера, они бежали сквозь вагоны паническими стадами, увлекая за собой даже тех, кто
с билетом. Однажды, на моих глазах, два маленьких мальчика, поддавшись всеобщей
панике, побежали вместе со стадом и были насмерть раздавлены - так и остались лежать в
проходе, в посиневших руках сжимая свои билеты...
Старший ревизор Семеныч все изменил: он упразднил всякие штрафы и резервации.
Он делал проще: он брал с безбилетника по грамму за километр. По всей России шоферня
берет с "грачей" за километр по копейке, а Семеным брал в полтора раза дешевле: по грамму
за километр. Если, например, ты едешь из Чузлинки в Усад, расстояние девяносто
километров, ты наливаешь Семенычу девяносто грамм и дальше едешь совершенно
спокойно, развалясь на лавочке, как негоциант...
Итак, нововведение Семеныча укрепило связь ревизора с широкою массою,
удешевляло эту связь, упрощало и гуманизировало... И в том всеобщем трепете, который
вызывает крик "Контролеры!!" - нет никакого страха. В этом трепете одно лишь
предвосхищение...
Семеныч вошел в вагон, плотоядно улыбаясь. Он уже едва держался на ногах, он
доезжал, обычно, только до Орехово-Зуева, а в Орехово-Зуеве выскакивал и шел в свою
контору, набравшись до блевотины...
- Это ты опять, Митрич? Опять в Орехово? кататься на карусели? с вас обоих сто
восемьдесят. А это ты, черноусый? Салтыковская - Орехово-Зуево? Семьдесят два грамма.
Разбудите эту блядь и спросите, сколько с нее причитается. А ты, коверкот, куда и откуда?
Серп и Молот - Покров? Сто пять, будьте любезны. Все меньше становится "зайцев".
Когда-то это вызывало "гнев и возмущение", теперь же вызывает "законную гордость"... А
ты, Веня?..
И Семеныч всего меня кровожадно обдал перегаром:
- А ты, Веня? Как всегда: "Москва - Петушки"?
85-й километр - Орехово-Зуево
-Да. Как всегда. И теперь уже навечно: Москва - Петушки...
-И ты думаешь, Шехерезада, что ты и на этот раз от меня отвертишься?! Да?..
Тут я должен сделать маленькое отступленьице, и пока Семеныч пьет положенную ему
штрафную дозу, я поскорее вам объясню, почему "Шехерезада" и что значит "отвертишься".
Прошло уже три года, как я впервые столкнулся с Семенычем. Тогда он только
заступил на должность. Он подошел ко мне и спросил: "Москва Петушки? Сто двадцать
пять." И когда я не понял в чем дело, он объяснил мне в чем дело. И когда я сказал, что у
меня с собой ни грамма нет, он мне сказал на это: "Так что же? бить тебе морду, если у тебя с
собой ни грамма нет?" Я ответил ему, что бить не надо и промямлил что-то из области
Римского права. Он страшно заинтересовался и попросил меня рассказать подробнее обо
всем античном и римском. Я стал рассказывать, и дошел уже до скандальной истории с
Лукрецией и Тарквинием, но тут ему надо было выскакивать в Орехово-Зуеве, а он так и не
успел дослушать, что же все-таки случилось с Лукрецией: достиг своего шалопай Тарквиний
или не достиг?..
А Семеныч, между нами говоря, редчайший бабник и утопист, история мира
привлекала его единственно лишь альковной своей стороною. И когда через неделю в
районе Фрязева снова нагрянули контролеры, Семеныч уже не сказал мне:
"Москва-Петушки? Сто двадцать пять." Нет, он кинулся ко мне за продолжением: "Ну, как?
У...л он все-таки эту Лукрецию?"
И я рассказал ему, что было дальше. Я от римской истории перешел к христианской и
дошел уже до истории с Гипатией. Я ему говорил: "И вот, по наущению патриарха Кирилла,
одержимые фанатизмом монахи Александрии сорвали одежды с прекрасной Гипатии и..."
Но тут наш поезд, как вкопанный, остановился в Орехово-Зуево, и Семеныч выскочил на
перрон, вконец заинтригованный...
И так продолжалось три года, каждую неделю. На линии "Москва-Петушки" я был
единственным безбилетником, кто ни разу еще не подносил Семенычу ни единого грамма и
тем не менее оставался в живых и непобитых. Но всякая история имеет конец, и мировая
история - тоже...
В прошлую пятницу я дошел до Индиры Ганди, Моше Даяна и Дубчека. Дальше этого
идти было некуда...
И вот - Семеныч выпил свою штрафную, крякнул и посмотрел на меня, как удав и
султан Шахриар:
- Москва-Петушки? Сто двадцать пять.
- Семеныч! - отвечал я, почти умоляюще, - Семеныч! Ты выпил сегодня много?..
- Прилично, - отвечал мне Семеныч, не без самодовольства. Он пьян был в дымину...
- А значит: есть в тебе воображение? Значит: устремиться в будущее тебе по силам?
Значит: ты можешь вместе со мной перенестись из мира темного прошлого в век золотой,
который "ей-ей, грядет"?
- Могу, Веня, могу! сегодня я все могу!..
- От третьего рейха, четвертого позвонка, пятой республики и семнадцатого съезда -
можешь ли шагнуть, вместе со мной, в мир вожделенного всем иудеям пятого царства,
седьмого неба и второго пришествия?..
- Так слушай. То будет день, "избраннейший всех дней". В тот день истомившийся
Симеон скажет, наконец: "Ныне отпущаещи раба Твоего, Владык а..." и скажет архангел
Гавриил: "Богородица Дева, радуйся, благословенна ты между женами." И доктор Фауст
проговорит: "Вот - мгновенье! Продлись и постой." И все, чье имя вписано в книгу жизни,
запоют: "Исайя, ликуй!" И Диоген погасит свой фонарь. И будет добро и красота, и все
будет хорошо, и все будут хорошие, и кроме добра и красоты ничего не будет, и сольются в
поцелуе...
- Сольются в поцелуе?.. - заерзал Семеныч, уже в нетерпении...
- Да! И сольются в поцелуе мучитель и жертва; и злоба, и помысел, и рассчет покинут
сердца, и женщина...
- Женщина!! - затрепетал Семеныч. - Что? что женщина?!!!..
- И женщина Востока сбросит с себя паранджу! окончательно сбросит с себя паранджу
угнетенная женщина Востока! И возляжет...
- Возляжет?!! - тут уж он весь задергался.
- Да. И возляжет волк рядом с агнцем, и ни одна слеза не прольется и кавалеры
выберут себе барышень, кому какая нравится, и...
- О-о-о-о! - застонал Семеныч. - Скоро ли она? Скоро ли будет?.. - и вдруг как гитана,
заломил свои руки, а потом суетливо, путаясь в одежде, стал снимать с себя и мундир, и
форменные брюки, и все, до самой нижней своей интимности...
Я, как ни был пьян, поглядел на него с изумлением. А публика, трезвая публика, почти
повскакала с мест, и в десятках глаз ее было написано громадное "ого"! Она, эта публика,
все поняла не так, как надо было бы понять...
А надо вам заметить, что гомосексуализм в нашей стране изжит хоть и окончательно,
но не целиком. Вернее, целиком, но не полностью. А вернее даже так: целиком и
полностью, но не окончательно. У публики ведь что сейчас на уме? Один только
гомосексуализм. Ну, еще арабы на уме, Израиль, Голанские высоты, Моше Даян. Ну, а если
прогнать Моше Даяна с Голанских высот, а арабов с иудеями примирить? - что тогда
останется в головах людей? Один только чистый гомосексуализм.
Допустим, смотрят они телевизор: генерал де Голль и Жорж Помпиду встречаются на
дипломатическом приеме. Естественно, оба они улыбаются и руки друг другу жмут. А уж
публика: "Ого!? - говорит - Ай да генерал де Голль!" или "Ого! Ай да Жорж Помпиду!"
Вот так они и на нас смотрели теперь. У каждого в круглых глазах было написано это
"Ого!"
- Семеныч! Семеныч! - я обхватил его и потащил на площадку вагона. На нас же
смотрят!.. Опомнись!.. Пойдем!..
Он был чудовищно тяжел. Он был размягчен и зыбок. Я едва дотащил его до тамбура и
поставил у входных дверей...
- Веня! Скажи мне... женщина Востока... если снимет с себя парандж у... на ней
что-нибудь останется?.. Что-нибудь есть у нее под паранджой?..
Я не успел ответить. Поезд, как вкопанный, остановился на станции Орехово-Зуево, и
дверь автоматически растворилась...
Орехово-Зуево
Старшего ревизора Семеныча, заинтригованного в тысячу первый раз, полуживого,
расстегнутого - вынесло на перрон и ударило головой о перила. Мгновения два или три он
еще постоял, колеблясь, как мыслящий тростник, а потом уже рухнул под ноги выходящей
публике, и все штрафы за безбилетный проезд хлынули унего из чрева, растекаясь по
перрону...
Все это я видел совершенно отчетливо, и свидетельствую об этом миру. Но вот всего
остального - я уже не видел, и ни о чем не могу свидетельствовать. Краешком сознания,
самым-самым краешком, я запомнил, как выходящая в Орехове лавина публики запуталась
во мне и вбирала меня, чтобы накопить меня в себе, как паршивую слюну, - и выплюнуть на
ореховский перрон. Но плевок все не получался, потому что входящая в вагон публика
затыкала рот выходящей. Я мотался, как говно в проруби.
И если там Господь меня спросит: "Неужели, Веня, ты больше не помнишь ничего?
Неужели ты сразу погрузился в тот сон, с которого начались все твои бедствия...?"- и я
скажу ему: "Нет, Господь, не сразу..." Краешком сознания, все тем же самым краешком, я еще
запомнил, что сумел, наконец, совладать со стихиями и вырваться в пустые пространства
вагона и опрокинуться на чью-то лавочку, первую от дверей...
А когда я опрокинулся, Господь, я сразу отдался мощному потоку грез и ленивой
дремоты - о нет! Я лгу опять! я снова лгу перед лицом Твоим, Господь! Это лгу не я, это
лжет моя ослабевшая память! - я не сразу отдался потоку, я нащупал в кармане непочатую
бутылку кубанской и глотнул из нее раз пять или шесть, - а уж потом, сложа весла, отдался
мощному потоку грез и ленивой дремоты...
