Виктор ГЮГО. СОБОР ПАРИЖСКОЙ БОГОМАТЕРИ
Информационный Канал Subscribe.Ru |
Мировая литература
|
|
Книга 8 |
|
У священника прервалось дыхание, и он на мгновение умолк. Затем
продолжал:
- Уже наполовину околдованный,
я пытался найти опору, чтобы удержаться в своем падении. Я припомнил ковы,
которые Сатана уже когда-то строил мне. Создание, представшее очам моим,
было так сверхчеловечески прекрасно, что могло быть послано лишь небом
или адом. Она не была обыкновенной девушкой, созданной из персти земной
и скудно освещенной изнутри мерцающим лучом женской души. То был ангел!
Но ангел мрака, сотканный из пламени, а не из света. В ту минуту, как
я это подумал, я увидел близ тебя козу, - это бесовское животное,
усмехаясь, глядело на меня. При свете полуденного солнца ее рожки казались
огненными. Тогда я понял, что это дьявольская западня, и уже не сомневался,
что ты послана адом и послана на мою погибель. Так я думал.
Тут священник взглянул в лицо узницы и холодно
добавил:
- Так я думаю и теперь. А между тем
чары малопомалу начинали оказывать на меня действие, твоя пляска кружила мне
голову; я ощущал, как таинственная порча проникала в меня. Все, что должно
было бодрствовать, засыпало в душе моей, и, подобно людям, замерзающим
в снегах, я находил наслаждение в том, чтобы поддаваться этой дреме.
Внезапно ты запела. Что мне оставалось делать, несчастному! Твое пение было
еще пленительней твоей пляски. Я хотел бежать. Невозможно. Я был
пригвожден, я врос в землю. Мне казалось, что мрамор плит доходит мне до
колен. Пришлось остаться до конца. Ноги мои оледенели, голова пылала.
Наконец, быть может сжалившись надо мной, ты перестала петь, ты
исчезла. Отсвет лучезарного видения постепенно погасал в глазах моих, и слух
мой более не улавливал отзвука волшебной музыки. Тогда, еще более недвижный
и беспомощный, нежели статуя, сброшенная с пьедестала, я склонился на край
подоконника. Вечерний благовест пробудил меня. Я поднялся, я бежал, но
- увы! что-то было низвергнуто во мне, чего нельзя уже было поднять;
что-то снизошло на меня, от чего нельзя было спастись бегством.
Он снова приостановился, потом продолжал:
- Да, начиная с этого дня во мне возник человек,
которого я в себе не знал. Я пытался прибегнуть ко всем моим обычным
средствам: монастырю, алтарю, работе, книгам. Безумие! О, сколь
пустозвонив наука, когда ты, в отчаянии, преисполненный страстей, ищешь
у нее прибежища! Знаешь ли ты, девушка, что вставало отныне между
книгами и мной? Ты, твоя тень, образ светозарного видения, возникшего
однажды передо мной в пространстве. Но образ этот стал уже иным,
- темным, зловещим, мрачным, как черный круг, который неотступно стоит
перед глазами того неосторожного, кто пристально взглянул на солнце.
Не в силах избавиться от него, преследуемый
напевом твоей песни, постоянно видя на моем молитвеннике твои пляшущие
ножки, постоянно ощущая ночью во сне, как твое тело касается моего, я
хотел снова увидеть тебя, дотронуться до тебя, знать, кто ты,
убедиться, соответствуешь ли ты идеальному образу, который запечатлелся
во мне, а быть может, и затем, чтобы суровой действительностью разбить мою
грезу. Как бы то ни было, я надеялся, что новое впечатление развеет
первое, а это первое стало для меня невыносимо. Я искал тебя.
Я вновь тебя увидел. О горе! Увидев тебя однажды, я хотел тебя видеть
тысячу раз, я хотел тебя видеть всегда. И можно ли удержаться на этом
адском склоне? - я перестал принадлежать себе. Другой конец нити,
которую дьявол привязал к моим крыльям, он прикрепил к твоей ножке. Я
стал скитаться и бродить по улицам, как и ты. Я поджидал тебя
в подъездах, я подстерегал тебя на углах улиц, я выслеживал тебя с высоты
моей башни. Каждый вечер я возвращался еще более завороженный, еще
более отчаявшийся, еще более околдованный, еще более обезумевший!
Я знал, кем ты была, - египтянка, цыганка, гитана,
зингара, - можно ли было сомневаться в колдовстве? Слушай. Я надеялся,
что судебный процесс избавит меня от порчи. Когда-то ведьма околдовала
Бруно Аста; он приказал сжечь ее и исцелился. Я знал это. Я хотел
испробовать это средство. Я запретил тебе появляться на Соборной площади,
надеясь, что забуду тебя, если ты больше не придешь туда. Но ты не
послушалась. Ты вернулась. Затем мне пришла мысль похитить тебя. Однажды
ночью я попытался это сделать. Нас было двое. Мы уже схватили тебя, как
вдруг появился этот презренный офицер. Он освободил тебя и этим положил
начало твоему несчастью, моему и своему. Наконец, не зная, что делать и
как поступить, я донес на тебя в духовный суд.
