Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Росс КИНГ "ДОМИНО"


Литературное чтиво

Выпуск No 325 от 2006-02-27


Число подписчиков: 21


   Росс КИНГ "ДОМИНО"

Глава
12
  

     - Ну вот... да, хорошо... натяните-ка это, - распоряжался сэр Эндимион чуть позднее. - Джеремая поможет вам с чулками... ага, вот так. Превосходно. Хороший мальчик. А теперь парик; да-да. Так... Куда подевался веер миледи?
     Пока сэр Эндимион оглядывал комнату в поисках названного аксессуара (мы находились в студии, на третьем этаже), Джеремая натянул мне на икры белые шелковые чулки и обхватил их над коленом черными подвязками. Затем он освободил мой задранный кринолин (державшийся на его предплечьях), и тот долго еще вращался и колыхался; подол платья тоже упал вниз, на изящные белые туфельки, в которые были безжалостно втиснуты мои ноги. Затем мне на голову был водружен нарядный женский парик с перьями и лентами, в то время как мой собственный обсыхал у камина в соседней комнате вместе с платьем.
     - Превосходно, - заявил сэр Эндимион, который успел найти веер и отдать его Джеремае, а сам вернулся к мольберту. - Все сидит как влитое. Вот вам леди Манреза собственной персоной.
     Я погрузился в размышления о том, как переменилась моя роль менее чем за день - всего за несколько часов: раньше я смотрел на полотно, теперь - с полотна, раньше был живописцем, теперь - моделью. Более того, по велению сэра Эндимиона и к немалой своей досаде я перешел и другую, освященную традициями, грань - ту, что отделяет один пол от другого. Не сомневайтесь, что моему согласию на этот противоестественный маскарад предшествовали долгие уговоры, но сэр Эндимион не пожалел красноречия, объясняя, что достиг в работе над композицией кульминационной точки и тут все едва не пошло прахом из-за внезапного отъезда леди Манрезы в Ричмонд. Вслед за признанием, что, будучи собратом по ремеслу, я вполне понимаю его трудности, мне ничего не оставалось, как заменить собой отсутствующую даму и, в фижмах и подбитом ватой саке, застыть в нужной позе, голову чуть повернуть к открытому окну, в руки взять веер, нитку жемчуга и зонтик.
     Тем временем сэр Эндимион, мурлыча себе под нос какую-то мелодию, наносил на полотно мазки; при этом он то и дело обращал внимательный взгляд ко мне, а точнее - к моему саку и оперенной tete <Голова (фр.)>. На его небольшой палитре в форме лопатки я разглядел красный лак, желтую охру и ультрамариновый голубой, которые он уверенными движениями переносил на картину. Мне следовало, наверное, ухватиться за возможность наблюдать мастера за работой и выведать секреты мастерства, но, признаюсь, слишком уж немилосердно жали мне туфли, корсет сдавливал живот, а более всего была стеснена моя мужская краса и гордость.
     - Джеремая! - вырывалось у меня время от времени. - Ты, никак, усматриваешь что-то забавное в моем дурацком положении?
     - Нет, мистер Котли, - отвечал мой слуга, но его узенькие плечи тряслись от смеха. Он как будто окончательно вернул себе бодрость духа.
     В довершение всего, сеанс постоянно прерывали трое или четверо юнцов, то входивших, то выходивших; эти юные джентльмены, приблизительно моих лет, состояли при сэре Эндимионе, и их занятия (кроме смешков по моему адресу) заключались в том, чтобы мыть кисти, растирать пигменты, грунтовать холсты, писать драпировки на незаконченных портретах и, в общем, выполнять все поручения господина.
     Помимо сэра Эндимиона, единственным человеком, кто не отличал выполняемого мною задания от любого другого и не был склонен открыто или украдкой потешаться на мой счет, была леди Старкер, которая раз или два ненадолго входила в студию с чайными приборами и с угрюмым мопсом. Как бы вам ее описать? Мне приходят на ум портреты работы Джузеппе Арчимбольдо, миланского живописца; лица его персонажей при детальном рассмотрении оказываются составленными из овощей или фруктов. Спешу оговориться: ни одна ее черта не напомнила мне морковку или сливу; я сказал бы, что ее можно было принять за оживший портрет кисти дивного мастера, каковой портрет под внимательным взглядом обращался в весенний пейзаж: ива, нежно и грациозно окутывающая своими ветвями речной берег, где цветут цветы. О, изысканное создание!
     Однако студия сэра Эндимиона предназначалась. Для мужчин (и таких гермафродитов, как я), и потому леди Старкер, познакомившись со мной и расставив чайные чашки, выплыла за дверь и удалилась вниз и, увы, более в тот день мне не показывалась.
     За позированием я вскоре набрался смелости, чтобы упомянуть о своем долге - тема, которой сэр Эндимион до сих пор не удостаивал касаться, - и с радостью обнаружил, что мой кредитор настроен вполне мирно. Он ответил, что этот вопрос легко будет уладить к удовольствию обеих сторон.
     - Возможно, у меня найдутся для вас еще поручения, - продолжил он, изображая мою одежду, - и вы, конечно же, очень скоро отработаете эти жалкие несколько гиней. И службу я вам обещаю получше, чем нынешняя, - добавил сэр Эндимион с добродушной усмешкой. - Поскольку даже ливень и речные воды, - (мы поведали ему о наших приключениях), - не смыли окончательно свидетельств вашего таланта, который мне представляется весьма многообещающим. - Он указал палитрой в сторону соседней комнаты, где сохли у огня сумка и ее содержимое. - Если угодно, - заключил он, - можете считать, что приняты ко мне учеником.
     Эти слова были моему слуху приятнее всяких других. Сделаться учеником самого сэра Эндимиона Старкера! Утренние бедствия: ливень, предательство господ Браунригга и О'Лири, опасности речного купания, вонь лодки с угрями - все изгладилось из памяти, словно туман, рассеявшийся под первыми лучами солнца. Я не переставал радоваться, даже когда заметил, как один из юнцов, растиравших пигменты, толкнул локтем своего товарища, показал мне язык и захихикал.
     Сеансу не видно было конца, но вот сэр Эндимион отложил в сторону наполовину завершенный портрет и мне было позволено облачиться в собственные штаны, которые служанка вернула вычищенными. Никогда я не надевал их с такой радостью, даром что они еще не совсем высохли.
     Нацепив на себя привычное одеяние, я отложил в сторону модный парик, зонтик, жемчуг и в заключение веер, который не удержался на маленьком столике и с громким стуком упал на пол. Молча проклиная свою неловкость, я поднял его и обнаружил, что застежка разошлась и на раскрытой поверхности показалось "Похищение Ганимеда".
     - Не беспокойтесь из-за веера, мистер Котли, - произнес сэр Эндимион, заметив мое смущение. Он успел сменить свою блузу на красивый бархатный кафтан табачного цвета. - Он не принадлежит леди Манрезе, так что если сломался, туда ему и дорога.
     - Этот веер очень необычный, - проговорил я, бережно кладя его на стол дрожащей (боюсь, это было заметно) рукой. - Вы сами его расписывали, сэр?
     - В незапамятные времена, - отозвался он и запятнанной красками ладонью отбросил в сторону блузу. - Любой веер так и просит что-нибудь на нем написать. Не сомневайтесь, беды никакой нет.
     - Ох... чуть не забыл, - вырвалось у меня, когда мы с Джеремаей стояли на пороге зеленой двери, готовые в обратный путь. Я извлек из кармашка для часов миниатюру, которую молодая леди швырнула мне в голову. Портрет кое-где пошел пятнами, но в целом пережил погружение в реку и остался вполне узнаваем. Внезапно лицо сэра Эндимиона в свою очередь покрылось бледностью.
     - Ради всего святого, где вы это нашли?
     Я объяснил, что, как было условлено, явился на Сент-Олбанз-стрит, а прекрасное создание, оригинал акварели, показалось в окне и предложило мне передать миниатюру сэру Эндимиону.
     - Она несносна, - тихо проговорил он, подводя меня к зеленой двери, и проворно сунул миниатюру себе в карман. - Совершенно несносна. Мне очень жаль, что вы на нее наткнулись, - очень-очень жаль. Вот что, мистер Котли, - продолжал он все тем же едва слышным голосом, - если вы через три дня явитесь ко мне в студию на Сент-Олбанз-стрит, у меня будет для вас предложение. На этот раз обещаю быть более точным, а предложение, надеюсь, вас не разочарует.
     По дороге домой мы миновали "Берлингтон-Армз", где у дверей двое резчиков лозы точили на большом оселке свои ножи. Внутри таверны ярко горели две свечи с фитилями из сердцевины ситника, и в окне я разглядел голову нашего капитана; заодно со своим собутыльником, он сник под бременем дневных трудов и возлияний в веселой компании. По соседству, в нескольких ярдах, все еще плавно покачивалась у временного причала лодка с тем же грузом угрей, а ободранные ивы толпились на берегу группами бледных теней, ведущих немой разговор.
     Далее мы проследовали по Мосонз-Роу, и я показал Джеремае дом, где много лет назад жил мистер Александр Поуп. Джеремае был незнаком как сам мистер Поуп, так и, тем более, поэма "Элоиза к Абеляру", которая (как я ему сказал) была сочинена за этими красивыми кирпичными стенами. И вот, дабы позабавить себя в дороге и отвлечь Джеремаю от мыслей о грабителях, я рассказал ему историю прославленных и несчастных любовников, Абеляра и Элоизы, а именно: как великий философ и учитель Абеляр вступил с Элоизой в тайный брак, плодом которого стал сын, названный Астролябом, и как затем разгневанный отец Элоизы, каноник Фюльбер из парижского собора Нотр-Дам, лишил философа детородных частей.
     - Однако и после безжалостного оскопления Абеляра любовники не утратили своей страсти, - объяснял я, - она пылала по-прежнему и после ухода Элоизы в монастырь, и даже после смерти несчастного Абеляра на дороге в Рим, где он собирался воззвать к папе, дабы очистить себя от обвинения в ереси, каковое на него возвел Бернар Клервосский.
     Я процитировал своему юному спутнику несколько наиболее усладительных пассажей из поэмы мистера Поупа, в том числе строки:

Пусть непорочность холодна как лед -
Любовь алтарь запретный разожжет.

     А также:

Мне душу согревают прегрешенья:
Крушусь о них - и жажду повторений.

     И наконец:

О, полночи всеведущей заклятья!
Повинный, их опять стремлюсь познать я.
Лукавцы-бесы, все круша преграды,
Мне в душу льют любовные отрады.

     Думаю, эти отрывки произвели на Джеремаю большое впечатление (хотя упомянутые там "заклятья полночи" вновь заставили его пугаться каждого куста). Когда история подошла к концу (мы как раз шагали по Грейт-Уэст-роуд в Хаммерсмите, приближаясь к заставе на Норт-Энд-роуд), Джеремая осведомился:
     - Мне кажется, мистер Котли, эта Элоиза - дама самая что ни на есть благородная. Скажите, сэр, она еще жива?
     Я рассмеялся и объяснил, что описанные мною события происходили более шести веков назад.
     - Пойми, Джеремая, в наш век и в наше время ничего столь ужасного больше не случается.