"Все ваши выдумки о веке златом, - твердил я, - все ложь и уныние. Но я-то,
двенадцать недель тому, видел его прообраз, и через полчаса сверкнет мне в глаза его
отблеск - в тринадцатый раз. Там птичье пение не молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой,
ни летом, не отцветает жасмин, - а что там в жасмине? Кто там, облаченный в пурпур и
крученый виссон смежил ресницы и обоняет лилии?..
И я улыбаюсь, как идиот, и раздвигаю кусты жасмина...
Орехово-Зуево - Крутое
...А из кустов жасмина выходит заспанный Тихонов и щурится, от меня и от солнца.
- Что ты здесь делаешь, Тихонов?
- Я отрабатываю тезисы. Все давно готово к выступлению, кроме тезисов. А вот теперь
и тезисы готовы...
- Значит, ты считаешь, что ситуация назрела?
- А кто ее знает? Я, как немножко выпью, мне кажется, что назрела: а как начинает
хмель проходить - нет, думаю, еще не назрела, рано еще браться за оружие...
- А ты выпей можжевеловой, Вадя...
- Тихонов выпил можжевеловой, крякнул и загрустил.
- Ну, как? Назрела ситуация?
- Погоди, сейчас назреет...
- Когда же выступать? Завтра?
- А кто его знает! Я, как выпью немножко, мне кажется, что хоть сегодня выступай, что
и вчера было не рано выступать. А как начинает проходить - нет, думаю, и вчера было рано,
и послезавтра не поздно.
- А ты выпей еще, Вадимчик, выпей еще можжевеловой...
Вадимчик выпил и опять загрустил.
- Ну, как? Ты считаешь: пора?..
- Пора...
- Не забывай пароль. И всем скажи, чтоб не забывали: завтра утром, между деревней
Гартино и деревней Елисейково, у скотного двора, в девять ноль-ноль по Гринвичу...
- Да. В девять ноль-ноль по Гринвичу.
- До свидания, товарищ. Постарайся уснуть в эту ночь...
- Постараюсь уснуть, до свидания, товарищ.
Тут я сразу должен оговориться, перед лицом совести всего человечества я должен
сказать: я с самого начала был противником этой авантюры, бесплодной, как смоковница.
(Прекрасно сказано: "бесплодной, как смоковница"). Я с самого начала говорил, что
революция достигает чего-нибудь нужного, если совершается в сердцах, а не на стогнах. Но
уж раз начали без меня - я не мог быть в стороне от тех, кто начал. Я мог бы, во всяком
случае, предотвратить излишнее ожесточение сердец и ослабить кровопролитие...
В девятом часу по Гринвичу, в траве у скотного двора, мы сидели и ждали. Каждому,
кто подходил, мы говорили: "Садись, товарищ, с нами - в ногах правды нет", и каждый
оставался стоять, бряцал оружием и повторял условную фразу из Антонио Сальери: "Но
правды нет и выше". Шаловлив был этот пароль и двусмысленен, но нам было не до этого:
приближалось девять ноль-ноль по Гринвичу...
С чего все началось? Все началось с того, что Тихонов прибил к воротам
Елисейковского сельсовета свои четырнадцать тезисов. Вернее, не прибил их к воротам, а
написал на заборе мелом, и это скорее были слова, а не тезисы, четкие и лапидарные слова, а
не тезисы, и было их всего два, а не четырнадцать, - но, как бы то ни было, с этого все
началось.
Двумя колоннами, с штандартами в руках, мы вышли - колонна на Елисейково, другая
- на Тартино. И шли беспрепятственно вплоть до заката: убитых не было ни с одной
стороны, раненых тоже не было, пленный был только один - бывший председатель
ларионовского сельсовета, на склоне лет разжалованный за пьянку и врожденное слабоумие.
Елисейково было повержено. Черкасово валялось у нас в ногах, Неугодново и Пекша
молили о пощаде. Все жизненные центры петушинского уезда - от магазина в Полошах до
андреевского склада сельпо, - все заняты были силами восставших...
А после захода солнца - деревня Черкасово была провозглашена столицей, туда был
доставлен пленный, и там же симпровизировали съезд победителей. Все выступавшие были
в лоскут пьяны, все мололи одно и то же: Максимилиан Робеспьер, Оливер Кромвель, Соня
Перовская, Вера Засулич, карательные отряды из Петушков, война с Норвегией, и опять
Соня Перовская и Вера Засулич...
С места кричали: "А где это такая - Норвегия?.." "А кто ее знает, где!" - отвечали с
другого места. У черта на куличках, у бороды на клине!" "Да где бы она ни была, - унимал я
шум, - без интервенции нам не обойтись. Чтобы восстановить хозяйство, разрушенное
войной, надо сначала его разрушить, а для этого нужна гражданская или хоть какая-нибудь
война, нужно как минимум двенадцать фронтов..." "Белополяки нужны!" - кричал
закосевший Тихонов. "О, идиот, - прерывал я его, - вечно ты ляпнешь! Ты блестящий
теоретик, Вадим, твои тезисы мы прибили к нашим сердцам, - но как доходит до дела, ты
говно-говном! Ну, зачем тебе, дураку, белополяки ?.." "Да разве я спорю! - сдавался Тихонов.
-Как будто они мне больше нужны, чем вам! Норвегия так Норвегия..."
Впопыхах и в азарте все как-то забыли, что та уже двадцать лет состоит в НАТО, и
Владик Цаский уже бежал на ларионовский почтамт, с пачкой открыток и писем. Одно
письмо было адресовано королю Норвегии Улафу с объявлением войны и уведомлением о
вручении. Другое письмо - вернее, даже не письмо, а чистый лист, запечатанный в конверте,
- было отправлено генералу Франко: пусть он увидит в этом грозящий перст, старая шпала,
пусть побелеет, как этот лист, одряхлевший разъ...й-каудильо!.. От премьера Гарольда
Вильсона мы потребовали совсем немного: убери, премьер, свою дурацкую канонерку из
залива Акаба, а дальше поступай по произволению... И, наконец, четвертое письмо -
Владисласу Гомулке, мы писали ему: Ты, Владислав Гомулка, имеешь полное и
неотъемлемое право на Польский Коридор, а вот Юзеф Циранкевич не имеет на Польский
Коридор ни малейшего права...
И послали четыре открытки: Аббе Эбану, Моше Даяну, генералу Сухарто и
Александру Дубчеку. Все четыре открытки были очень красивые, с виньеточками и
желудями. Пусть, мол, порадуются ребята, может они нас, губошлепы, признают за это
субъектами международного права...
Никто в эту ночь не спал. Всех захватил энтузиазм, все глядели в небо, ждали
норвежских бомб, открытия магазинов и интервенции, и воображали себе, как будет рад
Владислав Гомулка и как будет рвать на себе волосы Юзеф Циранкевич...
Не спал и пленный, бывший предсельсовета Анатолий Иваныч, он выл из своего
сарая, как тоскующий пес:
- Ребята!.. Значит, завтра утром никто мне и выпить не поднесет?..
- Эва, чего захотел! Скажи хоть спасибо, что будем кормить тебя в соответствии с
Женевской конвенцией!..
- А чего это такое?..
- Узнаешь, чего это такое! То есть, ноги еще будешь таскать, Иваныч, а уж на блядки не
потянет!..
Крутое - Воиново
А с утра, еще до открытия магазинов, состоялся Пленум. Он был расширенным и
октябрьским. Но поскольку все четыре наших Пленума были октябрьскими и
расширенными, то мы, чтоб их не перепутать, решили пронумеровать их 1-й пленум, 2-й
пленум, 3-й пленум, 4-й пленум...
Весь 1-й пленум, был посвящен избранию президента, то есть избранию меня в
президенты. Это отняло у нас полторы-две минуты, не больше. А все оставшееся время
поглощено было прениями на тему чисто умозрительную: кто раньше откроет магазин, тетя
Маша в Андреевском или тетя Шура в Поломах?
А я, сидя в своем президиуме, слушал эти прения и мыслил так: прения совершенно
необходимы, но гораздо необходимее декреты. Почему мы забываем то, чем должна
увенчиваться всякая революция, то есть "декреты"? Например, такой декрет: обязать тетю
Шуру в Поломах открывать магазин в шесть утра. Кажется, чего бы проще? - нам,
облеченным властью, взять и заставить тетю Шуру открывать свой магазин в шесть утра, а
не в девять тридцать! Как это раньше не пришло мне в голову!..
Или, например, декрет о земле: передать народу всю землю уезда, со всеми угодьями и
со всякой движимостью, со всеми спиртными напитками и без всякого выкупа? Или так:
передвинуть стрелку часов на два часа вперед, или на полтора часа назад, все равно, только
бы куда передвинуть. Потом: слово "черт" надо принудить снова писать чрез "о", а
какую-нибудь букву вообще упразднить, только надо подумать, какую. И, наконец,
заставить тетю Машу в Андреевском открывать магазин в пять тридцать, а не в девять...
Мысли роились - так роились, что я затосковал, отозвал в кулуары Тихонова, мы с ним
выпили тминной, и я сказал:
- Слушай-ка, канцлер!
- Ну, чего?..
- Да ничего. Говенный ты канцлер, вот чего.
- Найди другого, - обиделся Тихонов.
- Не об этом речь, Вадя. А речь вот о чем: если ты хороший канцлер, садись и пиши
декреты. Выпей еще немножко, садись и пиши. Я слышал, ты все-таки не удержался, ты
ущипнул за ляжку Анатоль Иваныча? Ты что же это? - открываешь террор?
- Да так... Немножко...
- И какой террор открываешь? Белый?
- Белый.
- Зря ты это, Вадя. Впрочем, ладно, сейчас не до этого. Надо вначале декрет написать,
хоть один, хоть самый какой-нибудь гнусный... Бумага, чернила есть? Садись, пиши. А
потом выпьем - декларацию прав. А уж только потом - террор. А уж потом выпьем - учиться,
учиться, учиться...
Тихонов написал два слова, выпил и вздохнул:
- Да-а-а... сплоховал я с этим террором... Ну, да ведь в нашем деле не ошибиться никак
нельзя, потому что неслыханно ново все наше дело, и прецедентов считай что не было...
Были, правда, прецеденты, но...
- Ну, разве это прецеденты! Это - так! чепуха! Полет шмеля это, забавы взрослых
шалунов, а никакие прецеденты!.. Летоисчисление - как ты думаешь? - сменим или оставим
как есть?
- Да лучше оставим. Как говорится, не трогай дерьмо, так оно и пахнуть не будет...
- Верно говоришь, оставим. Ты у меня блестящий теоретик, Вадя, а это хорошо.
