Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Кен КИЗИ "НАД КУКУШКИНЫМ ГНЕЗДОМ"


Литературное чтиво

Выпуск No 55 (480) от 2007-07-19


Рассылка 'Литературное чтиво'

   Кен КИЗИ "НАД КУКУШКИНЫМ ГНЕЗДОМ"


Часть
1
  

     Ключ старшей сестры втыкается в замок, и не успевает она войти, как санитар уже около нее, переминается с ноги на ногу, словно ему захотелось по маленькому. Я недалеко от них, слышу, что он раза два назвал имя Макмерфи, догадываюсь, что он рассказывает ей про то, как Макмерфи чистил зубы, и совсем забывает сказать о старом овоще, который умер ночью. Машет руками, докладывает, что вытворял спозаранку этот рыжий шут, - все нарушает, подрывает порядок в отделении, пусть она на него подействует.
     Она сверлит санитара глазами, пока он не перестает суетиться, потом она смотрит на дверь уборной, где громче прежнего раздается песня Макмерфи.
     Твой отец погнушался таким бедняком, дескать, я не достоин войти в его дом.
     Сперва лицо у нее озадаченное; как и мы, она очень давно не слышала песен и не сразу понимает, что это за звуки.
     А меня не заботит моя нужда.
     А кому я не нравлюсь - его беда.
     Еще с минуту она слушает, не померещилось ли ей, потом начинает разбухать. Ноздри раздуваются, с каждым вздохом она становится больше, такой большой и грозной я не видел ее со времен Тейбера. Она двигает шарнирами в плечах и пальцах. Слышу тихий скрип. Трогается с места, я прижимаюсь к стене, и когда она с грохотом проходит мимо, она уже большая, как грузовик, и плетеная сумка тащится за ней в выхлопном дыму, как полуприцеп за дизелем. Губы у нее раздвинулись, и улыбка едет перед ней, как решетка радиатора. Чую запах горячего масла, искр от магнето, когда она проходит мимо и с каждым тяжелым шагом становится все больше, раздувается, разбухает, подминает все на своем пути! Страшно подумать, что она сделает.
     И вот когда она раскатилась до самой большой свирепости и размера, прямо перед ней из уборной выходит Макмерфи, держа на бедрах полотенце, - и она останавливается как вкопанная! И съеживается до того, что головой едва достает до его полотенца, а он улыбается ей сверху. Ее улыбка вянет, провисает по краям. - Доброе утро, мисс Гнус-сен. Как там, на воле?
     - Почему вы бегаете... В полотенце?
     - Нельзя? - Он смотрит на ту часть полотенца, с которой она нос к носу, полотенце мокрое и облепило. - Полотенце - тоже непорядок? Ну тогда ничего не остается как...
     - Стойте! Не смейте. Немедленно идите в спальню и оденьтесь!
     Она кричит, как учительница на ученика, и Макмерфи, повесив голову, как школьник, отвечает со слезой в голосе:
     - Я не могу, мадам. Ночью, пока я спал, какой-то вор свистнул мои вещи. Ужасно крепко сплю на ваших матрасах.
     - Свистнул?
     - Стырил. Спер. Увел. Украл. - Радостно говорит он. - Понял, браток, кто-то свистнул мое шмотье. - Это так смешит его, что он приплясывает перед ней босиком.
     - Украл вашу одежду?
     - Ага, похоже.
     - Тюремную одежду? Зачем?
     Он перестает плясать и опять понурился.
     - Ничего не знаю, только когда я ложился, она была, а когда проснулся - ее не стало. Как корова языком слизнула. Нет, я понимаю, мадам, ничего в ней хорошего нет, тюремная одежда, грубая, линялая, некрасивая, это я понимаю... И тому, у кого есть лучше, тюремная одежда - тьфу. Но голому человеку...
     - Да, - вспоминает она, - эту одежду и должны были забрать. Сегодня утром вам выдали зеленый костюм.
     Он качает головой, вздыхает, но по-прежнему потупясь.
     - Нет. Почему-то не выдали. Утром - ни лоскутка, кроме вот этой шапочки, что на мне.
     - Уильямс! - Кричит она санитару; он стоит у входной двери так, будто хочет удрать. - Уильямс, не могли бы вы подойти?
     Он подползает к ней, как собака за косточкой.
     - Уильямс, почему пациенту не выдана одежда?
     Санитар успокаивается. Выпрямляет спину, улыбается, поднимает серую руку и показывает на одного из больших санитаров в другом конце коридора.
     - Сегодня за белье отвечает мистер Вашингтон. Не я. Нет.
     - Мистер Вашингтон? - Она пригвождает большого к месту, он замирает со шваброй над ведром. - Подойдите сюда, пожалуйста!
     Швабра беззвучно опускается в ведро, и осторожным медленным движением он прислоняет ручку к стене. Потом поворачивается и смотрит на Макмерфи, на маленького санитара и сестру. Потом оглядывается налево и направо, словно не понимает, кому кричали.
     - Подойдите сюда!
     Он засовывает руки в карманы и шаркает к ней. Он вообще быстро не ходит, а сейчас я вижу, что если он не будет пошевеливаться, она его может заморозить и раздробить к чертям одним только взглядом; вся ненависть, все бешенство и отчаяние, которые она накопила для Макмерфи, направлены теперь на черного санитара, летят по коридору, стегают его, как метель, еще больше замедляя шаг. Он должен идти против них, согнувшись и обхватив себя руками. Брови и волосы у него покрыты инеем. Он согнулся еще сильнее, но шаги замедляются; он никогда не дойдет.
     Тут Макмерфи начинает насвистывать "Милую Джорджию Браун", и сестра, слава богу, отводит взгляд от санитара. Она еще больше расстроена и обозлена - в такой злобе я ее никогда не видел. Кукольная улыбка исчезла, вытянулась в раскаленную докрасна проволоку. Если бы больные сейчас вышли и увидели ее, Макмерфи мог бы уже собирать выигранные деньги.
     Санитар наконец дошел до нее, это отняло два часа. Она делает глубокий вдох.
     - Вашингтон, почему больному не выдали утром одежду? Вы видите, что на нем ничего нет, кроме полотенца?
     - А шапка? - Шепчет Макмерфи и трогает краешек пальцем.
     - Мистер Вашингтон!
     Большой санитар смотрит на маленького, который указал на него, и маленький опять начинает ерзать. Большой смотрит долго, глаза похожи на радиолампы, поквитается с ним позже; потом поворачивает голову, измеряет взглядом Макмерфи, оглядывает сильные, твердые плечи, кривую улыбку, шрам на носу, руку, удерживающую полотенце на месте, а потом переводит взгляд на сестру.
     - Я думал... - Начинает он.
     - Думали! Думать на вашей должности - мало! Немедленно принесите ему костюм, мистер Вашингтон, или две недели будете работать в гериатрическом отделении! Да. Может быть, пробыв месяц при суднах и грязевых ваннах, вы станете ценить то, что здесь у санитаров мало работы. В любом другом отделении кто бы, вы думаете, драил пол с утра до вечера? Мистер Бромден? Нет, вы сами знаете, кто. Вас, санитаров, мы избавили от большей части хозяйственных работ, чтобы вы следили за больными. В частности, за тем, чтобы они не разгуливали обнаженными. Вы представляете, что случилось бы, если бы одна из молодых сестер пришла раньше и увидела пациента, бегающего по коридору без пижамы? Вы представляете?
     Большой санитар не знает, что надо представить, но смысл речи ему понятен, и он плетется в бельевую взять для Макмерфи костюм - размеров на десять меньше, чем надо, - потом плетется обратно и подает ему с такой чистой ненавистью во взгляде, какой я отродясь не видел. А у Макмерфи вид растерянный, словно он не знает, чем взять у санитара костюм, если в одной руке зубная щетка, а другая держит полотенце. В конце концов он подмигивает сестре, пожимает плечами, разворачивает полотенце и стелет ей на плечи, как будто она - вешалка.
     Я вижу, что все это время под полотенцем были трусы.
     По-моему, она даже меньше обозлилась бы, если бы он был голый под полотенцем, а не в этих трусах. Онемев от возмущения, она смотрит на больших белых китов, которые резвятся у него на трусах. Это перенести она уже не в силах. Целая минута проходит, прежде чем ей удается совладать с собой; наконец она поворачивается к маленькому санитару; она в такой злобе, что голос не слушается ее, дрожит.
     - Уильямс... Кажется... Сегодня утром вам полагалось протереть окна поста до моего прихода. (Он убегает, как черно-белая букашка.) А вы, Вашингтон... Вы...
     Вашингтон чуть ли не рысью возвращается к ведру.
     Она снова озирается - на кого бы еще налететь. Замечает меня, но к этому времени несколько человек уже вышли из спальни и недоумевают, почему мы собрались кучкой в коридоре. Она закрывает глаза, сосредоточивается. Нельзя, чтобы они видели ее с таким лицом, белым и покоробившимся от ярости. Она изо всех сил старается овладеть собой. Постепенно губы ее опять собираются под белый носик, сбегаются, как раскаленная проволока, когда ее нагрели до плавления и она померцала секунду, а потом опять вмиг отвердела, стала холодной и неожиданно тусклой. Губы разошлись, между ними показался язык, лепешка шлака. Глаза опять открылись, такие же неожиданно тусклые, холодные и бесцветные, как губы, но она начинает здороваться со всеми по заведенному порядку, словно ничего с ней не было, - думает, что люди не заметят спросонок.
     - Доброе утро, мистер Сефелт, как ваши зубы, не лучше? Доброе утро, мистер Фредриксон, вы с мистером Сефелтом хорошо спали ночью? Ваши кровати рядом, правда? Кстати, мое внимание обратили на то, как вы распоряжаетесь своими лекарствами - вы отдаете свои лекарства Брюсу, так ведь, мистер Сефелт? Обсудим это позже. Доброе утро, Билли; по дороге сюда я видела вашу маму, и она просила непременно передать вам, что все время о вас думает и уверена, что вы ее не огорчите. Доброе утро, мистер Хардинг... О, смотрите, кончики пальцев у вас красные и ободранные. Вы опять грызли ногти?
     И не успели они ответить - если есть, что отвечать, - поворачивается к Макмерфи, который так и стоит в одних трусах. Хардинг увидел трусы и присвистнул.
     - А вы, мистер Макмерфи, - говорит она с улыбкой слаще сахара, - если вы кончили демонстрировать ваши мужские достоинства и кричащие подштанники, вам стоит вернуться в спальню и надеть костюм.
     Он дотрагивается до шапки, приветствуя ее и больных, которые радостно глазеют на белых китов и обмениваются шутками, а потом, не говоря ни слова, уходит в спальню. Сестра поворачивается, идет в другую сторону, холодную красную улыбку несет перед собой; она еще не успела закрыть за собой дверь стеклянного поста, а из спальни в коридор уже несется его песня.
     - В гостиную к себе ввела и веерочком обмахнула... - Слышу, как он шлепает себя по голому пузу. - Мне этот жулик в самый раз, мамаше на ухо шепнула.