Глава
13
  

     Ученики синьора Пьоцци не только регулярно исполняли мессы в городских церквах, но выступали также в качестве хора в различных театрах Неаполя. Пирамиды свечей на главном алтаре, святые мученики, глядящие с плафонов, ангелы в грациозном полете на алтарном экране, над головами молчаливых прихожан - вместо всех этих благословенных картин перед ними представали в таких случаях пещеристые залы в алых арабесках, драпировки из тафты, золоченые гирлянды, изогнутые мраморные балюстрады, мерцание дюжин восковых факелов в золотых канделябрах под самым потолком. Смиренное собрание верующих замещалось шумной толпой, которая, рукоплеща и горланя, теснилась в многоярусных галереях и обитых бархатом ложах; наряды, украшавшие эту стаю крикливых ворон: снежно-белые парики, серебряные петли, неохватные турнюры, камзолы из лимонно-желтого и перламутрового шелка, - заставляли задуматься, не отсюда ли вели свое происхождение самые приметные предметы из armoire <Шкаф (фр.)> Пьоццино.
     Сам Пьоццино, разумеется, находился при этом в центре внимания и после спектакля принимал аплодисменты, букеты, billet-doux <Любовная записка (фр.)>. Помимо того, певца наперебой обхаживали дамы, не брезговавшие заглядывать за кулисы; это были графини, герцогини, аристократки с лошадиными лицами; дамы, высокое происхождение которых удостоверялось выездом: открытым фаэтоном в форме дельфина или раковины, гербами и девизами знатных фамилий на стенках. Они одаривали его объятиями и поцелуями, а иной раз и более вещественными знаками благоволения: золотыми монетами, позолоченными коробочками для ароматов, флаконами духов с резными стеклянными пробками, а то и - в редких случаях - павлинами, лисами, голубями в клетках, однажды даже маленьким леопардом на золотой цепи. Одному Богу известно, что сталось с этими тварями: вернулись ли они, презрительно отвергнутые, обратно к владелицам или были принесены в жертву страсти Шипио к натуральной философии и закончили свои дни под его скальпелем либо в пасти чудовища из чулана для сушки белья.
     Дамы, конечно, ведать не ведали о темных сторонах натуры Пьоццино. В его артистических помещениях царила жизнерадостная обстановка, ничем не напоминавшая о мрачных склонностях, коим он втайне предавался под крышей conservatorio. Прохладительные напитки с фруктами и вином подавались там до поздней ночи, вернее, до раннего утра, а нередко и до поздних утренних часов, поскольку сценические выступления Шипио начинались обычно, как было принято, в одиннадцать и продолжались часа три-четыре. На бархатных поверхностях карточных столов здесь шла игра в "красное и черное", игральные кости гремели и подскакивали в руках его прекрасных партнерш: дам в манто, благоухающих одеколоном, дам в масках, с низким decolletage, в пышных юбках; дам, похожих на большой колокол в оборках (за язык сходили обтянутые шелком ножки). Их доставляли в театр Сан-Бартоломео из белых дворцов высоко на холмах, иных же, по слухам, из мест менее далеких, а именно из соседних борделей. Здесь соприкасались локтями изысканнейшие женщины Неаполя и самые отпетые шлюхи, стремясь удостоиться благосклонного взгляда Пьоццино во время беседы, а позднее, в прилегающей маленькой комнате, где стены были обшиты панелями и стояла кровать с пологом, - и знаков внимания более интимного свойства.
     Но однажды Шипио, предававшийся удовольствиям усерднее обычного, был принужден запереться в своей комнате и задернуть шторы. В то унылое утро он не допустил к себе даже Джулию - ни для уборки, ни для других, тайных услуг, и без того востребованных в последнее время реже, чем прежде. Потому-то, по требованию синьора Пьоцци, был внезапно отозван с церковных хоров Кончетто и помещен - в короне с драгоценными камнями, в отороченной горностаем пурпурной мантии - на самое видное место сцены, перед картонным морем. Какая исполнялась опера? Наконец-то одно из тех самых безвестных творений синьора Пьоцци! Не очень злоупотребляя заимствованиями и историческими неточностями, "Oeneus" <"Эней" (лат.)> повествовал о прекрасной лидийской царевне и ее возлюбленном Энее, калидонском царе.
     Увы, роль царевны не стала для бедного Кончетто многообещающим дебютом. Когда он мелкими шажками вышел на сцену, публика при непривычном виде нового сопрано зашуршала своими блестящими перьями, послышались хлопки ставень и укрывшиеся за ними обитатели лож принялись играть в шашки, прихлебывать вино и широко зевать. Но в середине первой сцены, когда Кончетто дрожащей рукой подобрал свой плащ и горестно запел об Энее, скрывшемся за картонным морем, воронье запрятало шашки, распахнуло ставни и забыло о равнодушии, поскольку с самого начала сделалось ясно, что Кончетто поет хуже некуда и что он и в подметки не годится Пьоццино. Корсет, который ему пришлось надеть, стянул его круглый животик (когда его стали хорошо кормить и освободили от работ по дому, Кончетто раздобрел и теперь с трудом сходил за женщину, не говоря уже об изящной царевне, каковой требовало либретто), и теперь протяжные ноты раньше времени глохли в него во рту и на пунцовых губах, переходя в хриплый шепот. Немалую помеху представляла и обувь: каблуки шатались и при каждом шаге Кончетто дергался как марионетка, порождая забавное подозрение, что царевна повадилась заливать горечь разлуки спиртным.
     Терпение публики вскоре подошло к концу. При подстрекательстве двух или трех любителей искусств (из числа наиболее рьяных поклонников Пьоццино) в толпе, слушавшей прежде вполуха, стали раздаваться свист и смешки. Вслед за галеркой взволновались и ложи, затем - передние ряды партера, где сидели дамы в масках; на сцену, подобием умирающих чаек, спланировало несколько переплетенных в шелк либретто.
     - Dentro, dentro! <Прочь, прочь! (ит.)>
     Новые свистки и взрывы хохота; роняющая перья стая либретто, иные из которых спорхнули на арену с самой галерки.
     - Долой! Прочь со сцены!
     Кончетто достиг как раз середины особенно сложной колоратуры (Пьоццино, к вящей своей славе, справлялся с нею безупречно). Одновременно он ступил на середину шатких деревянных подмостков, долженствовавших изображать палубу корабля, который плыл по волнам на поиски калидонского царя (тот тревожно наблюдал за действием из-за кулис). Арию во время бури, задуманную синьором Пьоцци как свой шедевр, надлежало исполнять с большой страстью, меж тем как корабль (его тянули туда-сюда при помощи веревок рабочие сцены, прятавшиеся в кулисах) качался из стороны в сторону, чудом избегая утесов на скалистом лидийском берегу, изображение которого виднелось на заднике.

Un 'aura soave crudel gli diventa,
E in porto paventa di franger la nave...

     To есть: "Легкий ветерок превращается в шквал и грозит разбить корабль". Или что-то в этом духе.
     Сперва у Кончетто дрогнул голос, потом - каблуки. Буря разыгралась сверх меры, словно бы незадачливость Кончетто передалась рабочим, тянувшим за веревки; корабль стал заваливаться и беспорядочно метаться среди нарисованных волн. Кончетто сделал три неверных шага по ненастоящей палубе - и грохнулся за борт. Пурпурное платье взметнулось ему на голову, вовремя защитив от либретто, брошенного кем-то из ложи под аркой просцениума, корона же не удержалась на макушке и свалилась в оркестровую яму.
     Публика взревела. Оркестр смолк. Трубы застыли у вытянутых губ, скрипичные смычки замерли над согнутыми плечами. Наконец, один из скрипачей зашевелился, с опаской подобрал корону и швырнул ее обратно на сцену, словно это была неразорвавшаяся петарда. Директор театра вскочил со своего места в переднем ряду и бешено замахал руками:
     - Сию минуту перестаньте! Играйте дальше, ну же! Прекратите, говорю я вам!
     Патрон Кончетто, герцог, тощее чучело с козлиной бородой, выкрикивал из своей ложи подобные же призывы, потрясая тростью из ротанга в одной руке и шпагой с серебряной рукояткой в другой. Однако сторонники директора оказались в меньшинстве и никто не обращал на них внимания, хотя Кончетто, побуждаемый совместно импресарио и primo uomo <Премьер (ит.)> (который по-прежнему переминался с ноги на ногу за кулисами), храбро поднялся с колен. Увы, его движениям недоставало грации; так же неуклюже стельная корова повинуется тычкам доярки.
     При виде столь нескладной царевны зрители вновь загоготали. В свете факелов красные глаза Кончетто, от страха вылезавшие из орбит, походили на глаза мертвого Джунтоли, лицо под толстым слоем грима болезненно и одеревенело скалилось, словно им, как кораблем, манипулировали, на потеху публике, бестолковые рабочие сцены. Кончетто поспешно поднял корону и водрузил ее себе на парик (сбившийся на сторону), потом, с видом оскорбленного достоинства, поправил одежду.
     - Позвольте, - с удивительной вежливостью воззвал он, однако зрители не думали униматься.
     - Dentro, dentro!
     Патроны в первых рядах начали топать ногами и при помощи свечей делать ему рожки. Оркестр нестройно заиграл, смолк и вновь заиграл, еще более нестройно; скрипки мяукали, горны ревели, как недужные телята. Кончетто с усилием открыл рот, как форель, нацелившаяся на невидимый крючок, но ария, как тот крючок, порхала вне пределов досягаемости.
     Убедившись, что усилия бесполезны, он снова свалился в картонные волны, и корона опять скатилась в яму, откуда вразнобой доносились резкие звуки.
     - Катастрофа! - завопил директор. - Катастрофа! Бога ради, уберите его со сцены! Ну же!
     На следующий день Пьоццино вновь взошел на подмостки, а опозорившегося Кончетто задумали отослать в Болонью, где ему предстояло, по-прежнему на положении ученика, заниматься своим ремеслом в церквах и театрах рядом с другими певцами, пережившими подобный же крах карьеры. Но в Болонью - место ссылки неудачников - он так и не прибыл, поскольку вечером накануне назначенного отъезда бросился с органной галереи в одном из музыкальных залов conservatorio и разбился насмерть. Тремя днями позднее его тело предали земле в лиге от Аппиевой дороги, на неровном, заросшем ракитой участке среди бугристых холмов, где хоронили нищих и некрещеных младенцев. Герцог на погребении не присутствовал, но тем не менее заплатил десять сольди за мессу, а затем и за повторные, на седьмой и на одиннадцатый день.
     А еще через день Пьоццино вновь приболел. Синьор Пьоцци начал уже прежде учить Тристано сложной акробатике, сопряженной с арией во время бури, а также и роли лидийской царевны вообще. Ведь, как он открыто признал ранее, достоинствами сопрано и вокальной техники, а также мощью гортани и легких Тристано превосходил всех прочих учеников - исключая, разумеется, Пьоццино. Потому с Тристано были сняты обязанности по мытью посуды и уборке двора и он принялся без помех совершенствовать свой вокал во внутреннем святилище черносутанников. И вот, когда заболел Пьоццино (обычной лихорадкой, продержавшей его, тем Н е менее, в постели почти неделю), на Тристано поспешно приладили подбитые ватой юбки и пурпурное платье.
     Но если Пьоццино надеялся, что новый дублер повторит провал предыдущего, его ждало разочарование. Тристано ступил на шаткую палубу деревянного корабля и представил лидийскую царевну, чей дивный голос вызвал в публике волнение совершенно иного рода. Лицо его, правда, не отличалось миловидностью, чего не могли скрыть даже пудра и грим. Но его голос! Или ее голос? Определить было трудно... хотя нет, нет: женский голос не мог быть столь хорош; это был поток золотых шелковых нитей, которые расплетались и взлетали ввысь, к галерке; подобно орлу, парящему в потоках теплого воздуха над обрывистыми утесами, он был рожден для полета.
     И вскоре свет, под которым я разумею королевские дворы Дрездена, Вены и Москвы, церкви Флоренции и Рима, забыл обо всех других певцах, заслушавшись лидийской царевны синьора Пьоцци.