Закрывать, что ли, пленум? Тетя Шура в Поломах уже магазин открыла. У нее, говорят, есть
российская.
- Закрывай, конечно. Завтра с утра все равно будет Второй пленум... Пойдем в
Поломы.
У тети Шуры в Поломах и в самом деле оказалась российская. В связи с этим, а также в
ожидании карательных набегов из райцентра, решено была временно перенести столицу из
Черкасова в Поломы, то есть на двенадцать верст вглубь территории республики.
И там, на другое утро, открылся 2-й пленум, весь посвященный моей отставке с поста
президента.
- Я встаю с президентского кресла, - сказал я в своем выступлении, я плюю в
президентское кресло. Я считаю, что пост президента должен занять человек, у которого
харю с похмелья в три дня не уделаешь. А разве такие есть среди нас? - "Нет таких", - хором
отвечали делегаты. "Мою, например, харю - разве нельзя уделать в три дня и с похмелья?"
Секунду-две все смотрели мне в лицо оценивающе, а потом отвечали хором: "Можно".
- Ну, так вот, - продолжал я. - Обойдемся без президента. Лучше сделаем вот как: все
пойдем в луга готовить пунш, а Борю закроем на замок. Поскольку это человек высоких
моральных качеств, пусть он тут сидит и формирует кабинет...
Мою речь прервали овации, и Пленум прикрылся: окрестные луга озарились синим
огнем. Один только я не разделял всеобщего оживления и веры в успех, я ходил меж огней с
одною тревожною мыслью: почему это никому в мире нет до нас ни малейшего дела?
почему такое молчание в мире? Уезд охвачен пламенем, и мир молчит оттого, что затаил
дыхание, допустим, но почему никто не подает нам руки ни с Востока, ни с Запада? Куда
смотрит король Улаф? Почему нас не давят с юга регулярные части?..
Я тихо отвел в сторону канцлера, от него разило пуншем:
- Тебе нравится, Вадя, наша революция?
- Да, - ответил Вадя, - она лихорадочна, но она прекрасна.
- Так... А насчет Норвегии, Вадя, - насчет Норвегии ничего не слышно?
-Пока ничего... А что тебе Норвегия?
- Как то есть что Норвегия?!.. В состоянии войны мы с ней или не в состоянии? Очень
глупо все получается. Мы с ней воюем, а она с нами не хочет... Если и завтра нас не начнут
бомбить, я снова сажусь в президентское кресло - и тогда увидишь, что будет!..
- Садись, - ответил Вадя, - кто тебе мешает, Ерофейчик?.. Если хочешь - садись...
Воиново - Усад
Ни одной бомбы на нас не упало и наутро. И тогда, открывая 3-й пленум, я сказал:
"Сенаторы! Никто в мире, я вижу, не хочет с нами заводить ни дружбы, ни ссоры. Все
отвернулись от нас и затаили дыхание. А поскольку каратели из Петушков подойдут сюда
завтра к вечеру, а российская у тети Шуры кончится завтра утром, - я беру в свои руки всю
полноту власти; то есть кто дурак и не понимает, тому я объясню: я ввожу комендантский
час. Мало того - полномочия президента я объявляю чрезвычайными, и заодно становлюсь
президентом. То есть "личностью, стоящей над законом и пророками"...
Никто не возразил. Один только премьер Боря С. при слове "пророки" вздрогнул, дико
на меня посмотрел, и все его верхние части задрожали от мщения...
Через два часа он испустил дух на руках у министра обороны. Он умер от тоски и от
чрезмерной склонности к обобщениям. Других причин вроде бы не было а вскрывать мы его
не вскрывали, потому что вскрывать было бы противно. А к вечеру того же дня все
телетайпы мира приняли сообщение: "Смерть наступила вследствие естественных причин".
Чья смерть, сказано не было, но мир догадывался.
4-й пленум был траурным.
Я выступил и сказал:
"Делегаты! Если у меня когда-нибудь будут дети, я повешу им на стену портрет
прокуратора Иудеи Понтия Пилата, чтобы дети росли чистоплотными. Прокуратор Понтий
Пилат стоит и умывает руки - вот какой это будет портрет. Точно так же и я: встаю и
умываю руки. Я присоединился к вам просто с перепою и вопреки всякой очевидности. Я
вам говорил, что надо революционизировать сердце, что надо возвышать души до усвоения
вечных нравственных категорий, - а что все остальное, что вы тут затеяли, все это суета и
томление духа, бесполезнеж и мудянка...
И на что нам рассчитывать, подумайте сами! В общий рынок нас никто не пустит.
Корабли Седьмого американского флота сюда не пройдут, да и пройти не захотят..."
Тут уже заорали с мест:
- А ты не отчаивайся, Веня! Не пукай! Нам дадут бомбардировщики! В-52 нам дадут!
- Как же! дадут нам В-52! Держите карман! Прямо смешно вас слушать, сенаторы!
- И "Фантомы" дадут!
- Ха-ха! Кто это сказал: "Фантомы"? Еще одно слово о "Фантомах" и я лопну от смеха...
Тут Тихонов со своего места сказал:
- "Фантомов" нам, может быть, и не дадут, - но уж девальвацию франка точно дадут...
- Дурак ты, Тихонов, как я погляжу! Я не спорю, ты ценный теоретик, но уж если ты
ляпнешь!.. Да и не в этом дело. Почему весь Петушинский район охвачен пламенем, но
никто, никто этого не замечает, даже в Петушинском районе? Короче, я пожимаю плечами и
ухожу с поста президента. Я, как Понтий Пилат: умываю руки и допиваю перед вами весь
наш остаток российской. Да. Я топчу ногами свои полномочия - я ухожу от вас. В Петушки.
Можете себе вообразить, какая буря поднялась среди делегатов, особенно, когда я стал
допивать остаток!..
А когда я стал уходить, когда ушел - какие слова полетели мне вслед! Тоже можете
себе вообразить, я этих слов приводить вам не буду...
В моем сердце не было раскаяния. Я шел через луговины и пажити, через заросли
шиповника и коровьи стада, мне в поле кланялись хлеба и улыбались васильки. Но,
повторяю, в сердце не было раскаяния... Закатилось солнце, а я все шел.
"Царица Небесная, как далеко еще до Петушков"! - сказал я сам себе. "Иду, иду, а
Путешков все нет и нет. Уже и темно повсюду - где же Петушки? "
"Где же Петушки?" - спросил я, подойдя к чьей-то освещенной веранде. Откуда она
взялась, эта веранда? Может, это совсем не веранда, а терраса, мезонин или флигель? я ведь
в этом ничего не понимаю, и вечно путаю.
Я постучался и спросил: "Где же Петушки? Далеко еще до Петушков?" А мне в ответ -
все, кто был на веранде - все расхохотались, и ничего не сказали. Я обиделся и снова
постучал - ржание на веранде возобновилось. Странно! Мало того - кто-то ржал у меня за
спиной.
Я оглянулся - пассажиры поезда "Москва - Петушки" сидели по своим местам и грязно
улыбались. Вот как? Значит, я все еще еду?..
"Ничего, Ерофеев, ничего. Пусть смеются, не обращай внимания. Как сказал Саади,
будь прям и прост, как кипарис, и будь, как пальма, щедр. Не понимаю, причем тут пальма,
ну да ладно, все равно будь, как пальма. У тебя кубанская в кармане осталась? осталась. Ну
вот, поди на площадку и выпей. Выпей, - чтобы не так тошнило."
Я вышел на площадку, сжатый со всех сторон кольцом дурацких ухмылок. Тревога
поднималась с самого днища моей души, и невозможно было понять, что это за тревога, и
откуда она, и почему она так невнятна...
- Мы подъезжаем к Усаду, да? - Народ толпился у дверей в ожидании выхода, и к
ним-то я обращал свой вопрос: - Мы подъезжаем к Усаду?
- Ты, чем спьяну задавать глупые вопросы, лучше бы дома сидел, отвечал какой-то
старичок, - дома бы лучше сидел и уроки готовил. Наверно, еще уроки к завтрему не
приготовил, мама ругаться будет.
А потом добавил:
- От горшка два вершка, а уже рассуждать научился!..
Он что, очумел, этот дед? Какая мама? Какие уроки?.. От какого горшка?.. Да нет,
наверно, не дед очумел, а я сам очумел. Потому что вот и другой старичок, с белым-белым
лицом, стал около меня, снизу вверх посмотрел мне в глаза и сказал:
- Да и вообще: куда тебе ехать? Невеститься тебе уже поздно, на кладбище рано. Куда
тебе ехать, милая странница?..
"Милая странница!!!?"
Я вздрогнул и отошел в другой конец тамбура. Что-то неладное в мире. Какая-то гниль
во всем королевстве и у всех мозги набекрень. Я на всякий случай, тихонько, всего себя
ощупал: какая же я после этого "милая странница"? С чего это он взял? Да и к чему? Можно,
конечно, пошутить - но ведь не до такой же степени нелепо!
Я в своем уме, а они все не в своем - или наоборот: они все в своем, а я один не в
своем? Тревога со дна души все подымалась и подымалась. И когда подъехали к остановке и
дверь растворилась, я не удержался и спросил еще раз, у одного из выходящих, спросил:
- Это Усад, да?
А он (совсем неожиданно) вытянулся передо мной в струнку и рявкнул: "Никак нет!!"
А потом - потом пожал мне руку, наклонился и на ухо сказал: "Я Вашей доброты никогда не
забуду, товарищ старший лейтенант!.."
И вышел из поезда, смахнув слезу рукавом.
Усад - 105-й километр
Я остался на площадке, в полном одиночестве и полном недоумении. Это было даже
не совсем недоумение, это была все та же тревога, переходящая в горечь. В конце концов,
черт с ним, пусть милая странница", пусть "старший лейтенант", - но почему за окном темно,
скажите мне, пожалуйста? Почему за окном чернота, если поезд вышел утром и прошел
ровно сто километров?.. Почему?..
Я припал головой к окошку - о, какая чернота! и что там в этой черноте - дождь или
снег? или просто я сквозь слезы гляжу в эту тьму? тоже.
- А! Это ты! - кто-то сказал у меня за спиной таким приятным голосом, таким
злорадным, что я даже и поворачиваться не стал. Я сразу понял, кто стоит у меня за спиной.
"Искушать сейчас начнет, тупая морда! Нашел же ведь время - искушать!"
- Так это ты, Ерофеев? - спросил Сатана.
- Конечно, я. Кто же еще?..