     Подметая спальню после ухода больных, залез под его кровать, чтобы выгрести пыльные катышки, и вдруг чем-то пахнуло на меня, и я понял - в первый раз с тех пор, как попал в больницу, - что эта большая спальня, заставленная кроватями, где спят сорок взрослых мужчин, всегда была наполнена сотнями липких запахов: здесь пахло дезинфекцией, цинковой мазью, присыпкой для ног, мочой, старческим калом, молочной смесью и глазными примочками, лежалыми носками и трусами, затхлыми даже после прачечной, жестким крахмальным бельем, прокисшими за ночь ртами, банановым запахом машинного масла, а порой и паленым волосом, - но никогда прежде, до его появления, не пахло здесь мужским запахом грязи и пыли с широких полей, потной работы.

     Весь завтрак Макмерфи смеется и болтает со скоростью километр в секунду. После утреннего он думает, что старшая сестра теперь - легкая добыча. Не понимает, что просто захватил ее врасплох и после этого она разве что еще больше укрепится.
     Паясничает, старается хоть кого-нибудь рассмешить. Но они только вяло улыбаются или изредка хихикают, и это его беспокоит. Он толкает Билли Биббита через стол и говорит секретным голосом:
     - Эй, Билли, помнишь, как мы с тобой подобрали двух баб в Сиэтле? Вот погуляли так погуляли!
     Билли с вытаращенными глазами отрывается от тарелки. Открывает рот, но не может сказать ни слова. Макмерфи поворачивается к Хардингу.
     - Ни за что бы не взяли их с ходу, но оказалось, они слышали про Билли Биббита. Билли Шишок - такое у него было прозвище. Девочки хотели уже отвалить, и тут одна посмотрела на него и говорит: "Вы тот самый Билли Шишок? Знаменитые тридцать пять сантиметров?" Билли - глазки в землю и покраснел, вот как сейчас, но все уже, дело в шляпе. Помню, привели мы их в гостиницу, и слышу с его кровати голос: "Мистер Биббит, вы меня разочаровали; я слышала про ваши три... три... трикратите сейчас же!" - Ухает, шлепает себя по ноге, тычет Билли в бок большим пальцем, а Билли краснеет и улыбается так, что того и гляди упадет в обморок.
     Макмерфи говорит, что только двух-трех девочек и не хватает в больнице для полного счастья. В такой мягкой постели, как здесь, он отродясь не спал, а какой стол они раскидывают! И чего это вы так недовольны больничным житьем.
     - Вот возьмите меня, - говорит он и поднимает стакан к свету, - первый стакан апельсинового сока за полгода. Хорошо! Спрашивается, что мне давали на завтрак в колонии? Чем угощали? Ну, сказать, на что это похоже, я могу, но названия подобрать не сумею: утром, днем и вечером - горелое, черное и с картошкой, а с виду кровельный вар. Одно знаю точно: это был не апельсиновый сок. А теперь поглядите: бекон, жареный хлеб, масло, яичница... Кофе - и еще эта курочка на кухне спрашивает, черный я хочу или с молоком, будьте любезны, - и большой! Замечательный! Холодный стакан апельсинового сока. Да ни за какие деньги не уйду отсюда!
     После каждого блюда он берет добавку, девушке, которая разливает кофе на кухне, назначает свидание после того, как его выпустят, а поварихе-негритянке говорит, что лучшей глазуньи в жизни не ел. К кукурузным хлопьям подают бананы, и он берет целую гроздь, говорит санитару, что свистнет и для него штучку - вид у тебя больно голодный, - а санитар косится на стеклянный ящик, где сидит сестра, и отвечает, что персоналу не разрешается есть с больными.
     - Такой порядок в отделении?
     - Такой, ага.
     - Жалко... - И обдирает три банана чуть ли не под носом у санитара, съедает их один за другим, а потом говорит: - если надо украсть для тебя пожрать из столовой, только скажи мне, Сэм.
     Доел последний банан, шлепает себя по животу, встает и направляется к двери, но большой санитар загораживает выход и говорит, что здесь порядок: больные сидят в столовой, выходят все вместе в семь тридцать. Макмерфи смотрит на него, как будто не верит своим ушам, потом поворачивается к Хардингу. Хардинг кивает, тогда Макмерфи пожимает плечами и садится на свой стул.
     - Не буду же я нарушать ваш дурацкий порядок.
     Часы на стене столовой показывают четверть восьмого, врут, что мы сидит здесь только пятнадцать минут, ясно ведь, что просидели не меньше часа. Все кончили есть, отвалились, ждут, когда большая стрелка подползет к половине. Санитары забирают у овощей заляпанные подносы, а двоих стариков увозят обдавать из шланга. В столовой половина народа опустили головы на руки - вздремнуть, пока не вернулись санитары. Делать больше нечего, ни карт, ни журналов, ни головоломок. Спать или на часы смотреть.
     А ему не сидится - обязательно надо что-нибудь устроить. Минуты две погонял ложкой объедки по тарелке и уже хочет новых развлечений. Зацепляет большими пальцами карманы, наклоняет стул назад и одним глазом уставился на часы. Трет нос.
     - Знаете... Эти часы напомнили мне мишени на стрельбище в форте Райли. Я там первую медаль получил, медаль "Отличный стрелок". Мерфи-бьет-в-точку. Кто хочет поспорить на доллар, что я не запулю этим кусочком масла прямо в середку циферблата, ну ладно, вообще в циферблат?
     Принимает ставки от троих, берет масло на конец ножа и швыряет. Масло прилипает к стене левее часов, сантиметрах в пятнадцати, и все дразнят его, пока он выплачивает проигрыш. А они все проезжаются насчет того, что, мол, бьет в точку или льет в бочку, но тут приходит маленький санитар после мытья овощей, все утыкаются в свои тарелки и замолкают. Санитар чует что-то в воздухе, но не понимает. Так бы, наверно, и не понял, только старый полковник Маттерсон все время водит глазами вокруг, и он замечает масло, прилипшее к стене, а когда замечает, показывает на него пальцем и заводит лекцию, объясняет нам своим терпеливым зычным голосом, как будто в его словах есть смысл:
     - Мас-сло... Это республиканская партия...
     Санитар смотрит, куда показывает полковник, а там масло сползает по стене, как желтая улитка. Санитар глядит на него, моргает, но не говорит ни слова, даже не обернулся, чтобы удостовериться, чьих рук дело.
     Макмерфи толкает в бок соседей, шепчет им, вскоре они кивают, а он выкладывает на стол три доллара и отваливается на спинку. Все поворачивают свои стулья и наблюдают, как масляная улитка ползет по стене, замирает, собирается с силами, ныряет дальше, оставляя за собой на краске блестящий след. Все молчат. Смотрят на масло, потом на часы, потом опять на масло. Теперь часы идут.
     Масло сползает на пол за какие-нибудь полминуты до семи тридцати, и Макмерфи получает обратно все проигранные деньги.
     Санитар очнулся, оторвал взгляд от масляной тропинки и отпускает нас; Макмерфи выходит из столовой, засовывает деньги в карман. Он обнимает санитара за плечи и не то ведет, не то несет его по коридору к дневной комнате.
     - Сэм, браток, вечер скоро, а я только-только отыгрываюсь. Надо наверстывать. Как насчет достать колоду из вашего запертого шкафчика, а я посмотрю, услышим мы друг друга или нет под эту музыку.