Глава
14
  

     Леди Боклер стояла в прежней позе и была одета точно так же, что и три дня назад. Но если в тот раз она смотрела мимо, теперь ее беспокойный взгляд был устремлен на меня.
     - Простите, мистер Котли, - прервала она свой рассказ, - но уж очень вы сегодня бледны, словно занедужили. Вам нездоровится?
     - Ну что вы, миледи, я отлично себя чувствую. - Настал мой черед проявить нетерпение, поскольку вопрос о моем здоровье прозвучал уже третий раз: она успела задать его сразу после моего прихода, а затем за трапезой, которая состояла из куропаток в соусе из чернослива, свиного пудинга, рулета из устриц, супа с зеленым горошком, репы, пончиков с клубникой и маринованных манго из Индии (к ним я, признаюсь, едва притронулся). - Спасибо за заботу, - добавил я вежливости ради.
     Честно говоря, мне действительно нездоровилось, и, увидев жареных куропаток, а затем ощутив в желудке соус из чернослива, я чуть было не кинулся к камину, чтобы меня не вырвало прямо на пол, однако в последнюю минуту спасся благодаря двум-трем глоткам вина из бузинного цвета. Мое плачевное состояние объяснялось не позавчерашней вылазкой в Чизуик, К ак можно было бы ожидать, а вчерашним вечерним походом вместе с Топпи к Панкрасскому источнику. Этот источник, предназначенный природой для того, чтобы успокаивать и бодрить, отнюдь не оказал на меня целебного действия, а, напротив, совершенно расстроил мое здоровье.
     Проснувшись накануне хорошо отдохнувшим после утомительного путешествия, я обнаружил, что Томас оставил мне карточку с приглашением в это фешенебельное место на восемь часов вечера. Топпи, как обычно, брался за свой счет нанять экипаж, но мне, вероятно, предстояло заплатить одну гинею за вход. Я было обрадовался предстоящему развлечению, но, когда разжег огонь и приготовился завтракать, мисс Хетти принесла известие, что Джеремая ночью заболел и теперь чувствует себя неважно. В этом я вскоре удостоверился сам, навестив своего лакея в комнате, которую он делил с тремя братьями. Он был в самом деле очень плох: чихал, дрожал и кашлял, цветом лица походил на пастернак, глаза блестели нездоровым блеском, а зубы выбивали еще более громкую дробь, чем вчера. У него уже побывал аптекарь мистер Лангли, который предписал ему глотать разные микстуры и ставить на шею, грудь и лоб вонючие припарки. Прежде Джеремая все время ворочался и метался в постели, но теперь - не иначе как помогло лечение - успокоился и лежал тихо.
     - Бедному мальчику было очень худо, - заметила миссис Шарп, сидевшая возле кровати, - он все поминал в бреду каких-то убийц и громадных угрей.
     - Это, вероятно, от лихорадки, - предположил я, удивленно вскинув брови. Мы познакомили мистера и миссис Шарп далеко не со всеми подробностями нашей вылазки.
     Я сбегал в свою комнату и вернулся с бутылкой минеральной воды, надеясь ее благотворными свойствами дополнить - а может быть, и нейтрализовать - действие зловонных припарок и микстур мистера Лангли. Вода происходила из источника в Хэмпстеде, и я приобрел две бутылки три дня назад в кофейне "Пьяцца". Согласно этикетке, а также уверениям джентльмена, который мне ее продал по три пенса за пинту, она обладала удивительной целебной силой, являясь (как утверждала этикетка) "весьма действенным Средством от самой упорной Цинги, Проказы и всех прочих Высыпаний и Дефектов Кожи, в том числе гноящихся Ран, разъедающих Язв и Геморроя, а также Золотухи, Водянки, Переедания, Подагры, всякого рода дурной Крови и испорченных жизненных Соков, Ревматизма и воспалительных Расстройств, большей части глазных Болезней, желудочных и кишечных Недугов, Несварения, Диареи, Потери Аппетита, Хандры, Меланхолии, от самой жестокой Простуды, всяческих Глистов, Камней в Почках и мочевом Пузыре, угнетенного Мочеиспускания, для молодых и старых Больных обоего Пола".
     Миссис Шарп отнеслась к этому средству скептически, будучи жертвой распространенных предрассудков, плачевно старомодной и невежественной в фармацевтике, но, когда я влил в горло Джеремаи несколько капель этого превосходного и универсального средства, назначенного помогать природе, оно подействовало незамедлительно, вытеснив с физиономии пациента оттенок пастернака и заместив его поросячье-розовым, что весьма обрадовало заботливую мамашу. Тем не менее в тот день мне пришлось немало за него поволноваться и вознести не одну пламенную молитву за его здравие, и потому я решил обзавестись еще несколькими бутылками этой панацеи, тем паче что, как мне было известно, в тот вечер у Панкрасского источника должен был продаваться эликсир с подобными же свойствами. Итак, думая не в последнюю очередь о бедном Джеремае, я встретился в восемь часов того же вечера с Топпи, и мы потряслись в скрипучем экипаже к Хэмпстеду, а затем свернули на узкую дорогу к минеральным водам. Расположенные вблизи церкви Святого Панкраса, откуда к ним шла наискосок тропинка, источники занимали несколько акров приятной глазу открытой местности.
     Мы высадились из наемного экипажа вблизи трех ничем не примечательных зданий, которые расположились неровной цепочкой в окружении деревьев, цветников и тенистых тропинок. От центрального здания, Дома Увеселений, доносился неясный гул голосов, которым вторил заупокойный вой виолончели.
     - А! Леди Сакарисса! Дорогая!
     Я как раз рассказывал Топпи о странных событиях, приключившихся накануне, и об их многообещающем завершении в доме сэра Эндимиона Старкера, но заметил, что его ум устремился к другому предмету, а именно к леди Сакариссе; при виде ее, явившейся на условленную встречу, он совершенно забыл обо мне, шагнул вперед и, сорвав с себя шляпу, изобразил нижайший поклон.
     - Позвольте заметить, миледи, ваша красота нынче просто ослепляет.
     - Вы сама любезность, лорд Чадли.
     Кроме миссис Редвайн, чрезвычайно мрачной на вид дуэньи, леди Сакариссу сопровождала в этот раз молодая дама, которую она представила как мисс Арабеллу Лонгпре, кузину, приехавшую погостить из "деревни" (откуда именно, указано не было).
     Поскольку вечер был погожий, а похоронные стоны виолончели звучали все так же назойливо, мы решили прогуляться в саду, где уже бродило не меньше дюжины пар. Топпи при первом удобном случае свернул вместе с леди Сакариссой в сторону и повел ее к молодым посадкам лимонных деревьев, и мне ничего не оставалось, как развлекать мисс Лонгпре и ее угрюмую компаньонку, которая следовала за нами по пятам. Мисс Лонгпре оказалась очаровательной собеседницей: не в пример Топпи, она с неослабным вниманием выслушала рассказ о моем общении со знаменитым сэром Эндимионом Старкером. Между делом я помянул своего "лакея", а также леди Боклер - "вы, наверное, знаете, она родственница лорда У***?.."
     - Никогда не слышала о нем, сэр, - отозвался нежный голосок мисс Лонгпре. - Простите, я ведь живу в деревне и совсем не знаю света.
     - Так или иначе, - продолжал я и, ободренный признанием мисс Лонгпре, позволил себе взять ее за локоть, - сейчас я за очень приличный гонорар пишу ее портрет. Думаю, его повесят в галерее лорда У***, в доме на Сент-Джеймс-Сквер. Не случалось ли вам там бывать, мисс Лонгпре?
     - К сожалению, нет.
     - Не дом, а загляденье. - Я начал описывать прием, на котором побывал, и пеструю толпу гостей, перечисление имен которых исторгло у моей собеседницы не один удивленный возглас.
     Эти охи и ахи, нередко относившиеся к моим собственным достоинствам и знакомствам, вселили в меня такую уверенность, что в Помповой зале, куда мы впятером явились завтракать, я принялся распускать хвост, как раньше перед витриной сырной лавки. А именно: я беспрестанно вертел перед носом мисс Лонгпре свою табакерку; без всякой надобности указывал тросточкой то на одного, то на другого посетителя, достойного внимания или осуждения; слегка чихал, дабы иметь предлог извлечь надушенный носовой платок и помахать им; небрежно раскачивал часы на цепочке (их я нашел, расе <Не в обиду (лат.)> Пинторпу, у себя под дубовым столиком); одновременно я самодовольно ухмылялся, принимал эффектные позы и пришепетывал, соревнуясь с самыми отчаянными щеголями. Мисс Лонгпре весь этот репертуар, судя по всему, устраивал, чего нельзя было сказать о миссис Редвайн, которая встревала между нами, стоило мне покрепче сжать локоть ее подопечной, потянуться рукой к ее спине или изящной талии. Это я пытался проделать несколько раз, когда доставлял собеседнице чай, пунш или горячую воду от насоса, но миссис Редвайн, увы, не теряла бдительности и все посягательства пресекала в корне.
     - Что, если нам позднее станцевать менуэт? - шепнул я мисс Лонгпре, после того как миссис Редвайн с удивительной в ее возрасте силой и энергией вновь нас разъединила.
     - Боюсь, я не знаю ни одного танца, - жалобно вздохнула моя собеседница, - разве что моррис.
     Это признание поразило меня в самое сердце; оставалось только радоваться, что оно не достигло ушей никого из наших соседей, молодых леди и Джентльменов (все они, как мне казалось, ревниво наблюдали мои модные манеры и при всяком - более громком, чем требовалось, - упоминании сэра Эндимиона Старкера или лорда У*** принимались шептаться). Вот уж, право - моррис! Вообразив себе вдруг мисс Лонгпре, в лентах и колокольчиках выделывающую прыжки на деревенской лужайке, я не на шутку расстроился. Я и сам не знал, почему мне сделались так противны сельские забавы, притом что совсем недавно меня посещали самые теплые воспоминания о Дженни Бартон, дочери свечного торговца, которая каждый год весело плясала вокруг майского шеста на общинных землях Баклинга. Тем не менее факт оставался фактом: теперь я смотрел на свою собеседницу совсем иными глазами. Более критическое изучение убедило меня в том, что, пусть мисс Лонгпре недурна собой, ей не хватает, наверное, элегантности и утонченности, какие отличали ее современниц, окружавших нас в тот вечер. На ней не было ни одной мушки и почти полностью отсутствовал грим, а ведь ее лицу, с красивыми чертами, чуточку недоставало красок, и эти средства ей никак бы не повредили. Заметил я и другой дефект: ее брови - и без того, на мой взгляд, чересчур густые - только что не срослись на переносице. Далее, волосы мисс Лонгпре, восхитительного каштанового оттенка, были робко спрятаны под кружевным капюшоном: нет чтобы выставить их во всей красе, то есть проложить шерстью, прикрепить подкладки, сгладить при помощи помады и закрутить в тугие локоны, наподобие тех, которые так заманчиво змеились по плечам, к примеру, леди Сакариссы или леди Боклер.
     Мне припомнились слова Топпи о "веке притворства", о том, как однажды я почувствую благодарность к своей даме за ее мушки и грим. Я был разочарован, а главное, уязвлен тем, что мисс Лонгпре ничуть не постаралась польстить моему тщеславию. Быть может, в ее глазах я не стоил таких трудов? Я мрачно убрал в карман часы и табакерку и прекратил манипуляции с тросточкой.
     - Мистер Котли, не будете ли вы так любезны принести мне еще чашку чаю? - попросила мисс Лонгпре, завершив длительное описание того, как она своими руками сшила себе костюм для морриса (я слушал через слово).
     По пути к чайной палатке я раздумывал о том, как бы избавиться от общества мисс Лонгпре и присоседиться к каким-нибудь более изысканным молодым дамам. Вскоре я перехватил взгляд одной из юных прелестниц (мушка в форме сердечка красовалась на ее подбородке, другая на шее) и принялся было демонстрировать табакерку и качать тросточкой для ее услаждения. Вскоре, однако, это представление пришлось прекратить, поскольку я натолкнулся (в буквальном смысле) на сэра Джеймса Клаттербака, отчего тот пролил пунш на фестончатую грудь своей рубашки.
     - Шут гороховый! - сердито бросил джентльмен, извлекая носовой платок. - А... это вы. - Выражение его лица смягчилось, но высокомерная реплика, с упором на местоимение, свидетельствовала о том, что он меня скорее узнал, чем признал за своего. - Мистер... мистер Джордж, так ведь? Знакомый лорда Чадли, как мне помнится.
     Юная прелестница, ради которой я старался, отвернулась, и я заметил, что за моим диалогом с сэром Джеймсом наблюдают из-под ели, растущей в кадке, Топпи с леди Сакариссой. Леди Сакарисса безуспешно старалась подавить смех (что я при этом почувствовал!); лицо Топпи оставалось абсолютно, неестественно отрешенным.
     - Ничего страшного, ничего, - произнес сэр Джеймс, пока я выдавливал из себя извинения и неловко вытирал его рубашку своим платком. - Не беспокойтесь. Та леди с вами? Очень мила, мистер Джордж. Вы должны меня представить.
     С чашкой чаю я вернулся к мисс Лонгпре, думая при этом, что неприятность произошла по ее вине и что у меня нет ни малейшего желания представлять эту деревенскую плясунью, собственноручно шьющую костюмы для морриса, такому высокомерному типу, как сэр Джеймс Клаттербак. Я не покушался больше на ее спину и талию и намеренно пропустил мимо ушей просьбу показать поближе красивую лазуритовую отделку моей табакерки.
     - Точно слон в посудной лавке! - робко заметила она, чтобы прервать мое недовольное молчание. - Не заметил вас перед собственным носом.
     Я угрюмо промолчал.
     Тут рядом с нами вновь оказались Топпи и леди Сакарисса, которые выразили желание отправиться в Дом Увеселений и станцевать разок-другой менуэт. Их сопровождал, к моей досаде, сэр Джеймс, успевший, как я заметил, удачно свести с рубашки пятна пунша. Я дал согласие, однако у входа в зал помедлил возле примул в терракотовых горшках, а потом намеренно затерялся в толпе. Когда это многоголовое чудовище поглотило моих спутников, я скользнул обратно в Помповую залу и устремился к палатке с закусками. Заплатив за чарку вина, я довольно уныло начал обводить взглядом зал в поисках красотки, наблюдавшей прежде за моими манипуляциями с табакеркой и тросточкой, и приготовил эти предметы для повторного показа. Вскоре я ее обнаружил, но она, увы, вела шепотом беседу с двумя отталкивающими на вид типами, чей выбор напитков явно не был продиктован соображениями относительно их оздоровляющего свойства. Разговор то и дело прерывался хихиканьем, и, заметив, что компания бросает на меня косые взгляды, я задался вопросом, не ползут ли обо мне почему-то неблагоприятные слухи. Я подумал (и сам испугался этой мысли), что моя репутация могла пострадать из-за общения с этой деревенщиной, мисс Лонгпре, чья провинциальность всем, конечно же, бросилась в глаза.