- Тяжело тебе, Ерофеев?
- Конечно, тяжело. Только тебя это не касается. Проходи себе дальше, не на такого
напал...
Я все так и говорил: уткнувшись лбом в окошко тамбура и не поворачиваясь.
- А раз тяжело, - продолжал Сатана, - смири свой порыв. Смири свой духовный порыв
- легче будет.
- Ни за что не смирю.
- Ну и дурак.
- От дурака слышу.
- Ну ладно, ладно... уж и слова не скажи!.. Ты лучше вот чего: возьми и на ходу из
электрички выпрыгни. Вдруг да и не разобьешься...
Я сначала подумал, потом ответил:
- Не-а, не буду я прыгать, страшно. Обязательно разобьюсь...
И Сатана ушел, посрамленный.
А я - что же мне оставалось? - я сделал из горлышка шесть глотков и снова припал
головой к окошку. Чернота все плыла за окном, и все тревожила. И будила черную мысль. Я
стискивал голову, чтобы отточить эту мысль, но она все никак не оттачивалась, а
растекалась, как пиво по столу. "Не нравится мне эта тьма за окном, очень не нравится."
Но шесть глотков кубанской уже подходили к сердцу, тихонько, по одному, подходили
к сердцу; и сердце вступило в единоборство с рассудко м...
"Да чем же она тебе не нравится, эта тьма? Тьма есть тьма, и с этим ничего не
поделаешь. Тьма сменяется светом, а свет сменяется тьмой таково мое мнение. Да если оно
тебе и не нравится - она от этого быть тьмой не перестанет. Значит, остается один выход:
принять эту тьму. С извечными законами бытия нам, дуракам, не совладать. Зажав левую
ноздрю, мы можем сморкнуться только правой ноздрей. Ведь правильно? Ну, так и нечего
требовать света за окном, если за окном тьма..."
"Так-то оно так... но ведь я выехал утром... В восемь шестнадцать, с Курского
вокзала..."
"Да мало ли что утром!.. Теперь, слава Богу, осень, дни короткие; не успеешь очухаться
- бах! уже опять темно... А ведь до Петушков ехать о-о-о-о как долго! От Москвы до
Петушков о-о-о как долго ехать!.."
"До чего "о-о-о"! Чего ты все "о-о-о" да "о-о-о"! От Москвы до Петушков ехать ровно
два часа пятнадцать минут. В прошлую пятницу, например..."
"Ну что тебе прошлая пятница?! Мало ли что было в прошлую пятницу! В прошлую
пятницу и поезд-то шел почти без остановок. И вообще раньше поезда быстрее ходили... А
теперь черт знает, стоит - а зачем стоит? Уж прямо тошно иногда делается: чего он все стоит
да стоит? И так у каждого столба . Кроме Есино..."
Я взглянул за окно и опять нахмурился:
"Да-а... странно все-таки... выехали в восемь утра... и все еще еде м..."
Тут уж сердце взорвалось: "А другие-то? Другие-то что: хуже тебя? Другие - ведь тоже
едут и не справшивают, почему так долго и почему так темно? Тихонько едут и в окошко
смотрят... Почему ты должен ехать быстрее, чем они? Смешно тебя слушать, Веня, смешно и
противно... Какой торопыга! Если ты выпил, Веня, - так будь поскромнее, не думай, что ты
умнее и лучше других!..
Вот это меня уже совсем утомило. Я ушел с площадки снова в вагон, и сел на лавочку,
стараясь не глядеть в окошко, вся публика в вагоне, человек пять или шесть, дремали вниз
головой, как грудные младенцы... Я чуть было тоже не задремал...
И вдруг - подскочил на месте: "Боже милостивый! Но ведь в 11 утра она должна меня
ждать! В 11 утра она уже будет меня ждать - а на дворе все еще темно... Значит, мне ее
придется ждать до рассвета. Я ведь не знаю, где она живет. Я попадал к ней двенадцать раз,
и все какими-то задворками и пьяный вдребодан... Как обидно, что я на тринадцатый раз еду
к ней совершенно трезвый. Из-за этого мне придется ждать, когда же, наконец, рассветет!
Когда же взойдет заря моей тринадцатой пятницы!
Впрочем, стоп! Ведь я уезжал из Москвы - заря моей пятницы уже взошла. Значит - уже
сегодня пятница! Почему же так темно за окном?.."
"Опять! Опять ты со своей темнотой! далась тебе эта темнота!"
"Но ведь в прошлую пятницу..."
Опять со своей прошлой пятницей! Я вижу, Веня, ты весь в прошлом. Я вижу, ты
совсем не хочешь думать о будущем!.."
"Нет, нет, послушай... В прошлую пятницу, ровно в 11 утра, она стояла на перроне, с
косой от затылка до попы... и было очень светло, я хорошо помню, и косу хорошо помню..."
"Да что "коса"! Ты пойми, дурак, я тебе повторяю: день сейчас убывает, потому что
осень. В прошлую пятницу в 11 утра, я не спорю, было светло. А в эту пятницу, в 11 утра,
может уже быть совершенно темно, хоть глаз коли. Ты знаешь, как сейчас день убывает?
Знаешь? Я вижу, ты ничего не знаешь, только хвалишься, что все знаешь!.. Тоже мне, сказал:
"коса"! Да коса-то, может, и прибывает: она, может, с прошлой пятницы уже ниже попы... А
осенний день наоборот - он уже с гулькин ...!
Какой же ты все-таки бестолковый, Веня!
Я не очень сильно ударил себя по щеке, выпил еще три глотка - и прослезился. Со дна
души взамен тревоги поднималась любовь. Я совсем раскис: "Ты обещал ей пурпур и лилии,
а везешь ей триста грамм конфет "Василек". И вот - через двадцать минут ты будешь в
Петушках, и на залитом солнцем перроне смутишься и подашь ей этот "Василек". А все
вокруг станут говорить: тринадцатый раз подряд мы видим один сплошной "Василек". Но
мы ни разу не видели ни лилий, ни пурпура. А она рассмеется и скажет: ..."
Тут я почти совсем задремал. Я уронил голову себе на плечо и до Петушков не хотел ее
поднимать. Я снова отдался потоку...
105-й километр - Покров
Но мне помешали отдаться потоку. Чуть только я забылся, кто-то ударил меня хвостом
по спине.
Я вздрогнул и обернулся: передо мною был некто без ног, без хвоста и без головы.
- Ты кто? - спросил я его в изумлении.
- Угадай, кто! - и он рассмеялся, по-людоедски рассмеялся...
- Вот еще! Буду я угадывать!..
Я обиженно отвернулся от него, чтобы снова забыться. Но тут меня кто-то с разгона
трахнул головой по спине. Я опять обернулся: передо мною был все тот же некто, без ног,
без хвоста и без головы...
- Ты зачем меня бьешь? - спросил я его.
- А ты угадай, зачем!.. - ответил тот, все с тем же людоедским смехом.
На этот раз - я все-таки решил угадать. "А то, если от него отвернешься, он, чего
доброго, треснет тебя по спине своими ногами..."
Я опустил глаза и задумался. Он - ждал, пока я додумаюсь, и в ожидании тихо поводил
кулачищем у самых моих ноздрей. Как будто он мне, дураку сопли вытирал...
Первым заговорил все-таки он:
- Ты едешь в Петушки? В город, где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее?..
Где...
- Да. Где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее.
- Где твоя паскуда валяется в жасмине и виссоне и птички порхают над ней и лобзают
ее, куда им вздумается?
- Да. Куда им вздумается.
Он опять рассмеялся и ударил меня в поддых.
- Так слушай же. Перед тобою - Сфинкс. И он в этот город тебя не пустит.
- Почему же это он меня не пустит? Почему же это ты не пустишь? Там, в Петушках, -
чего? моровая язва? Там с кем-нибудь обручили собственную дочь? и ты...
- Там хуже, чем дочь и язва. Мне лучше знать, что там. Но я сказал тебе - не пущу,
значит не пущу. Вернее, пущу при одном условии: ты разгадаешь мне пять моих загадок.
"Для чего ему, подлюке, загадки?" - подумал я про себя. А вслух сказал:
- Ну, так не томи, давай свои загадки. Убери свой кулачище, в поддых не бей, а давай
загадки.
"Для чего ему, разъ...аю, загадки?" - подумал я еще раз. Но он уже начал первую:
"Знаменитый ударник Алексей Стаханов два раза в день ходил по малой нужде, и один
раз в два дня - по большой. Когда же с ним случался запой, он четыре раза в день ходил по
малой нужде и ни разу - по большой. Подсчитай, сколько раз в год ударник Алексей
Стаханов сходил по малой нужде и сколько по большой нужде, если учесть, что у него
триста двенадцать дней в году был запой."
Про себя я подумал: "На кого это он намекает, скотина? В туалет никогда не ходит?
Пьет не просыпаясь? На кого намекает, гадина?.."
Я обиделся и сказал:
- Это плохая загадка, Сфинкс, эта загадка с поросячьим подтекстом. Я не буду
разгадывать эту плохую загадку.
- Ах, не будешь! Ну, ну! То ли ты еще у меня запоешь! Слушай вторую:
"Когда корабли Седьмого американского флота пришвартовались к станции Петушки,
партийных девиц там не было, но если комсомолок назыть партийными, то каждая третья из
них была блондинкой. По отбытии кораблей Седьмого американского флота обнаружилось
следующее: каждая третья комсомолка была изнасилована, каждая четвертая изнасилованная
оказалась комсомолкой, каждая пятая изнасилованная комсомолка оказалась блондинкой;
каждая девятая изнасилованная блондинка оказалась комсомолкой. Если всех девиц в
Петушках 428 - определи, сколько среди них осталось нетронутых беспартийных
брюнеток?"
"На кого, на кого он теперь намекает, собака? Почему это брюнетки все в целости, а
блондинки все сплошь изнасилованы? Что он этим хочет сказать, паразит?"
- Я не буду решать и эту загадку, Сфинкс. Ты меня прости, но я не буду. Это очень
некрасивая загадка. Давай лучше третью.
- Ха-ха! Давай третью!
"Как известно, в Петушках нет пунктов А. Пунктов Ц тем более нет. Есть одни только
пункты Б. Так вот: Папанин, желая спасти Водопьянова, вышел из пункта Б в сторону
пункта Б . В то же мгновенье Водопьянов, желая спасти Папанина, вышел из пункта Б в
пункт Б . Неизвестно почему оба они оказались в пункте Б , отстоящем от пункта Б на
расстоянии 12-ти водопьяновских плевков, а от пункта Б - на расстоянии 16-ти плевков
Папанина. Если учесть, что Папанин плевал на три метра семьдесят два сантиметра, а
Водопьянов совсем не умел плевать, выходил ли Папанин спасать Водопьянова?"
