Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Алексей Черкасов "Сказания о людях тайги. Хмель"


Литературное чтиво

Выпуск No 75 (500) от 2007-10-01


Количество подписчиков:401


   Алексей Черкасов
"Сказания о людях тайги. Хмель"


Сказание
первое
   Крепость
   Завязь седьмая


I
  

     Ефимия молилась, молилась...
     Кутаясь в суконное одеяло, подложив под ноги Мокееву меховую тужурку, не поднималась с коленей седьмые сутки. Рядом поставила глиняную обливную кружку и медный чайник кипяченой воды, сухари в плетеной корзиночке, вот и вся снедь для епитимьи. Теряя силы, падая головой в землю, мгновенно засыпая. Час-два забытья, и снова молитвы и земные поклоны. Ноги то деревенели, то отходили. Правая рука до того отяжелела, что с трудом подымалась, чтобы наложить крест. Много раз прочла по памяти Псалтырь, откровения апостолов, а просветления не было.
     Виделся Веденейка. Кудрявый, говорливый, как первозданный ручеек в камнях, синеглазый, как Мокей. Вспомнила, как Филарет гнал ее от сына, чтоб не искушала чадо. Но она постоянно тянулась к сыну, и Марфа Ларивонова помогала в том. Веденейка у груди лежал, как вечное тепло, чем жива мать.
     Удушили Веденейку...
     "Под Исусом удушили. И бог то зрил и силу дал душителям..."
     Чадно. Жутко.
     "Есть ли ты, боже?!"
     Ни ответа, ни успокоения.
     В переднем углу на божнице не осталось ни одной иконы, какие когда-то повесил старец Филарет. Ефимия убрала их, упаковав в дерюжку, и перевязала веревкой.
     Молилась только своей иконке - богородице с младенцем.
     Если свечи, догорая, гасли, Ефимия ползком добиралась до лавки, зажигала новые, ставила на божницу, опять падала на колени, отползая на свое место.
     Трижды за неделю в избушку стучался Лопарев.
     - Ефимия, ради бога, открой! Ты же уморишь себя на молитве! Разве это нужно богу, подумай? - увещевал он, получая неизменный ответ:
     - Не говорить нам, Александра! И зрить тебя не могу. Если кто вломится в избу, огнем себя сожгу. Не трожьте меня, и господь пошлет мне просветление...
     Но увы! Просветления не было.
     Как там случилось, Ефимия и сама толком не знает. Вскоре после полуночи, сгорбившись па коленях, Ефимия забылась в тяжком сне, и вдруг почудилось ей, как в избу налетели черные коршуны и, свистя крылами, кружились, кружились. "Ехидна, ехидна! - кричали черные коршуны. - Змея стоглавая! Кара тебе, кара!" Потом все стихло и с шумом распахнулась дверь. Вошел Филарет. Белая борода тащилась через порог. Старец подобрал бороду руками, поклонился Ефимии, потребовал: "Оглаголь апостола! Оглаголь!" - и тут же, исчез, как дым ползучий.
     Ефимия протянула руки к иконке, лик богородицы посветлел, и уста открылись - живая будто.
     "Слушай меня, благостная, - молвила богородица. - Праведница ты, сиречь того - мученица. Господь покарал мучителя твово - глагола лишил и руку отнял, чтоб не крестился еретик. Не зрить мучителю царствия господня! Гордыня обуяла мучителя. Железо железом правил. За око око рвал. За ребро ребро ломал! Не по-божьи то, по-бесовски. От гордыни и лютости. Еще скажу тебе, благостная: Третьяк, дядя твой, со Калистратом погубят общину. Кали-страт нацепил себе на грудь крест золотой. С тем крестом старец-мучитель огнем огонь крестил, смерть сеял заместо жита, и стала возле него пустыня. То исполнится при Калистрате: пустыня будет!..
     Слушай меня, благостная! Как лист рябины росой умывается, так и ты прозреешь, и благодать будет. На грудь надень рябиновый крестик, и ты очистишься. Покой и твердь - счастье твое".
     Ефимия очнулась от забытья, испуганно перекрестилась: "Знамение было, знамение!.."
     Поспешно подползла к лавке и поглядела в оконце - тут она, рябинушка. Сияет будто. Ефимии невдомек, что за окном сизая рань рассвета и на отпотевших листьях рябины - световые блики. Она видит свое: рябина воссияла. В переплетении ветвей увидела крестики. Множество крестиков. И богородица с младенцем стоит под рябиной и зовет:
     "Выйди ко мне, благостная! Спасение будет под рябиной!.."
     Ефимия отпрянула от окна, вскрикнула:
     - Богородица пречистая, прозрела я! Прозрела! - и, не помня себя, кинулась к двери. Долго возилась с запорами, наконец открыла дверь, упала на пороге, тут же вскочила, забыв про одеяло, и в одной нательной рубашке подбежала к рябине, обняла ее и медленно боком повалилась возле рябины, теряя сознание.
     Один из караульщиков заорал что есть мочи:
     - Ведьма! Ведьма! Ведьма! - и дай бог ноги.
     Вслед за ним очнулся от сна Микула. Увидел, что-то белое под рябиной и вскинул ружье. "Спаси Христос!" На счастье Ефимии, Микула до того перепугался, что, взведя курок, забыл поправить кремень. Трижды щелкнул, а ружье не выстрелило. "С нами крестная сила!" - попятился Микула и, бросив кремневое ружье, приударил такой рысью, что на рысаке не догнать.
     Переполох караульщиков разбудил Ларивона. Мокей, может, явился?
     Выскочил из избы да - к Мокеевой. Дверь распахнута, горят свечи, а в избе никого.
     Со всего становища бежали люди. Тут и Ларивон увидел Ефимию под рябиной и подскочил к ней.
     - Ефимия! Ефимия!
     - Слышу, слышу, богородица пречистая! - отозвалась Ефимия, подняв голову. - Ларивон? Ты што здесь? Видение было мне!.. Богородица явилась под рябиной!.. Третьяк и Калистрат погубят общину. Народ надо созвать на всенощное моленье, и я скажу волю богородицы.
     Ефимия даже не подумала, что ночь минула и настало утро...
     Суеверные старообрядцы ахнули: "Погибель будет! Погибель!.." Калистрат не на шутку перепугался и приказал, чтоб сейчас же несли Ефимию в избу: "Она сама не в себе".
     Хитрый дядя Третьяк только что вернулся из города Ишима с верижниками Никитой и Гаврилой и прибежал к избе Мокея запыхавшись.
     - Глядеть за ней надо, глядеть, зело борзо!
     Человек шесть верижников подвинулись к Третьяку. Зло на зло катят. Готовы лезть в драку.
     - Благостная богородицу зрила, а ты ее порочишь! Через тебя погибель будет!
     - Через меня? - гаркнул Третьяк. - Через Мокея-еретика погибель ждите! Пошто отпустили еретика? Мы вот с мужиками в Ишим ездили и узнали там: Мокея в чепи заковали. Купца проезжего убил, зело борзо!.. А вдруг проведают, что Мокей из нашей общины, тогда каким крестом открестимся от стражников да урядников, от станового да исправника али губернатора?!
     Верижники притихли: правда ли то? Ужли Мокей в цепях, как убивец?..


II
  

     Третьяк с Калистратом накинулись на Ефимию: и такая, и сякая, и богородицу опорочила срамными устами, и никакого видения не было. Сама себя уморила на молитве, ума лишилась да еще навела смуту на единоверцев паскудным реченьем. И что, если будет совращать людей, ее свяжут, запрут в землянке и епитимью наложат.
     Ефимия отбивалась, порываясь убежать из избушки, чтоб поднять общину, но Третьяк с Лукой силою уложили в постель и держали за руки.
     - Притихни, зело борзо! - рычал Третьяк.
     - Коршуны! Коршуны!
     - Умучилась, благостная, - трубил Калистрат, осеняя себя ладонью, а Ефимии виделась сатанинская щепоть. - Отоспись, Ефимия, и будет мир на душе твоей.
     - Изыди, алгимей! Щепотью крестишься, иуда! Вижу, вижу! Ко лбу несешь ладонь, а большой палец подогнул к двум перстам, гордоус треклятый!
     - Повязать ее надо, Третьяк.
     - Надо, зело борзо! Лука, кликни Гаврилу и Никиту! Никита и Гаврила - ближайшие помощники Третьяка и Калистрата - стояли в сенцах. Явились по первому зову. Веревок в Мокеевой избе не сыскали. Схватили рушник и, как ни плевалась Ефимия, связали ей руки, а потом укутали в одеяло и опеленали поверх одеяла холстом. Ни встать, ни сесть.
     - Алгимей! Алгимей треклятые! - кричала Ефимия, бессильная вырваться из тенет мучителей. - Не радуйтесь, что повязали меня! Не радуйтесь! Слово богородицы из уст в уста пойдет по всей общине!
     - Не богородицы, а срамницы!
     - Ругай, ругай, дядя. Не скрыть тебе черную душу пред господом богом. Нету в тебе бога, а корысть одна да жадность! В чьих руках общинное золото, которое ты с Калистратом забрал у Филарета? Где оно, то золото? Твоим ли потом и кровью добыто оно?
     - Ефимия, замолкни! Кляп в рот забью! - вскипел Третьяк, выкатив черные глаза.
     Тут и явился Лопарев. Он еще не знал, что произошло и отчего поднялась община, и вот увидел Ефимию скрученной. Кинулся к ней, но Третьяк схватил его за плечи.
     - Ступай отсель, барин! Не твое тут дело, зело борзо!
     - Александра! Спаси меня! Видение было мне. Богородицу зрила и реченье слушала. И сказала богородица: Третьяк с Калистратом погубят общину. Оттого и повязали меня.
     - Ступай, барин! - гаркнул Третьяк, толкая Лопарева к двери. - Худо будет, зело борзо.
     - Не стращай, Третьяк, убери руки! За что вы ее мучаете? И не стыдно вам, мужчины? Пятеро против одной! Не много ли? Так-то вы повергли крепость Филарета? Это и есть, Третьяк, вольная волюшка?
     Ноздри хищного носа Третьяка раздулись, и сам он весь сжался, напружинился.
     - Не замай, барин!
     - Понимаю, - крикнул Лопарев. - Это вы умеете: убивать, мучить, истязать. Не мало ли для того, чтобы называться человеком, Третьяк?
     Кто знает, чем и как ответил бы взбешенный, позеленевший Третьяк, успевший опустить руку на костяную рукоятку поморского ножа в ножнах, подвешенного к широкому филаретовскому ремню, если бы не ввязался сам духовник.
     - Не огнем правят жизнь, человече, - пожурил Кали-страт, - ты вот зришь повязанной эту мученицу. А ведаешь ли ты, что она повязана во спасение, а не во зло? Не злорадствуй словом, раб божий. Мнишь себя человеком образованным, а всех нас дикарями зришь. Тако ли? Вот верижник Лука. Хитро ли сказать - дикарь! А ведомо тебе: у дикаря Луки родословная такая же древняя, как и сама Русь христианская?! Назови фамилию и род Луки в Петербурге, и твоя фамилия Лопарева потемнеет, как медь в сырости. Да, отринул Лука и род свой древний, и фамилию, и званье, какое получил в Санкт-Петербургском университете, и сам пришел в Поморье спасать душу...
     Лопарев зло усмехнулся. Верижник Лука, как о том говорил Третьяк, бежал в Поморье из Петербурга, совершив двойное смертоубийство: единоутробного брата зарезал и отчима, которым удалось захватить родовое имение покойного отца Луки. И Лука остался при высоком звании князя... без наследства.
     Калистрат не обошел и собственную персону. И он, из древних дворян Могилевской губернии, вхож был в дома Орловых, Анненковых и многих других, блестяще закончил курс духовной академии и был бы теперь архиереем или профессором богословия академии, да отказался от всех почестей и званий и ушел искать спасение в старой вере...
     Лопарев успокоил:
     - Я никого не порочу. И мысли такой не держу - порочить. Я вот вижу, пятеро повязали одну женщину. Разве это достойно мужчин и тем паче столбовых дворян?
     - Врешь, врешь, дядя! - выкрикнула Ефимия. Лопарев не слышал, что сказал племяннице Третьяк. - Ума я не лишилась! Врешь, врешь, треклятый. Волк ты, не человек. Али ты не грабил Москву с французами? Не убивал русских, какие шли на смерть за Русь? Убивал, убивал! Помню, помню. И в общине учинишь смертоубийство. Волк ты, волк!
     - Змеища! Ехидна! Тварь! - Третьяк схватил племянницу за горло и удушил бы, если бы Лопарев не оттолкнул его прочь. Третьяк боком ударился о стол и, напружинясь, как тигр, бросился на Лопарева, выхватив из кожаных ножен кривой нож: "А, барин!.. В кровь твою барскую!.." И не успел Лопарев отскочить в сторону, как Третьяк, по-разбойничьи, из-под низу, вонзил ему нож в грудь.
     Лопарев успел схватиться за руку Третьяка с ножом и медленно осел у ног верижника Луки и Калистрата. Те попятились к лежанке Ефимии. "Сусе Христе! Сусе Христе!"
     Ефимия завопила, завопила...
     Лука с Гаврилой кинулись к двери и столкнулись с Микулой.
     - Беда, беда! - протрубил Микула, не переступив порог. - Казаки и стражники к становищу подъехали! Мокея в цепях привезли на телеге. Беда!
     - Казаки?! Стражники?! - переглянулись верижники. Микула увидел Третьяка с окровавленным ножом и был таков - убежал без оглядки.
     - Господи помилуй! - молился Калистрат.
     До Третьяка наконец дошло: казаки и стражники в общине. Бежать надо! Сию минуту. Убийство-то вот оно, свежее, не остывшее.
     Вылетел из избы вслед за верижниками. "Стойте! Куда вы, иуды? Вместе надо!" - И верижники задержались у берега Ишима.
     Ранняя стыпь. Над Ишимом туман белесый. Третьяк хватанул сырого осеннего воздуху и тут вспомнил, что где-то на берегу две лодки, на которых общинники рыбачили. Где они, те лодки?
     - Лодки! Где лодки?
     У верижников цокают зубы. Третьяк-то с ножом!
     - На лодках спустимся ниже по течению, переждем!.. Уедут, собаки! Мокей-то, Мокей, а?! Всех оглаголет!
     Туман. Туман. Белым чубом вьется. Берега застилает. Бежать, бежать, бежать!..
     Ефимия назовет Третьяка убийцей и тогда - цепи, дознание, и Третьяку болтаться на перекладине. Вспомнил про общинное золото! Золото! Сундучок золота! Успеет ли?.. Из Мокеевой избы несется вопль:
     - Спа-а-а-сите-е-е! Спа-а-а-сите-е!..
     Но где же лодки? Выше или ниже по течению?