     Вскоре я потерял троицу из виду: толпа, нахлынув, прижала меня к стене, и оттуда я продолжил невеселые наблюдения. Отчасти к оправданию мисс Лонгпре, мне попалось на глаза несколько бражников, одежда и манеры которых, особенно на женский взгляд, вряд ли позволяли отнести их к первосортной публике. Я вспомнил, как Топпи жаловался в карете, что в подобных местах "благовоспитанные люди обычно теряются в толпе наглых плебеев из трущоб Батчер-Роу, Блэкфрайерз и Ботолф-лейн". Казалось, в недрах толпы происходит непрерывное смешивание всех и вся, вне зависимости от рангов и состояний. Посетители, здоровый цвет лица которых свидетельствовал, что их ремесло обязывает к пребыванию на свежем воздухе, соприкасались локтями с наиболее выдающимися из Достойных Особ: сыновьями и дочерьми герцогов и маркизов, богатых рыцарей и баронетов; еще недавно я с немалым удовольствием показывал их мисс Лонгпре. Слева от меня хорошо одетый джентльмен в парике с косичкой в сетке беседовал с молодой особой, чей вызывающий взгляд и манеры заставили меня вспомнить девиц в алых юбках; судя по всему, она, подобно им, давно потеряла способность стыдиться. Позади нее молодой человек, одетый ничуть не менее приличествующим случаю образом, нежели любой трубочист, и с той же безукоризненной опрятностью, добивался, судя по всему, благосклонности красотки, соединившей в своем наряде все лучшее, что могла предложить Нью-Бонд-стрит. Обрывки их беседы, в ходе которой они время от времени исподтишка обменивались проворными ласками, разбередили мне душу до крайности.
     Более однородная публика теснилась за игорными столами; игроки, все как один охваченные азартом, мертвой хваткой вцеплялись в карты и стучали шашками. Это зрелище подняло мне настроение, но внезапно я вспомнил, как при схожих обстоятельствах сэр Эндимион и его приятели пригрели меня, отвергнутого капризным полом. Подумав, что большей удачи, чем проигрыш этих пяти гиней, мне, пожалуй, никогда не выпадало, я решил отметить это радостное открытие еще одной чаркой вина. За винной палаткой я заметил, однако, продавца с бутылями минеральной воды и вспомнил о своем долге перед беднягой Джеремаей.
     Я прямиком направился туда, но по пути наткнулся на стайку молодых джентльменов, обступивших еще одну палатку, где шла торговля влагой не столь целительной. По выражению лиц я догадался, что они видели мое кокетство, слышали, как я упоминал сэра Эндимиона, и теперь считают меня зазнайкой, который "нипочем не согласится опрокинуть кружку с такими, как мы" (это произнес один из выпивох - я расслышал ясно). Мгновение я помедлил, стоя среди них, а потом купил кружку рингвудского пива и предложил выпить за здоровье короля.
     Эта стратегия расположила джентльменов ко мне, после чего было провозглашено еще немало тостов: кажется, за здоровье каждого члена королевской фамилии мы выпили самое меньшее по разу. И только после того, как мы по третьему кругу излили таким образом патриотические чувства и несчетное множество кружек было наполнено рингвудским пивом и снова осушено, я вспомнил, что долг призывает меня к палатке с водой. Но молодые люди уговорили меня помедлить возле их палатки, чтобы опробовать еще два сорта столового пива, дорчестерское и марлборо, дабы решить спор о том, какое из них лучше освежает. Я отнесся к своей роли арбитра очень ответственно и под конец объявил своим фаворитом рингвудское, хотя, по правде сказать, нёбо мое к тому времени до такой степени онемело, что для меня сделалась затруднительной не только дегустация, но даже и обыкновенная речь. Вскоре возник еще один претендент на первенство - калвертово пиво, но после тщательного опробования, в ходе которого немало струй оцениваемого напитка выплеснулось на мой камзол, я все так же решительно высказался в пользу рингвуда. Моих новых друзей это суждение удовлетворило, и в благодарность они угостили меня на дорогу прощальной чаркой. Опрокинув ее, я пожал им руки и, - боюсь, недостаточно твердой поступью - потащился к палатке с водой, где убедился, что продавец только что ее закрыл.
     - В Доме Увеселений будут продавать воду из помпы, - сказал один из моих новых друзей, заметив мои затруднения. - Давайте, Джордж, еще глоток пива - попробуйте-ка этот превосходный портер, - и мы все отправимся туда.
     В Доме Увеселений я, вероятно, все же побывал, так как в моей памяти всплывает очень четкая картина: посередине площадки для танцев сэр Джеймс Клаттербак целует мисс Лонгпре в щеку, а она посылает мне улыбку с оттенком упрека. И если я когда-либо видел создание красивей, чем мисс Лонгпре в ту минуту, то, значит, я слеп, как мистер Натчбулл. Других воспоминаний о Доме Увеселений у меня не осталось, и воду я уж точно не нашел. Вероятно, картина, увиденная на площадке Для танцев, подтолкнула меня к поискам снадобья более забористого, чем минеральная вода, так как спустя несколько часов я пробудился на дорожке, что пересекает поля за садом и ведет к Грейс-Инн-лейн.
     Дом Увеселений был тих и неосвещен, сад и до-Рога опустели. Посетители, судя по всему, давным-давно рассеялись, и я с ужасом сообразил, что многим из гуляк - половине лондонского общества - пришлось переступить через мое распростертое тело, пока я преспокойно храпел в пыли. Представляю, как хихикали и указывали на меня пальцем те, кто узнал в этом недвижном теле красавчика с табакеркой и часовой цепочкой! Как низко пала теперь моя репутация - о том я не решался и подумать. А что, если меня видели Топпи и сэр Джеймс? И леди Сакарисса хихикала, прикрывая рот своей тонкой белой ладонью, пока мисс Лонгпре посылала мне еще одну укоризненную улыбку...
     Постанывая, я поднялся на ноги и минуту-другую помедлил, прежде чем решиться на пробный шаг. Потом пустился к дороге, мерно покачиваясь, словно в лодке с угрями на волнах прилива. Рингвудского и калвертова прилива - угрюмо заметил я про себя. Какой же я дурень, что так надрался! По самым скромным подсчетам (ими я занялся на следующее утро), я влил в себя одиннадцать пинт пива, не говоря уже о бессчетных чарках вина. Мне чудился голос моего отца, сторонника воздержания, взывавший из могилы: "Во врата уст, Джордж, ты впустил врага, который похитил твой разум!"
     Тут содержимое моего желудка начало бурлить и крутиться, как козье молоко в маслобойке у моей матери, и я излил его в кустик боярышника. Эта мера пошла мне на пользу, но, когда я выпрямился и взглянул на луну - белая и здоровенная, она висела низко над Хайгейтом, - у меня ужасно заболели глаза. Зародившись, тупая боль импульс за импульсом побежала наружу и вскоре захватила всю поверхность моего бедного черепа - оба его полушария. Когда я, жалея себя, поднес руку ко лбу, мне стало ясно, что мой парик отсутствует. И только оплакав эту потерю (ибо она была безвозвратна, как я убедился, окинув взглядом грязь позади себя), я понял, что исчезли также кафтан, кошелек, часовая цепочка, табакерка, трость и даже башмаки с золотыми пряжками.
     Меня ограбили, сообразил я, падая обратно в грязь. Ограбили! Открытие меня ужаснуло. Выходит, злодейские замыслы Браунригга и О'Лири я сорвал лишь затем, чтобы ограбление произошло на день позже, у Панкрасского источника, в присутствии самых уважаемых граждан и лучших из Достойных Особ. Ну да, подумал я, такие места наверняка кишат злоумышленниками!
     Несколько минут я громко рыдал, уперев голову в кулаки, потом еще раз шумно изверг в живую изгородь груз, тяготивший мои внутренности. Поскулив еще немного, я отер недостойные мужчины слезы и отдал дань природе в молодых зарослях можжевельника. К дороге я добирался шагом все еще нетвердым (очередное неприятное открытие: один из моих чулок был прорван в нескольких местах большим пальцем). В целях безопасности я решил пуститься в обратный путь не по пешеходной тропе, а вдоль дороги, но, когда почувствовал под ногами острые камни, сообразил, что взять у меня уже нечего и разбойников можно не бояться. Утешение, как вы понимаете, довольно сомнительное.
     Я пересек реку по мосту Бэттл и оказался на Конститьюшн-Роу, откуда был виден слева кирпичный завод с огромными горами золы и мусора, а впереди, в отдалении - пирамидальная крыша Приюта Для найденышей, и тут меня настиг фаэтон, запряженный двумя белыми лошадьми. Когда карета на полном ходу поравнялась со мной, кучер, по распоряжению одного из пассажиров, придержал, а потом остановил лошадей. Через окно на меня смотрело как будто бы знакомое лицо.
     - Сдается мне, молодой человек, - произнес Джентльмен, заметивший мое плачевное состояние, - сдается мне, с вами приключилась какая-то неприятность.
     - На меня напали грабители, - отозвался я, даже не пытаясь говорить бодрым голосом. Я не счел нужным выложить всю правду, хотя, конечно же, моему собеседнику ударил в нос пивной перегар, да и камзол мой, пощаженный грабителями, нес на себе, боюсь, следы хлынувшего обратно пива. - Сцапали парик, часы, кошелек, трость... - Перечисляя свои потери, я едва не расплакался снова.
     Джентльмен сочувственно покачал головой, и рядом показался еще один пассажир, также на удивление мне знакомый. Увидев меня, он быстро спрятал голову и велел кучеру ехать дальше.
     - Роберт, - запротестовал первый пассажир, - мы должны пожалеть молодого джентльмена. Жалость, как утверждает месье Руссо, это первое из человеческих чувств, благословенное качество, которое лежит в основе всякой цивилизации. Зерцало, при помощи которого мы видим самих себя в лице другого человека.
     Это нравоучение не встретило отклика: Роберт с еще большим нажимом повторил то же распоряжение, назвав меня при этом разбойником или бродягой. Внезапно мне пришло на ум, что Робертом звали того наглого прощелыгу, который поколотил меня на Мэрибоун-стрит. Пытаясь сообразить, тот ли это Роберт, я вспомнил имя второго джентльмена: это был мистер Ларкинс, один из моих партнеров за карточным столом. Он вновь приказал кучеру остановиться, и тот предпочел повиноваться ему, а не Роберту.
     - Пожалуйста, - любезно улыбнулся мистер Ларкинс, - не хотите ли проехаться вместе с двумя незнакомцами? Ваше плачевное положение должно бы вызвать отклик в любом сердце. Простите Роберта, - (тот явно был с ним не согласен и, когда я втиснулся внутрь, отшатнулся и уставился в окошко), - мы с ним посетили Хэмпстедский источник и теперь он очень торопится домой.
     - С вами я как раз знаком, мистер Ларкинс - Я устроился на подушке рядом с мистером Ларкинсом, и переполненный фаэтон помчался с прежней скоростью. - Мы были партнерами по висту.
     Мистер Ларкинс заверил, что рад встрече со мной "даже при данных прискорбных обстоятельствах", и до самого прибытия в Хеймаркет мы весьма приятно беседовали (я рассказывал о том, как устроился подмастерьем к сэру Эндимиону).
     - Здесь нам придется вас покинуть, - проговорил мистер Ларкинс, - потому что наша поездка еще не окончена. - В ответ на мою благодарность он, добрая душа, только коротко взмахнул своей белой перчаткой, прочертив в окошке дугу. - Едва ли кто-нибудь поступил бы иначе. Сочувствие - вот что отличает нас от диких зверей.
     Роберт на протяжении всей поездки оставался удивительно недвижим. Ни на Грейс-Инн-лейн, ни на Хай-Холборн или Сент-Мартинз-лейн он не произнес ни слова, хотя мне казалось, что время от времени они с мистером Ларкинсом сообщаются друг с другом при помощи толчков локтями - свидетельство какого-то загадочного конфликта. Роберт, в дополнение к этому, неотрывно глядел в окно, прикрывая лицо то треуголкой (кокетливо украшенной point d'Espagne ), то рукой (в лайковой перчатке обжигающе белого цвета). Он словно бы сознательно мешал (и действительно помешал) мне определить, видел ли я его раньше. Меня обидело это пренебрежение politesse <Учтивость (фр.)>, вполне согласное с его прежними манерами и столь же вызывающее, однако из благодарности мистеру Ларкинсу за гостеприимство я промолчат. Только на Хеймаркет, где по усыпанным соломой плитам ступать было не так больно, я задумался о том, кем был этот Роберт. Может, думал я, это не кто иной, как мистер Браунригг или мистер О'Лири: после того, что я пережил, меня ничуть не удивил бы мошенник, который одевается в шелка и в обществе подлинного джентльмена путешествует к Хэмпстедскому источнику.
     - Я сейчас совершенно здоров, - рассказывал я леди Боклер, - но вот мой слуга, к сожалению, подхватил жестокую простуду, что меня, как вы понимаете, очень тревожит.
     - Печально это слышать.
     Так интересовали леди Боклер подробности, касавшиеся моего здоровья, так заботил мой новый парик (купленный утром в кредит у мистера Шарпа и весьма неловко сидевший на моей больной голове), что я задался вопросом, не прознала ли она о моих позорных похождениях у Панкрасского источника. Быть может, по всему городу ходят обо мне слухи? Быть может, ее просветил кто-нибудь из знакомых или - не дай Бог! - она сама там присутствовала. При этой мысли я вспыхнул, однако румянец был истолкован как признак бодрости и убедил, по всей видимости, миледи, что я не так уж плох. Вновь приняв условленную позу, она продолжила свой рассказ.
     - На чем я остановилась? Ах да. Когда прошло первое представление Тристано, а также выступления в Королевской капелле и в Театро делле Даме, никто уже не сомневался, что он оправдал надежды...