     После все утро наверстывает - играет в очко, но уже не на сигареты, а на долговые расписки. Раза два-три передвигает игорный стол, чтобы не так бил по ушам громкоговоритель. Видно, что это действует ему на нервы. Наконец он направляется к посту, стучит в стекло, старшая сестра поворачивается со своим креслом, открывает дверь, и он спрашивает ее, нельзя ли выключить на время этот адский грохот. Она в своем кресле за стеклом спокойна как никогда - полуголые дикари не бегают, волноваться не из-за чего. Улыбка на лице держится прочно. Она закрывает глаза, качает головой и очень любезно говорит Макмерфи:
     - Нет.
     - Ну, хоть громкость убавить можете? Вроде не обязательно, чтобы целый штат Орегон слушал, как Лоуренс Уэлк весь день по три раза в час играет "Чай вдвоем"! Если бы чуть потише, чтобы расслышать ставки с другой стороны, я организовал бы покер...
     - Вам было сказано, мистер Макмерфи, что играть на деньги в отделении есть нарушение порядка.
     - Ладно, убавьте, будем играть на спички, на пуговицы от ширинки - только приверните эту заразу!
     - Мистер Макмерфи... - И замолчала, ждет, когда ее спокойный учительский тон произведет свое действие, уверена, что все острые прислушиваются к разговору. - Знаете, что я думаю? Я думаю, что вы ведете себя как эгоист. Вы не заметили, что кроме вас в больнице есть другие люди? Есть старые люди, которые просто не услышат радио, если включить его тише, старики, не способные читать и решать головоломки... Или играть в карты и выигрывать чужие сигареты. Музыка из репродуктора - единственное, что осталось таким людям, как Маттерсон и Китлинг. И вы хотите у них это отнять. Мы с удовольствием откликаемся на все предложения и просьбы, когда есть возможность, но прежде чем обращаться с такими просьбами, мне кажется, вы могли бы немного подумать о товарищах.
     Он оборачивается, смотрит на хроников и понимает, что в ее словах есть правда. Он стаскивает шапку, запускает руку в волосы и наконец поворачивается к ней спиной. Он понимает не хуже ее, что все острые прислушиваются к каждому их слову.
     - Ладно... Я об этом не подумал.
     - Я так и поняла.
     Он дергает рыжий пучок волос между отворотами зеленой куртки, а потом говорит:
     - Так, ага, а что если мы перенесем картежный стол куда-нибудь в другое место? В другую комнату. Например, куда мы сносим столы на время собрания. Она весь день стоит пустая. Отоприте ее для игроков, а старики пускай остаются здесь со своим радио - и все довольны.
     Она улыбается, снова закрывает глаза и тихо качает головой.
     - Вы, конечно, можете в удобное время обсудить ваше предложение с руководством, но боюсь, что все отнесутся к нему так же, как я: для двух дневных комнат у нас недостаточно персонала. Некому наблюдать за больными. И, если можно, не опирайтесь, пожалуйста, на стекло - у вас жирные руки, и на окне остаются пятна. Вы добавляете людям работы.
     Он отдернул руку и, вижу, хотел что-то сказать, но смолчал, понял, что крыть ему нечем - разве что обругать ее. Лицо и шея у него красные. Он глубоко вздыхает, собирает всю свою волю, как уже было сегодня утром, просит извинить за то, что побеспокоил, а потом возвращается к картежному столу.
     Вся палата понимает: началось.
     В одиннадцать часов к двери подходит доктор и просит Макмерфи пройти с ним в кабинет для беседы.
     Макмерфи кладет карты, встает и идет к доктору. Доктор спрашивает, как он спал, а Макмерфи в ответ только бормочет.
     - Кажется, вы сегодня задумчивы, мистер Макмерфи.
     - А-а, я вообще задумчивый, - отвечает Макмерфи, и они вместе уходят по коридору. Нет их, кажется, целую неделю, но вот идут обратно, улыбаются, разговаривают, чему-то очень рады. Доктор стирает слезы с очков, похоже, он в самом деле смеялся, а Макмерфи опять такой же горластый, дерзкий и хвастливый, как всегда. Таким же остается и во время обеда, а в час первый занимает место на собрании, лениво смотрит голубыми глазами из угла.
     Старшая сестра входит в дневную комнату со своим выводком сестер-практиканток и с корзиной записей. Она берет со стола вахтенный журнал, нахмурясь, смотрит в него (за весь день никто ни о чем не донес), потом идет к своему месту у двери. Выкладывает папки из корзины на колени, перебирает их, покуда не находит папку Хардинга.
     - Насколько я помню, вчера мы обсуждали затруднения мистера Хардинга и для начала неплохо продвинулись...
     - Да... Прежде чем мы займемся этим, - говорит доктор, - позвольте вас на минуту перебить. Относительно нашего с мистером Макмерфи разговора, который состоялся утром у меня в кабинете. В сущности, воспоминаний. Вспоминали былые дни. Понимаете, у нас с мистером Макмерфи обнаружилось кое-что общее - мы учились в одной школе.
     Сестры переглядываются, не понимают, что на него нашло. Больные посмотрели на Макмерфи - он улыбается в своем углу - и ждут продолжения. Доктор кивает.
     - Да, в одной школе. И по ходу беседы мы вспоминали о том, как в школе устраивали карнавалы - шумные, веселые, замечательные праздники. Украшения, вымпелы, киоски, игры... Это всегда было одним из главных событий года. Как я уже сказал мистеру Макмерфи, в последних двух классах я был председателем школьного карнавала... Чудесное, беззаботное время...
     В комнате стало совсем тихо. Доктор поднимает голову, озирается - не выставил ли себя идиотом. Старшая сестра смотрит на него так, что сомнений в этом быть не может, но он без очков, взгляд ее пропадает напрасно.
     - В общем, чтобы покончить с этим приступом сентиментальных воспоминаний... Мы с Макмерфи подумали о том, как отнеслись бы люди к идее устроить в нашем отделении карнавал?
     Он надевает очки и снова озирается. Люди не прыгают от радости. Кое-кто из нас еще помнит, как несколько лет назад устроить карнавал пытался Тейбер и что из этого вышло. Доктор ждет, а над сестрой вздымается молчание и нависает над всеми - попробуй его нарушить. Макмерфи, понятно, молчит - карнавал его затея, - и когда я уже думаю, что охотника выступать не найдется - дураков нет, Чесвик рядом с Макмерфи вдруг буркнул и неожиданно для себя вскочил, потирая ребра.
     - Хм... Лично я считаю, - он смотрит вниз на ручку кресла, где стоит кулак Макмерфи с оттопыренным кверху большим пальцем, жестким, как шпора, - что карнавал - это прекрасная идея. Надо как-нибудь нарушить однообразие. - Правильно, Чарли. - Доктор доволен его поддержкой. - И отнюдь не бесполезная в терапевтическом отношении.
     - Конечно, - говорит Чесвик уже радостней. - Да. Карнавал - очень терапевтическая штука. Еще бы.
     - Б-б-будет весело, - говорит Билли Биббит.
     - Да, и это тоже, - говорит Чесвик. - Мы можем устроить, доктор Спайви, устроить можем. Сканлон покажет свой номер "Человек-бомба", а я организую метание колец в трудовой терапии.
     - Я буду гадать, - говорит Мартини и поднимает глаза к потолку.
     - А я очень неплохо читаю по ладони - диагностирую патологию, - говорит Хардинг.
     - Прекрасно, прекрасно, - говорит Чесвик и хлопает в ладоши. До сих пор его никогда ни в чем не поддерживали.
     - А я, - тянет Макмерфи, - сочту за честь работать на игровых аттракционах. Имею опыт...
     - Да, масса возможностей. - Доктор сидит выпрямившись, совсем воодушевился. - У меня множество идей...
     Еще пять минут он говорит полным ходом. Видно, что о многих идеях он уже потолковал с Макмерфи. Описывает игры, киоски, заводит речь о продаже билетов - и вдруг смолк, как будто взгляд сестры ударил его промеж глаз. Он моргает и спрашивает ее:
     - Как вы относитесь к этой идее, мисс Гнусен? К карнавалу. У нас в отделении.
     - Согласна, он может сыграть определенную роль в лечебном процессе, - говорит она и ждет. Опять она громоздит над нами молчание. Убедилась, что его никто не посмеет нарушить, и говорит дальше: - но считаю, что подобную идею следовало бы обсудить сперва с персоналом. Как вы на это смотрите, доктор?
     - Разумеется. Понимаете, я просто подумал, что сначала прозондирую почву среди больных. Но раньше, конечно, обсудим среди персонала. А потом вернемся к нашим планам.
     Все понимают, что с карнавалом покончено.
     Старшая сестра решила, что пора прибрать вожжи к рукам - начинает шелестеть своей папкой.
     - Отлично. Тогда, если других новостей нет... И если мистер Чесвик займет свое место... Мне кажется, пора приступить к обсуждению. У нас осталось... - Она вынимает из корзины часы, - сорок восемь минут. Итак...
     - О! Подождите-ка. Я вспомнил, есть еще одна новость. - Макмерфи поднял руку, пощелкивает пальцами.
     Она долго смотрит на руку, ничего не говоря.
     - Да, мистер Макмерфи?
     - Не у меня, у доктора Спайви. Доктор, скажите им, что вы придумали про наших тугоухих ребят и радио.
     Сестра слегка дергает головой, почти незаметно, но сердце у меня начинает грохотать. Она опускает папку в корзину, поворачивается к доктору.
     - Да, - говорит доктор. - Чуть не забыл. - Он откидывается на спинку, кладет ногу на ногу и соединяет кончики пальцев; вижу, что еще радуется своему карнавалу. - Видите ли, мы с Макмерфи обсуждали возрастную проблему в нашем отделении: разнородный состав больных, молодые и пожилые вместе. Не самые идеальные условия для нашей терапевтической общины, но администрация ничем помочь не может, корпус гериатрии и без того переполнен. Должен признать, что для всех, кого это непосредственно касается, ситуация не самая приятная. Однако в ходе разговора у нас с мистером Макмерфи родилась мысль, как облегчить жизнь обеим возрастным группам. Мистер Макмерфи обратил внимание на то, что некоторые пожилые пациенты плохо слышат радио. Он предложил включить репродуктор на большую громкость, чтобы его слышали хроники с дефектами слуха. Мне кажется, весьма гуманное предложение.
     Макмерфи скромно отмахивается, доктор кивает ему и продолжает:
     - Но я сказал ему, что ко мне уже поступали жалобы от более молодых пациентов: радио и без того играет слишком громко, мешает разговору и чтению. Макмерфи сказал, что не подумал об этом и что это в самом деле обидно: люди, которые хотят читать, не могут найти себе тихое место, а радио оставить тем, кто хочет слушать. Я согласился с ним, что это в самом деле обидно, и хотел уже переменить тему разговора, как вдруг вспомнил о бывшей ванной комнате, куда мы переносим столы на время собраний. В остальном эту комнату не используют - комната предназначалась для гидротерапии, а с тех пор, как мы получили новые лекарства, нужда в ней отпала. Так вот, хочет ли группа иметь эту комнату в качестве второй дневной, или, скажем так, игровой, комнаты?
     Группа молчит. Она знает, чей теперь ход. Сестра закрывает папку Хардинга, кладет на колени, скрещивает руки поверх нее и оглядывает комнату - ну, кто из вас осмелится заговорить? Никто не осмелился, и тогда она поворачивается к доктору.
     - План прекрасный, доктор Спайви, и я ценю заботу мистера Макмерфи о других пациентах, но очень боюсь, что для надзора за второй дневной комнатой у нас не хватит людей.
     Вопрос решен - она так уверена в этом, что снова раскрывает папку. Но доктор продумал все основательнее, чем ей кажется.
     - Я и это учел, мисс Гнусен. Поскольку здесь, в дневной комнате, с репродуктором останутся преимущественно хроники и в большинстве своем они прикованы к креслам и каталкам, один санитар и одна сестра легко подавят любой мятеж или бунт, если таковой возникнет, вам не кажется?
     Она не отвечает, и шутка насчет мятежей и бунтов ей тоже не по душе - но в лице не изменилась. Улыбка на месте.
     - Так что остальные двое санитаров и сестры смогут присмотреть за людьми в ванной комнате, и это, может быть, даже проще, чем в большом помещении. Как вы считаете, друзья? Это выполнимый план? Я им, надо сказать, зажегся и предлагаю попробовать - посмотрим несколько дней, что из этого выйдет. А не выйдет - что ж, ключ у нас есть, комнату запереть всегда можем, правда?
     - Правильно! - Говорит Чесвик и ударяет кулаком по ладони. Он все еще стоит, как будто боится снова оказаться рядом с оттопыренным пальцем Макмерфи. - Правильно, доктор Спайви, если не получится, ключ у нас есть, комнату запереть всегда можно. Конечно.
     Доктор оглядывает публику - острые кивают, улыбаются и очень довольны, а он, решив, что они довольны им и его планом, краснеет, как Билли Биббит, и раза два протирает очки, прежде чем продолжить. Мне смешно, что этот маленький человек так доволен собой. Он смотрит на кивающих пациентов, сам кивает, говорит: "Отлично, отлично" - и кладет руки на колени.
     - Очень хорошо. Так. Если это решено... Я, кажется, забыл, что мы намеревались обсуждать сегодня утром.
     Сестра опять слегка дергает головой, а потом наклоняется над корзиной и вынимает папку. Листает бумаги, и похоже, что руки у нее дрожат. Она вынимает один листок, и снова, не дав ей начать, вскакивает Макмерфи, тянет руку, переминается с ноги на ногу и протяжно, задумчиво говорит: "Слу-ушайте", - и она перестает возиться с бумажками, застывает, словно голос Макмерфи заморозил ее так же, как сегодня утром ее голос заморозил санитара. Когда она замерзает, у меня в голове опять какое-то приятное кружение. Макмерфи говорит, а я внимательно наблюдаю за ней.
     - Слушайте, доктор, я тут ночью такой сон видел, до смерти охота узнать, что он значит. Понимаете, это как будто я во сне, а потом вроде как будто не я - а вроде кто-то другой на меня похожий... Вроде моего отца! Ну да, вот кто это был. Это был отец, потому что иногда я себя видел... То есть его... Видел с железным болтом в челюсти, как у него...
     - У вашего отца железный болт в челюсти?
     - Ну, сейчас уже нет, а одно время был, когда я был мальчишкой. Он месяцев десять ходил с таким здоровым железным болтом, вот отсюда пропущенным и аж сюда! Ух, натуральный Франкенштейн. У него на лесопилке вышла ссора с одним там с запруды, и ему заехали обушком по челюсти... Хе! Дайте расскажу, как это получилось...
     Лицо у нее спокойное, как будто она обзавелась слепком, сделанным и раскрашенным под такое выражение, какое ей требуется. Уверенное, ровное, терпеливое. И не дергается - только это ужасное ледяное лицо, спокойная улыбка, отштампованная из красной пластмассы; чистый, гладкий лоб, ни одна морщинка не выдаст слабости, беспокойства; большие зеленые глаза без глубины, нарисованные с таким выражением, которое говорит: могу подождать, могу отступить на шаг или два, но ждать умею и буду терпеливой, спокойной, уверенной, потому что в проигрыше остаться не могу.
     Мне показалось на минуту, что ее победили. Может, и не показалось. Но сейчас я понимаю, что это неважно. Один за другим больные украдкой бросают на нее взгляды - как она отнесется к тому, что Макмерфи верховодит на собрании; видят то же самое, что я. Такую большую не победишь. Заслоняет полкомнаты, как японская статуя. Ее не стронешь, и управы на нее нет. Маленький бой она сегодня проиграла, но это местный бой в большой войне, в которой она побеждала и будет побеждать. Нельзя позволить, чтобы Макмерфи поселил в нас надежду, усадил болванами в свою игру. Она будет и дальше выигрывать, как комбинат, потому что за ней вся сила комбината. На своих проигрышах она не проигрывает, а на наших выигрывает. Чтобы одолеть ее, мало побить ее два раза из трех или три раза из пяти, надо побить при каждой встрече. Как только ты расслабился, как только проиграл один раз, она победила навсегда. А рано или поздно каждый из нас должен проиграть. С этим ничего не поделаешь.
     Вот сейчас она включила туманную машину и нагнала столько, что я ничего не вижу, кроме ее лица, и нагоняет все гуще и гуще, и становится так же безнадежно и мертво, как минуту назад было радостно - когда она дернула головой, - еще безнадежней, чем было до того, потому что теперь я знаю: с ней и с ее комбинатом не сладить. И Макмерфи не сладит, так же как я. Никто не сладит. И чем больше я думаю о том, что с ними не сладить, тем быстрее наплывает туман.
     А я рад, когда он становится таким густым, что ты исчезаешь в нем, - тут можно больше не сопротивляться, и опять тебе ничего не грозит.