III
  

     Избушки, березы, пни, землянки, мычащие коровы у притонов, табун лошадей у берега Ишима - и ни души.
     Ни единой души во всем становище.
     Тридцать конных казаков спешились у рессорных тарантасов исправника и станового.
     На двух телегах стражники с ружьями. И Мокей в цепях.
     Исправник сошел с тарантаса, огляделся. Поджарый, немолодой, в форменной шинели и подполковничьих погонах.
     Становой пристав - грузный, усатый, страдающий одышкой, сообщил исправнику, что сейчас все "ископаемые космачи" попрятались в своих норах и только силой можно вытащить их на белый свет, но нет, к сожалению, такой силы, которая бы заставила тех космачей заговорить.
     - М-да-а, - пожевал тонкими губами исправник.
     - Духовником у них чудище бородатое, - продолжал становой. - Нет никакой возможности разговор вести - необозримая тупость. Глядит в землю да долбит лоб ладонью.
     - М-да-а.
     И через минуту:
     - Гнать бы их с берегов Ишима.
     - Совершенно верно, ваше высокоблагородие. Гнать надо. Гнать, гнать.
     Исправник подошел к Мокеевой телеге, где в этот момент крутился дотошный Евстигней Миныч.
     Изрядно измученный за полторы недели Мокей, в той же суконной однорядке и в кожаных штанах, притворился усталым, ничего не смыслящим, потому и не ответил сразу на вопрос исправника: из этой ли он общины?
     - Тебя спрашиваю, рыло! - взвинтился исправник. - Ты из этой общины?
     - Не ведаю, благородие.
     - Как так не ведаешь? Здесь удушили твоего сына?
     - Навет. Чистый навет, благородие. Исправник распорядился:
     - Пошлите казаков, пусть кого-нибудь вытащат из этих нор.
     - Слушаюсь!
     Но не успел становой отдать распоряжение казакам, как явился Калистрат. Сам духовник! Лобастый, чернобородый, раздувая ноздри горбатого носа, попросил дозволения говорить с начальником.
     Исправник подошел к бородачу с золотым крестом.
     - Спасите, ваше высокоблагородие! - И Калистрат бухнул лбом в начищенные до блеска сапоги исправника. - Спасите, ради Христа! Отрекаюсь от сатанинской веры! Отрекаюсь! Ко православному христианству возвернусь. Искуплю грех свой тяжкий. Семнадцать годов мытарился со старообрядцами в Поморье, искал спасение души, а нашел зверство едное, душегубство, тиранство, какое учинял сатано Филарет. Отрекаюсь!.. Спасите, ради Христа! Припадаю к стопам вашим!..
     Ошарашенный исправник так и не уразумел: кого спасать и от кого спасать?
     - Кто вы такой? Поднимитесь и говорите толком.
     - Не смею подняться - спасения прошу, - ответствовал Калистрат, обметая собственной бородой пыль с сапог исправника.
     - Спасения?
     - Православие приму. Старообрядчество дикое отторгну, яко сатанинское верованье.
     - Похвально. Чем могу, тем буду содействовать вашему возвращению в православную церковь. Однако, кто вы такой?
     - Имя мое, под каким был в духовной академии, Калистрат Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии. В 1811 году, в день рождества Христова, был рукоположен в протопопы и оставлен при академии. Гордыней своей обуянный, расторг духовные узы, отрекся от православия и ушел искать спасения в раскольничьем Церковном соборе Поморья, где и сыскал себе погибель.
     - Вот как! - Исправник переглянулся со становым. - Что ж, буду лично говорить с архиереем Тобольским. - И покрутил стрелки белых усов. - Поднимитесь, Калита Варфоломеевич. Посмотрите на арестованного. Не из вашей он общины?
     Что там глядеть, если под Мокеевым взглядом за десять саженей у Калистрата-Калиты по спине холод гуляет.
     - Безбожник то и еретик по имени Мокей - сын сатаны Филарета, который был духовником общины.
     - Он убежал из общины?
     - Прогнали за святотатство: иконы в щепу обратил.
     - Вот как?! - удивился исправник. - Он говорил, что его сына какие-то старцы удушили под иконами.
     - Удушили. Сам сатано Филарет удушил. Отец его.
     - Где он - Филарет?
     - На цепь посажен за смертоубийство. Пытки учинял раскаленным железом, на кресте распинал, огнем жег людей и чадо сына свово Мокея, по шестому году удушил.
     - Ну и ну!.. Дела...
     Становой погнулся под свирепым взглядом исправника. Кому-кому, а становому достанется!
     Мокей рванулся с телеги, откинул прочь двух стражников и, гремя цепями, одним взмахом руки опрокинул исправника, но не успел схватить Калистрата: тот кинулся в сторону, как жеребец от прясла, - только борода раздувалась от ветра.
     Казаки сбили Мокея с ног и поволокли к телеге, насовывая ему под микитки.
     - Привяжите его к телеге! - приказал исправник. И, обращаясь к становому: - Что вы тут смотрели, дважды побывав в общине? Или доверились тому "духовнику", который, как вы говорили, "долбил лоб двумя перстами"? А что творилось за спиною духовника, видели?
     - Виноват, ваше высокоблагородие.
     - Старик вы, извините. Напрасно я вам доверился. Вот следователь земской расправы сразу раскусил, что дело тут уголовное, вопиющее!.
     - Вопиющее, вопиющее, - гнулся становой.
     Евстигней Миныч раболепно помалкивал, потупя голову: он будет отмечен, и потому покорность - верная стезя на ступеньку Верхней земской расправы.
     Посрамленный Калистрат-Калита вернулся, не преминув сказать, что Мокей еще в Поморье исполнял волю своего отца духовника и многих будто бы удушил собственноручно.
     - Брыластый боров! Иуда! - орал Мокей.
     - Есть тут кто-нибудь старший? - спросил исправник. Калистрат поклонился.
     - Меня избрали, да отрекаюсь я. Отрекаюсь! Филарета на цепь посадил, а каторжные по воле ходят. С ружьями и с ножами. Каждый час смерти жди.
     - Каторжные? Какие каторжные?
     - Числом на пятьдесят семь душ. Беглые каторжные. Вот сейчас произошло смертоубийство. Третьяк, который скрывается под фамилией Юскова, бежал из Москвы после французов. Изменщик и грабитель. Фальшивые деньги делал с французами в Преображенском монастыре и расправу учинял над русскими офицерами, какие верой и правдой служили, отечеству. Приговорен был к смерти через повешение, да бежал в Поморье с богатой воровской рухлядью и там скрылся в общине Филарета Боровикова. И сам Филарет - беглый пугачевец. Духовником был у Пугачева.
     - Што-о-о?! Духовник Пугачева?! - поперхнулся исправник.
     - Сущую правду глаголю, ваше высокоблагородие. Этот Третьяк, про которого сказал, зарезал беглого каторжника Лопарева, государственного преступника, осужденного на двадцать лет каторги за восстание в Санкт-Петербурге.
     - Лопарева?! Здесь Лопарев?!
     - Здесь. Филарет сокрыл в общине. Как и всех других каторжных. Пятьдесят семь душ. Кабы я не поверг мучителя Филарета, сам бы не жил. Смерть перед глазами стояла. Потому - у Филарета были верижники с ружьями и рогатинами. Не уйдешь и не убежишь. Отобрал я те ружья, да Третьяк раздал посконникам каторжным и беглым холопам.
     Исправник вытер батистовым платком пот с лица. Вот так дела! Да тут всех подряд надо заковать в кандалы и гнать на каторгу. Как же община прошла столько губерний в России, дотянулась до Сибири и никто не сумел раскрыть преступников?! А вот он, исправник, только явился в общину...
     Ах да! Здесь скрывается Лопарев! Когда еще сбежал с этапа, и вот сыскался. И где?
     - Где он, Лопарев? Где?
     - Зарезал его Третьяк. Сейчас зарезал и убежал. С ножом убежал. Вон в той избе произошло смертоубийство. С ножом убежал. Господи помилуй!
     Исправник круто повернулся к казакам:
     - Десять казаков за мной! А вы глядите эдесь! - кинул становому. - Шашки наголо!..
     Туман, туман. Молоко льется над берегами Ишима...