Я думал, что исцелюсь, подобно Бруно Асту.
Я смутно надеялся и на то, что приговор отдаст тебя в мои руки, что
в темнице я настигну тебя, что я буду обладать тобой, что там тебе
не удастся ускользнуть от меня, что ты уже достаточно времени владела
мною, а теперь я овладею тобой. Когда творишь зло, твори его до конца.
Безумие останавливаться на полпути! В чрезмерности греха таится
исступленное счастье. Священник и колдунья могут слиться в наслажденье
на охапке соломы и в темнице!
И вот я донес
на тебя. Именно тогда-то я и пугал тебя при встречах. Заговор, который
я умышлял против тебя, гроза, которую я собрал над твоей головой, давала
о себе знать угрозами и вспышками. Однако я все еще медлил. Мой план был
ужасен, и это заставляло меня отступать.
Быть
может, я отказался бы от него, быть может, моя чудовищная мысль погибла
бы в моем мозгу, не дав плода. Мне казалось, что только от меня зависело
продлить или прервать это судебное дело. Но каждая дурная мысль
настойчиво требует своего воплощения. И в том, в чем я мыслил себя
всемогущим, рок оказался сильнее меня. Увы! Этот рок овладел тобою и бросил
тебя под ужасные колеса машины, которую я коварно изготовил! Слушай.
Я подхожу к концу.
Однажды - в такой
же солнечный день - мимо меня проходит человек, он произносит твое имя
и смеется, и в глазах его горит вожделение. Проклятие! Я последовал за ним.
Что было дальше, ты знаешь.
Он умолк.
Молодая девушка могла лишь вымолвить:
- О мой Феб!
- Не
произноси этого имени! - воскликнул священник, сжав ей руку. - О
несчастные! Это имя сгубило нас всех! Или, вернее, мы все погубили друг
друга вследствие необъяснимой игры рока! Ты страдаешь, не правда ли! Тебе
холодно, мгла слепит тебя, тебя окружают стены темницы? Но, может быть,
в глубине твоей души еще теплится свет, пусть даже то будет твоя
ребяческая любовь к этому легкомысленному человеку, который забавлялся твоим
сердцем! А я - я ношу тюрьму в себе. Зима, лед, отчаянье внутри меня!
Ночь в душе моей!
Знаешь ли ты все, что я
выстрадал? Я был на суде Я сидел на скамье с духовными судьями. Да, под
одним из этих монашеских капюшонов извивался грет ник. Когда тебя привели,
я был там; когда тебя допрашивали, я был там. О волчье логово! То было
мое преступление, уготованная для меня виселица; я видел, как ее очертания
медленно возникали над твоей головой. При появлении каждого свидетеля, при
каждой улике, при защите я был там; я мог бы сосчитать каждый шаг на
твоем скорбном пути; я был там, когда этот дикий зверь... О, я не
предвидел пытки! Слушай. Я последовал за тобой в застенок. Я видел, как
тебя раздели, как тебя, полуобнаженную, хватали гнусные руки палача.
Я видел твою ножку, - я б отдал царство, чтобы запечатлеть на ней поцелуй
и умереть, - я видел, как эту ножку, которая, даже наступив на мою голову
и раздавив ее, дала бы мне неизъяснимое наслаждение, зажали ужасные тиски
"испанского сапога", превращающего ткани живого существа в кровавое
месиво. О несчастный! В то время как я смотрел на это, я бороздил себе грудь
кинжалом, спрятанным под сутаной! При первом твоем вопле я всадил его себе
в тело; при втором он пронзил бы мне сердце! Гляди! Кажется, раны
еще кровоточат.
Он распахнул сутану.
Действительно, его грудь была вся истерзана, словно когтями тигра, а на
боку зияла большая, плохо затянувшаяся рана.
Узница отпрянула в ужасе.