     В дневной комнате играют в "монополию". Играют третий день, повсюду дома и гостиницы, два стола составлены вместе, чтобы поместились все карточки и пачки игральных денег. Макмерфи уговорил их, что для интереса нужно платить по центу за каждый игральный доллар, взятый из банка; коробка "монополии" полна мелочи.
     - Тебе бросать, Чесвик.
     - Одну минутку, пока он не бросил. Чтобы купить гостиницы, мне что нужно?
     - Тебе нужно, Мартини, по четыре дома на всех участках одного цвета. Ну, поехали, черт возьми.
     - Одну минутку.
     На той стороне стола запорхали деньги - красные, зеленые и желтые бумажки летают туда и сюда.
     - Ты покупаешь гостиницу или новый год празднуешь, черт возьми?
     - Чесвик, бросай косточки.
     - Два очка! Ого, Чесвикуля, куда же ты попал? Случайно, не на мою улицу Марвин Гарденс? Не должен ли ты мне за это... Так, смотрим... Триста пятьдесят долларов?
     - Тьфу ты.
     - А это что за штуки? Подожди минутку. Что это за штуки по всей доске?
     - Мартини, ты уже два дня видишь эти штуки по всей доске. Неудивительно, что я горю. Макмерфи, не понимаю, как ты можешь сосредоточиться, когда рядом сидит Мартини и галлюцинирует по десять кадров в минуту.
     - Чесвик, ты не беспокойся за Мартини. У него дела в порядке. Ты выкладывай-ка три с половиной сотни, а Мартини как-нибудь сам управится; разве мы не берем с него арендную плату, когда его "штука" попадает на нашу землю?
     - Погодите минуту. Очень уж их много.
     - Это ничего, март. Только сообщай нам, на чей участок они попали. Чесвик, кости еще у тебя. Ты выбросил пару, бросай еще раз. Молодец. Ух! Целых шесть.
     - Попадаю на... Случай: "Вы избраны председателем совета; уплатите каждому игроку..." Тьфу ты, черт возьми!
     - Чья это гостиница на реддингской железной дороге?
     - Друг мой, нетрудно видеть, что это не гостиница; это депо.
     - Нет, погодите минуту...
     Макмерфи обходит край стола, передвигает карточки, перекладывает деньги, ставит поровнее свои гостиницы. Из-под отворота шапки у него торчит стодолларовая бумажка; дуром взял, говорит он про нее.
     - Сканлон, по-моему, твоя очередь.
     - Дай кости. В куски разнесу вашу доску. Ну, поехали. Так... На одиннадцать продвинуться - переставьте меня, Мартини.
     - Сейчас.
     - Да не эту, черт ненормальный; это не фигурка моя, это мой дом.
     - Тот же цвет.
     - Что этот домик делает в электрической компании?
     - Это электростанция.
     - Мартини, ты не кости в кулаке трясешь...
     - Отстань от него, какая разница.
     - Это же два дома!
     - Фью. Мартини переехал на целых... Дайте счесть... На целых девятнадцать. Продвигаешься, март; ты попал на... Где твоя фигурка, браток?
     - А? Да вот она.
     - Она была у него во рту, Макмерфи. Великолепно. Это - два шага по второму и третьему коренным зубам, четыре шага по доске, и ты попадаешь... На Балтик-авеню, Мартини. На свой единственный участок. До какой же степени может везти человеку, друзья? Мартини играет третий день и практически каждый раз попадает на свою землю.
     - Заткнись и бросай, Хардинг. Твоя очередь.
     Хардинг берет кости длинными пальцами и большим ощупывает грани, как слепой. Пальцы того же цвета, что и кости, кажется, он сам их вырезал другой рукой. Встряхивает кости, они стучат у него в кулаке. Катятся, замирают прямо перед Макмерфи.
     - Фью. Пять, шесть, семь. Не повезло, браток. Опять угодил в мои громадные владения. Ты должен мне... Ага, отделаешься двумя сотнями.
     - Жалко.
     Игра идет, идет под стук костей и шелест игральных денег.