IV
  

     Он еще жив, Лопарев. Он еще жив, жив! Он должен жить. "Милый мой, муж мой! Пусть смерть возьмет меня, а тебе будет жизнь", - бормотала Ефимия, перевязывая отбеленным рушником пораненную грудь Лопарева.
     Ларивон и Марфа развязали Ефимию и теперь помогали ей.
     Лопарева положили на постель. Рушник пропитался кровью. Кисти рук ослабели, и Лопарев не в силах удержать жену свою, Ефимию. Падает куда-то вниз, в черную бездонную пропасть, в вечное забвение, а в ушах шумное течение Невы в полноводье. Сразу и вдруг пришла смерть! Он еще так мало жил на белом свете.
     - Ты должна... ты должна...
     - Молчи, молчи. Не надо говорить. Сама умру, а тебе жизнь верну. Богородица пречистая, помоги мне! Вразуми мя, дщерь свою слабую и несчастную!..
     - Не надо молитв! Никто их не слышит! Ни бог, ни богородица.
     - Не говори так. Не говори.
     - Нету бога. Ефимия. Нету, нету, нету!
     Раздались бухающие шаги в сенцах, стук, грохот, и в избу ворвались казаки с обнаженными шашками, исправник, а за его спиною - "брыластый боров" - Калистрат-Калита Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии, беглый протопоп.
     Бледная, обессилевшая за недельное радение Ефимия попятилась к лежанке, заслоняя Лопарева.
     - Взять! - ткнул исправник на Ларивона.
     - Это не Третьяк, ваше высокоблагородие. Это старший сын Филарета-пугачевца.
     - Там разберемся. Уведите его к становому.
     Трое казаков повели Ларивона. Марфа со слезами поплелась следом.
     Исправник подошел к Лопареву.
     - Лопарев? Так вот вы где оказались, Лопарев! Достойное нашли себе пристанище. Достойное. - И кивнул казакам. - Двое останетесь здесь.
     Ефимия подошла к Калистрату и плюнула ему в лицо.
     - Христопродавец! Алгимей треклятый! Убивец сына мово! Треклятый убивец!
     Один из казаков оттеснил Ефимию от Калистрата.
     - Убивец! Убивец!
     - Не убивец я, Ефимия. Не убивец! - оправдывался Калистрат. Чего доброго, самого повяжут. - Филарет удушил твоего сына. Сатано! Али забыла?
     - Ты убивец, ты! Кобелина треклятый. И Акулину со младенцем огнем сожег на березе, и Елисея на кресте удушил. Убивец!
     - Кто эта женщина? - спросил исправник.
     - Бесноватая, ваше высокоблагородие. Ума лишилась. Жена Мокея Филаретова. Сына ее удушил старец, и ей груди жгли клюшкой, и на веревках висела. Я ее спас от смерти.
     - Ты убивец, убивец! Не меня спас, а сам себя в духовники возвел и крест золотой отобрал у Филарета!..
     - Взять ее!
     Как Ефимия ни вырывалась от казаков, как ни умоляла исправника оставить ее возле умирающего Лопарева, - увели из избы.
     По всей общине - смятение, страх и отчаяние.
     Мужики, особенно беглые каторжники, пользуясь туманом, расползлись кто куда. И в степь ушли, иные бродом махнули за Ишим, в рощу, а Третьяк с тремя верижниками удрал по Ишиму на двух лодках.
     Духовник Калистрат всех оглаголивает. Пятерых каторжников успели схватить: Микулу, Поликарпа Юскова, Пасху-Брюхо, Данилу Юскова и Мигай-Глаза - многодетного посконника, когда-то отправившего на тот свет управляющего имением на Тамбовщине...
     Посконников стаскивали в круг, как баранов. Бабы исходили визгом. Ребятишки ревели.
     Конные казаки объездили окрестности на десять верст, но никого не сыскали из беглых каторжан.
     Велика ковыльная степь!..
     Калистрат знал, что Третьяк, опасаясь, как бы посконники не набрали силу да и не прижали его, у многих отобрал ружья, а куда спрятал - неизвестно.
     Перевернули всю рухлядь в становище Юсковых, особенно в избе Третьяка. Забрали на три телеги добра. Кованый сундучок с золотом из рук в руки перешел к исправнику.
     Лукерья Третьяка с девчонками обеспамятела от рева: голыми остались.
     Под вечер Калистрат подсказал исправнику, что ждать ночи никак нельзя: каторжные верижники, отчаявшись, могут напасть ночью и перебить всех. Полсотни каторжных? Где-то они спрятались?
     Исправник и сам о том подумал - своя шкура дороже полсотни каторжанских шкур.
     - Вы останетесь здесь с двадцатью казаками, - умилостивил исправник опального станового.
     - Слушаюсь!
     А чего же больше? Не перечить же заслуженному подполковнику, герою Отечественной войны с Наполеоном, побывавшему даже в Париже с русским войском!..
     Вскоре после полудня Лопарев скончался, и тело его положили на поморскую телегу, укрыв дерюжкой. В Тобольск повезут, в острог, даже мертвого. Опознать надо и бумагу отправить в Санкт-Петербург. Пусть порадуется его императорское величество, самодержец всея Руси...
     Старца Филарета с цепью на руке усадили на одной телеге с сыном Мокеем, спина в спину.
     Ефимии исправник разрешил сесть на телеге возле тела Лопарева.
     Юсковых - Данилу, Поликарпа, Василия повязали одной веревкой. И вдовца Михайлу прихватили - свидетелем будет по делу об убийстве Акулины с младенцем.
     Девять поморских телег потянулись степью к тракту, а там дальше - в Тобольск.
     Истошным воплем огласилась вся приишимская степь...
     Ночью становой пристав с казаками жгли сено и обнаружили сразу пятерых беглецов - в стогу прятались. Повязали спина к спине и отпотчевали плетями без жалости.
     На другой день исправник поджег еще один стог сена, и опять двоих выловили, а один сгорел, не вылез. Кто? Неизвестно. Верижник каторжный, наверное.
     Бабы и мужики подступили: не жгите сено. Чем скот кормить? И сами назвались разворошить все стога...
     На четвертые сутки, до того как из Тобольска вернулся исправник с казачьей сотней, становой со своими казаками успел повязать тридцать семь беглых каторжников. Выслужился-таки и милости сподобился от исправника.
     Вместе с исправником и казачьей сотней в общину явилось духовенство, архиерей с двумя священниками, военный врач и Калистрат с ними. Теперь уже не "многомилостивый батюшка Калистрат", а духовное лицо при архиерее - Калита Варфоломеевич Вознесенский, ставший потом воинствующим обличителем раскольничества, автор незавершенных записок про Филаретовскую крепость, удостоенных особого внимания обер-прокурора синода. "Быть Калите архиереем", - будто сказал обер-прокурор, читая его записки.
     Следом за исправником с казаками и духовными особами пожаловал и сам губернатор. Надо же взглянуть на ископаемых единоверцев Филарета, духовника Пугачева, некогда докатившегося со своим войском до берегов Ишима!
     Немало богатой рухляди доставил исправник и в дом губернатора, конфискованной у беглого опаснейшего преступника Третьяка Данилова!..
     На поиски Третьяка с верижниками-каторжниками кинулись казаки по всей губернии. Кроме того, надо было захватить беглых апостолов Филарета, оглаголенных Калистратом как опасных преступников, на чьей совести немало убийств и самосожжения филипповцев, единомышленников духовника Филарета.
     Пожалуй, никто не проявлял такого усердия по службе, не считая Калистрата-Калиты, как до того неведомый, а теперь всем известный чиновник Евстигней Миныч Скареднов, успевший за четыре дня получить ошеломляющее повышение по службе. Из уездного захудалого городишка Евстигней Миныч перемахнул по воле губернатора в помощники губернатора по Верхней земской расправе! Ему доверен высший суд в губернии над нижним сословием...
     Экипажи, экипажи, экипажи...
     Сытые, любопытные, не ведавшие ни нужды, ни забот, пожилые и старики, в мундирах и золотых галунах и даже молодые чиновные люди расположились на берегу Ишима, невдалеке от знаменитой избы духовника Пугачева, угощались, пили дорогие вина; повара готовили отменные закуски и обеды, а тем временем казаки с исправником и становым приставом вытаскивали из землянок, избушек старух и стариков, мужчин и женщин, подростков и малых ребятишек - "еретиков-раскольников" и гнали их к той самой березовой часовенке, где когда-то старец Филарет творил всенощные молитвы и они пели славу "Исусу сладчайшему, пресладкому!.."
     В свите губернатора было немало губернских светских дам, в том числе и губернаторская дочь на выданье, которую сопровождал сам Калистрат-Калита в избу "духовника Пугачева"...
     - Это те самые костыли? - щурилась близорукая, топкая в перехвате губернаторская дочь. - Ужасно, ужасно!.. Но какая же нищета, боже мой! И здесь жил сам духовник Пугачева, тот Филарет?
     - Жилище, достойное алгимея, - отвечал Калита.
     - Что значит "алгимей"?
     - Мучитель.
     - Как это выразительно - "алгимей"!.. Я его должна видеть. Непременно. Он не убежит из острога?
     Нет, конечно, не убежит. Калистрат-Калита в том уверен. Из царской крепости не всегда удается убежать.
     - Та женщина, как ее? Ефимия! О! Интересное имя. Она висела на этих костылях? Ужасно, ужасно!
     Побывала губернаторская дочь и в избе Ефимии. Щупала пуховые подушки, разглядывала вышивки на полотенцах, зимние шубы на крючьях и особенно заинтересовалась пучками сухой травы, развешенной на стенах. Калистрат, сказал, что Ефимия была лекаршей всей общины.
     - Знахарка? Вот интересно! Она старуха?
     - Нет, Ефимия - не старуха. Еще молодая и даже красивая особа, если ее отметил своим вниманием беглый каторжник Лопарев.
     - Какая романтическая история! Беглый каторжник, дворянин, влюблен был в замужнюю женщину, знахарку. Она его не околдовала?
     Калистрат охотно сообщал, что Ефимию сам старец Филарет на судном спросе оглаголал ведьмой и что Ефимия на пытке отреклась от своего мужа Мокея, того самого убийцы омского купца Тужилина, отпетого в Тобольском соборе как святого мученика, принявшего смерть от еретика-дьявола. И так по всем избам.
     Ходили, брезгливо морщились, щурились, а в избе Данилы Юскова разворошили кованные сундуки и унесли все, что "само прилипло к рукам".
     Тем временем после сытного обеда и разговора на религиозные темы губернатор с его преосвященством архиереем снизошли до "стада еретиков". И такие, и сякие, и разэтакие! И если сейчас же не раскаются во грехе и не вернутся в лоно православной церкви, то всем им уготована геенна огненна, где они будут жариться и париться до нового светопреставления.
     Еретики слушали и молчали.
     И Калистрат-Калита сунулся со своей проповедью, но не успел сказать десяти слов, как полетели в него комья земли и проклятья со всех сторон: "Иуда, иуда! Брыластый боров! Сатано ты проклятый! Иуда, иуда!" И Калистрат, отплевываясь, поспешно отступил.
     Преосвященству угодили комом земли в нос, и лысый старик, зажав нос платком, проклял "дикое стадо сатаны". И губернатору припачкали мундир. "Пороть, пороть всех!" - приказал губернатор, торжественно удаляясь.
     Сразу же после отъезда высоких гостей началась порка. Казачьими плетями и шомполами да по мужичьим костлявым телесам, аж свистело. По полсотни ударов каждому, а некоторым по сотне, глядя у кого какая морда. Бабам и даже старухам и тем уделили казачьих плетей.
     Беглых каторжников пороли с особенным усердием - век будут помнить милость тобольского губернатора и "вольную волюшку"!..
     Беглых каторжников угнали в Тобольск.
     Становой пристав, по указанию губернатора, с двадцатью стражниками поселился в соседней деревне, в двадцати семи верстах от становища раскольников, и должен был вести неустанный надзор за общиною и переписать всех "посконников-еретиков" по приметам, если откажутся назвать свои имена, и список представить в канцелярию губернатора.
     Вопль, вопль, вопль!..
     Из крепости Филаретовой да в крепость царскую. Из огня да в полымя!..