Глава
15
  

     И все же синьор Пьоцци долго - едва ли не чересчур долго - выжидал, ибо боялся, как бы не повторилась история с Кончетто. Но теперь... все было предельно ясно.
     Да, все было ясно с вхождением Тристано в разряд Черных Накидок, musici <Музыканты, певцы (ит.)>, этого таинственного из таинственных братства.
     И вот дождливым утром на исходе Страстной недели мальчика привезли в небольшой городок в Папской области, вблизи пограничной полосы. На этот раз он передвигался не в карете с монограммой синьора Пьоцци, с недавних пор доставлявшей его в Театро-Сан-Бартоломео, в Королевскую капеллу или куда он еще пожелает, а почтовой коляской, и останавливался в заштатных гостиницах и на почтовых станциях, где от вшей и грязи его спасали только прихваченные с собой, по совету опытных людей, постельное белье и столовые приборы. Его немало удивило неожиданное проявление скупердяйства со стороны маэстро, а равно и наказ не рядиться в яркие накидки и штаны и не вытаскивать на свет божий треуголки с перьями и часы на цепочках - щедрые дары прекрасных дам из верхних театральных лож. Он объяснил бы эти предписания тем, что маэстро опасается разбойников, если б их не сопровождала еще одна, совсем уже странная, директива: наносить на лицо пудру и грим и облачаться, как юная девица, в юбки, мантуанское платье и кружевные накидки.
     Было постановлено, что ему надлежит прикидываться в пути новобрачной супругой Гаэтано (его единственного сопроводителя в этой поездке); юный поэт, либреттист последних опер синьора Пьоцци, исполнял одновременно - с не столь очевидным успехом - обязанности повара в conservatorio, а нынче и вовсе сомнительную роль юного влюбленного мужа. Гаэтано был робким парнишкой с беспокойными карими глазами, реденькими бакенбардами и стремительной, с заиканием, речью, дарившей figlioli немало веселых минут. На изрытых колеями дорогах между почтовыми станциями он подолгу молчал, словно бы не желая прельщать Тристано, а скорее - смущаясь присутствием женщины, пусть даже фальшивой.
     Тем не менее, как все мужчины, он очень скоро поставил юную жену на место. Однажды вечером он запретил Тристано ужинать за табльдотом: новобрачной следовало сидеть в комнате, отведенной для нее и супруга, подальше от любопытных глаз конюхов, погонщиков мулов, форейторов, горничных и усталых пассажиров, путешествовавших дилижансом. Все, что касалось их поездки, решал также Гаэтано. В своей одежде он прятал оба паспорта и кожаный кошелек: первые то и дело приходилось показывать, а из второго выуживать содержимое - сольди, скуди, лиры, карлини, дукаты, следуя через бесконечный ряд таможен, мостов, паромов и шлагбаумов, где непременно взимались сборы за въезд в другое государство или на другой берег реки, которую они уже пересекали два часа назад за ту же плату. Причем траты оказывались непредвиденно высокими. Большинство таможенных служащих объясняли, что совесть не позволяет им брать за отказ от осмотра кареты меньше чем, скажем, пять сольди. Особо чувствительной моралью отличался страж на въезде в Папскую область: ничтоже сумняшеся, он затребовал с путешественников за вольную ни много ни мало десять сольди и римскую крону вдобавок. Гаэтано никогда не отказывался от этой целебной для совести таможенников процедуры и, развязав кошелек, совал в протянутые руки затребованную сумму, сколь бы несообразной она ни была. Тристано терялся в догадках по поводу его сговорчивости: в карете не было никаких ценностей, кроме постельного белья и небольшого количества столового серебра.
     - Да не п-посуду я прячу, а т-тебя, - буркнул наконец Гаэтано. Этот ответ Тристано не удовлетворил, но угрюмый поэт отказался объясниться подробнее.
     Миновав два десятка почтовых станций, проведя две ночи в грязных гостиницах, оставив бешеные деньги на таможнях, ученики синьора Пьоцци добрались до места назначения - маленького городишки среди холмов, покрытых заплатами виноградников. Прибыв в дом доктора по фамилии Монтичелли, Тристано получил указание распаковать свой маленький, избежавший в дороге досмотра чемоданчик в комнате, где пахло плесенью и куда чуть позже сам Монтичелли принес обед. Эту неаппетитную трапезу (сухой хлеб, жидкий суп и несколько ломтей соленой свинины) Тристано пришлось вкушать одному в помещении, мало отличном от гостиничных: скудная обстановка включала в себя соломенный матрас, колченогий стул и гипсовый крест, криво висевший на гвозде. Так же неприметна была и внешность самого Монтичелли: похожий на старого, отощавшего от нужды аиста, он был с головы до пят одет в черное; на длинном, опухшем от вечного насморка носу криво сидела пара очков. Он был аистом еще и безгласным, и вытянуть из него удалось не больше, чем из Гаэтано, который, впрочем, исчез, забыв на время о своей фальшивой супруге.
     На следующее утро Тристано пробудили колокола соседней церкви, вызванивавшие ангелюс. Прочитав молитвы, он получил новую кормежку: еще более зачерствевший хлеб и вновь суп, жиже вчерашнего.
     Как ни удивительно, убожество трапезы было уравновешено щедрой порцией красного вина. Тристано пытался объяснить, что прежде, за исключением причастия, ему не приходилось...
     - Пей! - приказал Монтичелли.
     Тристано повиновался, доктор тут же снова наполнил стакан.
     - Пей.
     Вторым кубком вина нежданные роскошества не ограничились: в комнате появилась эмалированная лохань на звериных лапах и служанка начала чайник за чайником лить туда горячую воду. Монтичелли наполнил еще один стакан и длинным пальцем указал на лохань, наполненную стараниями девушки почти до краев.
     - Полезай, - распорядился он, раскупорил пузырек и плеснул в воду какое-то благовоние. Очки его запотели, влага выступила и на круглом окошке у него за спиной.
     Тристано поспешно разделся и залез в лохань, приняв попутно из рук доктора третий стакан, куда Монтичелли добавил несколько капель коричневого сиропа из еще одного пузырька, отчего вино потемнело.
     - Пей, - повторил он.
     Вода была горячей, но Тристано не осмелился возразить и погрузился по шею, одновременно пробуя вино, которое горчило куда больше, чем две предыдущие порции.
     - Расслабься. - Монтичелли проговорил это уже не так резко, отвернулся к столику и начал там что-то перекладывать.
     Как ни странно, Тристано ничего не стоило исполнить и это требование: вода уже не казалась такой горячей, а питье - таким горьким. Он закрыл глаза и припомнил, как хлюпала сернистая вода в горячих купальнях вблизи их деревни, когда он принимал ванны вместе со своим отцом, - в точности так же, под самым подбородком. Да, да, это было так давно, что стало казаться сном...
     От вина голова у него закружилась. Как сквозь туман, он различил склонившегося над ним Монтичелли, слабо почувствовал, как рука доктора надавила ему на шею, под ухом... а затем он, должно быть, заснул в умиротворяющем жидком тепле.
     Свет. Голоса.
     Когда Тристано пробудился, - сколько дней прошло, он понятия не имел, - его взгляд наткнулся на очки и насупленные брови Монтичелли, которого он не сразу узнал.
     - Ну как, он п-проснулся? - наконец прозвучал вопрос. Это был голос Гаэтано.
     - Да, да, - сердито рявкнул Монтичелли. - А теперь оставь-ка нас лучше вдвоем. Ступай обратно к своим шлюхам. Не хватало еще, чтобы ты снова хлопнулся в обморок, как нервная барышня.
     Он обернулся к Тристано и поднес к губам мальчика очередной стакан с темным вином.
     - Пей.
     Последовала тьма и тишина.
     Вскоре вновь свет и голоса. И боль. Да. Боль, боль, боль.
     - Спокойно, - пробормотал Монтичелли, стукнув ставнями и наполняя вином еще один стакан. - Пройдет. Пей.
     Прошло - это верно. Но не раньше чем через десять дней. Иногда казалось, будет болеть вечно.
     Проведя в городке одиннадцать дней, новобрачный, поминутно вздрагивая, помог своей супруге сесть в коляску, и началось путешествие вначале по узким переулкам, а потом через неисчислимые таможни, заставы, переправы, мосты. И вымогательство при каждой остановке, и каждый вечер гостиницы в глухих углах - не те, что в прошлый раз, но такие же грязные и негостеприимные: вши и пауки, запах овечьего помета и лошадиной мочи. Не стоит напоминать, что ели путники из собственной посуды собственными столовыми приборами и спали на собственном белье. Но простыни Тристано были теперь запятнаны кровью: горничная Монтичелли, как ни старалась, так и не сумела отмыть их дочиста. Запятнаны кровью Тристано, разумеется.
     - П-после первой брачной ночи, - усмехнулся Гаэтано. Затем, однако, он посерьезнел и добавил нахмурившись: - Мы с-сожжем их, когда доберемся до Неаполя.
     Тристано казалось, что именно беспокойство из-за этих простыней побуждает Гаэтано платить подозрительным господам даже больше, чем требовалось для ублажения их совести. Поскольку теперь он знал (из объяснений доктора в вечер перед отъездом), что всякий, кто приложит руку к "операции" (так это назвал Монтичелли), подлежит отлучению от церкви. Во всяком случае, такое наказание назначалось в Папской области, совокупно с рядом очень неприятных светских кар, однако не столь радикальных, как в Неаполитанском королевстве, где, по словам Монтичелли, исполнителя - вроде него самого - в два счета приговорили бы к смерти.
     - И ордер бы выписал, - скалясь, втолковывал он Тристано, - тот же, кто накануне наслаждался плодами моего мастерства в Королевской капелле. Но я не возмущаюсь этим лицемерием, и знаешь почему? Я и сам лицемер. Я, видишь ли, терпеть не могу музыку. Да, мой мальчик, - весело прокаркал он, - по мне что опера, что кошачий концерт - все едино!
     Но при всей своей нелюбви к музыке Монтичелли за десять дней позволил себе привязаться к Тристано - даже несмотря на то, что большую часть времени мальчик провел в оцепенении после бесчисленных порций вина, смешанного с опием. Правда, чем больше поправлялось его здоровье, тем светлее становилось вино, каковым Монтичелли потчевал заодно и себя, делаясь от этого добрей и разговорчивей. Часто они трое (если Гаэтано соглашался пренебречь иными радостями и остаться дома) играли в спинадо, слобберханнес, пикет и другие игры, которые освоил Монтичелли за идиллические - как будто - годы обучения в Падуе. Но вот настал последний день и к дому подкатила коляска, откуда выпрыгнул на булыжную мостовую мальчик в шляпе с лентами. Вылитый ангел со знаменитой "Пьета леи Туркини" в Неаполе. Новый партнер доктора по картам.
     - Терпеть не могу музыку, - пробормотал Монтичелли и поправил очки, готовясь встречать новоприбывшего, - но люблю деньги.
     Да, деньги. Кто мог подумать, что они достанутся в таком количестве? Правда, не сразу, но зато через несколько лет... Однажды Тристано заработал за полгода две тысячи дукатов - невероятно много для юноши семнадцати или восемнадцати лет.
     Откуда взялось это богатство? В основном из оперных театров: вначале в Неаполе, а потом во Флоренции и Венеции. Да, Венеция... Но не буду забегать вперед. Прежде были церкви Рима и Папской области, священные пределы, куда не допускались женские голоса, способные их осквернить. Но там платили всего лишь четыре кроны за представление, гораздо прибыльнее было выступать в театре, например, в театре Алиберте - и там тоже женские голоса находились под запретом. Ролям не было конца: Танкред в "Gerusalemme liberata" <"Освобожденный Иерусалим" (ит.)>, Термансий в "Onoria in Roma" <"Гонория в Риме" (ит.)>, Клавдий в "Messalina" <"Мессалина" (ит.)>, Анастасио в "Giustino" <"Джустино" (ит.)>...
     Что это? Быть может, вам покажется забавным, что величайшие властители и злодеи истории и мифологии: Тамерлан, римские цезари, Эней, Роланд, Танкред - унизились до того, чтобы петь мальчишеским или даже девичьим голосом? Да, в новейшие времена вкусы переменились и героические роли перешли к тенорам... но полвека назад такие партии надлежало исполнять самым красивым, виртуозным голосам, об ином нельзя было и помыслить.
     Случались и весьма доходные приглашения в palazzi <Дворцы (ит.)> кардиналов и знати: палаццо Маттеи, вилла Памфилия и вилла Боргезе, где от кардинала Гуальтьери Тристано получил тысячу скуди за четыре представления. Или драпированный шелком театр в палацио делла Канчеллерия - кардинал Оттобони наблюдал за сценой из собственных апартаментов и (по крайней мере, шел такой слух) пустил слезу во время исполнения aria grazioso <Ария грациозо (ит.)>. Еще тысяча скуди. За ним охотились не только обитатели Рима, но и прочие зрители: князь Моденский, графиня Гримбальди из Генуи, саксонский королевский двор из Дрездена, великий герцог Тосканский, несколько раз, бывало, и кардинал Гримани, вице-король Неаполя.
     Все это, как я уже говорила, относится к времени расцвета, которому предшествовало несколько лет совершенствования, выступлений не столь громких и не столь хорошо оплачиваемых. Возвращения Тристано из дома Монтичелли ожидал его первый покровитель, отнюдь не вице-король и не герцог. Но все же nobiluomo <Дворянин (ит.)>. Тристано осваивался в своей новой комнате (принадлежавшей раньше Кончетто) и привыкал к виду из окна на площадь и далекий замок Торрионе дель Кармине. На соломенном тюфяке лежала черная накидка. Вошел синьор Пьоцци с молодым человеком, которого представил как графа Аннибали.
     - Поздравляю с возвращением в Неаполь. - Граф сдернул с себя парчовую треуголку и изобразил глубокий поклон. - Надеюсь, минеральные воды благотворно сказались на вашем здоровье?
     - Да, благодарю, - вмешался синьор Пьоцци, поскольку Тристано замешкался с ответом. (Минеральные воды?) - Минеральные воды - да, сэр. Тристано? Да, сэр, лечат превосходно. Он стал как новый. Это была... всего лишь малярия.
     - Очень рад это слышать, - отозвался граф, - и в таком случае хотел бы кое-что предложить.