"Боже мой! Он что, с ума своротил, этот паршивый Сфинкс? Чего это он несет?
Почему это в Петушках нет ни А, ни Ц, а одни только Б? На кого он, сука, намекает?.."
- Ха-ха! - вскричал, потирая руки, Сфинкс. - И эту решать не будешь?! И эту - не
будешь?! Заело, длинный мозгляк? Заело? Так вот тебе - на тебе четвертую:
"Лорд Чемберлен, премьер Британской империи, выходя из ресторана станции
Петушки, поскользнулся на чьей-то блевотине - и в падении опрокинул соседний столик. На
столике до падения было: два пирожных по 35 коп., две порции бефстроганова по 73 коп.
каждая, две порции вымени по 39 коп. и два графина с хересом, по 800 грамм каждый. Все
черепки остались целы. Все блюда пришли в негодность. А с хересом получилось так: один
графин не разбился, но из него все до капельки вытекло; другой графин разбился вдребезги,
но из него не вытекло ни капли. Если учесть, что стоимость пустого графина в шесть раз
больше порции вымени, а цену хереса знает каждый ребенок, - узнай, какой счет был
предъявлен лорду Чемберлену, премьеру Британской империи, в ресторане Курского
вокзала?"
- Как то есть "Курского вокзала"?
- Так то есть "Курского вокзала"!
- Так он же поскользнулся-то - где? Он же в Петушках поскользнулся, Лорд Чемберлен
поскользнулся-то ведь в петушинском ресторане!..
- А счет оплатил на Курском вокзале. Каким был этот счет?
"Боже ты мой! Откуда берутся такие Сфинксы? Без ног, без головы, без хвоста, да
вдобавок еще несет такую ахинею! И с такою бандитскою рожей!.. На что он намекает,
сволочь?.."
- Это не загадка, Сфинкс. Это издевательство.
- Нет, это не издевательство, Веня. Это загадка. Если и она тебе не нравится, тогда...
- Тогда давай последнюю, давай!
- Давай последнюю. Только слушай внимательно:
"Вот: идет Минин, а навстречу ему - Пожарский. "Ты какой-то странный, сегодня,
Минин, - говорит Пожарский, - как будто много выпил сегодня." "Да и ты тоже странный,
Пожарский, идешь и на ходу спишь." "Скажи мне по совести, Минин, сколько ты сегодня
выпил?" "Сейчас скажу: сначала 150 грамм российской, потом 580 кубанской, 150
столичной, 125 перцовой и семьсот грамм ерша. А ты?" "А я ровно столько же, Минин." "Так
куда же ты теперь идешь, Пожарский?" "Как куда? В Петушки, конечно. А ты, Минин?" "Так
ведь я тоже в Петушки. Ты ведь, князь, совсем идешь не в ту сторону!" "Нет, это ты идешь не
туда, Минин." Короче, они убедили друг дружку в том, что надо поворачивать обратно.
Пожарский пошел туда, куда шел Минин, а Минин - туда, куда шел Пожарский. И оба
попали на Курский вокзал.
Так. А теперь ты мне скажи: если б оба они не меняли курса, а шли бы каждый
прежним путем - куда бы они попали? Куда бы Пожарский пришел? Скажи.
- В Петушки? - подсказал я с надеждой.
- Как бы не так! ха-ха! Пожарский попал бы на Курский вокзал! Вот куда!
И Сфинкс рассмеялся, и встал на обе ноги:
- А Минин? Минин куда бы попал, если б шел своею дорогою и не слушал советов
Пожарского? Куда бы Минин пришел?..
- Может быть, в Петушки? - я уже мало на что надеялся и чуть не плакал. - В Петушки,
да?
- А на Курский вокзал - не хочешь?! Ха-ха! - И Сфинкс, словно ему жарко, словно он
уже потел от торжества и злорадства, обмахнулся хвостом. - И Минин придет на Курский
вокзал!.. Так кто же из них попадет в Петушки, ха-ха? А в Петушки, ха-ха, вообще никто не
попадет!..
Что это был за смех у этого подлеца! Я ни разу в жизни не слышал такого
живодерского смеха! Да добро бы он только смеялся! - а то ведь он, не переставая смеяться,
схватил меня за нос двумя суставами и куда-то потащил...
- Куда? Куда ты меня волокешь, Сфинкс? Куда ты меня волокешь?..
- А вот увидишь - куда! Ха-ха! Увидишь!..
Покров - 113 километр
Он вытащил меня в тамбур, повернул меня мордой к окошку - и растворился в
воздухе... Для чего это ему было надо?
Я посмотрел в окно. Действительно, прежней черноты за окном уже не было. На
запотевшем стекле чьим-то пальцем было написано: "..." - и вот в эти просветы я увидел
городские огни, много огней и уплывающую станционную надпись "Покров".
"Покров! Город Петушинского района! Три остановки, а потом - Петушки! Ты на
верном пути, Венедикт Ерофеев." И вот моя тревога, которая до того со дна души все
поднималась, разом опустилась на дно души и там затихла...
Три или четыре мгновения она, притихшая так и лежала. А потом - потом она не то
чтобы стала подыматься со дна души, нет, она со дна души подскочила одна мысль, одна
чудовищная мысль вобралась в меня так, что даже в коленках у меня ослабло:
Вот - я сейчас отъезжал от станции Покров. Я видел надпись "Покров" и яркие огни.
Все это хорошо - и "Покров", и яркие огни. Но почему же они оказались справа по ходу
поезда?.. Я допускаю: мой рассудок в некотором затмении, но ведь я не мальчик, я же знаю,
если станция Покров оказалась справа, значит - я еду из Петушков в Москву, а не из Москвы
в Петушки!.. О, паршивый Сфинкс!
Я онемел и заметался по всему вагону, благо в нем уже не было ни души. "Постой,
Веничка, не торопись. Глупое сердце, не бейся. Может, просто ты немного перепутал:
может, Покров был все-таки слева, а не справа? Ты выйди опять в тамбур, посмотри
получше, с какой стороны по ходу поезда на стекле написано "...".
Я выскочил в тамбур и посмотрел направо: на запотевшем стекле отчетливо и красиво
было написано "...". Я поглядел налево: там так же было написано "...". Боже, я схватился за
голову и вернулся в вагон, и снова онемел и заметался...
"Постой, постой... А ты вспомни, Веничка, весь путь от Москвы ты сидел слева по
ходу поезда, и все черноусые, все митричи, все декабристы все сидели справа по ходу
поезда. И значит, если ты едешь правильно, твой чемоданчик должен лежать слева по ходу
поезда. Видишь, как просто!.."
Я забегал по всему вагону в поисках чемоданчика - чемоданчика нигде не было, ни
слева, ни справа.
Где мой чемоданчик?!
"Ну, ладно, ладно, Веня, успокойся. Пусть. Чемоданчик - вздор, чемоданчик потом
отыщется. Сначала разреши свою мысль: куда ты едешь? А уж потом ищи свой чемоданчик.
Сначала отточи свою мысль, - а уж потом чемоданчик. Мысль разрешить или миллион?
Конечно, сначала мысль, а уж потом - миллион."
"Ты благороден, Веня. Выпей весь свой остаток кубанской - за то, что ты благороден."
И вот - я запрокинулся, допивая свой остаток. И - сразу - рассеялась тьма, в которую я
был погружен, и забрезжил рассвет из самых глубин души и рассудка; и засверкали
зарницы, по зарнице с каждым глотком и на каждый глоток по зарнице.
"Человек не должен быть одинок - таково мое мнение. Человек должен отдавать себя
людям, даже если его и брать не хотят. А если он все-таки одинок, он должен пройти по
вагонам. Он должен найти людей и сказать им: "Вот. Я одинок. Я отдаю себя вам без
остатка. (Потому что остаток только что допил, ха-ха!) А вы - отдайте мне себя и, отдав,
скажите: а куда мы едем? Из Москвы в Петушки или из Петушков в Москву?"
"И по-твоему, именно так должен поступать человек?" - спросил я сам себя, склонив
голову влево.
"Да. Именно так, - склонив голову вправо, ответил я сам себе. - Не век же
рассматривать "..." на вспотевших стеклах и терзаться загадкою!.."
И я пошел по вагонам. В первом не было никого, только брызгал дождь в открытые
окна. Во втором тоже никого; даже дождь не брызгал...
В третьем - кто-то был...
113-й километр - Омутище
...Женищина, вся в черном с головы до пят, стояла у окна и, безучастно разглядывая
мглу за окном, прижимала к губам кружевной платочек. "Ни дать, ни взять - копия с
"Неутешного горя", копия с тебя, Ерофеев, - сразу подумал я про себя и сразу про себя
рассмеялся.
Тихо, на цыпочках, чтобы не спугнуть очарования, я подошел к ней сзади и притаился.
Женщина плакала...
Вот! Человек уединяется, чтобы поплакать.
Но изначально он не одинок. Когда человек плачет, он просто не хочет, чтобы
кто-нибудь был сопричастен его слезам. И правильно делает, ибо есть ли что-нибудь на
свете выше безутешности?.. О, сказать бы сейчас такое, такое сказать бы, - чтобы брызнули
слезы из глаз всех матерей, чтобы в траур облеклись дворцы и хижины, кишлаки и аулы;..
Что же мне все-таки сказать?
- Княгиня, - позвал я тихо.
- Ну, чего тебе? - отозвалась княгиня, глядя в окно.
- Ничего. Губную гармонь у тебя видно со спины, вот чего...
- Не болтай ночами, малый. Это не гармонь, а переносица... Ты лучше посиди и
помолчи, за умного сойдешь...
"Это мне-то, в моем-то положении - молчать! Мне, который шел через все вагоны за
разрешением загадки!.. Жаль, что я забыл, о чем эта загадка, но помню, что-то очень
важное... Впрочем, ладно, потом вспомню... Женщина плачет - а это гораздо важнее... О,
позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад - и слезы заставляют скрывать от
людей, а смех выставлять напоказ!.. О, низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме
"скорби" и "страха", и после этого - и после этого смех у них публичен, а слеза под
запретом!..
О, сказать бы сейчас такое, чтобы сжечь их всех, гадов, своим глаголом! Такое сказать,
что повергло бы в смятение все народы древности !..