V
  

     Дни, дни, дни...
     И пасмурь, и солнце, и приморозки осенние.
     Опечаленные старообрядцы-филаретовцы, преданные изменщиком Калистратом, убрали ячмень и пшеницу, сложили в поределой роще и огородили жердями.
     Из-за нехватки хлеба пшеничные снопы тащили по избам и землянкам, сушили и вымолачивали вальками, чтоб сварить кашу из пшеницы. Жить-то надо!..
     Во второй половине октября, еще до снега, из Тобольска вернулись десятка два мужиков, Ларивон с ними, помилованный губернатором "за непроходимую тупость и глупость", старец Данило Юсков - "и без того скоро богу душу отдаст", вдовец Михайла Юсков на одной телеге с печальной, притихшей Ефимией, от которой он в Тобольске не отходил ни на шаг, чтобы сама на себя руки не наложила.
     Ни в Верхней земской расправе, учинившей суд над апостолами, убийцами Веденейки, и над Мокеем, ни в самом городе, где жила в казенной заезжей избе, Ефимия не обмолвилась ни единым словом обвинения апостолов. Тиранили ее на осмотрах, не один раз заставляли открыть груди, чтоб поглядеть следы от клюшки, сколько раз в суде напоминали ей об убиенном Веденейке, чтобы она выступила со своим карающим словом свидетельницы и потерпевшей, но ничего не достигли. "Зрить вас не могу, анчихристы! Не вам судить Филаретову крепость, коль сами людей держите в острогах да в цепях да на каторгу шлете!" - только и сказала судьям Ефимия, за что и удалили ее с судебного заседания.
     Третьяка с верижниками Лукой, Гаврилой и Никитой тоже доставили с Тобольск. Схватили в каком-то киргизском ауле.
     Третьяка и Луку заковали в цепи и повезли в Петербург, наверное.
     Калистрат сподобился в священники собора, и бас его гремел теперь на всю губернию: "Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе многомилостивый!.." И в том помог Калистрату-Калите четырехфунтовый золотой крест, переданный им с нижайшим поклоном и раболепием в старческие руки Тобольского архиерея.
     Старец Филарет не дожил до конца следствия - скончался в остроге. С того дня, как упрятали в острог, он не выпил ни единого глотка воды, не съел куска хлеба. Сам себя уморил. Без стона. Без вопля.
     Апостолов Тимофея, Ксенофонта, Павла и Андрея сыскали в одной деревне, невдалеке от города Ишима, и доставили в Тобольск на суд. Батюшка Калистрат, которому они поклялись, что будут "он и они - одно тело", оглаголал их во всех тяжких преступлениях, и Верхняя земская расправа приговорила старцев к вечной каторге.
     "Алгимей, алгимей треклятый!" - стонали апостолы в остроге.