***

     Аннибали, первый граф-покровитель Тристано импозантностью не отличался, будучи мал ростом, пучеглаз и так кривоног, словно бы ездить на муле начал раньше, чем ходить. Тем не менее, как ни поразительно, этот благоухающий жасмином и задрапированный в шелка лягушонок был, если верить слухам, известным сердцеедом, не встречавшим отказа у дам. У всех, кроме одной-единственной, а именно Катерины-Сперанцы, на которой - вероятно, именно по причине ее упорной неблагосклонности - мечтал жениться.
     Через две недели граф пригласил Тристано к себе на виллу, чтобы в конце вечера спеть на ridotto <Место собраний (ит.)> для упрямицы не только знаменитую ныне бурную арию из "Oeneus", но и сентиментальную песенку собственного, графа Аннибали, сочинения. Вещица была из рук вон плоха, сравнение с нею вполне бы выдержали даже одиннадцать опер синьора Пьоцци. Тристано было заплачено за его труды 30 скуди. В качестве возмещения Аннибали надеялся завоевать любовь Катерины-Сперанцы. Но она и не думала сдаваться - во всяком случае, графу; Тристано - это другой разговор. Без меры очарованная этим неказистым мальчишкой с красивым голосом, она приглашала его в виллу своего отца на Искье, преподносила ему черепаховые табакерки, одеколон в золотых флаконах, павлина из Японии...
     Предвестие того, чему назначено было случиться. Он был уволен со службы у графа, но быстро нашел иных покровителей. В других дамах и господах, желавших пожертвовать малую толику своего богатства в обмен на удовольствие слушать голос Тристано в темном театральном зале или в большом домашнем зале с хорами, недостатка не было. Разумеется, в первые годы большая часть заработанного возвращалась в conservatorio. В результате синьор Пьоцци смог забросить свой огород и даже задумал расширить conservatorio и перенести его в более удобное место, под сень Кастель-дель-Ово, но, к несчастью, не дождавшись осуществления своих планов, умер: однажды утром его нашли на полу капеллы со свернутой шеей; руки были вытянуты так, словно бы он пытался кого-то оттолкнуть, глаза вылезли из орбит. Застывший, иссиня-белый, с открытыми глазами, он походил на статую. Тристано к тому времени уже выполнил свои обязательства перед маэстро и жил в Венеции.
     Но синьор Пьоцци - быть может, он известен вам как Гаспаро Пьоцци? нет? - продолжал жить, обретя бессмертие в своих творениях, то есть в своих операх, которых в тот день, когда горничная нашла его лежащим навзничь на холодных каменных плитах, насчитывалось семнадцать штук. "Penelope" <"Пенелопа" (ит.)>, "Fulvia vendicata" <"Отомщенная Фульвия" (ит.)>, "Dido e Aeneas" <"Дидона и Эней" (ит.)>, "II trionfo di Lucina" <"Триумф Луцины" (ит.)>, "Ifigenia abbandonata <"Покинутая Ифигения" (ит.)>, "La forza d 'amor <"Сила любви" (ит.)> - может, вы о них слышали? Нет? Стало быть, не такое уж и бессмертие. Но конечно же, вы слышали о "Philomela" <"Филомела" (ит.)>, которая считается его magnum opus <Главный труд (лат.)>? Нет? Ну ладно. Может, в них и нет особых достоинств - это скорее сборник упражнений для виртуозов; их художественная целостность принесена в жертву запросам публики. Мелодии неоригинальны, стиль сух и монотонен, либретто отвратительны - это верно. Однако именно благодаря этим ариям, с их бравурным стилем, приобрел Тристано свою известность.
     Но если Тристано снискал такую славу, исполняя действительно не столь уж выдающиеся творения Гаспаро Пьоцци, какой успех ждал его, когда он обратился к подлинным мастерам - Скарлатти, Бонончини, Генделю? Все писали для него - да, они тоже добивались его внимания, как и прочие. В их руках Тристано мог - нет, должен был - сделаться величайшим сопрано в истории оперы. Фаринелли и Сенезино в сравнении с ним были крикливыми чайками. Николини и Порпорино? Пара визгливых поросят! Фаустина, Куццони - гоготали как гусыни! А Пьоццино? Ага. Отчасти именно Пьоццино, вместе с графом Провенцале в Венеции и затем лордом У*** в Лондоне...
     - Но я снова забегаю вперед, - сказала леди Боклер, - и, вы уж меня простите, мистер Котли, вид у вас в самом деле неважный.
     Не сомневаюсь, что она была права, однако в болезненном оттенке моей физиономии был виноват не сливовый соус и даже не пивные излишества под тосты за короля. Причина моего внезапного недомогания заключалась, скорее, в некоей детали обстановки, бросившейся мне в глаза непосредственно перед тем, как леди Боклер прервала свою историю. Почему я не заметил эту деталь - а вернее, детали - ранее в тот же вечер, объяснить затруднительно; они размещались прямо у меня перед глазами, на верхушке буфета, где прежде стоял гравированный портрет: треуголка, украшенная золотым point d'Espagne, и пара лайковых перчаток, сверкавших при свете свечи как полированные кости.