     Бывает, подолгу - по три дня, года - не видишь ничего, догадываешься, где ты, только по голосу репродуктора над головой, как по колокольному бую в тумане. Когда развиднеется, люди ходят вокруг спокойно, словно даже дымки в воздухе нет. Наверное, туман как-то действует на их память, а на мою не действует.
     Даже Макмерфи, по-моему, не понимает, что его туманят. А если и замечает, то не показывает своего беспокойства. Старается никогда не показывать своего беспокойства персоналу; знает, что если кто-то хочет тебя прижать, то сильнее всего ты досадишь ему, если сделаешь вид, будто он тебя совсем не беспокоит.
     Что бы ни сказали ему сестры и санитары, какую бы ни сделали гадость, он ведет себя с ними воспитанно. Случается, какое-нибудь дурацкое правило разозлит его, но тогда он разговаривает еще вежливее и почтительнее, покуда злость не сойдет и сам не почувствует, до чего это все смешно - правила, неодобрительные взгляды, с которыми эти правила навязываются, манера разговаривать с тобой, словно ты какой-нибудь трехлетний ребенок, - а когда почувствует, до чего это смешно, начинает смеяться - и бесит их ужасно. Макмерфи думает, что он в безопасности, пока способен смеяться, - и до сих пор у него это получалось. Только один раз он не совладал с собой и показал, что злится - но не из-за санитаров, не из-за старшей сестры, не из-за того, что они сделали, а из-за больных, из-за того, чего они не сделали .
     Это произошло на групповом собрании. Он обозлился на больных за то, что они повели себя чересчур осторожно - перетрухнули, он сказал. Он принимал у них ставки на финальные матчи чемпионата по бейсболу, которые начинались в пятницу. И думал, что будем смотреть их по телевизору, хотя передавали их не в то время, когда разрешено смотреть телевизор. За несколько дней на собрании он спрашивает, можно ли нам заняться уборкой вечером, в телевизионное время, а днем посмотреть игры. Сестра говорит "нет", как он примерно и ожидал. Она говорит ему, что распорядок составили, исходя из тонких соображений, и эта перестановка приведет к хаосу.
     Такой ответ сестры его не удивляет; удивляет его поведение острых, когда он спрашивает, как они к этому относятся. Будто воды в рот набрали. Попрятались каждый в свой клубок тумана, я их еле вижу.
     - Да послушайте, - говорит он им, но они не слушают. Он ждет, чтобы кто-нибудь заговорил, ответил на его вопрос. А они как будто оглохли, не шевельнутся. - Слушайте, черт побери, тут между вами, я знаю, не меньше двенадцати человек, которым не все равно, кто выиграет в этих матчах. Неужели вам неохота самим поглядеть?
     - Не знаю, Мак, - говорит наконец Сканлон, - вообще-то я привык смотреть шестичасовые новости. А если мы так сильно поломаем распорядок, как говорит мисс Гнусен...
     - Черт с ним, с распорядком. Получишь свой поганый распорядок на будущей неделе, когда кончатся финалы. Что скажете, ребята? Проголосуем, чтобы смотреть телевизор днем, а не вечером. Кто за это?
     - Я! - Кричит Чесвик и вскакивает.
     - Все, кто за, поднимите руки. Ну, кто за?
     Поднимает руку Чесвик. Кое-кто из острых озирается - есть ли еще дураки? Макмерфи не верит своим глазам.
     - Кончайте эту ерунду. Я думал, вы можете голосовать насчет порядков в отделении и прочих дел. Разве не так, доктор?
     Доктор кивает, потупясь.
     - Так кто хочет смотреть игры?
     Чесвик тянет руку еще выше и сердито оглядывает остальных. Сканлон мотает головой, а потом поднимает руку над подлокотником кресла. И больше никто. У Макмерфи язык отнялся.
     - Если с этим вопросом покончено, - говорит сестра, - может быть, продолжим собрание?
     - Ага, - говорит он и оползает в кресле так, что его шапка чуть не касается груди. - Ага, продолжим наше собачье собрание.
     - Ага, - говорит Чесвик, сердито оглядывает людей и садится, - ага, продолжим наше сволочное собрание. - Он мрачно кивает, потом опускает подбородок на грудь и сильно хмурится. Ему приятно сидеть рядом с Макмерфи и быть таким храбрым. Первый раз у него в проигранном деле нашелся союзник.
     Макмерфи так зол и они ему так противны, что после собрания он ни с кем не разговаривает. Билли Биббит сам подходит к нему.
     - Рэндл, - говорит Билли, - кое-кто из нас пять лет уже здесь. - Он терзает скрученный в трубку журнал, на руках его видны ожоги от сигарет. - А кое-кто останется здесь еще надолго-надолго - и после того как ты уйдешь, и после того, как кончатся эти финальные игры. Как ты... Не понимаешь... - Он бросает журнал и уходит. - А, что толку.
     Макмерфи глядит ему вслед, выгоревшие брови снова сдвинуты от недоумения.
     Остаток дня он спорит с остальными о том, почему они не голосовали, но они не хотят говорить, и он как будто отступает, больше не заводит разговоров до последнего дня перед началом игр.
     - Четверг сегодня, - говорит он и грустно качает головой.
     Он сидит на столе в ванной комнате, ноги положил на стул, пробует раскрутить на пальце шапку. Острые бродят по комнате, стараются не обращать на него внимания. Уже никто не играет с ним в покер и в очко на деньги - когда они отказались голосовать, он так разозлился, что раздел их чуть не догола, все они по уши в долгах и боятся залезать дальше - а на сигареты играть не могут, потому что сестра велела снести все сигареты на пост для хранения, говорит, что заботится об их же здоровье, но они понимают - для того, чтобы Макмерфи не выиграл все в карты. Без покера и очка в ванной тихо, только звук репродуктора доносится из дневной комнаты. До того тихо, что слышишь, как ребята наверху, в буйном, лазают по стенам да время от времени подают сигнал "У-у, у-у, у-у-у" равнодушно и скучно, как младенец кричит, чтобы укричаться и уснуть.
     - Четверг, - снова говорит Макмерфи.
     - У-у-у, - вопит кто-то на верхнем этаже. - Это Гроган, - говорит Сканлон и глядит на потолок. Он не хочет замечать Макмерфи. - Горлан Гроган. Несколько лет назад прошел через наше отделение. Не хотел вести себя тихо, как велит мисс Гнусен, помнишь его, Билли? Все "У-у, у-у", я думал, прямо рехнусь. С этими остолопами одно только можно - кинуть им пару гранат в спальню. Все равно от них никакой пользы...
     - А завтра пятница, - говорит Макмерфи. Не дает Сканлону увести разговор в сторону.
     - Да, - говорит Чесвик, свирепо оглядывает комнату, - завтра пятница.
     Хардинг переворачивает страницу журнала.
     - То есть почти неделя, как наш друг Макмерфи живет среди нас и до сих пор не сверг правительство, - ты это имел в виду, Чесвикульчик? Господи, подумать только, в какую бездну равнодушия мы погрузились - позор, жалкий позор.
     - Правительство подождет, - говорит Макмерфи. - А Чесвик говорит: завтра по телевизору первый финальный матч; и что же мы будем делать? Снова драить эти поганые ясли?
     - Ага, - говорит Чесвик. - Терапевтические ясли мамочки Гнусен.
     У стены ванной я чувствую себя шпионом: ручка моей швабры сделана не из дерева, а из металла (лучше проводит электричество) и полая, места хватит, чтобы спрятать маленький микрофон. Если старшая сестра нас слушает, ох и задаст она Чесвику. Вынимаю из кармана затвердевший шарик жвачки, отрываю от него кусок и держу во рту, размягчаю.
     - Давайте-ка еще раз, - говорит Макмерфи. - Посчитаем, сколько будут голосовать за меня, если я опять попрошу включать телевизор днем?
     Примерно половина острых кивают: да - но голосовать будут, конечно, не все. Он снова надевает шапку и подпирает подбородок обеими ладонями.
     - Ей-богу, не понимаю вас. Хардинг, ты-то чего косишь? Боишься, что старая стервятница руку отрежет, если поднимешь?
     Хардинг вздергивает жидкую бровь.
     - Может быть. Может быть, боюсь, что отрежет, если подниму.
     - А ты, Билли? Ты чего испугался?
     - Нет. Вряд ли она что-нибудь с-с-сделает, но... - Он пожимает плечами, вздыхает, вскарабкивается на пульт, с которого управляли душами, и садится там, как мартышка, - просто я думаю, что от голосования н-н-не будет никакой пользы. В к-к-конечном счете. Бесполезно, м-мак.
     - Бесполезно? Скажешь! Да вам руку поупражнять - и то польза.
     - И все-таки рискованно, мой друг. Она всегда имеет возможность прижать нас еще больше. Из-за бейсбольного матча рисковать не стоит, - говорит Хардинг.
     - Кто это сказал? Черт, сколько лет я уже не пропускал финалов. Один раз я в сентябре сидел - так даже там позволили принести телевизор и смотреть игры: иначе у них вся тюрьма взбунтовалась бы. Может, вышибу, к черту, дверь и пойду куда-нибудь в бар смотреть игру - я и мой приятель Чесвик.
     - Вот это уже соображение по существу, - говорит Хардинг и бросает журнал. - Может быть, проголосуем завтра на собрании? "Мисс Гнусен, вношу предложение перевести палату en masse в "Час досуга" на предмет пива и телевидения".
     - Я бы поддержал предложение, - говорит Чесвик. - Правильное, черт возьми.
     - К свиньям твои массы, - говорит Макмерфи. - Мне надоело смотреть на вас, старушечья рота; когда мы с Чесвиком отвалим отсюда, ей-богу, заколочу за собой дверь. Вы, ребятки, оставайтесь, мамочка не разрешит вам переходить улицу.
     - Да ну? В самом деле? - Фредриксон еще раньше подошел к Макмерфи. - Прямо высадишь своим большим башмаком эту дверь, настоящий мужчина? О-о, с тобой шутки плохи.
     Макмерфи почти и не взглянул на Фредриксона: он знает, что Фредриксон может корчить из себя крутого парня, только крутость с него слетает при малейшем испуге.
     - Так что, настоящий мужчина, - не унимается Фредриксон, - высадишь дверь, покажешь нам, какой ты герой?
     - Нет, Фред. Неохота портить ботинок.
     - Вон что? А то ты очень развоевался - так как же ты вырвешься отсюда?
     Макмерфи оглядывает комнату.
     - Ну что, если захочу, возьму стул и высажу сетку из какого-нибудь окна...
     - Вон что? Высадишь, да? Раз, и готово? Ну что ж, посмотрим. Давай, герой, спорю на десять долларов, что не сможешь.
     - Не утруждай себя, мак, - говорит Чесвик. - Фредриксон знает, что ты только стул сломаешь и окажешься в буйном. Когда нас сюда перевели, нам в первый же день продемонстрировали эти сетки. Сетки эти не простые. Техник взял стул вроде того, на котором ты ноги держишь, и бил, пока не разбил стул в щепки. На сетке даже вмятины хорошей не сделал.
     - Ладно, - говорит Макмерфи и опять озирается. Вижу, что его это задело. Не дай бог, если старшая сестра подслушивает: через час он будет в буйном отделении. - Нужно что-нибудь потяжелее. Столом, может?
     - То же самое, что стул. То же дерево, тот же вес.
     - Ладно, черт побери, сообразим, чем мне протаранить эту сетку. А вы, чудаки, если думаете, что мне слабо, вас ждет большая неожиданность. Ладно... Что-нибудь больше стула и стола... Если бы ночью, я бы бросил в окно этого толстого негра - он тяжелый.
     - Мягковат, - говорит Хардинг. - Пройдет сквозь сетку, только нарезанный кубиками, как баклажан.
     - А если кроватью?
     - Во-первых, не поднимешь, а во-вторых, слишком большая. Не пройдет в окно.
     - Поднять-то подниму. Черт, да вот же: на чем Билли сидит. Этот большой пульт с рычагами и ручками. Он-то твердый, а? И веса в нем точно хватит.
     - Ну да, - говорит Фредриксон. - То же самое, что прошибить ногой стальную дверь на входе.
     - А пульт чем плох? К полу вроде не прибит.
     - Да, не привинчен - держат его три-четыре проводка... Но ты посмотри на него как следует.
     Все смотрят. Пульт - из цемента и стали, размером в половину стола и весит, наверно, килограммов двести.
     - Ну, посмотрел. Он не больше сенных тюков, которые я взваливал на грузовики.
     - Боюсь, мой друг, что это приспособление будет весить больше, чем ваши сенные тюки.
     - Примерно на четверть тонны, - вставляет Фредриксон.
     - Он прав, мак, - говорит Чесвик. - Он ужасно тяжелый.
     - Говорите, я не подниму эту плевую машинку?
     - Друг мой, не припомню, чтобы психопаты в дополнение к другим их замечательным достоинствам могли двигать горы.
     - Так, говорите, не подниму? Ну ладно...
     Макмерфи спрыгивает со стола и стягивает с себя зеленую куртку; из-под майки высовываются наколки на мускулистых руках.
     - С кем поспорить на пятерку? Покуда не попробовал, никто не докажет мне, что я не могу. На пятерку...
     - Мистер Макмерфи, это такое же безрассудство, как ваше пари насчет сестры.
     - У кого есть лишние пять долларов? Кладите или дальше проходите...
     Они сразу же начинают писать расписки: он столько раз обыгрывал их в покер и в очко, что им не терпится поквитаться с ним, а тут дело верное. Не понимаю, что он затеял, - пускай он большой и здоровый, но чтобы взять этот пульт, нужны трое таких, как он, и Макмерфи сам это знает. С одного взгляда ясно: не то что от земли оторвать, он даже наклонить его не сможет. Но вот все острые написали долговые расписки, и он подходит к пульту, снимает с него Билли Биббита, плюет на широкие мозолистые ладони, шлепает одну о другую, поводит плечами.
     - Ладно, отойдите в сторонку. Когда я напрягаюсь, я, бывает, трачу весь воздух по соседству, и взрослые мужики от удушья падают в обморок. Отойдите. Будет трескаться цемент, и полетит сталь. Уберите детей и женщин в безопасное место. Отойдите...
     - Ведь может и поднять, ей-богу, - бормочет Чесвик.
     - Если языком, то пожалуй, - отвечает Фредриксон.
     - Но скорее приобретет отличную грыжу, - говорит Хардинг. - Ладно, Макмерфи, не валяй дурака, человеку эту вещь не поднять.
     - Отойдите, барышни, кислород мой расходуете.
     Макмерфи двигает ногами, чтобы принять стойку поудобнее, потом еще раз вытирает ладони о брюки и, наклонившись, берется за рычаги по бокам пульта. Тянет за них, а острые начинают улюлюкать и шутить над ним. Он отпускает рычаги, выпрямляется и снова переставляет ноги.
     - Сдаешься? - Фредриксон ухмыляется.
     - Только разминка. А вот сейчас будет всерьез... - Снова хватается за рычаги.
     И вдруг все перестают улюлюкать. Руки у него набухают, вены вздуваются под кожей. Он зажмурился и оскалил зубы. Голова у него откинута, сухожилия, как скрученные веревки, протянулись по напружиненной шее, через плечи и по рукам. Все тело дрожит от напряжения; он силится поднять то, чего поднять не может, и сам знает это, и все вокруг знают.
     И все же в ту секунду, когда мы слышим, как хрустит цемент под нашими ногами, у нас мелькает в голове: а ведь поднимет, чего доброго.
     Потом он с шумом выдувает воздух и без сил отваливается к стене. На рычагах осталась кровь, он сорвал себе ладони. С минуту он тяжело дышит, с закрытыми глазами прислонясь к стене. Ни звука, только его свистящее дыхание; все молчат.
     Он открывает глаза и смотрит на нас. Обводит взглядом одного за другим - даже меня, - потом вынимает из карманов все долговые расписки, которые собрал в последние дни за покером. Он наклоняется над столом и пробует их разобрать, но руки у него скрючены, как красные птичьи лапы, пальцы не слушаются.
     Тогда он бросает всю пачку на пол - а расписок там на сорок - пятьдесят долларов от каждого - и идет прочь из ванной комнаты. В дверях оборачивается к зрителям.
     - Но я хотя бы попытался, - говорит он. - Черт возьми, на это по крайней мере меня хватило, так или нет?
     И выходит, а запачканные бумажки валяются на полу - для тех, кто захочет в них разбираться.