VI
  

     На другой день после возвращения из Тобольска Ефимия собралась в ту трактовую деревню, где обосновался со своими стражниками становой пристав. "Благословлю единоверцев, когда их будут гнать на каторгу", - сообщила Михайле Юскову.
     Михайла вызвался увезти Ефимию на телеге, но она наотрез отказалась. Пешком ушла.
     В тот же день, под вечер, Ефимию доставили в избу к становому, и тот накинулся на нее: как смела покинуть общину без его дозволения?
     - Не каторжная я, не арестантка. Где хочу, там и хожу. В деревню пришла вот.
     - Врешь, врешь! Явилась, чтоб встретить каторжных еретиков? Вижу, вижу!
     - Али кому заказано глядеть на каторжных, когда их по тракту гонят да в этапные остроги запирают?
     Глядеть, конечно, никому не заказано, но если Ефимия замыслила содействовать побегу, то пусть не думает, что это ей удастся. "И ты цепями загремишь!.."
     Ефимия согласилась поселиться в богатой крестьянской избе доверенного казака, где проживал один из стражников. Куда бы ни пошла - и стражник следом.
     Минуло недели полторы, когда стражник сообщил Ефимии, что из Тобольска ожидается большой этап каторжных. "И твой, наверное, припожалует".
     - Благодарствую за доброе слово, - поклонилась Ефимия и с утра вышла за околицу деревни к этапному острогу - деревянному бараку за высоким забором из сосновых брусьев, заостренных сверху.
     Узел Ефимии, в котором она несла для каторжников хлеб, сухари, отварное мясо, пяток вареных кур, сам становой пристав проверил: "Как бы напильник не передала".
     День выдался сумрачный, ветреный. Ефимия укрылась от ветра в будке для часового, покуда этапный острог пустовал, и неотрывно глядела на черный тракт.
     Под вечер показались этапные. Она их услышала и увидела...
     "Тринь-трак, тринь-трак", - вызванивали безрадостную песню тяжелые цепи, и такие же тяжелые думы угнетали Ефимию: "Доколе цепи звенеть будут, господи? Слышишь ли ты?!" И вспомнила Лопарева. Давно ли то было? Давно ли потчевала кандальника отварной курицей и сидела с ним ночью возле телеги, когда раздался вопль Акулины с младенцем?! Давно ли? И вот не стало ни крепости Филарета, ни самого Филарета нету в живых, и возлюбленный Лопарев нашел нежданную смерть в ее избе. "Богородица пречистая, зрила ли ты убивство? Пошто дала силу разбойнику с ножом? За што караешь меня, скажи?!"
     Никакого ответа. Только звон кандалов на тракте.
     Впереди - трое верховых в шинелях и с ружьями. За ними каторжники, по три в ряду. Мокей с Микулой шли головными, и между ними еще какой-то богатырь. За их спинами - верижники Никита и Гаврила и апостол Ксенофонт. А вот и знакомые посконники, с которыми шла от Поморья. И Поликарп Юсков, и Трохин, и Пасха-Брюхо, и Мигай-Глаз! Сколько их? Полсотни душ! И всех их оглаголал иуда Калистрат многомилостивый!..
     Мокей, Микула и все единоверцы глядели на Ефимию. как на чудо, осеняя себя крестами. Не видение ли?
     Ефимия стояла на коленях и молилась.
     Подъехал верховой стражник в серой шинели на карей лошади и, взмахнув плетью, крикнул:
     - Пшла, пшла, баба! Чаво молишься? Баба ни слова в ответ.
     - Пшла, грю! - И хлестнул плетью. Ефимия не ойкнула, только чуть вздрогнула.
     Мокей рванулся было к подружии на выручку, но удержали Микула и верижник Гаврила со спины.
     - Р-р-растопчу, стерва! - Стражник направил коня на Ефимию, но конь попятился, как перед высоким барьером. Ефимия даже не подняла голову. - Да ты што, баба? Пшла, грю!
     - Топчи, топчи! Бей плетью, руби шашкой. Исполни волю сатаны, и благодать тебе будет от царя-батюшки.
     - Эв-а! - покосился стражник. - Али у те кто из сродственников в каторжных?
     - Муж мой.
     - Эва! Который?
     - В первом ряду. Дозволь передать узел.
     - Не положено. С начальником говори, с офицером. Подъехал конвойный офицер. Что еще за женщина с узлом? Тут и становой пристав подошел. Так, мол и так. Жена одного из каторжных, Мокея Боровикова, осужденного в Тобольске за убийство купца Тужилина на вечную каторгу. Узел ее тщательно проверен.
     - На ваше усмотрение, - отговорился грузный становой, а сам в сторону: пусть конвойный офицер решает, допустить или нет жену на свидание с каторжником.
     - Не будет свиданки, говорю. Ступай, баба! - И, подобрав поводья солового иноходца, поехал сбочь строя этапных, усталый и злой как черт, отупевший от непрерывного звона кандалов.
     Мокей неотрывно глядел на Ефимию. "Подружия моя, подружия! Едная на всем белом свете. Не зрить мне тебя до скончания века. Кабы раньше пригляделся к тебе, подружия, понял бы тебя нутром, разве была бы мне каторга? Подружия! Прости мя", - думал Мокей, стиснув зубы. И вдруг как волною ударило: "Благостная! Благостная! Исусе Христе! Благостная!" И, гремя цепями, каторжные, вчерашние общинники, попадали на колени и молились, молились, будто зрили не Ефимию, а богородицу пречистую, сошедшую с небес на кандальный тракт.
     Один из апостолов Филаретовых, Тимофей, затянул псалом: "Восстань, господи, во гневе твоем, подвигнись супротив врагов лютых, сиречь еретиков-щепотников, и дай им суд и кару!.." - и гаркнул на всю степь: "Кару, кару, кару!.."
     - Молчать! Молчать! - метался на коне конвойный офицер и хлестал каторжных плетью.
     Пешие стражники ощетинились ружьями.
     - Гнать бабу! Гнать! - рыкнул офицер, налетев на Ефимию с плетью, но не ударил. Двое стражников подхватили Ефимию под руки и поволокли по тракту в сторону деревни. Саженей на двести отнесли и там бросили вместе с ее узлом. Она тут же поднялась и пошла следом за стражниками.
     - Стерва баба, н-назад!
     - Иду назад. А вы вперед гнали.
     - Поддать, што ль! - И поддали Ефимии, но разве ее устрашишь такой поддачкой, если раскаленной клюшкой Филарет не мог исторгнуть из ее груди вопля?
     Пришлось одному из стражников караулить Ефимию, а другой ушел загонять этапных в острог.
     Всю ночь Ефимия провела у острога, прячась от стужи возле высокого забора.
     На зорьке, когда над степью курился туман, поднялись каторжные. Слышались хриплые голоса стражников, унтеров, а потом и звон цепей. Ефимия опять вышла к воротам острога. "Иди, иди, холера! До чего же ты вредная баба! Вот заявится из деревни старший офицер, заработаешь порку. Чистое дело - заработаешь!"
     Отдохнувший в деревне старший конвойный офицер на этот раз смилостивился, заговорил с Ефимией. Кто? Откуда? Далеко ли та община раскольников, где скрывались беглые каторжники? И правда ли, что общиной правил духовник самого Пугачева и что они, общинники, будто бы шли в Сибирь, чтобы поднять каторжан на восстание?
     Ефимия сказала, что они шли в Сибирь, на Енисей, в тайгу, спасаться от анчихриста и что никому зла не сделали, а жили тихо и мирно, и за все в ответе перед богом.
     - Говори! Слышал, как вы там жили в общине! И сами себя терзали, и архиерея с губернатором закидали грязью. За такое дело - всех на каторгу! - И, помолчав, спросил: - А где та баба, которую на суд привозили в Тобольск? Ребенка ее удушили какие-то апостолы, и ей груди прожгли - вчистую изуродовали. Живая?
     - Живая, - тихо ответила Ефимия.
     - Не убежала из общины?
     - Куда же ей бежать?
     - В монастырь ушла бы в православный. В Томске есть такой монастырь.
     Ефимия просила дозволения проводить мужа Мокея по тракту. "Там я уйду в свою общину. Пешком сюда пришла, чтоб повидать мужа и проводить его".
     - Чудище твой муж. Бревно.
     - Какого бог дал.
     - Ищи другого. Самое время. Из вечной каторги не возвращаются. Понимаешь?
     - Одна буду жить.
     - Ребятишек много?
     - Много, - соврала Ефимия, а в сущности сказала правду: мало ли она выходила ребятишек от смерти за долгую дорогу от Поморья?
     - Сожрут тебя каторжные. Не боишься?!
     - Меньше мучиться, барин, коль сожрут.
     - Ладно. Разрешу тебе идти рядом с мужем, только придется обыскать тебя всю до нитки. Чего доброго, напильник передашь или какую-нибудь пакость. Согласна? Имей в виду, баба, при обыске раздену. Или проваливай дальше!
     Ефимия побожилась, что с ней нет никакой пакости. Но разве конвойный начальник поверит? Ни богу, ни брату, ни матери родной такие люди не доверяют. Испытанное дело. Каторжных гнать из губернии в губернию по Сибири - не солому везти по тракту.
     Как ни стыдно было, а пришлось Ефимии раздеться в караульном помещении. Обыскивать вызвали одну из благородных арестанток - шла на вечное поселение. Тут же сидел и сам конвойный начальник. Таращил глаза на Ефимию да причмокивал губами: так бы и сожрал.
     - Красотка ты, скажу! А? Какая, а? - И не стыдно вам, ваше благородие?
     - При моем деле стыд вышел из употребления. А что у тебя за рубцы на груди и на животе? - И подошел посмотреть. Ефимия готова была выдрать ему глаза, но стерпела.
     - Э, да не тебя ли жгли, баба? Чистое дело, тебя!
     - Отроду такие рубцы. Отроду.
     - Ври! Или я сам не клеймил шкур каторжанских? Трудно было, а? Ревела?
     - Радовалась и молилась.
     - Ну, ну. Не пугайся и не ерепенься. Выгоню из караулки, и пометешься одна по тракту. Я всех щупаю, баба. Такая моя должность. По грудям-то не видно, чтоб у тебя было много ребятишек. Меня не обманешь - свою бабу имею. Трех народила - и титьки опустила, как и должно. А ты красотка.
     Стыд и срам, а что поделаешь? Вот они какие, слуги анчихристовы! Есть ли у них совесть? Или они ее потеряли еще в утробах своих матерей?
     Из караульного помещения, когда этапные выстроились перед выходом на тракт и телеги с поклажей и с больными выехали за ворота, конвойный начальник сам вывел Ефимию к Мокею:
     - Молись богу, бревно! Жена твоя - сто сот стоит, если явилась проводить тебя, чудовище.
     Мокей не успел ничего ответить, как Ефимия опустилась на колени, перекрестилась и поцеловала кандалы на его ногах.
     - Подружия! Их ли лобызать?!
     - Долго тебе их носить, Мокеюшка. Дай бог, чтоб не погубили они в тебе живую душу. Оттого и поцеловала их - не чувствуй их тяжести.
     Мокей трудно захлюпал носом:
     - Подружия моя! Едная! Не зрил тя, не понимал!.. Мытарил, яко алгимей треклятый!..
     - Поцелуй меня, Мокеюшка. Сколь не виделись? Знала же, не забыла, что Мокей никогда не целовал ее.
     И умел ли, отважный и бесстрашный поморец?
     Гремя цепью, Мокей неловко поднял руки, обнял Ефимию, как мог, и прильнул к ее устам - не оторвать. "Подружия!.. Едная!.. Светлая!.. Благостная!.."
     И кандальники-единоверцы Микула, Никита, Гаврила, Пасха-Брюхо, Мигай-Глаз и многие даже чужие и неведомые для Ефимии люди, глядя на нее и на Мокея, горько заплакали и вспомнили, быть может, своих несчастных матерей, невест и верных подружий...
     - Пшли! Ша-гом арш! Арш! Арш!..
     И разом, как колокольный перезвон, звякнули цепи головных каторжников, и постепенно, ряд за рядом, тронулся по тракту весь этап, растянувшийся на четверть версты.
     "Тринь-трак, тринь-трак, тринь-трак..."
     Путь сибирский дальний!..
     Ефимия и Мокей шли, взявшись за руки. Впервые в жизни! И здоровущая ладонь Мокея показалась Ефимии такой нежной и жалостливой, что она не чувствовала ни ее тяжести, ни ее силы, как бывало не раз, когда Мокей хватал ее по-звериному, кидая наземь, как щепку.
     Нет, он не убивец купца. Шибанул кирпичом кто-то из купеческих возчиков, а на него свалили. В остроге толковали: писать надо бумагу царю. Да чего там! Лучше каторга, чем помилование царя-кровопивца.
     Не забыл Мокей и про брыластого борова Калистрата.
     - Зрила, сколько наших людей цепи тащат? Про апостолов глагола нету. Собаки! Не жалкую. А вот как Ми-кула, Никита, Поликарп, Гаврила, Пасха-Брюхо, как другие верижники и посконники, - тех жалкую. Семьи остались. Ребятишки, бабы едные. Как жить будут? Мытарство, мытарство. Через кого погибель пришла? От брыластого борова. В милость вошел ко щепотникам, паче того - архиерею, собаке. На судилище всех оглаголал. Слышала? Кровь кипела - удушил бы. Да цепи вот!
     - Так, Мокей. Цепи, - подтвердил Микула.
     - И бог то зрит и милостью осыпает мучителя, а праведники цепи тащат. Тако ли?
     Ефимия вздрогнула. Сама о том не раз думала! На привале попрощалась с Мокеем и со всеми одиноверцами-каторжанами.
     Этапные тронулись в путь...
     - Прощевай, подружия! Навек прощевай! - кричал Мокей.
     - Прощевай, Мокеюшка! Прощевай! Не зри небо в тучах. Не губи живую душу!
     - Прощевай, благостная! - кланялись единоверцы. Ефимия долго еще шла сбочь дороги.
     "Тринь-трак, тринь-трак", - стучало железо в безмолвном просторе равнинной степи.


   Аполог


I
  

     Из сумерек тирании слышится вопль: "Велика Русь, а деться некуда!.."
     Остроги и цепи, стражники и жандармы, арестантские одежды и бубновые тузы на спинах каторжан: "По высочайшему повелению..."
     Пятерых удавили на одной перекладине...
     Тысячи забили шпицрутенами...
     Сотни заковали в кандалы и угнали в Сибирь на каторгу...
     Солдаты били в барабаны. Розовело небо.
     "По высочайшему повелению..."
     На руках цепи. На ногах цепи.
     Зной и жажда.
     Показалось какое-то поселение. Полз, полз к людям...
     - Воды, воды, воды!..
     - Изыди, сатано! Хлебай смолу кипучу!..
     А розовое солнце так же поднималось над миром, как в то утро 13 июля 1826 года, и пятеро повешенных висели на пеньковых веревках на одной перекладине...
     Кузнец Микула пилил заклепки.
     "Дззз... дззз... дззз" - пел напильник...
     - С той деревни и я родом. Там, почитай, вся деревня из Боровиковых состоит. Слыхал, может, от деда, как он выиграл в карты имение у помещика Боровикова? Эх-хе-хе! Житие барское да дворянское. Родитель мой, Наум Мефодьев, по прозванию Боровиков, старостой был на деревне. Слово такое сказал - два помещика взъярились, яко звери лютые. Палками бит был нещадно, и тут же смерть принял...
     Небо перемигивалось звездами. Тишина. Истома. И вдруг в этой тишине раздалось долгое и трудное: "Ма-а-а-туш-ка-а-а! спа-асите!"
     Судная ночь...
     По всей России вопль и стон. От поколения к поколению одно и то же: холопы - под барином, барин - под царем, царь - под богом, а бога никто не видывал, никто его голоса не слыхивал.
     Неистово, до исступления, молились в неведомое, не получая ни ответа, ни поддержки...
     Из века в век: "Глас вопиющего в пустыне..."
     В окружающей жестокости Филарет утвердил свою жестокость, чтобы сохранить общину. И он сумел это сделать, духовник Пугачева. Через всю Россию-матушку провел единоверцев, и вдруг предательство брыластого борова Калистрата - и более полусотни душ обрели цепи. И сам Филарет - гордый и непримиримый старец - почил в каменном подвале Тобольского острога, и кто знает, где захоронили его бренные останки!


II
  

     Не стало крепости Филаретовой... В судной избе поселилась семья поморца Валявина - осьмнадцать душ. Лоб ко лбу, плечо к плечу. Пятеро мужиков - сыновья старца Валявина. Снохи, детишки, старуха на изжитии.
     Дочь Валявина Акулину с младенцем сожгли, яко еретичку. Легко ли?
     На костылях - рухлядь домашняя. На тех самых костылях, где совсем недавно исходила воплем Акулина, кряхтел апостол Елисей и мучилась благостная Ефимия...
     Старик Валявин не стал молиться на испоганенные иконы - прорубил в избе дырку на восход солнца: "Бог-то, он не в досках, а на небушке пребывает". И вся семья Валявина молилась в дырку, а потом и другие стали также молиться.
     С того пошло новое верование - "дырники".
     Данило Юсков уверовал в явление богородицы под рябиной, хотя сама Ефимия молчала теперь про богородицу. Данило Юсков рассудил так: богородица сказала болящей Ефимии, что спасение будет под рябиной, значит, надо всем носить рябиновые крестики, тем паче рябина не кипарис, не благородный лавр, везде произрастает, и даже в Сибири.
     Многие общинники нацепили на себя самодельные рябиновые крестики и собирались у старца Данилы слушать его проповеди и чтение Писания.
     Рябиновцы не только усердно молились, но и прибрали к рукам лучших лошадей, коров, овец, и конная мельница с крупорушкой оказалась у рябиновцев. Так что в общине не раз вспыхивали потасовки. Мужики хватали друг друга за грудки, за бороды.
     Бабы тоже не отставали - тайком уводили коров и телят к своим землянкам и клетям, всячески понося друг друга. Особенно враждовали рябиновцы с ларивоновцами. Ларивон явил себя духовником заместо упокойного батюшки Филарета, и к нему в избу стекались крепчайшие поморцы, совершали всенощные молебствия, проклиная вероотступников и более всех Юсковых, из-за которых будто пришла напасть на всю общину поморских раскольников.
     Так мало-помалу единая крепость распалась на разные толки, но никто из общинников не явился с раскаянием в православную церковь и не примирился с царской властью.