Я подумал и сказал:
- Княгиня!.. а княгиня!..
- Ну, чего тебе опять?
- Нет у тебя уже гармони. Не видно.
- Чего ж тебе тогда видно?
- Одни только кустики. (Она все отвечала, глядя в окно и ко мне не поворачиваясь).
- Сам ты кустик, я вижу...
-"Ну что ж, кустик, так кустик." Я сразу как-то обмяк, сел на лавку и разомлел. Никак,
хоть умри, никак я не мог припомнить, для чего я пошел по вагонам и встретил вот эту
женщину... О чем же все-таки это "важное"?
- Слушай-ка, княгиня!.. А где твой камердинер Петр? Я его не видел с прошлого
августа.
- Чего ты мелешь?
- Честное слово, с тех пор не видел... Где он, твой камердинер?
- Он такой же твой, как и мой! - огрызнулась княгиня. И вдруг рванулась с места и
зашагала к дверям, подметая платьем пол вагона. У самых дверей - остановилась, повернула
ко мне сиплое, надтреснутое лицо, все в слезах, и крикнула:
- Ненавижу я тебя, Андрей Михайлович! Не-на-ви-жу!!
И скрылась.
"Вот это да-а-а, - протянул я восторженно, как давеча декабрист. Ловко она меня
отбрила!" И ведь так и ушла, не ответив на самое главное!.. Царица Небесная, что же это
главное? Именем щедрот Твоих - дай припомнить! .. Камердинер!
Я позвонил в колокольчик... Через час - опять позвонил.
- Ка-мер-ди-нер!!
Вошел слуга, весь в желтом, мой камердинер по имени Петр. Я ему как-то
посоветовал, спьяну, ходить во всем желтом, до самой смерти - так он послушался, дурак, и
до сих пор так и ходит.
- Знаешь что, Петр? Я спал сейчас или нет - как ты думаешь? Спал?
- В том вагоне - да, спал.
- А в этом - нет?
- А в этом - нет.
- Чудно мне это, Петр... Зажги-ка канделябры. Я люблю, когда горят канделябры, хоть
и не знаю толком, что это такое... А то, знаешь, опять мне делается тревожно... Значит, Петр,
если тебе верить: я в том вагоне спал, а в этом проснулся. Так?
- Не знаю. Я сам спал - в этом вагоне.
- Да зачем мне тебя было будить! В этом вагоне тебя незачем было будить, если ты в
этом и сам проснулся?..
- Ты не путай меня, Петр, не путай... Дай подумать. Видишь ли, Петр, я никак не могу
разрешить одну мысль. Так велика эта мысль.
- Какая же это мысль?
- А вот какая: выпить у меня чего-нибудь осталось?..
Омутище - Леоново
- Нет, нет, ты не подумай, это не сама мысль, это просто средства, чтоб ее разрешить.
Ты понимаешь - когда хмель уходит от сердца, являются страхи и шаткость сознания. Если б
я сейчас выпил, я не был бы так расщеплен и разбросан... Не очень заметно, что я
расщеплен?
- Совсем ничего не заметно. Только рожа опухла.
- Ну, это ничего. Рожа - это ничего...
- И выпить тоже нет ничего, - подсказал Петр, встал и зажег канделябры.
Я встрепенулся: "Хорошо, что ты зажег, хорошо, а то - знаешь? немножко тревожно.
Мы все едем, едем целую ночь, и нет никого с нами, кроме нас."
- А где же твоя княгиня, Петр?
- Она давно уже вышла.
- Куда вышла?
- В Храпуново вышла. Она из Петушков ехала в Храпуново. В Орехово-Зуеве вошла, а
в Храпунове - вышла.
- Какое еще Храпуново! Что ты все мелешь, Петр?.. Ты не путай меня, не путай... Так,
так... самая главная мысль... Кружится у меня почему-то в голове Антон Чехов. Да, и
Фридрих Шиллер, Фридрих Шиллер и Антон Чехов. А почему - понятия не имею. Да, да ...
вот, теперь яснее: Фридрих Шиллер, когда садился писать трагедию, ноги всегда спускал в
шампанское. Вернее, нет, не так. Это тайный советник Гете, он дома у себя ходил в тапочках
и шлафроке... А я - нет, я и дома без шлафрока; я и на улице - в тапочках... А Шиллер-то тут
причем? Да, вот он при чем: когда ему водку случалось пить, он ноги свои опускал в
шампанское. Опустит и пьет. Хорошо! А Чехов Антон перед смертью сказал: "Выпить хочу."
И умер...
Петр все глядел на меня, стоя надо мной. Я мысли собираю, а ты смотри. Вот еще
Гегель был. Это я очень хорошо помню: был Гегль. Он говорил : "Нет различий, кроме
различия в степени, между различными степенями и отсутствием различия." То есть, если
перевести это на хороший язык: "Кто же сейчас не пьет?".. Есть у нас что-нибудь выпть,
Петр?
- Нет ничего. Все выпито.
- И во всем поезде нет никого?
- Никого.
- Так...
Я опять задумался. И странная эта была дума. Она обволакивалась вокруг чего-то
такого, что само по себе во что-то обволакивалось. И это "что-то" тоже было странно. И
душа - тяжелая была душа...
Что я делал в это мгновение - засыпал или просыпался? Я не знаю, и откуда мне знать?
"Есть бытие, но именем каким его назвать? - ни сон оно, ни бденье." Я продремал так минут
12 или минут 35.
А когда очнулся - в вагоне не было ни души, и Петр куда-то исчез. Поезд все мчался
сквозь дождь и черноту. Странно было слышать хлопанье дверей во всех вагонах: оттого
странно, что ведь ни в одном вагоне нет ни души...
Я лежал, как труп, в ледяной испарине, и страх под сердцем все накапливался...
- Ка-мер-ди-нер!
В дверях появился Петр, с синюшным и злым лицом. "Подойди сюда, Петр, подойди,
ты тоже весь мокрый - почему? Это ты сейчас хлопал дверьми, да?"
- Я ничем не хлопал. Я спал.
- Кто же тогда хлопал?
Петр глядел на меня, не моргая.
- Ну, это ничего, ничего. Если под сердцем растет тревога, значит, надо ее заглушить, а
чтобы заглушить, надо выпить. А у нас есть что-нибудь выпить?
- Нет ничего. Все выпито.
- И во всем мире никого-никого?
- Никого.
- Врешь, Петр, ты все мне врешь!!! Если никого, то кто же там гудит дверьми и
окнами? А? Ты знаешь?.. Слышишь?.. У тебя и выпить, наверное есть, а ты мне все врешь?..
Петр, все так же, не моргая и со злобою, глядел на меня. Я видел по морде его, что я
его раскусил, что я понял его и что он теперь боится меня. Да, да, он повалился на канделябр
и погасил его собою - и так пошел по вагону, гася огни. "Ему стыдно, стыдно!" - подумал я.
Но он уже выпрыгнул в окошко.
- Возвратись, Петр! - я так закричал, что не сумел узнать своего голоса, - возвратись!
- Проходимец! - отвечал тот из-за окошка.
И вдруг - впорхнул опять в вагон, подлетел ко мне, рванул меня за волосы, сначала
вперед, потом назад, потом опять вперед, и все это с самой отчаянной злобою...
- Что с тобой, Петр? Что с тобой?!..
- Ничего! Оставайся! Оставайся тут, бабуленька! Оставайся, старая стерва! Поезжай в
Москву! Продавай свои семечки! А я не могу больше, не могу-у-у-у-у-у!..
И снова выпорхнул, теперь уже навечно.
"Черт знает, что такое! Что с ними со всеми?" Я стиснул виски, вздрогнул и забился.
Вместе со мною вздрогнули и забились вагоны. Они, оказывается, давно уже бились и
дрожали...
Леоново - Петушки
...Двери вагонов защелкали, потом загудели, все громче и явственнее. И вот - влетел в
мой вагон, и пролетел вдоль вагона, с поголубевшим от страха лицом, тракторист
Евтюшкин. А спустя десяток мгновений тем же путем ворвались полчища Эриний и
устремились следом за ним. Гремели бубны и кимвалы...
Волосы мои встали дыбом. Не помня себя, я вскочил, затопал ногами. "Остановитесь,
девушки! Богини мщения, остановитесь! В мире нет виноватых! .." А они все бежали.
И когда последняя со мной поравнялась, я закипел, я ухватил ее сзади, а она задыхалась
от бега.
- Куда вы? Куда вы все бежите?..
- Чего тебе?! Отвяжи-и-и-ись! Пусти-и-и-и!..
- Куда? И все мы едем - куда??..
- Да тебе-то что за дело, бешена-а-ай!..
И вдруг повернулась ко мне, обхватила мою голову и поцеловала меня в лоб - до того
неожиданно, что я засмущался, присел и стал грызть подсолнух.
А покуда я грыз подсолнух, она отбежала немного, взглянула на меня, вернулась - и
съездила меня по левой щеке. Съездила, взвилась к потолку и ринулась догонять подруг. Я
бросился следом за ней, преступно выгибая ше ю...
Пламенел закат, и лошади вздрагивали, и где то счастье, о котором пишут в газетах? Я
бежал и бежал, сквозь вихорь и мрак, срывая двери с петель, я знал, что поезд "Москва -
Петушки" летит под откос. Вздымались вагоны - и снова проваливались, как одержимые
одурью... И тогда я заметался и крикнул:
- О-о-о-о-о! Посто-о-ойте!.. А-а-а-а-а!..
Крикнул и оторопел: хор Эриний бежал обратно, со стороны головного вагона прямо
на меня, паническим стадом. За ним следом гнался разъяренный Евтюшкин. Вся эта лавина
опрокинула меня и погребла под собой...
А кимвалы продолжали бряцать, и бубны гремели. И звезды падали на крыльцо
сельсовета. И хохотала Суламифь.
Петушки. Перрон
А потом, конечно, все заклубилось. Если вы скажете, что то был туман, я, пожалуй, и
соглашусь - да, как будто туман. А если вы скажете - нет, то не туман, то пламень и лед -
попеременно то лед, то пламень - я вам на это скажу: пожалуй что и да, лед и пламень, то
есть сначала стынет кровь, стынет, а как застынет, тут же начинает кипеть и, вскипев,
застывает снова.
"Это лихорадка, - подумал я. - Этот жаркий туман повсюду - от лихорадки, потому что
сам я в ознобе, а повсюду жаркий туман." А из тумана выходит кто-то очень знакомый,
Ахиллес не Ахиллес, но очень знакомый. О! теперь узнал: это понтийский царь Митридат.