     В комнате для персонала консультант с серой паутиной на желтом черепе разговаривает с врачами-стажерами.
     Я мету мимо него.
     - А это что такое? - Он смотрит на меня, как на непонятную букашку.
     Один из молодых врачей показывает на свои уши, глухой, мол, и консультант продолжает.
     Подъезжаю за щеткой к большущей картине - приволок ее этот, по связям с общественностью, когда напустили такого туману, что я его не видел. На картине какой-то удит на искусственную муху в горах, похоже на Очокос возле Пейнвилла - снег на вершинах за соснами, высокие стволы белого тополя по берегам речки, земля в кислых зеленых заплатах щавеля. Он забрасывает свою муху в заводь позади скалы. На муху тут не годится. Тут нужна блесна и крючок номер шесть - а на муху лучше вон там, пониже, на стремнине.
     Между тополей бежит тропа, я прошелся со щеткой по тропе, сел на камень и гляжу назад через раму на консультанта, который беседует с молодыми. Вижу, он тычет пальцем в какое-то место на ладони, но слов его не слышно за шумом холодной пенистой речки, мчащейся по камням. Ветер дует с вершин, он пахнет снегом. Вижу кротовые кучи в траве. До чего приятное место, вот где можно вытянуть ноги и расслабиться.
     Забывается - надо специально сесть и постараться вспомнить, - забывается, каково было жить в прежней больнице. Там не было на стенах таких приятных мест для отдыха. Не было телевизора, плавательных бассейнов, курятины два раза в месяц. Голые стены, стулья, смирительные рубашки, такие тугие, что надо часами трудиться, пока из них выберешься. С тех пор медики многому научились. "Проделан большой путь", - говорит толстолицый по связям с общественностью. Они очень украсили жизнь при помощи краски, украшений и хромированной сантехники. "У человека, которому захочется сбежать из такого приятного места, - говорит толстолицый по связям с общественностью, - да у него просто не все в порядке".
     В ординаторской приглашенный специалист отвечает на вопросы молодых врачей, а сам обнимает себя за локти и ежится, будто замерз. Он тощий, высохший, одежда болтается на мослах. Он стоит, обнимает себя за локти и ежится. Тоже, наверно, почувствовал холодный снежный ветер с вершин.

     По вечерам стало трудно найти свою кровать, приходится ползать на четвереньках, щупать снизу пружины, покуда не нашарю прилепленные там шарики жвачки. Никто не жалуется на туман. Теперь я сообразил почему: худо, конечно, но можно нырнуть в него и спрятаться от опасности. Вот чего не понимает Макмерфи: что мы хотим спрятаться от опасности. Он все пытается вытащить нас из тумана на открытое место, где до нас легко добраться.

     Внизу прибыла партия замороженных частей - сердец, почек, мозгов и прочего. Слышу, как они гремят, скатываясь в холодильник по угольному желобу. В комнате кто-то невидимый говорит, что в буйном отделении кто-то покончил с собой. Горлан Гроган. Отрезал мошонку, истек кровью прямо на стульчаке в уборной, там было еще человек пять, и ничего не заметили, пока он не свалился на пол мертвый.
     Вот чего не могу понять: чего им так не терпится, подождал бы немного, и все.