III
  

     Лохматая, постылая осень.
     Вчера еще над Приишимьем пролетела последняя связка курлыкающих журавлей, а ночью ударил приморозок с ветром - и Ефимия озябла в своей избенке.
     Ночь тянулась, как суровье на кроснах, - однообразно и бесконечно. Скорчившись под рухлядью, Ефимия никак не могла уснуть и все глядела в квадратное оконце. Голые сучья рябины, качаемые ветром, тоненько царапали стекло. Когда-то ей привиделась богородица под рябиной. "Не было того, не было! Туман единый да сон тяжкий".
     Нет, она не запамятовала свои молитвы. Всенощные, до измора тела и духа, недельные раденья с тысячами земных поклонов, и никто не отозвался на ее молитвы - ни бог, ни сын божий Исус, ни матерь божья.
     "Веденейку удушили под Исусом!.."
     Если бы Исус был камнем, то и камень треснул бы от горьких стенаний Ефимии и надрывного вопля Мокея.
     Но камень не треснул, потому что и камня не было.
     "Нету у него грома. Нету у него молний. Нету у него ушей. Нету у него глаз. Пустошь едная. Исус от книг произошел со богом своим. От Библии той да Евангелия. Умыслили, звери!.."
     И вот Ефимия осталась одна. Совсем одна в березовой избенке, продуваемой студеным ветром.
     Не жена, не девица, не вдовица.
     Мученица.
     Тьма. Тьма. Забвение.
     Жестокое одиночество и неприкаянность живой среди живых, "в тумане пребывающих".
     Сплетаются два голоса. Она их теперь все время слышит. И днем и ночью.
     "Не надо молитв, Ефимия! Никто их не слышит. Ни бог, ни богородица".
     Может, это душа убиенного кандальника Лопарева тревожит сейчас Ефимию и не дает спать?" "Мужем назвала, а женой не была". Не он ли, Лопарев, звал ее уйти из общины? Не родной ли дядя Ефимии зарезал Лопарева?
     "Возлюбленный мой, муж мой, где ты? Как то случилось, боже?! Видел ли ты, боже, как злодей ударил праведника ножом и смерть стала?"
     Отвечает Мокей громовым басом:
     "Нету бога, Ефимия! Нету! Сына мово и твово, Веденейку кудрявова, под Исусом удавили. И бог то зрил и силу дал душителям. Такого бога, паче с ним Исуса, пинать надо... Али ты веруешь опосля железа? Опосля Веденейки? Озрись, отринь туман тот!.."
     Озрилась. И отринула.
     За неделю ни одного креста не положила, ни одной молитвы не прочитала, ни одного поклона не отбила перед единственной иконой богородицы. На приветствия единоверцев "спаси Христос" отвечала молчаливым кивком головы. И вот сейчас, лежа в постели, хотела бы помолиться, чтобы вздохнулось легче, да руки не поднять. Вера иссякла, как источник в Аравийской пустыне. Шли дожди - прохладою дышал источник. Настала знойная, иссушающая пора - ушел источник.
     Одна!..
     Печаль точит сердце, нужда - тело.


IV
  

     Не посконью повязывают судьбы, а страданием и горем.
     И чем тяжелее горе, тем крепче узы людей.
     Плечом к плечу - легче жить.
     Ни радости вечной, ни печали бесконечной.
     Не одна же, нет! Люди кругом, или вот хотя бы вдовец Михайла Юсков каждый вечер наведывается к Ефимии. То охапку дров несет, то свежей рыбы, то мяса, то муки, и все смотрит и смотрит, как будто она, Ефимия, - солнце красное.
     Молодой еще, красивый и неглупый мужик. Русая борода и вьющиеся на темени волосы. Мягкие, ласкающие синие глаза, как у покойного Лопарева, и тихая, застенчивая улыбка. Такой мужик воды не замутит и сам себя от обиды не защитит. Смиренный и робкий, а ведь Юсков же, правнук мятежного стрельца, помышлявшего убить Петра Первого, сын хитрущего Данилы, сумевшего до того разжалобить тобольского губернатора, что тот отпустил его "упокоиться в общине".
     В кого же он такой, Михайла?
     Спросила:
     - Часто ко мне ходишь, Михайла. Или сказать что хочешь?
     Молчит и голову уронил.
     - Али от скуки время цедишь сквозь пальцы? Говори!
     - Прости, ради Христа, благостная. Жить не могу, не зрив тебя хоть едный день.
     - И в жены взял бы?
     - Господи! Век бы молился. Едная на всем белом свете. Да разве мыслимо? Шутейно глаголешь.
     - Потто шутейно? Али я юродивая? И мне солнце светит.
     - Кабы согласилась, да я бы, осподи прости, воскресе из мертвых. Без тебя нету жизни мне, скажу.
     - И на смерть пошел бы за слово мое?
     - Пошел бы!
     - Не убоялся бы?
     - Хоть сейчас режь! Возьми нож и убей. Руки не подыму.
     В пухлых губах Ефимии - тоскующая усмешка, а в черных глазах затаился огонь загнетки, когда в кучу собраны горящие угли.
     Вот он, охотник-поморец! И на зверя с рогатиной хаживал, и по Студеному морю плавал, и от трудной работы рук не прятал за пояс, а сам за себя постоять не может.
     - Вижу то, вижу, - горестно промолвила Ефимия, вздохнув. - Робкий ты и тихий. А я смелости жду, не покорности. Пошто на огонь не пошел за Акулину? Пошто зрил убивство и рук не поднял? Младенца твово сожгли, подружию, и ты то видел, а молитву творил всенощную. Пошто не отринул самого бога за то убивство? Пошто не кинулся на апостолов треклятых, хоть бы потом смерть стала? Как можно жить так, Михайла?
     У Михайлы глаза округлились и кровь ударила в лицо. Глагол-то Ефимии еретичный! Отринуть бога - слыхано ли?! Или для испытки духа обмолвилась Ефимия?
     - Ступай, Михайла! Не тревожь душу. Не пара мне тихая птица без когтей, когда кругом кровожадные коршуны летают. Убивец твоей Акулины, брыластый боров, и теперь в холе проживает, а братья твои - Поликарп, Андрей, Микула - цепями гремят. Ах, если бы я родилась мужчиною!
     И вдруг спросила:
     - Пошто не убил брыластого в Тобольске, когда он наших единоверцев оглаголивал?
     Легко сказать: убить самого Калистрата, проживающего в Тобольске под защитою псов царя-батюшки - казаков, жандармов и чиновников с губернатором!
     - Веруешь ли ты в бога, Михайла?
     У Михайлы от такого вопроса в глотке пересохло. - Спаси Христос, благостная!.. Как можно!.. Испокон веку!.. Что б! Как можно!..
     У Ефимии отвердел взгляд и стал жестким, давящим.
     - Когда жгли Акулину со чадом твоим, молился?
     - Спаси Христос!.. Всенощная шла!.. Как же не творить молитву?
     - Просил смерти аль жизни чаду своему?
     Михайла вытер рукавом посконной рубахи пот с лица, еле ответил:
     - Обеспамятствовал на моленье-то! Страхи господни!..
     - И бог зрил тот огонь, и слышал вопль Акулины со чадом, и не ударил апостолов громом, и не залил тот огонь дождем? За рекой в ту ночь дождь шел.
     - Не ведаю, благостная.
     - Я зрила тот дождь и молила бога, чтобы он залил судный огонь, да не случилось то. Отчего так, скажи?
     - Не ведаю, благостная.
     - Ведать надо, Михайла! Кабы был господь на небеси, не стало бы смерти для Акулины со чадом, а была жизнь. И Веденейка мой не лежал бы во сырой земле, а пребывал бы возле груди моей. Али мне не жгли тело именем Исуса? Али я не висела на костылях, а Исус зрил меня с икон и громом не ударил апостолов? Пошто так?
     - Не искушен я в Писании, благостная!
     - Писание! - Ефимия покачала головой. - Блуд в том Писании да скверна книжников. В Писании глаголют пророки да апостолы: раб - живи рабом, господин - проживай господином. Тако ли надо жить? Хошь ли быть рабом, холопом?
     - Лучше смерть, а холопом не буду!
     - Тогда ты не веруешь в бога, Михайла! Бог заповедовал чрез своих пророков, чтоб ты рабом был, ярмо на шее таскал. Али ты от знатного рода корень ведешь? Али твой родитель - князь? Как ты можешь проживать вольно, коль от холопа произошел на белый свет? Стань рабом, как господь бог велит!
     Михайла опустил голову, сопит, думает. Трудно, с оглядкой. Правда ли, что бог заповедовал ему вечное рабство? И не верить Ефимии нельзя - она-то знает Писание!
     - Слушай. Если ты будешь мужем моим, и я принесу тебе две дочери - кровь от крови твоей, и дочери потом вырастут, придут к тебе и скажут, что они хотят спать с тобой и родить от тебя младенцев, как ты сделаешь?
     - Исусе Христе! Как можно то?!
     - Можно, Михайла, если в бога веруешь! Лотовы дочери спали с отцом своим. Потом и сынов народили, и бог за то дал им святость. Веруешь ли в это?
     У Михайлы рубаха взмокла. Он что-то слышал про Лота и его дочерей, как они убежали из города Содома, потом пришли в город Сикор и не стали там жить, как все люди, а ушли с отцом в пещеру, где и свершили "таинство со своим отцом", предварительно напоив отца хорошим вином, чтобы он спьяну не разобрал, с кем спит: с дочерями или с женой. Но одно дело - читать Священное писание, другое - вообразить подобное со своими дочерями. Экая скверна и паскудство! Но как же можно назвать паскудством Святое писание? Глагол пророков?
     А Ефимия долбит свое:
     - Знаешь, бог сотворил Адама, а потом Еву из ребра Адамова. И они через змея свершили тяжкий грех и народили детей, и бог проклял их. А кабы не свершили грех, так бы и жили двое на земле? И нас бы не было, и никого бы не было на всей Руси! К чему тогда бог сотворил самое землю? Как могут два человека жить на всей земле, подумай! И откель, скажи, другие люди пошли? Ева народила детей, а других детей не было на всей земле! Выходит: братья поженились на сестрах, и бог то зрил али на небе в тучах прятался?
     - Не ведаю, благостная!.. Не искушен в Писании, прости меня, господи!
     Ефимия усмехнулась:
     - Господь простит! Хоть мать убей, хоть отца иди зарежь - все простит. Да люди не простят, Михайла. Веровать надо в людей, а не в бога. Не бог сотворил человека, а сам человек себя сотворил, чтобы жить на земле господином. Такоже было, думаю. Зло и добро в людях пребывает, а не на небе у бога. Ноне вот брыластый боров молитвы творит в соборе, крестом осеняет людей и купель для младенцев, - а кто он сам?
     - Алгимей треклятый!
     - И он тоже молится Исусу, и ты молишься. Чью молитву бог слышит?
     - Праведная молитва угодна господу богу. Не алгимеева!
     - Праведная? Значит, это господь заковал единоверцев в цепи, когда услышал молитву брыластого борова? Тогда ступай, Михайла, в Тобольск и поклонись в ноги брыластому, а ко мне не ходи, слышь? Отринула я бога, Исуса и святых угодников, которые Калистратами были при жизни, а потом во святые перешли. Не верую более в туман да скверну Писания. Не верую! Не дам, чтобы дочери мои по Писанию спали с отцом своим, с моим мужем. Не дам! И рабыней не буду вовек!
     Помолчав, спросила:
     - Теперь возьмешь меня в жены? Сказывай!
     Михайла таращил глаза и слова вымолвить не мог. Сама Ефимия отреклась от бога! Сама Ефимия! Крепчайшая из крепких праведниц!
     - Как можно, благостная? Богородицу зрила!.. Кабы господь не защитил тебя, огнем бы сожгли апостолы.
     - Не господь, сама себя защитила. Если бы назвала апостола Калистрата, какие он тайные реченья вел у Третьяка, и смерть была бы мне, и Калистрату, и всем Юсковым. Ведаю то. И богородицы не было. Тяжкий сон был от измора тела и духа. Во сне и в яму падаешь, а как озришься - на постели почиваешь. Али ты без снов живешь? Иди, Михайла. Иди! Когти точи, чтобы ястребом быть, а не голубем, какой в когтях ястреба смерть находит. Озрись сам, и ты увидишь: есть бог или нету. Брыластого повидай. Может, он укрепит веру твою, а не ходи ко мне: я порушу веру. Иди!
     Сам не свой ушел Михайла и сенную дверь не закрыл.
     Минуло три дня. К Ефимии понаведался Ларивон и спросил, не знает ли она, куда исчез Михайла Юсков...
     - Михайла? - удивилась Ефимия.
     - Два дня как нету. На соловом жеребце уехал. С норовом который. Как он иво взнуздал, нихто не видел. Нету ни солового, ни Михайлы. А вдруг становой со стражниками приедет да спросит: все ли в общине, - как говорить тогда?
     - Так и скажи: все, мол. Али тебе становой поручил головы считать и за бороды держать?
     Нет, такого поручения от станового не было.
     Ларивон успокоился и ушел.
     Ефимия встревожилась - куда же исчез Михайла? Что еще надумал? Не сбежал ли он из общины?
     И старец Данило приходил, спрашивал, да что она могла знать! В чужую думу руку не засунешь и глазом не заглянешь.
     Прошла неделя, другая. От Михайлы ни вестей, ни костей...