Весь в соплях измазан, а в руках - ножик...
- Митридат, это ты, что ли? - мне было так тяжело, что говорил я почти беззвучно. -
Это ты, что ли, Митридат?..
- Я, - ответил понтийский царь Митридат.
- А измазан весь почему?
- А у меня всегда так. Как полнолуние - так сопли текут...
- А в другие дни не текут?
- Бывает, что и текут. Но уж не так, как в полнолуние.
- И ты что же, совсем их не утираешь? - я перешел почти на шепот. Не утираешь?
- Да как сказать? случается, что и утираю, только ведь разве в полнолуние их утрешь?
не столько утрешь, сколько размажешь. Ведь у каждого свой вкус - один любит распускать
сопли, другой утирать, третий размазывать. А я в полнолуние...
Я прервал его:
- Красиво ты говоришь, Митридат, только зачем у тебя ножик в руках?..
- Как зачем?.. да резать тебя - вот зачем!.. Спросил тоже: зачем?.. Резать, конечно...
И как он переменился сразу! все говорил мирно, а тут ощерился, почернел - и куда
только сопли девались? - и еще захохотал, сверх всего! Потом опять ощерился, потом опять
захохотал!
Озноб забил меня снова: "Что ты, Митридат, что ты!" - шептал я или кричал, не знаю, -
"Убери нож, убери, зачем...?" А он уже ничего не слышал и замахивался, в него словно
тысяча почерневших бесов вселилась... "Изувер!" И тут мне пронзило левый бок, и я
тихонько застонал, потому что не было во мне силы даже рукою защититься от ножика...
"Перестань, Митридат, перестань..."
Но тут мне пронзило правый бок, потом опять левый, потом опять правый, - я успевал
только бессильно взвизгивать, - и забился от боли по всему перрону. Я проснулся весь в
судорогах. Вокруг - ничего, кроме ветра, тьмы и собачьего холода. "Что со мной и где я?
почему это дождь моросит? Боже..."
И опять уснул. И опять началось все то же, и озноб, и жар, и лихорадка, а оттуда,
издали, где туман, выплыли двое этих верзил со скульптуры Мухиной, рабочий с молотом и
крестьянка с серпом, и приблизившись ко мне вплотную, ухмыльнулись оба. И рабочий
ударил меня молотом по голове, а потом крестьянка - серпом по ...цам. Я закричал наверно,
вслух закричал - и снова проснулся, на этот раз даже в конвульсиях, потому что теперь уже
все во мне содрогалось - и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
О, эта боль! О, этот холод собачий! О, невозможность! Если каждая пятница моя будет
и впредь такой, как сегодняшняя, - я удавлюсь в один из четвергов!.. Таких ли судорог я
ждал от тебя, Петушки? пока я добирался до тебя, кто зарезал твоих птичек и вытоптал твой
жасмин?.. Царица Небесная, я в Петушках!..
"Ничего, ничего, Ерофеев... Талифа куми, как сказал Спаситель, то есть встань и иди. Я
знаю, знаю, ты раздавлен, всеми членами и всею душой, и на перроне мокро и пусто, и
никто тебя не встретил, и никто никогда не встретит. А все-таки встань и иди. Попробуй...
А чемоданчик твой, Боже, где твой чемоданчик с гостинцами?.. два стакана орехов для
мальчика, конфеты "Василек" и пустая посуда... где чемоданчик? кто и зачем его украл - ведь
там же были гостинцы!.. А посмотри, есть ли деньги, может есть хоть немножко!.. Да, да,
немножко есть, совсем чуть-чуть; но что они теперь деньги?.. О, эфемерность. О, тщета! О,
гнуснейшее, позорнейшее время в жизни моего народа - время от закрытия магазинов до
рассвета!..
"Ничего, ничего, Ерофеев... Талифа куми, как сказала твоя Царица, когда ты лежал во
гробе, - то есть встань, оботри пальто, почисти штаны, отряхнись и иди. Попробуй хоть шага
два, а дальше будет легче. Что ни дальше - легче. Ты же сам говорил больному мальчику:
"Раз-два-туфли-одень-ка-как-ти-бе-не стыд-на-спать..." Самое главное уйти от рельсов, здесь
вечно ходят поезда, из Москвы в Петушки, из Петушков на Москву. Уход от рельсов. Сейчас
ты все узнаешь, и почему нигде ни души, узнаешь и почему она не встретила, и все
узнаешь... Иди, Веничка, иди..."
Петушки. Вокзальная площадь
"Если хочешь идти налево, Веничка, - иди налево. Если хочешь направо - иди направо.
Все равно тебе куда идти. Так что уж лучше иди вперед, куда глаза глядят..."
Кто-то мне говорил когда-то, что умереть очень просто: что для этого надо сорок раз
подряд глубоко, глубоко, как только возможно, вздохнуть, и выдохнуть столько же, из
глубины сердца, - и тогда ты испустишь душу. Может быть, попробовать?..
О, погоди, погоди!.. Может, время сначала узнать?? Узнать, сколько времени?.. Да ведь
у кого узнать, если на площади ни единой души, то есть решительно ни единой?.. Да если б
и встретилась живая душа - смог бы ты разве разомкнуть уста, от холода и от горя? Да, от
горя и от холода... О, немота!..
И если я когда-нибудь умру - а я очень скоро умру, я знаю - умру, так и не приняв этого
мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри, постигнув, но не приняв, - умру и
Он меня спросит: "Хорошо ли было тебе там? Плохо ли тебе было?" - я буду молчать, опущу
глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого
похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? и затмение души
тоже? Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой меньше.
И на кого как действует: один смеется в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого
мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только еще начинает тошнить. А я -
что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня
не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счет и
последовательность, - я трезвее всех в этом мире; на меня просто туго действует... " Почему
же ты молчишь?" - спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну, что я ему отвечу? Так и
буду: молчать, молчать...
Может, все-таки разомкнуть уста? - найти живую душу и спросить, сколько времени?..
Да зачем тебе время, Веничка? Лучше иди, иди, закройся от ветра и потихоньку иди...
Был у тебя когда-то небесный рай, узнавал бы время в прошлую пятницу - а теперь
небесного рая больше нет, зачем тебе время? Царица не пришла к тебе на перрон, с
ресницами, опущенными ниц; божество от тебя отвернулось, - так зачем тебе узнавать
время? "Не женщина, а бланманже", как ты в шутку ее называл, - на перрон к тебе не
пришла. Утеха рода человеческого, лилия долины - не пришла и не встретила. Какой же
смысл после этого узнавать тебе время, Веничка?..
Что тебе осталось? утром - стон, вечером - плач, ночью - скрежет зубовный... И кому,
кому в мире есть дело до твоего сердца? Кому?.. Вот, войди в любой петушинский дом, у
любого порога спроси: "Какое вам дело до моего сердца?" Боже мой...
Я повернул за угол и постучался в первую же дверь.
Петушки. Садовое кольцо.
Постучался - и, вздрагивая от холода, стал ждать, пока мне отворят... "Странно высокие
дома понастроили в Петушках!.. Впрочем, это всегда так, с тяжелого и многодневного
похмелья: люди кажутся безобразно сердитыми, улицы - непомерно широкими, дома -
страшно большими... Все вырастает с похмелья ровно настолько, насколько все казалось
ничтожнее обычного, когда ты был пьян... Помнишь лемму этого черноусого?"
Я еще раз постучался, чуть громче прежнего:
"Неужели так трудно отворить человеку дверь и впустить его на три минуты
погреться? Я этого не понимаю... Они, серьезные, этого не понимают, а я, легковесный,
никогда не пойму... Мене, текел, фарес - то есть ты взвешен на весах и найден легковесным,
то есть "текел"... Ну и пусть, пусть...
Но есть ли там весы или нет - все равно - на тех весах вздох и слеза перевест расчет и
умысел. Я это знаю тверже, чем вы что-нибудь знаете. Я много прожил, много перепил и
продумал - и знаю, что говорю. Все ваши путеводные звезды катятся к закату, и если и не
катятся, то едва мерцают. Я не знаю вас, люди, я вас плохо знаю, я редко на вас обращал
внимание, но мне есть дело до вас: меня занимает, в чем теперь ваша душа, чтобы знать
наверняка, вновь ли возгорается звезда Вифлеема или вновь начинает мерцать, а это самое
главное. Потому что все остальные катятся к закату, а если и не катятся, то едва мерцают, а
если даже и сияют, то не стоят и двух плевков.
Есть там весы, нет там весов - там мы, легковесные, перевесим и одолеем. Я прочнее в
это верю, чем вы во что-нибудь верите. Верю, знаю и свидетельствую миру. Но почему же
так странно расширили улицы в Петушках ?.."
Я отошел от дверей, и тяжелый взгляд свой переводил с дома на дом, с подъезда на
подъезд. И пока вползала в меня одна такая тяжелая мысль, которую страшно вымолвить,
вместе с тяжелой догадкой, которую вымолвить тоже страшно, - я все шел и шел, и в упор
рассматривал каждый дом, и хорошо рассмотреть не мог: от холода или отчего еще мне глаза
устилали слезы...
"Не плачь, Ерофеев, не плачь... Ну зачем? И почему ты так дрожишь? от холода или
еще отчего?.. не надо...
Если б у меня было хоть двадцать глотков кубанской! Они подошли бы к сердцу, и
сердце всегда сумело бы убедить рассудок, что я в Петушках! Но кубанской не было: я
свернул в переулок, и снова задрожал и заплакал...
И тут - началась история, страшнее всех, виденных во сне. В этом самом переулке
навстречу мне шли четверо. Я сразу их узнал, я не буду вам объяснять, кто эти четверо... Я
задрожал сильнее прежнего, я весь превратился в сплошную судорогу...
А они подошли и меня обступили. Как бы вам объяснить, что у них были за рожи? Да
нет, совсем не разбойничьи рожи, скорее даже наоборот, с налетом чего-то классического,
но в глазах у всех четверых - вы знаете? вы сидели когда-нибудь в туалете на Петушинском
вокзале? помните, как там, на громадной глубине, под круглыми отверстиями, плещется и
сверкает эта жижа карего цвета? - вот такие были глаза у всех четверых. А четвертый был
похож... впрочем, я потом скажу, на кого он был похож.
- Ну, вот ты и попался, - сказал один.
- Как то есть... попался? - голос мой страшно дрожал, от похмелья и от озноба. Они
решили, что от страха.