     Я знаю, как она у них действует, туманная машина. В Европе у нас целый взвод работал с ними на аэродромах. Когда разведка сообщала, что будут бомбить, или генералы задумывали что-то секретное - сделать втихомолку, скрыть так, чтобы даже шпионы на базе ни о чем не догадались, - на летное поле пускали туман.
     Устройство нехитрое: обыкновенный компрессор засасывает воду из одного бака и специальное масло из другого бака, сжимает их, и из черной трубы на конце машины выдувается белая туча тумана, которая может покрыть все поле за девяносто секунд. Это было первое, что я увидел, когда приземлились в Европе, - туман из таких машин. За нашим транспортным самолетом увязались перехватчики, и, как только мы сели, туманная команда запустила машины. Мы смотрели в круглые поцарапанные иллюминаторы и увидели, как "джипы" подвезли эти машины к самолету, а потом заклубился туман, поплыл по полю и залепил стекла, точно мокрая вата.
     Из самолета шли на звук судейского свистка - свистел лейтенант, и похоже это было на крик перелетного гуся. Как только я вылез из люка, стало видно не дальше чем на метр. Казалось, ты на поле совсем один. Враг тебе был не опасен, но ты чувствовал себя ужасно одиноким. Звуки замирали и растворялись уже в нескольких шагах, и ты не слышал никого из своего взвода, ничего, кроме отрывистых свистков в мягкой, пушистой белизне, такой густой, что в ней терялось даже твое тело ниже пояса; видел защитную рубашку, медную пряжку на поясе, а дальше только белое, как будто ниже пояса ты тоже растворился в тумане.
     А потом другой солдат, заблудившийся, как и ты, вдруг появлялся прямо перед глазами - так крупно и ясно ты не видел человеческого лица никогда в жизни. Глаза твои изо всех сил старались прорвать туман, и, когда что-то появляется перед ними, каждая подробность видна в десять раз яснее обычного, так ясно, что вы оба поневоле отворачиваетесь. Когда перед тобой появляется человек, ты не хочешь смотреть ему в лицо, и он не хочет - очень уж больно видеть кого-то с такой ясностью, как будто смотришь ему внутрь, - но отвернуться и совсем его потерять тоже неохота. Вот и выбирай: либо напрягайся и смотри на то, что появляется из тумана, хотя смотреть больно, либо расслабься и пропади во мгле.
     Они купили такую туманную машину, списанную в армии, подсоединили к вентиляции в новом корпусе до того, как нас туда перевели, и поначалу, чтобы не потеряться, я вглядывался в туман изо всех сил - так же, как на аэродромах в Европе. Тут никто свистком не сигналил и веревок не натягивал; оставалось только зацепиться за что-нибудь глазами, чтобы не пропасть. Иногда все равно пропадал, тонул в нем, чтобы спрятаться, а после каждый раз оказывался на одном и том же месте, перед одной и той же металлической дверью с рядом заклепок, похожих на глаза, и без номера, словно эта дверь притягивала меня, сколько бы я ни сопротивлялся, словно ток, который вырабатывали за дверью эти демоны, посылался по лучу сквозь туман и приводил меня туда, как робота.
     День за днем я бродил в тумане, боялся, что больше никогда ничего не увижу, а потом будет эта дверь, она откроется, и там обитая матами стена, чтобы не проходили звуки, и среди красных медных проводов, мерцающих трубок и бодрого треска электрических искр, как выходцы с того света, в очереди стоят люди. Я встану за ними ждать своей очереди к столу. Стол в форме креста, на нем отпечатались тени сотен убитых - контуры запястий и щиколоток залегли под кожаными ремнями, пропотевшими до зелени, контуры шей и голов протянулись к серебряной ленте, которой перехватывают лоб. И техник за пультом поднимет глаза от приборов, оглядит очередь, покажет на меня рукой в резиновой перчатке: "Погодите, я знаю этого длинного дурака - врежьте ему по затылку или позовите подмогу. Этот дергается хуже всех".
     Поэтому раньше старался в туман особенно не погружаться - от страха, что потеряюсь и окажусь перед дверью шокового шалмана. Вглядывался во все, что вставало передо мной, цеплялся глазами, как цепляются за изгородь во время бурана. Но они пускали туман все гуще и гуще, и сколько я ни сопротивлялся, раза два-три в месяц все равно прибывал к этой двери, и за ней меня встречал едкий запах искр и озона. При всех моих стараниях было очень трудно не потеряться.
     Потом я сделал открытие: можно и не угодить в эту дверь, если пришипился в тумане, сидишь тихо. Дело в том, что я сам отыскивал эту дверь: пугался, что так долго плутаю в тумане, начинал кричать, и меня засекали. А может, для того и кричал, чтобы засекли; казалось, согласен на что угодно, только бы не потеряться, - даже на шоковый шалман. Теперь не знаю. Потеряться не так уж плохо.
     Нынче все утро ждал, когда начнут туманить. В последние дни пускали все гуще и гуще. Я догадался, что это из-за Макмерфи. На регуляторы его еще не поставили - пробуют захватить врасплох. Поняли, что хлопот с ним не оберешься: раз пять он уже раздразнил Чесвика, Хардинга и еще некоторых до того, что они чуть не сцеплялись с кем-нибудь из санитаров, но только подумаешь, что сейчас к скандалисту придут на помощь другие, включается туманная машина - как сейчас.
     Я услышал гудение компрессора за решеткой всего несколько минут назад, как раз когда острые начали выносить столы перед лечебным собранием, - а туман уже стелется по полу так густо, что у меня намокли брюки. Протираю стекла в двери поста и слышу, как старшая сестра снимает трубку телефона и говорит врачу, что наше собрание скоро начнется и чтобы он выкроил час после обеда для совещания персонала.
     - Дело в том, - говорит она, - что, по-моему, уже давно назрело время обсудить вопрос о больном Рэндле Макмерфи... И вообще, следует ли его держать в нашем отделении. - С минуту она слушает, а потом говорит: - мне кажется, будет неразумно, если мы позволим ему и дальше будоражить больных, как в последние дни.
     Вот почему она пустила туман перед собранием. Обычно она этого не делает. А сегодня хочет что-то сделать с Макмерфи - может, сплавить его в буйное. Я кладу оконную тряпку, иду к своему стулу в конце ряда и почти не вижу, как занимают свои места соседи-хроники, как входит доктор, протирая очки, - словно это не туман ему мешает смотреть, а просто стекла запотели.
     Чтобы клубился так густо, я еще не видел.
     Слышу, они где-то пытаются начать собрание, говорят чепуху насчет того, почему заикается Билли Биббит, с чего это началось. Слова доходят до меня словно сквозь воду - такой он густой. До того похож на воду, что всплываю в нем со стула и не сразу могу понять, где верх, где низ. Даже мутит сперва от этого плавания. Ни зги не видно. Такого густого, чтобы всплывать никогда еще не было.
     Голоса глохнут и нарастают, пропадают и появляются снова, и порой такие громкие, что ясно: говорят прямо рядом с тобой, - но все равно никого не вижу.
     Узнаю голос Билли, заикается еще хуже, чем всегда, потому что волнуется:
     - ...Ис-исключили из университета з-з-за то, что перестал х-х-ходить на военную подготовку. Я н-не мог в-выдержать. Н-на п-пе-перекличке, к-когда офицер выкликал "Биббит", я не м-мог отозваться. Полагалось ответить: "З-з-з..." - Слово застряло у него в горле, как кость. Слышу, сглатывает и пробует снова. - Полагалось ответить: "Здесь, сэр", - а я ни за что н-не мог.
     Голос уходит, потом слева врезается голос старшей сестры:
     - Билли, вы можете вспомнить, когда у вас возникли затруднения с речью? Когда вы начали заикаться, помните?
     Не пойму, смеется он или что.
     - Н-начал заикаться? Начал? Я начал заикаться с первого с-своего слова: м-м-м-мама.
     Потом разговор заглох совсем; такого со мной еще не бывало. Может, Билли тоже спрятался в тумане. Может быть, все острые окончательно и навсегда провалились в туман.
     Я и стул проплываем друг мимо друга. Это первый предмет, который я вижу. Он выцеживается из тумана справа и на несколько секунд повисает прямо передо мной, чуть-чуть бы ближе, и рукой достал бы. В последнее время я не связываюсь с вещами, которые появляются из тумана, сижу тихо и не цепляюсь за них. Но сейчас я напуган так, как раньше бывал напуган. Изо всех сил тянусь к стулу, хочу схватить его, но опоры нет, только бултыхаюсь в воздухе, только смотрю, а стул вырисовывается все яснее, яснее, чем всегда, так что различаю даже отпечаток пальца там, где рабочий прикоснулся к непросохшему лаку, - стул висит передо мной несколько секунд, потом скрывается. Никогда не видел, чтобы вещи плавали. Никогда не видел такого густого, такого, что не могу опуститься на пол, встать на ноги и пойти. Поэтому и напуган: чувствую, что на этот раз могу уплыть куда-то навсегда.
     Из тумана, чуть ниже меня, выплывает хроник. Это старик полковник Маттерсон читает письмена морщин на длинной желтой ладони. Смотрю на него внимательно, потому что вижу его, наверно, в последний раз. Лицо огромное, невыносимо смотреть. Каждый волос и морщина большие, будто гляжу на него в микроскоп. Вижу его так ясно, что вижу всю его жизнь. На лице шестьдесят лет юго-западных военных лагерей, оно изрыто окованными сталью колесами зарядных ящиков, стерто до кости тысячами ног в двухдневных марш-бросках.
     Он выпрямляет длинную ладонь, подносит к глазам, щурится и пальцем другой руки, мореным и лакированным, как приклад, от въевшегося никотина, подчеркивает на ней слова. Голос у него низкий, медленный, терпеливый, и вижу, как выходят из его хрупких губ тяжелые и темные слова.
     - Так... Флаг - это... А-а-мери-ка. Америка - это... Слива. Персик. Арбуз. Америка - это... Леденец. Тыквенное семечко. Америка - это телевизор.
     Это правда. Все написано на желтой ладони. Я читаю вместе с ним.
     - Теперь... Крест - это... Мексика. - Поднимает глаза: слушаю ли я; увидел, что слушаю, улыбнулся и читает дальше: - Мексика - это грецкий орех. Фундук. Же-лудь. Мексика - это радуга. Радуга... Деревянная. Мексика... Деревянная.
     Я понимаю, к чему он клонит. Эти речи слышу от него все шесть лет, что он здесь, но никогда не прислушивался, считал его говорящей статуей, вещью, сделанной из костей и артрита, которая сыплет этими дурацкими определениями без капли смысла. Теперь наконец я понял, что он говорит. Я пытаюсь удержаться за старика последним взглядом, хочу запомнить его и смотрю с таким напряжением, что начинаю понимать. Он замолк и глянул на меня - понятно ли, и хочется крикнуть ему: "Да, понимаю, Мексика, правда, грецкий орех, коричневая и твердая, и ты можешь пощупать глазами - она как грецкий орех! Дело говоришь, старик, просто на свой лад. Ты не такой сумасшедший, за какого тебя считают. Да... Мне понятно..."
     Но туман забил мне горло, ни звука не могу выдавить. Он начинает растворяться, все так же склонившись над своей ладонью.
     - Теперь... Зеленая овца - это... Ка-на-да. Канада - это... Елка. Пшеничное поле. Ка-лен-дарь.
     Он отплывает, а я изо всех сил стараюсь не упустить его из виду. Стараюсь так, что глазам больно, и закрываю их, а когда открываю, то полковника уже нет. Опять плаваю один, потерялся хуже, чем всегда.
     Думаю: вот и все. Теперь безвозвратно.
     И тут старик Пит, лицо как прожектор. Он слева от меня, в пятидесяти метрах, но вижу его четко, тумана вообще нет. А может, он совсем рядом и на самом деле маленький, не пойму. Говорит мне один раз, что устал, и через эти два слова вижу всю его жизнь на железной дороге, вижу, как он старается определить время по часам, потея, ищет правильную петлю для пуговицы на своем железнодорожном комбинезоне, выбивается из сил, чтобы сладить с работой, которая другим дается легче легкого, и они посиживают на стуле, застеленном картоном, и читают детективы и книжки с голыми красотками. Он и не надеялся сладить с ней - с самого начала знал, что ему не по силам, - но должен был стараться, чтобы не пропасть совсем. Так сорок лет он смог прожить если и не в самом мире людей, то хотя бы на обочине.
     Все это вижу, и от всего этого мне больно, как бывало больно от того, что видел в армии, на войне. Как больно было видеть, что происходит с папой, с племенем. Я думал, что перестал видеть такие вещи и волноваться из-за них. В этом нет смысла. Ничем не поможешь.
     - Я устал, - он говорит.
     - Знаю, что ты устал, Пит, но много ли пользы, если я буду за тебя огорчаться? Ты же понимаешь, пользы никакой.
     Пит уплывает вслед за полковником.
     А вот и Билли Биббит, появляется оттуда же, откуда Пит. Потянулись друг за другом посмотреть на меня в последний раз. Знаю, Билли от меня в двух-трех шагах, но он такой крохотный, что, кажется, до него километр. Тянется ко мне лицом, как нищий, просит гораздо больше, чем ему могут дать. Открывает рот, как кукла.
     - Даже когда п-предложение делал, и то сплоховал. Я сказал: "М-милая, будь моей ж-ж-ж-ж..." И она расхохоталась.
     Голос сестры, не вижу откуда:
     - Ваша мать, Билли, рассказывала мне об этой девушке. Судя по всему, она вам далеко не ровня. Как вы полагаете, чем же она вас так пугала?
     - Я ее любил.
     И тебе, Билли, ничем не могу помочь. Ты сам понимаешь. Ты должен знать, что как только человек пошел кого-нибудь выручать, он полностью раскрылся. Высовываться нельзя. Билли, ты знаешь это не хуже других. Чем я могу помочь? Заикания твоего не исправлю. Шрамы от бритвы на запястьях и ожоги от окурков на руках не сотру. Другую мать тебе не найду. А если старшая сестра издевается над тобой, стыдит тебя твоим недостатком и унижает тебя так, что у тебя ни капли достоинства не осталось, - с этим я тоже ничего не могу поделать. В Анцио мой товарищ был привязан к дереву в пятидесяти метрах от меня, он кричал: "Пить!" - И лицо у него обгорело на солнце до волдырей. Они засели в крестьянском доме и хотели, чтобы я вылез, пошел выручать его. И сделали бы из меня дуршлаг.
     Отодвинь лицо, Билли.
     Проплывают один за другим.
     И на каждом лице табличка вроде тех: "Я слепой", какие вешали себе на шею итальянцы-аккордеонисты в Портленде, только тут на табличках "Я устал", или "Я боюсь", или "Умираю от цирроза", или "Я повязан с механизмами, и все меня пинают". Я могу прочесть все таблички, какой бы ни был мелкий шрифт. Некоторые лица озираются и могли бы прочесть чужие таблички, если бы захотели, - но что толку? Лица пролетают мимо меня в тумане, как конфетти.
     Так далеко я еще не бывал. Вот так примерно будет, когда умрешь. Вот так, наверно, чувствуешь себя, если ты овощ: ты потерялся в тумане. Не движешься. Твое тело питают, пока оно не перестанет есть, - тогда его сжигают. Не так уж плохо. Боли нет. Ничего особенного не чувствую, кроме легкого озноба, но, думаю, и он со временем пройдет.
     Вижу, как мой командир прикалывает к доске объявлений приказы, что нам сегодня надеть. Вижу, как министерство внутренних дел наступает на наше маленькое племя с камнедробильной машиной.
     Вижу, как папа выскакивает из лощины и замедляет шаг, чтобы прицелиться в оленя с шестиконечными рогами, убегающего в кедровник. Заряд за зарядом выпускает он из ствола и только поднимает пыль вокруг оленя. Я выхожу из лощины за папой и со второго выстрела кладу оленя - он уже взбегал по голому склону плато. Я улыбаюсь папе.
     В первый раз вижу, чтобы ты промазал, папа.
     Глаз уже не тот, сынок. Прицел удержать не могу. Мушка у меня сейчас дрожала, как хвост у собаки, которая какает персиковыми косточками.
     Папа, послушай меня: кактусовая водка Cида состарит тебя раньше времени.
     Сынок, кто пьет кактусовую водку Cида, тот уже состарился раньше времени. Пойдем освежуем, пока мухи не отложили в нем яйца.
     Это ведь не сейчас происходит. Понимаете? И ничего нельзя сделать с таким вот происходящим из прошлого.
     Глянь-ка...
     Слышу шепот черных санитаров.
     Глянь-ка, балбес Швабра задремал.
     О так от, вождь Швабра, о так. Спи себе от греха подальше.
     Мне уже не холодно. Кажется, добрался. Я там, где холод уже не достанет меня. Могу остаться здесь навсегда. Мне уже не страшно. Они меня не достанут. Только слова достают, но и они слабнут.
     Что ж... Поскольку Билли Биббит решил уйти от дискуссии, может быть, кто-нибудь еще захочет рассказать группе о своих затруднениях?
     Честно говоря, я бы хотел...
     Это он, Макмерфи. Он далеко. Все еще пытается вытащить людей из тумана. Почему не оставит меня в покое?
     - ...Помните, на днях мы голосовали, когда нам смотреть телевизор? Вот, а сегодня пятница, и я подумал, не потолковать ли об этом снова - может, еще у кого-нибудь прибавилось храбрости?
     - Мистер Макмерфи, задача нашего собрания - лечебная, наш метод - групповая терапия, и я не убеждена, что эти несущественные жалобы...
     - Ладно, ладно, хватит, слышали. Я и еще кое-кто из ребят решили...
     - Одну минуту, мистер Макмерфи, позвольте мне задать вопрос группе: не кажется ли вам, что мистер Макмерфи навязывает больным свои желания? Мне думается, вы будете рады, если его переведут в другое отделение.
     С минуту все молчат. Потом кто-то говорит:
     - Дайте ему проголосовать, почему запрещаете? Хотите сдать его в буйное только за то, что предлагает голосование? Почему нам нельзя смотреть в другие часы?
     - Мистер Сканлон, насколько я помню, вы три дня отказывались есть, пока мы не разрешили вам включать телевизор в шесть вместо шести тридцати.
     - Надо же людям смотреть последние известия? Да они могли разбомбить Вашингтон, а мы бы еще неделю не знали.
     - Да? И вы готовы пожертвовать последними известиями ради того, чтобы увидеть, как два десятка мужчин перебрасываются бейсбольным мячиком?
     - И то и другое нельзя ведь? Наверно, нельзя. А-а, шут с ним... На этой неделе вряд ли будут бомбить.
     - Пусть он голосует, мисс Гнусен.
     - Хорошо. Но, по-моему, перед нами яркое доказательство того, насколько он расстраивает некоторых пациентов. Что именно вы предлагаете, мистер Макмерфи?
     - Предлагаю снова проголосовать за то, чтобы мы смотрели телевизор днем.
     - Вы уверены, что еще одного голосования вам будет достаточно? У нас более важные дела...
     - Мне достаточно. Просто охота поглядеть, у кого из этих чудаков есть храбрость, а у кого нет.
     - Именно такие разговоры, доктор Спайви, и наводят меня на мысль, что больным было бы приятнее, если бы Макмерфи перевели от нас.
     - Пусть голосует, почему нельзя?
     - Конечно, можно, мистер Чесвик. Группа может приступать. Поднятия рук вам довольно, мистер Макмерфи, или настаиваете на тайном голосовании?
     - Я хочу видеть руки. И которые не поднимутся, тоже хочу видеть.
     - Все, кто желает смотреть телевизор днем, поднимите руки.
     Первой поднимается рука Макмерфи, я узнаю ее по бинту, он порезался, когда поднимал пульт. А потом, ниже по склону, одна за другой из тумана поднимаются еще руки. Как будто... Широкая красная рука Макмерфи ныряет в туман и вытаскивает оттуда людей за руки, вытаскивает, а они моргают на свету. Сперва одного, потом другого, потом еще одного. Так - по всей цепочке острых и вытаскивает их из тумана, пока все не оказались на ногах, все двадцать человек, и подняли руки не просто за бейсбол, но и против старшей сестры, против того, что она хочет отправить Макмерфи в буйное, против того, что она говорила, и делала, и давила их многие годы.
     В комнате тишина. Вижу, как все огорошены - и больные и персонал. Сестра не понимает, в чем дело: вчера до того, как он попробовал поднять пульт, проголосовало бы человека четыре или пять от силы. Но вот она заговорила, и по голосу нипочем не догадаешься, как она удивлена.
     - Я насчитала только двадцать, мистер Макмерфи.
     - Двадцать? Ну так что? Нас тут двадцать и есть... - Он осекся, поняв, о чем речь. - Э-э, постойте-ка...
     - Боюсь, что ваше предложение не прошло.
     - Да постойте минутку, черт возьми!
     - В отделении сорок больных, мистер Макмерфи. Сорок. А проголосовали только двадцать. Чтобы изменить распорядок, вам нужно большинство. Боюсь, что голосование закончено.
     По всей комнате опускаются руки. Люди понимают, что их победили, и пытаются улизнуть обратно в безопасный туман. Макмерфи вскочил.
     - Гадом буду. Вон вы как решили повернуть? Этих старых пней голоса включаете?
     - Доктор, разве вы не объяснили ему порядок голосования?
     - К сожалению... Действительно требуется большинство, Макмерфи. Она права. Права.
     - Большинство, мистер Макмерфи, - таков устав отделения.
     - И переделать чертов устав, я так понимаю, можно только большинством? Ну, ясно. Видал я всякое буквоедство, но до такого сам черт не додумается!
     - Очень жаль, мистер Макмерфи, но это записано в нашем распорядке, и если вам угодно, я могу...
     - Так вот чего стоит эта брехня про демократию... Мама родная...
     - Вы, кажется, расстроены, мистер Макмерфи. Доктор, вам не кажется, что он расстроен? Пожалуйста, примите к сведению.
     - Кончайте эту музыку, сестра. Когда человека берут за одно место, он имеет право кричать. А нас берут как хотят.
     - Доктор, ввиду состояния больного, может быть, нам следует закрыть сегодняшнее собрание раньше?
     - Погодите! Погодите минуту, дайте мне поговорить со стариками.
     - Голосование закончено, мистер Макмерфи.
     - Дайте поговорить с ними.
     Он идет к нам через всю комнату. Он делается все больше и больше. Лицо у него красное, горит. Он лезет в туман и пробует вытащить на поверхность Ракли, потому что Ракли самый молодой.
     - А ты что, друг? Хочешь смотреть финалы? Бейсбол. Бейсбольные матчи. Тогда подними руку, и все.
     - На ... Жену.
     - Ладно, бог с тобой. А ты, сосед, ты что? Как тебя? Эллис? Скажи, Эллис, хочешь смотреть игры по телевизору? Тогда подними руку.
     Руки Эллиса прибиты к стене - нельзя считать, что голосует.
     - Мистер Макмерфи, я сказала: голосование окончено. Вы делаете из себя посмешище.
     Он не слушает ее. Он обходит хроников.
     - Давайте, давайте, всего один голос от вас, чудные, поднимите хоть одну руку. Докажите ей, что еще можете.
     - Я устал. - Пит качает головой.
     - Ночь это... Тихий океан. - Полковник читает, его нельзя отвлекать голосованием.
     - Кто из вас, ребята, подаст голос? И тогда у нас преимущество, неужели не понимаете? Мы должны это сделать, а иначе ... Нас поимели! Придурки, неужели ни один из вас не поймет, что я говорю, и не поднимет руку? Ты, Габриэль? Джордж? Нет? А ты, вождь, ты как?
     Он стоит надо мной в тумане. Почему не хочет оставить меня в покое?
     - Вождь, на тебя последняя надежда.
     Старшая сестра складывает бумаги; остальные сестры стоят вокруг нее. Наконец и она встает.
     - Итак, собрание переносится, - слышу ее голос. - Примерно через час прошу сотрудников собраться в комнате для персонала. Так что, если нет других...
     Поздно, теперь я ее не остановлю. Макмерфи что-то сделал с ней еще в первый день, заколдовал своей рукой, и она действует не так, как я велю. Смысла в этом нет, дураку ясно, и сам бы я никогда так не поступил. По одному тому, как смотрит на меня сестра и не находит слов, я понимаю, что меня ждет неприятность, - но остановиться не могу. Макмерфи задействовал во мне скрытый контур, медленно поднимает ее, чтобы вытащить меня из тумана на голое место, там я стану легкой добычей. Это он делает, его провод...
     Нет. Неправда. Я поднял ее сам.
     Макмерфи гикает, заставляет меня встать, лупит по спине.
     - Двадцать один! С вождем двадцать один человек! И если это не большинство, плюньте мне в глаза!
     - А-ха-ха! - Вопит Чесвик.
     Другие острые идут ко мне.
     - Собрание было закрыто, - говорит сестра. Улыбку еще не сняла, но когда уходит из дневной комнаты к посту, затылок у нее красный и набухший, словно она вот-вот взорвется.