V
  

     Зимушка-зима! Не рано ли завьюжила метелица, распушив белый хвост на всю Приишимскую степь?
     Курятся дымки в избушках и землянках поморцев, и редко где ночью мерцает огонек: сало берегли, - зима-то длинная, а смолья достать негде. И только в избенке Ефимии до поздней ночи светилось оконце.
     Ишим сковало льдом. Снегом перемело дорогу от займища общины до кандального тракта. Поморцы обмолотили хлеб ценами, провеяли лопатами на ветру и мололи зерно на конной и ручных мельницах.
     Ефимия ждала и не ждала Михайлу - сгинул, может. Ночами, прокидываясь ото сна, к чему-то прислушивалась, вздыхала или плакала в подушку.
     И вдруг среди ночи кто-то постучал в оледенелое оконце. И голос: "Благостная, благостная!" Михайлы голос. Соскочила с лежанки да к оконцу:
     - Ты ли здесь, Михайла?
     - Я, благостная.
     - Господи! - И, не вздув огня, в одной рубашке выскочила в сени, вынула перекладину из скоб и - босая на улицу.
     Лунная тишь и мороз к тому же. Серебряными блестками играет девственно белый снег. Михайла будто испугался, попятился, а вместе с ним, храпя, закусывая железные удила, попятился дымчато-белый гривастый жеребец. Михайла в шубе, в пимах и в шапке-сибирке с опущенными ушами. Не признала даже - до того переменился мужик.
     - Ты ли, Михаила?
     - Я, благостная. Не зрить мне тебя, прости господи!
     - В избу иди. В избу.
     - Не вздувай огня, Христом-богом прошу, - проговорил Михаила чужим, хрипким голосом.
     - Иди же, иди! - А у самой голос срывается и босые ноги прихватывает на снегу.
     Лунная сковорода светится, а не греет. Жеребец снег гребет копытами. За седлом, в тороках, какая-то кладь, стянутая веревкой.
     Переступив порог, Михайла опять напомнил, чтоб Ефимия не вздувала огня.
     - Да што с тобой подеялось, Михаила? Извелась я, ожидаючи тебя. Сколь время прошло-то! На неделе рождество, а тебя все нет.
     - Мог сгинуть, да сдюжил. Без бороды возвернулся вот, и на голове волосов нету-ка. Срамота! Исчадие.
     И в самом деле Михайла без бороды.
     - Где же ты был?
     - В Тобольске, благостная. Урок дал себе: изничтожить брыластого борова али живым доставить в общину да судный спрос учинить изменщику треклятому!
     - Исусе Христе! И это говорит Михайла - робкий и тихий мужик. Как же ты урок такой загадал себе? Мыслимо ли?
     - И голубь на ястреба кидается, благостная, коль к тому час подойдет, - ответил Михайла, переминаясь у порога. - В ту же ночь, как ты мне поучение сделала про брыластого, у меня будто земля ушла из-под ног. Вот, думаю, где же он, Исус Христос, Спаситель, когда по земле ходит брыластый боров Калистрат и молитву ему возносит? И порешил тогда: не жить алгимею! Али мне пусть будет смерть, али изменщику, чрез которого братья мои цепями гремят на каторге.
     - Если бы я знала, не говорила бы так в тот вечер.
     - Пошто не говорила бы?
     - Через меня на смерть-то пошел!
     - Не чрез тебя, благостная, а от своей души. Места себе не находил. Сколь единоверцев загубил брыластый - умом рехнуться можно.
     - Один ли он, брыластый, под царем проживает? Сколько их ходит с шашками да с ружьями? И стражники, и казаки, и губернатор с жандармами и чиновниками. Да мало ли их, кровопивцев! Одного брыластого убьешь - десять других будет. Спокон веку так, Михайла. Кабы всю крепость порушить: с царем, с алгимеями, со жандармами и помещиками, да чтоб сам народ власть вершил, тогда и вольная воля настала на всей Руси - от моря до моря. - И, помолчав, спросила: - Где же ты таился? В Тобольске?
     - У единоверца Варламия Перфилыча. Он ишшо хлебом-солью потчевал, когда расправа шла. Помнишь? Старой веры держится, хоша и проживает при городе. Косторез знатный. Из Поморья такоже, как и мы. У него проживал и в болести мучился: черная оспа повалила. Мрут в Тобольске от оспы - кажинный день гробы тащат да воплем исходят. И меня скрутило. И всю семью Варламия Перфилыча. Дочка у нево померла и старуха. И я чуть не помер, осподи прости.
     - Из-за меня сгинуть мог!
     - Што ты, благостная! Это господь на Тобольск мор наслал, а ты на себя вину берешь. Кабы не ты, и я бы помер. Одной тебе молился, истинный бог. Как вроде ты святая.
     - Не говори так, не говори! - испугалась Ефимия.
     - Истинную правду глаголю. Вот, думаю, ежели благостная святое реченье вела, минует меня черная смерть. И стало так: минула. А дохтура те, окаянные, того и ведают - бороды стригут да головы оболванивают. И все лекарство. Иуды! За бороду я бы им башку оторвал.
     - Вырастет борода-то, вырастет. Слава богу, сам живой вернулся.
     - Конопатый я таперича. Образина-то - сам не зрил бы.
     - Оспинка - божья щедринка, аль не знаешь? Прививная оспа - антиева печатка. Да неправда то! Ох, неправда! От черной оспы да от холеры - молитвами не спасешься. Не дай-то бог!
     - Не дай бог, - ответно вздохнул Михайла и вдруг горестно промолвил: - Жить мне таперича вековечным вдовцом.
     - Пошто так?
     - Доля такая выпала. За конопатого разве приворотная перестарка пойдет аль какая порченая. К чему то мне? Один буду мыкаться да сам с собой аукаться.
     Ефимия подошла ближе. Михайла уперся спиной в стену.
     - Не зри меня, не зри! Хворь-то и к тебе пристанет.
     - Не боюсь я ни хвори, ни смерти, Михайлушка. Чрез огонь и смолу кипучую прошла - мне ли убояться оспы? Дай обниму тебя, мученик праведный.
     - Погоди, погоди, благостная! При свете али при солнце плеваться будешь. Легче умереть, чем экое пережить.
     - Не в лице красота-то, а в душе, Михайла! Много я перетерпела в жизни за двадцать-то пять годов, а кабы ты не возвернулся к рождеству, ушла бы из общины. До каторги дошла бы к единоверцам и, чем могла, помогла бы им.
     У Михайлы жар по телу, и в нот кинуло. Схватил бы Ефимию, обнял, да робость мешает.
     - Спросить хочу: брыластого куда деть? Может, на моленье поднять всех, чтобы поглядели на иуду мертвого да проклятье наложили?
     До Ефимии не дошло: брыластого? Какого брыластого?
     - Да Калистрата-иуду. Мертвый токо. В тороках привязан.
     - Исусе Христе! - перепугалась Ефимия. - Ты ли это, Михайлушка? Как ты осилил его?
     - Тебе молился, говорю. И силы у меня будто прибавилось. С тремя бы брыластыми совладал.
     - Господи! Как же ты, а?
     - Неделю караулил алгимея. Иуда, запершись, сидел дома - черной оспы боялся, сатано. На молебствие в собор явится и скорее домой едет на санках. Выезд, как у архиерея. Сказывают: золотую цепь от Филаретова креста продал в казну, а крест архиерею ублаготворил, паскудник, и в милость вошел. Проживал в доме при ограде самого архиерея. Там и стукнул я ево. Булавой да по башке. Варламий Перфилыч булаву удружил. Конь не сдюжит удара.
     - Исусе Христе! Михайлушка! Прости меня, что тогда посмеялась да робостью и тихостью укорила.
     - За тот урок в ноги поклонюсь тебе, благостная. Как будто на свет в другой раз народился. Робким да тихим не проживешь, должно, алгимеи сожрут и кости на зубах перемелют. Такоже.
     - Михайлушка! Михайлушка!..
     - Как с брыластым быть, скажи?
     Ефимия догадалась: искать будут в Тобольске Калистрата-Калиту и, чего доброго, явятся в общину. Если созвать всех единоверцев на моленье, а вдруг потом кто-нибудь проговорится, и Михайле тогда вечная каторга.
     - Подумать надо, подумать! Ларивон и так спрашивал: как отвечать становому, если спрос учинит - все ли в общине? Как же быть-то, господи? Нельзя всех созывать на моленье - назовут тебя, и каторга будет. Как же быть-то, а? Чую: беда будет! Лучше бы ты его там бросил - пусть бы искали убивца в Тобольске. Ах, Михайлушка, что ты наделал? На себя черных коршунов накликаешь! Кто видел тебя, когда ты возвернулся в займище?
     - Никто не зрил.
     - Дай бы бог, если бы никто не зрил...
     И как бы в ответ кто-то постучал в оконце. Ефимия подошла, прильнула к стеклу, присмотрелась, окликнула и услышала в ответ голос Ларивона.
     - Ты, Ларивон?
     - Я. Возле избы у тебя соловой привязан. Михайла приехал, или как?
     - Иди в избу. Скорее. Дело есть.
     Кому другому нельзя, а Ларивону можно сказать про кладь, навьюченную на солового жеребца.
     Ларивон открыл дверь в избу и, не переступив порог, заговорил с оглядкой:
     - Чаво тут? Али беда какая?
     - Зайди в избу. Михайла возвернулся. Поговорить надо.
     - Пошто огонь не вздули?
     - Поговорим без огня. - И когда Ларивон вошел в избу, оглянувшись на Михайлу Юскова, Ефимия спросила: - Скажи, Ларивон, если бы в общину Калистрат заявился - живой или мертвый, как бы ты его встретил, алгимея?
     - Исусе Христе! - испугался Ларивон.
     - Говори!
     - Огнем-пламенем сожег бы иуду! Через него погибель пришла и вся община сгинула.
     - Тогда сверши волю свою. Михайла вон привез Калистрата мертвого, а ты убери паскудное тело с земли, чтоб следов не было для станового со стражниками, когда они приедут в общину искать брыластого. И чтоб тихо было, слышишь. Не поднимай всю общину! Царские собаки спрос учинят, а вдруг кто скажет да назовет тебя. И тогда будут цепи и каторга.
     Ларивон не сразу сообразил, что от него требует Ефимия. По когда Ефимия сказала, что Калистрат теперь мертвый и тело его навьючено на солового, обрадовался:
     - Слава Исусу, свершилось! А я-то думал: куда уехал Михайла? Оно вот как обернулось! Век буду помнить Михайла, и в моленьях благости сподобишься, яко праведник. Огнем-пламенем сожгу треклятого собаку и пепел в Ишиме утоплю.
     Ларивон так и сделал. Разбудил крепчайших старцев-филаретовцев и сына Луку, утащили труп Калистрата к часовенке, совершили молебствие и, кинув труп на березовые дрова, сожгли, а пепел собрали в мешок, положили туда камней и утопили мешок в проруби...
     ... Так и остались недописанными откровения Кадастрата-Калиты Варфоломеевича Вознесенского о раскольниках-филаретовцах.
     Ефимия не ошиблась. Недели не минуло после возвращения Михайлы, как в общину явились стражники со становым приставом, а вместе с ними исправник из Тобольска с дотошным Евстигнеем Минычем из Верхней земской расправы. Допытывались так и эдак: не отлучался ли кто из общины за две недели до рождества? Не грозился ли кто из филаретовцев убить Калистрата-Калиту? Пересчитали мужиков - все оказались на месте. И все-таки Евстигней Миныч уверял исправника, что загадочное исчезновение первосвященника собора Калиты Вознесенского не иначе как злодейское убийство, совершенное кем-то из раскольников. "В кандалы бы их всех да на Камчатку!"
     За общиною установили гласный надзор. В двух избушках поселился урядник с пятью стражниками. Мало того, по первой оттепели в общину пожаловал помощник губернатора и объявил "высочайшую милость царя-батюшки": всех раскольников, укрывавших беглых каторжан, водворить под стражею со всем их движимым и недвижимым имуществом на вечное поселение в Енисейскую губернию, в место, указанное губернатором. Тем из еретиков, которые отрекутся от раскольничества и примут православие, разрешалось получить вид на жительство и поселиться в любом месте Сибири без выезда на Урал - "если на то не будет позволения власти".
     "По высочайшему повелению..."
     Общинники притихли, опечалились. Куда денешься? "Вот она какая наша вольная волюшка!.."
     Как там случилось, никто не знает, кроме Ефимии: Михайло Юсков вдруг явился на поклон к помощнику губернатора и попросил дозволения принять православие и в тот же день уехал со стражником на одной телеге в город Ишим.
     Роптали общинники, плевались, но не тронули отступника.
     Вернулся Михайла из Ишима не в становище Юсковых к отцу Даниле, а к Ефимии, и через неделю сама Ефимия отбила поясной поклон общинникам: прощевайте, мол! Не поминайте лихом. Не я порушила клятву. Крепость царская да жандармская расторгла узы содружества нашего. Михайла навьючил все свое имущество и скарб Ефимии на четыре телеги, прихватил двух коров и солового жеребца, кроме пяти лошадей, и они уехали искать себе место.
     Вскоре по весенней распутице раскольников погнали в Енисейскую губернию...