Глава
16
  

     - Ну же, Котли, давайте - мой рабочий халат, краски. Живо, любезнейший, живо! Не спите на ходу: у нас еще полно работы!
     Как часто в последующие две недели я слышал это распоряжение или одно из тысячи других, подобных? Сколько раз мне приходилось живо бросать только что полученное поручение, чтобы еще живее взяться за другое, более срочное? Я ведь служил подмастерьем в студии сэра Эндимиона Старкера - принадлежал к "школе Старкера, как сказали бы историки живописи.
     Как выяснилось, эта школа принадлежала к числу наиболее требовательных. Сэр Эндимион по горло загружал своих учеников (общим числом пятерых, включая меня) разнообразной работой. Большую часть времени мы были заняты тем, что смешивали составленные им краски и затем писали драпировки поверх набросков на незавершенных портретах. Таковых же имелись, похоже, сотни - достаточно, чтобы сто пар рук трудились над драпировками еще сотню лет: миниатюры, выполненные гуашью, силуэты, поясные портреты, портреты немного меньше поясных, небольшие сюжетные картины, епископы в полроста и в полный рост и даже семейные портреты сверх натуральной величины, которым назначалось услаждать взоры будущих поколений в заставленных шкафами библиотеках загородных усадеб. В таких работах недостатка не было, поскольку книга клиентов сэра Эндимиона (толстый гроссбух, куда одному из учеников поручалось заносить все новые и новые фамилии) была "заполнена до предела, как пояснял обычно сэр Эндимион за стаканом портера (средство создания в студии непринужденной обстановки): "Заполнена до предела года на три как минимум. Разве что кто-нибудь из старых сычей, которые в ней значатся, отдаст долг природе раньше, чем я успею выполнить свои профессиональные обязательства. Подобные веселые беседы велись в просторной студии сэра Эндимиона в Чизуике, расположенной на третьем этаже и смотревшей окнами на реку, крайне редко. За работой сэр Эндимион не позволял себе ни пошутить, ни расслабиться и того же строгого самоограничения ждал и от своих учеников, молчаливо осуждая в них приверженность обычным для юношества забавам. Причина заключалась в том, что через студию непрерывно тек поток посетителей - часто шесть-семь человек за день. И хотя, насколько мне известно, ее порог не пересекали персоны ранга короля Георга или лорда Норта, немалое количество Достойных Особ прибывало с большой помпой в своих экипажах, чтобы позировать сэру Эндимиону: Портманы, Кэвендишы, Гроувеноры, Честерфилды, Кадоганы; а также адмиралы, епископы, сквайры, философы и остроумцы, актеры из "Друри-Лейн, сопрано из "Королевского театра на Хеймаркет, производители рома с Ямайки, издатели журналов, вождь чероки, королевский кондитер, мебельщики и изготовители фарфора, гончары, парфюмеры, архитекторы, магистраты, виги, тори; жены и любовницы всех вышеперечисленных, а иной раз и наследники, и лишь немногим реже - их пудели, кошки, попугаи-ара и канарейки. Случалось, к зеленым дверям дома прибывало сразу три или четыре компании, между которыми неизменно возникали споры, а то и ожесточенные перепалки: в ходе одной из них свалился в лужу парик некоего магистрата, а спаниель вдовствующей герцогини сорвался с поводка и сбежал в Брентфорд.
     Все эти важные персоны просиживали перед мольбертом сэра Эндимиона по два часа каждый день, причем, как правило, более терпеливо, чем леди Манреза. Сэр Эндимион считал, что современное платье мешает придать портретируемому - будь он сколь угодно красив или уродлив - должную внушительность, а также выявить его "универсальную сущность, а потому выбирал моделям облачения в духе античности или пасторали.
     - Терпеть не могу эти модные причуды, - фыркал он обычно, когда модель являлась к нему в турецком или персидском костюме. - Что здесь, маскарад? Нет. Мне нужна Правда, а не личина. Меня интересует универсальная сущность, мне нет дела до видимости. А также до новейших ухищрений модисток или модных поветрий Воксхолла. До капризов двора или наисвежайших туалетов, присланных почтой из Парижа. Нет, нет, нет. Как, черт возьми, смогу я показать внутренний дух, если внешняя оболочка наряжена в перья и драпировки, как полуголая одалиска?
     Те из клиентов, кто имел глупость явиться к зеленой двери в запретном костюме, отсылались обратно с наказом не возвращаться без классического одеяния: белой мантии с цветами на плече и лентой вокруг талии; собравшись кучкой в студии или снаружи, у своих карет, они выглядели как небольшой пантеон мрачноватых божеств. Иной же раз они были обязаны обратиться, по выражению мастера, к "элегантной простоте черных одежд со стоячими воротниками, отчего обретали поразительное сходство с портретами, созданными в прошлом веке великими мастерами Ван Дейком, Веласкесом или Рубенсом.
     - Это уже лучше, - обрадованно кивал сэр Эндимион, критическим взглядом обозревая со всех сторон новый костюм модели. - Много лучше. Да, да. Теперь на месте досадных частностей начало вырисовываться универсальное и идеальное. Да... превосходно!
     Как вы, наверное, догадываетесь, философия сэра Эндимиона оказалась весьма близка моей, и мне очень льстило, что я мыслю в унисон с этим острым умом. Одновременно я не без опасений ожидал, что он скажет о "турецких причудах "Дамы при свете свечи, когда она будет завершена. А может, мне следовало бы сказать, если она будет завершена, поскольку наше дальнейшее общение с леди Боклер стояло под вопросом, как из-за того, что мне случилось заметить в ее квартире, так и, в еще большей степени, по причине моего собственного поведения, преступившего рамки приличий.
     - У вас побывал посетитель, - дерзнул заявить я в тот вечер голосом, боюсь, грубым и с обличающими нотами.
     - Посетитель? - Леди Боклер растерянно заморгала. - Нет-нет, едва ли... - Как больно мне было слушать нежный голос, произносивший такую ложь!
     - Шляпа. - Понизив тон чуть ли не до шепота, я указал на буфет. - Перчатки...
     - Ах да, - протянула она. - Приятель, мистер Котли, всего лишь приятель. Заглянул сюда далеко не вчера. Да-да... у меня и из головы вон. Да... это его шляпа. Он ее забыл, растеряха.
     Выходит, Роберт побывал здесь, в этой комнате. Неудивительно, что негодяй так безобразно обращался со мной в тесном экипаже! Несомненно, леди Боклер меня похвалила, и он, надо полагать, увидел во мне соперника.
     - Вам он вряд ли известен, - продолжала она. - Знакомый, не более. Не то чтобы важная птица... деревенский кузен. Ну вот, мистер Котли, - произнесла она, чуть помолчав, - вы, стало быть, ревнивы!
     Ревнив? Разве? Имел ли я основания ревновать?
     Когда я захлопнул за собой дверь и побрел по Сент-Джайлз-Хай-стрит, мне было ясно одно: моя неприязнь к Роберту - кузен он там или нет - сгустилась еще на тон или два. А мое уважение к леди Боклер? На ходу я вновь и вновь слышал мысленно ее ложь. Но было ли это ложью? В самом деле она забыла или пыталась меня обмануть?
     В ближайшие дни, чтобы забыть об этих вопросах, я с головой погрузился в свои обязанности в студии. Последние были многочисленны и разнообразны, но по сути довольно непритязательны. После того как сэр Эндимион заканчивал лицо и одежду, мне поручалось добавить кармина в складки драпировок по бокам или мазать terra verte <Зеленая краска (ит. ).> задний план, состоявший из немереного пространства травы и дубов.
     Модели платили потом сэру Эндимиону за готовый продукт по 50 гиней (портрет чуть меньше поясного) или даже 200 (портрет в полный рост). Признаюсь, у меня текли слюнки, когда я глядел, как легко и быстро - в мгновение ока - совершались такие сделки. Моя доля в этом прибыльном предприятии приносила мне всего-навсего одну гинею в конце каждой недели, так что за карточный долг я рассчитывал расплатиться за месяц с небольшим. Однако конечная ценность моей работы у сэра Эндимиона измерялась отнюдь не гинеями или иным чисто материальным выигрышем: главное, я изучал избранное мною ремесло у самых, так сказать, стоп мастера - или, по крайней мере, мистера Льюиса, "старшего помощника мастера. Из ворчания мистера Льюиса я многое узнал о технике сэра Эндимиона, основанной на ряде странных смесей, с которыми он постоянно экспериментировал. Зелий и снадобий он хранил не меньше, чем какой-нибудь чернокнижник или аптекарь или (если верить Топпи) какая-нибудь светская модница; его шкафы, где теснились склянки, пузырьки, мерные стаканы, шпатели, ступки и бутыли из тыквы, заполненные, в свою очередь, восками, маслами, смолами, бальзамами, клеями и всевозможными пигментами, изобилием не уступали оснащению мистера Лангли, с его зловонными порошками и дымящимися припарками. На эти снадобья и зелья и уходила большая часть моего времени - помимо полоскания клейких кистей, аптечных банок и бутылей, а также мытья лестниц. Под руководством мистера Льюиса я варил составы из льняного семени и орехового масла над свинцовым суриком, получая таким образом олифу, которое замешивал затем, в очень точных пропорциях, с пигментом из лавки мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. Также я соединял эти масла со специальной смолой (мастикой), которую растворял в скипидаре, чтобы получить маслянистый растворитель, которым охотно пользовался сэр Эндимион, когда писал тело. Я изготавливал для него лаки на яичных белках или - более трудоемкий способ, - растворив другую смолу, "копал, в олифе, втирал туда нужное количество пигмента. Случалось, у мистера Миддлтона не оказывалось требуемого пигмента или сэр Эндимион желал опробовать редкий или экспериментальный рецепт, данный кем-то из коллег, и тогда мне приходилось браться за керамические миски, мензурки и всякие разные смолы и минералы: анилин, селадон, трагакант, свинцовые белила, аммиак, алюминий и неизвестно что еще. Превратив ядовитую смесь в эмульсию, я ставил ее в керамической миске на огонь, где она пузырилась, брызгала и булькала семь или восемь часов подряд, а у меня от запаха воспалялись и источали влагу глаза и нос. Когда жидкость в мисках испарялась, я соскребал сухой остаток и растирал его в аптечной банке с маслом или смесью скипидара и воска. Все это убеждало меня в том, что создание живописных шедевров - занятие не для белоручек и лентяев.
     Что еще? Я помогал делать офорты. Я намазывал гравированные пластинки сэра Эндимиона пигментом (франкфуртской черной сажей), растертым в льняном масле, а затем стирал его жестким тарлатаном и, наконец, ладонью, которую предварительно покрывал мелом. Смачивал бумагу, помещал ее в круглый пресс и, потея и кряхтя, вращал колесо, пока не вытягивал из пластины гравюру - черно-белое зеркальное изображение. Я помогал мастеру изготавливать особого рода портреты, недавно изобретенные во Франции месье де Силуэттом: усаживал дам в специальное кресло (мастер называл его "силуэт-машина), сбоку которого был укреплен лист бумаги, с другой же стороны помещалась свеча, так что лист делался полупрозрачным. Через плечо сэра Эндимиона я наблюдал, как он обрисовывал на бумаге тень, создавая идеальный профиль - наиболее полно, по его мнению, отражающий универсальные и идеальные качества оригинала.
     - Поскольку силуэтный рисунок, - объяснял он, - игнорирует все частности и дает возможность, как бы ни был раскрашен и напудрен оригинал портрета, разглядеть в линиях лба и челюстей сильные и слабые стороны характера, добродетели и пороки.
     Чем еще я занимался? Мистер Льюис поручал мне готовить холсты. Я их грунтовал, для чего сначала вымачивал холст в кипящей олифе, наносил на поверхность ту же горячую олифу и красную охру и наконец, высушив поверхности у огня, вновь покрывал их горячей олифой и завершающим слоем белой краски. После определения размеров полотна натягивались на подрамники, и мне оставалось только наблюдать, как мастер накладывает на них куски густой, но податливой вонючей субстанции, которую я готовил весь предыдущий день. Они накладывались так густо и были такими грязными и масляными, что, случалось, целые пласты краски - вся картина - соскальзывали с полотна и шмякались на пол у его ног. За это я выслушивал мягкий упрек от своего ментора и не столь деликатный - от мистера Льюиса.
     Похоже было, увы, что мне суждено вечно вызывать неудовольствие то сэра Эндимиона, то - чаще - его старшего помощника. Пусть я схватывал все на лету, будучи, как заметил сам сэр Эндимион при игре в вист, "сообразительным юношей, но все же совершил при исполнении своих обязанностей несколько небезобидных промахов, один или два из которых, как мне дали понять, угрожали жизни обитателей дома. Думаю, однако, что не все эти ошибки были на моей совести, поскольку мне, так сказать, постоянно ставил палки в колеса коварный мистер Льюис; в нем я сразу, к своему огорчению, узнал молодого человека, который в первый вечер долго и злобно хихикал и нагло высовывал свой ярко-розовый язык, застав меня в саке и юбках леди Манрезы.
     Первая неприятность случилась, когда я чистил аптечную банку со скипидаром и по совету мистера Льюиса выплеснул ее содержимое в очаг: там взметнулось бурное пламя и пришлось вызвать двоих пожарных, чьи услуги обошлись сэру Эндимиону в пять фунтов, не говоря уже о том (он вздохнул), что пострадала его добрая репутация среди соседей. Я был искренне огорчен этим несчастьем, рассыпался в извинениях, и мастер меня простил. Однако он попенял мне за ссылку на распоряжение мистера Льюиса, поскольку "мистер Льюис находится здесь при мне уже два года, но ни разу подобного пожара не устраивал.
     На следующий день беда едва не повторилась: согласно указанию мистера Льюиса, я поместил портрет некоей блиставшей в свете графини сохнуть перед огнем, а когда, попив чаю, вернулся, обнаружил, что уважаемая дама начала тлеть и покрываться пузырями; наиболее восприимчивые к жару краски ее физиономии каплями стекали на пол, который тоже задымился.
     - Благие небеса, - воскликнул сэр Эндимион, после того как мы вдвоем загасили пламя башмаками, нанеся лицу графини еще больший урон, - не вздумайте впредь ставить картины так близко к огню! Картины я восстановлю, - добавил он с суровой нотой в голосе, - а вот дом и близких - нет.
     Снова мне пришлось пространно извиняться, и все же я не мог отделаться от мысли, что не ставил графиню вплотную к очагу: это она сама, пока я пил чай, умудрилась туда приблизиться. Загадка этого небольшого, но фатального перемещения очень скоро разрешилась: отвернув взгляд от пожарища, я заметил глупую ухмылку и высунутый до самого корня язык мистера Льюиса. Я ничего не сказал сэру Эндимиону о своих подозрениях, но впредь решил, как Аргус, следить за старшим помощником с его новыми каверзами.
     Однако моя бдительность оказалась бессильна, и вскоре произошло новое, самое неприятное до сих пор несчастье; особо меня огорчает (и всегда будет огорчать), что из-за этого, наверное, меня стала меньше уважать леди Старкер. На сей раз катастрофу вызвал не огонь, а краска - "желтый аурипигмент. Этот краситель, позволяющий эффектно выделить волосы, сэр Эндимион очень любил и украсил им головы многих прекрасных модниц, приходивших в студию позировать. На четвертый день моего ученичества сэр Эндимион заметил, что я любуюсь игрой этой краски в волосах одной особенно впечатляющей модели.
     - В самом деле, красивый оттенок, - согласился он, когда я указал на его необычную яркость, - но применять его следует крайне осторожно. Помните, Джордж, этот желтый аурипигмент - состав весьма ядовитый.
     - Ядовитый! - Вздрогнув, я отшатнулся от хорошенькой золотистой головки.
     - Да-да, желтый аурипигмент состоит из сульфида мышьяка, вещества очень опасного. Потому, Джордж, когда будете растирать этот пигмент, соблюдайте величайшую осторожность, а кроме того, никогда не оставляйте его в студии без присмотра, а непременно запирайте в шкафу.