     Но она не взрывается, пока еще нет, еще час не взрывается. Улыбка ее за стеклом кривая и странная, такой мы раньше не видели. Она просто сидит. Вижу, как поднимаются и опускаются у нее плечи при вдохах и выдохах.
     Макмерфи смотрит на стенные часы и говорит, что игра сейчас начнется. Он у фонтанчика для питья вместе с другими острыми на коленях драит плинтус. Я в десятый раз за сегодня подметаю чулан для щеток. Сканлон и Хардинг возят по коридору полотер, растирают свежий воск блестящими восьмерками. Макмерфи еще раз говорит, что игра уже должна начаться, и встает, бросив тряпку на полпути. Остальные не прекращают работу. Макмерфи проходит мимо окна, она свирепо глядит на него оттуда, и он ухмыляется ей так, словно уверен, что теперь он ее победил. Когда он откидывает голову и подмигивает ей, она опять легонько дергает головой в сторону.
     Все следят за его перемещениями, но смотрят украдкой, а он подтаскивает свое кресло к телевизору, включает его и садится. Из вихря на экране возникает картинка: попугай на бейсбольном поле поет куплеты о бритвенных лезвиях. Макмерфи встает и прибавляет громкость, чтобы заглушить музыку из репродуктора на потолке, ставит перед креслом стул, садится, скрещивает ноги на стуле, разваливается и закуривает. Чешет живот и зевает.
     - Аоу-у! Теперь бы только пива и сардельку.
     Сестра глядит на него, и нам видно, что лицо у нее краснеет, а губы шевелятся. Она оглядывает коридор: все наблюдают, ждут, что она сделает, - даже санитары и маленькие сестры поглядывают на нее исподтишка, и молодые врачи, которые уже потянулись на собрание, - даже они наблюдают. Она сжимает губы. Опять смотрит на Макмерфи и ждет, когда кончится песня о бритвенных лезвиях; встает, подходит к стальной двери, где у нее панель управления, нажимает выключатель, и картинка на экране, скомкавшись, растворяется в сером. На экране ничего, только бусинка света глядит на Макмерфи, как глазок.
     А его этот глазок ни капли не смущает. Мало того, он даже не подает виду, что картинку выключили; он берет сигарету в зубы и нахлобучивает шапку чуть ли не на глаза, так, что должен отвалиться на спинку, если хочет видеть экран.
     Так и сидит: руки закинул за голову, ноги на сиденье стула, дымящаяся сигарета торчит из-под шапки, он смотрит телевизор.
     Сестра терпит это сколько может; потом подходит к двери поста и кричит ему, чтобы он помог остальным с уборкой. Он не обращает на нее внимания.
     - Мистер Макмерфи, я говорю, в это время дня вам полагается работать. - В голосе ее - тугой вой электрической пилы, врезавшейся в сосну. - Мистер Макмерфи, я вас предупреждаю!
     Все прекратили работу. Она оглядывается вокруг, выходит из стекляшки, делает шаг к Макмерфи.
     - Вы помещены сюда, понимаете? Вы... Подлежите моей юрисдикции... Моей и персонала. - Она поднимает кулак, красно-оранжевые ногти прожигают ей ладонь. - В моей юрисдикции и в моей власти!..
     Хардинг выключает полотер, оставляет его в коридоре, подтаскивает к себе стул, садится рядом с Макмерфи и тоже закуривает.
     - Мистер Хардинг! Вернитесь к работе, предусмотренной распорядком!
     Голос ее звучит так, как будто пила налетела на гвоздь, и мне это показалось до того забавным, что я чуть не рассмеялся.
     - Мистер Хардинг!
     Потом подходит Чесвик и приносит себе стул, потом Билли Биббит подходит, потом Сканлон, потом Фредриксон и Сефелт, и вот уже мы все побросали наши тряпки и щетки и приносим стулья.
     - Пациенты... Прекратите. Прекратите!
     Мы все сидим перед погашенным телевизором, уставившись в серый экран, словно наблюдаем игру в натуре, а она кричит и беснуется у нас за спиной.
     Если бы кто-нибудь вошел и увидел это - как люди смотрят погасший телевизор, а пятидесятилетняя женщина верещит им в затылок про дисциплину, порядок и про наказание, он подумал бы, что вся компания спятила с ума.

Продолжение следует...


  

ЧТИВО...

     ...по понедельникам:
    Владимир Богомолов
    "Момент истины (В августе сорок четвертого)"
     "Момент истины" - самый знаменитый в истории отечественной литературы роман о работе контрразведки во время Великой Отечественной войны. Этой книгой зачитывались поколения, она пользовалась - и продолжает пользоваться бешеной популярностью. Она заслуженно выдержала девяносто пять изданий и в наши дни читается так же легко и увлекательно, как и много лет назад.

     ...по четвергам:
    Кен Кизи
    "Над кукушкиным гнездом "
     Роман Кена Кизи (1935-2001) "Над кукушкиным гнездом" уже четыре десятилетия остается бестселлером. Только в США его тираж превысил 10 миллионов экземпляров. Роман переведен на многие языки мира. Это просто чудесная книга, рассказанная глазами немого и безумного индейца, живущего, как и все остальные герои, в психиатрической больнице.
     Не менее знаменитым, чем книга, стал кинофильм, снятый Милошем Форманом, награжденный пятью Оскарами.


    Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения
398


В избранное