VI
  

     В Заобье началась невиданная тайга. Плотная, густо замешанная, непролазная.
     Лили дожди.
     До конца второй половины апреля - ни единого просвета в небе. Лошади по брюхо вязли в грязище. Все шли пешком, даже старики и старухи. Изнемогали, падали от усталости, но не роптали на судьбу. Шли, шли, шли!
     Впереди гнали гурт коров, телят, жеребых кобылиц, молодняк и сотни три овец, закупленных у кочевников Приишимья.
     Каждая семья держалась теперь своего неписаного устава: везла свой скарб. Коров и лошадей давно разделили, а кое-кто из состоятельных общинников прикупил животину у кочевников. Особенно в том преуспели Юсковы и Валя-вины.
     Община распалась...
     Возле города Ачинска оттесненные стражниками за Чулым-реку раскольники передохнули недели две, покуда уездное начальство не получило указание губернатора - в какое место гнать еретиков.
     Енисейский губернатор ткнул перстом в карту: верховье Енисея, по реке Тубе к устью Амыла - в глушь, в тайгу, под надзор казачьего Каратуза. Чего лучше? Каторжные места рядышком - рукой подать!
     От Ачинска той же непролазной тайгою раскольников погнали в сторону Енисея. Шли и ехали много дней, покуда не уткнулись в кремнистые берега. На правобережье возвышались угрюмые скалы, омываемые устьем Тубы.
     Вода в Енисее ревучая, студеная. Берега сумрачные, лохматые.
     - Матушки свет, не Волга, чать, а воды-то сколь гонит! Кто бы ведал, братья, што есть на свете такая река, как Енисей сибирский!
     Долго переправлялись па правый берег на счаленных лодках, потом передохнули и подались дальше левобережьем быстротечной Тубы. В три дня дошли до богатого хлебосольного села Курагино, и тогда уже отправились ходоки с Ларивоном искать в тайге единоверцев, которых еще старец Филарет посылал облюбовывать место.
     Не отыскали единоверцев. У кого ни спрашивали - ни слухом ни духом! Куда же они делись, одиннадцать мужиков? Говорили же Мокей с Пасхой-Брюхом, что они отыскали поселение в предгорной глухомани по Амылу. А где оно, то поселение? Ищи! Мыкался Ларивон с тремя мужиками из деревни в деревню и ни с чем вернулся в Курагино. А тут становой пристав насел: убирайтесь из православной волости, чтоб духу вашего не было!
     Далеко не ушли от Курагино. Уткнулись в такую нехоженность - пальца не просунешь. Валежник, гниль всякая, хвойный лес под самое небо, а кругом - звери. Сохатые, маралы, медведи, рыси, а белок - несчетное множество. Благо, зверь в вешнюю пору не лют. Встретится медведь аль сохатый и - в сторону.
     На высокой горе Ларивон с мужиками наткнулись на избушечку одичалого человека, похожего на татарина, заросшего волосами, одетого в звериные шкуры. Думали, не лешак ли? Одичалый бормотал что-то, зверовато поглядывая на нежданных гостей. Тыча в сторону речушки у подножия горы, он часто повторял:
     - Мал-Тат, Мал-Тат.
     Поодаль, в зарослях плотного пихтача и ельника, бурлил в вешнем разливе Амыл.
     С горы виднелась тайга на сотню верст. У подножия заприметили чистое место.
     - Экая елань белая, - восхитился Ларивон. - Тут и жить будем, братия.
     Гору прозвали Татар-горою. Поселение окрестили Белой Еланью.
     Лесные прогалины вспахали сохами и засеяли на первый раз ячменем.
     День и ночь стучали топоры. Валили столетние кедры, лиственницы, пихты и сосны, свозили их волоком к облюбованному месту, строили дома на веки вечные.
     Ларивон ставил дом сыновьям возле поймы Малтата, на пригорке. Как и наказывал Мокей, дом строили пятистенный, с моленной горницей, со светелкой, с большой передней. Три года прилаживали бревно к бревну, и вышел дом на славу.
     Шли годы. Тайга отступала все дальше...

Продолжение следует...


  

Читайте в рассылке:

по понедельникам
с 17 сентября:
    Александр Казанцев
    "Донкихоты Вселенной"

     Звездонавты попадают на планету, во многом напоминавшую Землю, но "застрявшую" в своем историческом развитии на стадии феодализма.

по четвергам
с 23 августа:
    Алексей Черкасов
    "Сказания о людях тайги"

     Знаменитая семейная сага А.Черкасова, посвященная старообрядцам Сибири. Это роман о конфликте веры и цивилизации, нового и старого, общественного и личного... Перед глазами читателя возникают написанные рукой мастера картины старинного сибирского быта, как живая, встает тайга, подвластная только сильным духом.
     Действие в трилогии "Хмель", "Конь Рыжий", "Черный тополь" продолжается свыше ста лет.



АНОНСЫ

По вашим просьбам:
    Эрих Мария Ремарк
    "Три товарища"

     Эрих Мария Ремарк - писатель, чье имя говорит само за себя. Для многих поколений читателей, выросших на его произведениях, для критиков, единодушно признавших его работы, он стал своеобразным символом времени. Трагедии Первой и Второй мировой, боль "потерянного поколения", попытка создать для себя во "времени, вывихнувшим сустав" забавный, в чем то циничный, а в чем то - щемяще чистый маленький мир верной дружбы и отчаянной любви - таков Ремарк, автор, чья проза не принадлежит старению...
     Роман "Три товарища" рассказывает о трагической судьбе немецких солдат, вернувшихся с полей Первой мировой войны, о так называемом потерянном поколении, разочаровавшемся в буржуазных ценностях и стремящемся найти опору во фронтовом товариществе, в крепкой мужской дружбе и верной любви.


    Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения
401


В избранное