     Можете не сомневаться, что я не упустил ни слова из предупреждения сэра Эндимиона. Стоило мне прикоснуться к желтому аурипигменту, как сердце в груди начинало колотиться, а руки - дрожать, как камертон, словно бы я имел дело не с лепешкой краски, а с неразорвавшейся бомбой или спящей змеей. На исходе второго дня, когда был нанесен последний мазок этой красивой отравы на волосы очередной светской красавицы, я тщательно запер краситель в шкафу и лишь после этого осмелился вздохнуть полной грудью.
     - Странно, - подумал я, с трепетом выполняя эту многоважную обязанность, - такая прекрасная краска заключает в себе столь грозную опасность!
     Сэр Эндимион снял тем временем рабочий халат и принял из рук жены чашку кофе.
     - Желтый аурипигмент надежно спрятан? - спросил он небрежно.
     Я заверил, что все в порядке, и тоже принял от изящного создания чашку кофе.
     Как же я был поражен, когда чуть позже мистер Льюис обнаружил кусок опасного красителя в пухлом кулачке юного Алкифрона Старкера. Неделю назад мальчик отпраздновал свой второй день рождения и, если бы его не остановили, до третьего мог бы не дожить. Этот плачевный и непонятный случай очень повредил моей репутации и навлек на меня строгий выговор мастера.
     Но, несмотря на все упреки, я в те дни бесконечно восхищался моим новым наставником. Каждый вечер, вернувшись к себе, я пытался имитировать не только его живописную технику, но также безупречные манеры и благородную осанку, какие были ему свойственны в редкие минуты отдыха. Наверное, я надеялся втайне, что, подражая его внешнему лоску, я усвою хотя бы отчасти и его художественный гений. И вот я опирался локтем о камин и брал в руки томик поэзии или усаживался с книгой, закидывал ногу на ногу, покачивал стопой и медленно поворачивал лодыжку, словно высвобождая ее из ловушки. Свою щербатую чашку я поднимал с треснутого блюдца пальцами обеих рук, как будто поднося жертву некоему благосклонному божеству; так же, наверное, я и самого себя нижайше преподносил своему высочайшему, всемилостивому кумиру.
     О том, что у этого кумира могут быть глиняные ноги или стоит он на зыбком песке, я узнал однажды вечером от Стаббза, младшего и куда более дружелюбного и словоохотливого ученика. Как бы ни пришлись мне кстати его братские авансы, я не совсем был доволен тем, какую форму они все чаще принимали, да и самим Стаббзом тоже. Этот веснушчатый юнец с ярко-рыжими вихрами на маленькой головке проявлял не меньшие способности к проказам, чем к живописи; в свои совсем юные лета (он был немногим старше Джеремаи) он успел обзавестись пороками. Его свободное время и деньги почти целиком, как я предполагал, были поделены между двумя занятиями: игрой и выпивкой, из которых частенько вытекало третье - скандалы и драки. В результате он то и дело обращался ко мне с просьбой одолжить несколько шиллингов, я же неизменно принуждал себя отвечать самым суровым и решительным отказом.
     Находились ли среди прочих учеников такие, кто отвечал на его просьбы более великодушно, я не знаю; во всяком случае, его скудных средств, тем не менее, хватало, чтобы продолжать в том же духе: однажды, к примеру, он явился в студию с распухшей верхней губой и множеством кровоподтеков на лице, скрывших под собой россыпь веснушек. Вечером мы вместе возвращались в Лондон в бристольской почтовой карете (мой спутник жаловался на тряску, от которой нестерпимо болели его нежные ребра), и я, отказав прежде - второй раз за день - ссудить ему шиллинг, счел возможным высказать предостережение: как бы он, ведя себя подобным образом, не лишился места в студии. К моему удивлению, Стаббз со смехом заверил, что сэр Эндимион и сам не чужд осуждаемых мною пороков. Растерянность, которую я испытал, выразилась, должно быть, у меня на лице, поскольку Стаббз вновь рассмеялся и спросил:
     - Разве вы не слышали, Котли, что о нем рассказывают?
     - Я слышал только, что он один из самых замечательных живописцев в Англии, - проговорил я, словно опровергая обвинение. - Его вешают в лучших домах.
     - Угу, вешают, а как же! - Он снова издал непередаваемое кудахтанье, на сей раз краткое, оттого что карета некстати дернулась. - Угу, вешают, - повторил он, схватившись за ребра и откостерив на чем свет стоит кучера. - Вам не приходилось слышать, как сэра Эндимиона однажды приговорили к виселице?
     - Приговорили?! К виселице?! - успел выговорить я, прежде чем потерял дар речи.
     - Угу, за убийство. - Стаббз произнес это веселым голосом и облизнул кончиком языка распухшую губу. - Лет эдак пять назад в суде Олд-Бейли он был признан виновным в умышленном убийстве и приговорен к повешению. Угу, он перерезал глотку собутыльнику, как было сказано, в злачном заведении близ Чаринг-Кросс - Побитое лицо Стаббза хитро глядело на меня сквозь подступившую тьму. - Ссора из-за проститутки, сообщали газеты. Он и тот, другой парень поставили на карту ее благосклонность. Оба были пьяные, конечно. Сэру Эндимиону перестало везти, он обвинил своего соперника в обмане, они схватились, а потом... вжик! - Указательным пальцем он черкнул себя по горлу и растянул губы в мерзкой улыбке.
     У сэра Эндимиона, сказал далее Стаббз, имелось множество влиятельных друзей, и, когда был вынесен приговор, некоторые из них (лорды и леди, художники - такого сорта публика) стали добиваться королевского помилования. Писаки распространяли поэмы и памфлеты в его защиту, солидные люди обращались к королю с прошениями. В конце концов его освободили из Ньюгейтской тюрьмы, где он три недели провел в кандалах в камере для осужденных.
     - Поговаривали, - Стаббз придвинулся вплотную и перешел на хриплый шепот, - поговаривали, что памфлеты и художники тут ни при чем, а прощением сэр Эндимион обязан близости с одной графиней, которая, в свою очередь, была связана с королем. - Он вновь состроил хитрую гримасу.
     Я нахмурился, переваривая эти - несомненно, лживые? - сведения. Когда мы миновали дорожную заставу на Норт-Энд-роуд и заплатили за проезд, я проговорил:
     - Если рассказанное тобой - правда, то произошло это, конечно, до его женитьбы на леди Старкер... - Я имел в виду ту общепризнанную истину, что мягкий женский нрав укротил не одного необузданного представителя сильного пола.
     - Ничего подобного, Котли! - Мой собеседник на миг задумался, а потом вновь восторженно хрюкнул. - Леди Старкер... это совсем другая история, Котли, но тоже скандальная. Но уж о том, как он дрался из-за нее на дуэли за год до приговора за убийство, ты, конечно, слышал?..
     Как же мне хотелось оглохнуть, пока Стаббз болтал про то, как наш мастер, одержимый неистовой страстью, вначале похитил леди Старкер - тогдашнюю мисс Бриджес - из отцовского дома в Уилтшире (старый сквайр не разрешил дочери выйти замуж за художника); затем, будучи обнаруженным, он смертельно ранил брата, защищавшего честь сестры, и в заключение стал держать ее в Чизуике практически пленницей, отказывая ей в тех свободах, которыми невозбранно пользовался сам.
     - Удивительное дело, - воскликнул я, - рука, которая так нежно и умело держит кисть, способна на такое грубое насилие!
     Но Стаббз не слышал моих печальных размышлений, поскольку наша карета уже прибыла на Пиккадилли и он тут же выскочил на мостовую. Теперь его увенчанная морковно-красной шевелюрой фигура, покачиваясь, двигалась к таверне, откуда лился нездоровый свет и с хриплыми криками вывалились трое или четверо посетителей. Через несколько минут я тоже соскочил на землю в начале Хеймаркет, грустно размышляя о том, что, если рассказы Стаббза соответствуют действительности - в чем я, впрочем, очень сомневался, - тогда он составил себе куда более верное, чем я, представление о нашем мастере.
     Рассказанная Стаббзом история - истинная или нет - напомнила мне о странном создании из дома на Сент-Олбанз-стрит: проведя несколько дней в Чизуике, я почти совсем выбросил ее из головы. Но после трех дней работы в студии я был зван сэром Эндимионом в этот непрезентабельный дом и расценил приглашение как знак того, что он ко мне благоволит. Более того, сама моя осведомленность об этом тайном обиталище, неизвестном ученикам в Чизуике (мистеру Льюису и Стаббзу в том числе), а также, видимо, и леди Старкер, предполагала лестное ко мне доверие. Сознание того, что мне оказана необычная честь, утешило меня во всех несчастьях, подстроенных по неизвестной причине коварным старшим помощником. Когда я с кашлем и чиханьем растирал для мастера пигменты или присматривал за шипящей на огне керамической миской под неотступным неодобрительным взглядом мистера Льюиса, а иногда и печально-упрекающим - миссис Старкер, я вспоминал о своей тайной посвященности и ко мне возвращалось хорошее настроение.
     Мой третий приход на Сент-Олбанз-стрит увенчался, наконец, успехом. Джеремая пожелал меня сопровождать, но, поскольку его нос все еще источал влагу, а цвет лица сохранял нездоровый оттенок пастернака (несмотря на каждодневные перемены к лучшему, благодаря прописанным мною пинтам минеральной воды, а также двум новым действенным средствам - "Порошку от Лихорадки доктора Джеймса и "Экстракту Водяного Щавеля доктора Хилла), я уговорил его не покидать постель и предоставить мне совершить этот краткий поход в одиночку.
     Как и было обещано, сэр Эндимион встретил меня на пороге здания, все такого же заброшенного и столь непохожего на очаровательный дом в Чизуике, словно бы их контраст был кем-то задуман намеренно.
     - Берегите голову, - предостерег сэр Эндимион, указывая на опасно низкую балку, о которую я все же стукнулся лбом. Затем, то и дело предупреждая на ходу об очередной опасности (в том числе о неровных или даже отсутствующих ступенях), он повел меня по узкой задней лестнице в маленькую комнатушку. Пока мы поднимались, я рассчитывал встретить наверху, как у леди Боклер, недурное внутреннее убранство, поскольку знал уже, что о качествах книги нельзя судить по переплету.
     Каково же было мое удивление, когда комната, куда меня привел сэр Эндимион, оказалась даже хуже, чем можно было ожидать, судя по самым невыигрышным внешним деталям этого ветхого здания. В сравнении с этой комнатой (а вернее, всего лишь чердаком) мое собственное скромное жилище казалось настоящим дворцом. Из мебели здесь не было ничего, кроме убогого ложа, зеркала, стула, мольберта, а также большой бутыли, собиравшей в себя воду, которая регулярно капала с потолка. Последний пропускал не только дождь, но и холодный ветер; к тому же он заметно просел и опирался на стены под углом, явно отличным от прямого. Стены под непосильной тяжестью во многих местах выгнулись и пошли трещинами; они напомнили мне гигантские географические карты, а разводы на них - очертания континентов. Голый пол также не был перпендикулярен стенам, и посетителя, не знавшего об этой особенности, силой тяжести увлекало в дальний конец комнаты, на который я и наткнулся, скатившись, будто по склону холма. Я уже не ощущал в себе прежней гордости посвященного, который получил доступ в sanctum sanctorum <Святая святых (лат. ).>.
     - Элинора, - позвал сэр Эндимион, удержавшийся в дверном проеме, - Элинора!
     Прежде чем перед нами появилась обитательница мансарды (как я и ожидал, это была дама из окошка), я заметил ее на мольберте в центре комнаты: портрет изображал прекрасное создание с массой волос цвета жимолости, какая цвела каждую весну у двери моей матери. Для передачи этого оттенка сэр Эндимион воспользовался, как я заметил, желтым аурипигментом. Лицо художник изобразил при помощи множества карминных и белых крапинок, лессировал его, лакировал и вощил, пока оно не засияло. Однако, увидев оригинал портрета, я не мог не заметить, что Искусство сэра Эндимиона в Данном случае несколько отклонилось от Природы - возможно, милосердия ради. Цвет лица модели был не то чтобы некрасив, но, честно говоря, несколько болезнен, бледен почти до прозрачности: мне даже вспомнились крохотные слепые рыбки, которые живут в темных водах самых глубоких подземных гротов. Далее, ее глаза, на портрете широко открытые и мягко отливавшие серным колчеданом, в жизни, совсем напротив, неприятно щурились, а покрасневшие и припухшие веки говорили о недавних слезах. И наконец, руки модели также опровергали то, о чем свидетельствовала кисть художника: на портрете сэр Эндимион счел уместным вложить в них бутоньерку, в жизни же они сжимали железную саламандру, которая затем со страшной силой полетела в голову моего хозяина. Он, однако, проворно присел, и саламандра, едва не задев его макушку, с грохотом врезалась в один из континентов, красовавшихся на стене.
     - Ах ты шельма! - крикнул сэр Эндимион голосом, какого я прежде от него не слышал. - Ну погоди, ты у меня поплатишься!
     Но, вспомнив о моем присутствии, он, вероятно, решил отложить свои мстительные замыслы, в чем бы они ни состояли. Забыв, казалось, о выходке Элиноры, он любезно представил нас друг другу. Но та недолго позволяла ему делать вид, будто ничего не произошло; едва он успел произнести: "А это, Элинора, мой ученик мистер Котли - как она бросилась на него и попыталась вцепиться ногтями ему в лицо, а зубами - в руку. Последовала ожесточенная борьба. Несколько удачных укусов соперница смогла занести на свой счет, однако в целом победу быстро одержал сэр Эндимион, и даме пришлось, раскачиваясь и плача, утихомириться на единственном в комнате стуле, куда он ее толкнул.
     Во время этого непродолжительного сражения я отступил вверх по склону, к двери и приготовился к бегству, в том случае, если эта безумная леди (предположить в ней здравый ум было трудно), расправившись с мастером, решит взяться и за меня.
     - Простите, Котли, - проговорил сэр Эндимион, возвращая саламандру на ее место у пустого камина и прикладывая кружевной носовой платок к оцарапанной руке (он тут же пропитался кровью). - Мне, право, очень жаль, что вам пришлось это наблюдать.
     Разглядев нанесенные ею раны, дама замерла, а потом поднялась с места. Я вновь приготовился бежать, но убедился, что за прошедшие несколько секунд ее чувства успокоились и буря сменилась штилем. Вместо того чтобы пустить в ход зубы и ногти, дама, не переставая повторять: "Любимый мой, любимый и "Дражайший мой повелитель, запечатлела на лице сэра Эндимиона несколько поцелуев и принялась нежно поглаживать руку, которую только что немилосердно рвала зубами. "Поди пойми человеческое сердце, - подумал я про себя, - Как быстро на смену одной страсти приходит другая, противоположная!
     Впрочем, этому наскоку сэр Эндимион воспротивился почти так же яростно, как и предыдущему; схватив даму за запястья, он вновь усадил ее на стул.
     - Твой костюм, - произнес сэр Эндимион. - Где он? Нет-нет, сиди. Я сам его найду.
     Он удалился в соседнюю комнату, еще более тесную и обшарпанную, чем первая (я видел это через ромбоидальный дверной проем, куда не позаботились поместить дверь); из обстановки там имелись только ночной горшок в закрытом стульчаке, круглый пресс в дубовом корпусе, а также чемодан, на который были беспорядочно брошены (за отсутствием armoire или туалетного столика) туалетные принадлежности и одежда. Сэр Эндимион побросал в сторону корсеты, сорочки, рваные и целые чулки и извлек из чемодана один или два непонятных предмета. Леди оставалась столь же равнодушна к его действиям, как к моей персоне. Она ни Разу не подняла на меня глаз, но сидела, обхватив себе за бока, и дрожала. Наконец появился сэр Эндимион с выбранным костюмом: льняной шалью и белой кисейной сорочкой, то есть с греческим одеянием, в какие он так любил наряжать свои модели в Чизуике.
     - Ну вот, - проговорил он, - надень, Элинора. На этот раз ты будешь Богиней Свободы. Поторопись! - скомандовал он, видя, что она не двигается с места. - Котли, - обратился он ко мне, - мой рабочий халат, краски. Да... живо, живо! У нас еще полно работы! Живо!
     - Да, сэр, сию минуту, сэр! - Я открыл коробку с красками, помог мастеру просунуть голову в узкое отверстие гессенского халата и подумал, что говорю точно как Джеремая.

Продолжение следует...


  


Уважаемые подписчики!

     Продолжение романа Р.Кинг "Домино" читайте в следующий понедельник.

Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения


В избранное