- А вот так и попался! Больше никуда не поедешь.
- А почему?..
- А потому.
- Слушайте... - голос мой срывался, потому что дрожал каждый мой нерв, а не только
голос. Ночью никто не может быть уверен в себе, то есть я имею в виду: холодной ночью. И
апостол предал Христа, покуда третий петух не пропел. Вернее, не так: и апостол предал
Христа трижды, пока не пропел петух. Я знаю, почему он предал, - потому что дрожал от
холода, да. Он еще грелся у костра, вместе с этими. А у меня и костра нет, и я с недельного
похмелья. И если б испытывали теперь меня, я предал бы его до семижды семидесяти раз, и
больше бы предал...
- Слушайте, - говорил я им, как умел, - вы меня пустите... что я вам? .. я просто не
доехал до девушки... ехал и не доехал... я просто проспал, у меня украли чемоданчик, пока я
спал... там пустяки и были, а все-таки жалко... "Василек"...
- Какой еще василек? - со злобою спросил один.
- Да конфеты, конфеты "Василек"... и орехов двести грамм, я младенцу их вез, я ему
обещал за то, что он букву хорошо знает... но это чепуха... вот только дождаться рассвета, я
опять поеду... правда, без денег, без гостинцев, но они и так примут, и ни слова не скажут...
даже наоборот.
Все четверо смотрели на меня в упор, и все четверо, наверно, думали: "Как этот
подонок труслив и элементарен!" О, пусть, пусть себе думают, только бы отпустили!.. Где, в
каких газетах, я видел эти рожи?..
- Я хочу опять в Петушки...
- Не поедешь ты ни в какие Петушки!
- Ну... пусть не поеду, я на Курский вокзал хочу...
- Не будет тебе никакого вокзала!
- Да почему?..
- Да потому!
Один размахнулся - и ударил меня по щеке, другой - кулаком в лицо, остальные двое
тоже надвигались, - я ничего не понимал. Я все-таки устоял на ногах и отступил от них
тихо, тихо, тихо, а они все четверо тихо наступали...
"Беги, Веничка, хоть куда-нибудь, все равно куда!.. Беги на Курский вокзал! Влево,
или вправо, или назад - все равно туда попадешь! Беги, Веничка, беги!.."
Я схватился за голову - и побежал. Они - следом за мной...
Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому
"А может быть, это все-таки Петушки?.. Почему на улицах нет людей? куда все
вымерли?.. Если они догонят, они убьют... а кому крикнуть? ни в одном окне никакого
света... и фонари горят фантастично, горят, не сморгнув."
"Очень может быть, что и Петушки... Вот этот дом, на который я сейчас бегу - это же
райсобес, а за ним - тьма... Петушинский райсобес - а за ним тьма во веки веков и
гнездилище душ умерших... О, нет, нет!.."
Я выскочил на площадь, устланную мокрой брусчаткой, перевел дух и огляделся
кругом:
"Не Петушки это, нет!.. Если Он - если Он навсегда покинул землю, но видит каждого
из нас, - я знаю, что в эту сторону Он ни разу и не взглянул... А если Он никогда моей земли
не покидал, если всю ее исходил босой и в рабском виде, - Он обогнул это место и прошел
стороной..."
"Нет, это не Петушки! Петушки Он стороной не обходил. Он, усталый, почивал там
при свете костра, и я во многих душах замечал там пепел и дым Его ночлега. Пламени не
надо, был бы пепел..."
Не Петушки это, нет! Кремль сиял передо мною во всем великолепии. Я хоть и слышал
уже сзади топот погони, - я успел подумать: "Я, исходивший всю Москву вдоль и поперек,
трезвый и с похмелюги, - я ни разу не видел Кремля, а в поисках Кремля всегда попадал на
Курский вокзал. И вот теперь увидел - когда Курский вокзал мне нужнее всего на свете!.."
"Неисповедимы твои пути..."
Топот все приближался, а я никак не мог набрать дыхания, чтобы бежать дальше, я
только доплелся до кремлевской стены - рухнул... Я весь издрог и извелся страхом - мне
было все равно...
Они приближались - по площади, по двое с двух сторон. "Что это за люди и что я
сделал этим людям?" - такого вопроса у меня не было. "Все равно. И заметят они меня или
не заметят - тоже все равно. Мне не нужна дрожь, мне нужен покой, вот все мои желания...
Пронеси, Господь..."
Они все-таки меня заметили. Подошли и обступили, с тяжелым сопением. Хорошо, что
я успел подняться на ноги - они б убили меня...
- Ты от нас? От нас хотел убежать? - прошипел один и схватил меня за волосы и,
сколько в нем было силы, хватил меня головой о кремлевскую стену. Мне показалось, что я
раскололся от боли, кровь стекала по лицу и за шиворот... Я почти упал, но удержался...
Началось избиение!
- Ты ему в брюхо, в брюхо сапогом! Пусть корчится!
Боже! я вырвался и побежал - вниз по площади. "Беги, Веничка, если сможешь, беги,
ты убежишь, они совсем не умеют бегать!" На два мгновения я остановился у памятника -
смахнул кровь с бровей, чтобы лучше видеть сначала посмотрел на Минина, потом на
Пожарского, потом опять на Минина куда? в какую сторону бежать? Где Курский вокзал и
куда бежать? раздумывать было некогда - я побежал в ту сторону, куда смотрел князь
Дмитрий Пожарский...
Москва-Петушки. Неизвестный подъезд
Все-таки до самого последнего мгновения, я еще рассчитывал от них спастись. Я когда
вбежал в неизвестный подъезд и дополз до самой верхней площадки и снова рухнул - я все
еще надеялся... "О, ничего, ничего, сердце через час утихнет, кровь отмоется, лежи, Веничка,
лежи до рассвета, а там на Курский вокзал и... Не надо так дрожать, я же тебе говорил, не
надо..."
Сердце билось так, что мешало вслушиваться, и все-таки я расслышал: дверь подъезда
внизу медленно приотворилась и не затворялась мгновений пять...
Весь сотрясаясь, я сказал себе: "Талифе куми, то есть, встань и приготовься к кончине...
Это уже не талифе куми, я все чувствую, это лама савахфани, как сказал Спаситель... То есть:
"Для чего, Господь, Ты меня оставил?" Для чего же все-таки, Господь, ты меня оставил?
Господь молчал.
Ангелы небесные, они подымаются! что мне делать? что мне сейчас сделать, чтобы не
умереть? ангелы!..
И ангелы - рассмеялись. Вы знаете, как смеются ангелы? Эти позорные твари, теперь я
знаю - вам сказать, как они сейчас рассмеялись? Когда-то, очень давно, в Лобне, у вокзала,
зарезало поездом человека и непостижимо зарезало: всю его нижнюю половину измололо в
мелкие дребезги и расшвыряло по полотну, а верхняя половина, от пояса, осталась как бы
живою, и стояла у рельсов, как стоят на постаментах бюсты разной сволочи. Поезд ушел, а
он, эта половина, так и остался стоять, и на лице у него была какая-то озадаченность, и рот
полуоткрыт. Многие не могли на это глядеть, отворачивались, побледнев и со смертной
истомой в сердце. А дети подбежали к нему, трое или четверо детей, где-то подобрали
дымящийся окурок и вставили его в мертвый полуоткрытый рот. И окурок все дымился, а
дети скакали вокруг и хохотали над этой забавностью...
Вот так и теперь небесные ангелы надо мной смеялись. Они смеялись, а Бог молчал...
А этих четверых я уже увидел - они подымались с последнего этажа... А когда я их увидел,
сильнее всякого страха (честное слово, сильнее) было удивление: они, все четверо,
подымались босые и обувь держали в руках - для чего это надо было? чтобы не шуметь в
подъезде или чтобы незаметнее ко мне подкрасться? не знаю, но это было последнее, что я
вспомнил. То есть вот это удивление.
Они даже не дали себе отдышаться - и с последней ступеньки бросились меня душить,
сразу пятью или шестью руками, я, как мог, отцеплял их руки и защищал свое горло, как
мог. И вот тут случилось самое ужасное один из них, с самым свирепым и классическим
профилем, вытащил из кармана громадное шило с деревяной рукояткой; может быть, даже
не шило, а отвертку или что-то еще - я не знаю. Но он приказал всем остальным держать мои
руки. и как я ни защищался, они пригвоздили меня к полу, совершенно ополоумевшего...
Я не знал, что есть на свете такая боль, и скорчился от мук, густая красная буква "Ю"
распласталась у меня в глазах и задрожала. И с тех пор я не приходил в сознание, и никогда
не приду.
На кабельных работах в Шереметьево осенью 69 года.
Конец.
Читайте в рассылке
Обратная связь
со следующего выпуска
Лорен Оливер "Делириум"
Недалекое будущее. Мир, в котором запрещена любовь, потому что любовь —
болезнь, опаснейшая амор делириа, и человеку, нарушившему запрет, грозит
жестокое наказание. Посему любой гражданин, достигший восемнадцатилетнего
возраста, обязан пройти процедуру освобождения от памяти прошлого, несущего
в себе микробы болезни.
«Делириум» — история Лины, девушки, которой до процедуры остается несколько
месяцев. И она наверняка повторила бы судьбу большинства законопослушных
граждан, если бы не встретила человека, резко изменившего ее взгляд на
окружающий мир.
И первый роман писательницы, «Прежде чем я упаду», и тот, что вы держите
сейчас в руках, стали подлинной литературной сенсацией. «Делириум» — начало
трилогии об апокалипсисе нашего времени. Права на экранизацию книги куплены
крупнейшей американской кинокомпанией.
скоро
Джек Керуак "На дороге"
Роман «На дороге», принесший автору всемирную славу. Внешне простая история
путешествий повествователя Сала Парадайза (прототипом которого послужил сам
писатель) и его друга Дина Мориарти по американским и мексиканским трассам
стала культовой книгой и жизненной моделью для нескольких поколений.
Критики сравнивали роман Керуака с Библией и поэмами Гомера. До сих пор «На
дороге» неизменно входит во все списки важнейших произведений англоязычных
авторов ХХ века.
скоро
Аркадий Крупняков "Амазонки"
В новом приключенческом романе автор повествует о государстве амазонок —
легендарных женщин–воительниц — в период его распада, государстве,
замкнутом в себе и агрессивном для внешних пределов, раздираемом внутренней
борьбой за абсолютную власть. Идея романа: общество, основанное на
жестокости и человеконенавистничестве, обречено на гибель.