- О девушка, сжалься
надо мной! - продолжал священник. - Ты мнишь себя несчастной! Увы! Ты не
знаешь, что такое несчастье! О! Любить женщину! Быть священником! Быть
ненавистным! Любить ее со всем неистовством, чувствовать, что за тень
ее улыбки ты отдал бы свою кровь, свою душу, свое доброе имя, свое
спасение, бессмертие, вечность, жизнь земную и загробную; сожалеть, что ты
не король, не гений, не император, не архангел, не бог, чтобы повергнуть
к ее стопам величайшего из рабов; денно и нощно лелеять ее в своих грезах,
в своих мыслях - и видеть, что она влюблена в солдатский мундир! И не
иметь ничего взамен, кроме скверной священнической рясы, которая
вызывает в ней лишь страх и отвращение! Изнемогая от ревности и ярости,
быть свидетелем того, как она расточает дрянному, тупоголовому хвастуну
сокровища своей любви и красоты. Видеть, как это тело, формы которого
жгут, эта грудь, такая прекрасная, эта кожа трепещут и розовеют под
поцелуями другого! О небо! Любить ее ножку, ее ручку, ее плечи; терзаясь
ночи напролет на каменном полу кельи, мучительно грезить о ее голубых
жилках, о ее смуглой коже - и видеть, что все ласки, которыми ты мечтал
одарить ее, свелись к пытке, что тебе удалось лишь уложить ее на кожаную
постель! О, это поистине клещи, раскаленные на адском пламени! Как счастлив
тот, кого распиливают надвое или четвертуют! Знаешь ли ты муку, которую
испытывает человек долгими ночами, когда кипит кровь, когда сердце
разрывается, голова раскалывается, зубы впиваются в руки, когда эти яростные
палачи, словно на огненной решетке, без устали пытают его любовной грезой,
ревностью, отчаянием! Девушка, сжалься! Дай мне передохнуть! Немного пепла
на этот пылающий уголь! Утри, заклинаю тебя, пот, который крупными каплями
струится с моего лба! Дитя, терзай меня одной рукой, но ласкай другой!
Сжалься, девушка! Сжалься надо мной!
Священник
катался по каменному, залитому водою полу и бился головой об углы каменных
ступеней. Девушка слушала его, смотрела на него.
Когда он умолк, опустошенный и
задыхающийся, она проговорила вполголоса:
- О мой Феб!
Священник пополз к ней на
коленях.
- Умоляю тебя, - закричал он, -
если в тебе есть сердце, не отталкивай меня! О, я люблю тебя! Горе мне!
Когда ты произносишь это имя, несчастная, ты словно дробишь своими
зубами мою душу. Сжалься! Если ты исчадие ада, я последую за тобой.
Я все для этого совершил. Тот ад, в котором будешь ты, - мой рай! Твой
лик прекрасней божьего лика! О, скажи, ты не хочешь меня? В тот день,
когда женщина отвергнет такую любовь, как моя, горы должны содрогнуться.
О, если бы ты пожелала! Как бы мы были счастливы! Бежим, - я
заставлю тебя бежать, - мы уедем куда-нибудь, мы отыщем на земле место,
где солнце ярче, деревья зеленее и небо синее. Мы будем любить друг друга,
мы сольем наши души и будем пылать вечной жаждой друг друга, которую
вместе и неустанно будем утолять из кубка неиссякаемой любви!
Она прервала его ужасным, резким смехом:
- Поглядите же, отец мой, у вас кровь под ногтями!
Священник некоторое время стоял, словно
окаменевший, устремив пристальный взгляд на свои руки.
- Ну, хорошо, пусть так! - со странной
кротостью ответил он. - Оскорбляй меня, насмехайся надо мной, обвиняй
меня, но идем, идем, спешим! Это будет завтра, говорю тебе. Гревская
виселица, ты знаешь? Она всегда наготове. Это ужасно! Видеть, как тебя
повезут в этой повозке! О, сжалься! Только теперь я чувствую, как сильно
люблю тебя. О, пойдем со мной! Ты еще успеешь меня полюбить после того, как
я спасу тебя. Можешь ненавидеть меня, сколько пожелаешь! Но бежим! Завтра!
Завтра! Виселица! Твоя казнь! О, спаси себя! Пощади меня!
Он схватил ее за руку, он был вне себя, он хотел
увести ее силой.
Она остановила на нем
неподвижный взор:
- Что сталось с моим Фебом?
- А! - произнес священник, отпуская ее руку.
- Вы безжалостны!
- Что сталось с Фебом?
- холодно повторила она.
- Он умер! - крикнул
священник.
- Умер? - так же безжизненно
и холодно сказала она. - Так зачем же вы говорите мне о жизни?
Священник не слушал ее.
- О да! - бормотал он, как бы обращаясь к самому
себе. - Он наверное умер. Клинок вошел глубоко. Мне кажется, что острие
коснулось его сердца. О, я сам жил на острие этого кинжала!
Бросившись на него, молодая девушка, как
разъяренная тигрица, оттолкнула его с нечеловеческой силой на ступени
лестницы.
- Уходи, чудовище! Уходи, убийца!
Дай мне умереть! Пусть наша кровь навеки заклеймит твой лоб! Принадлежать
тебе, поп? Никогда! Никогда! Ничто не соединит нас, даже ад! Уйди,
проклятый! Никогда!
Священник споткнулся о
ступеньку. Он молча высвободил ноги, запутавшиеся в складках
одежды, взял фонарь и медленно стал подниматься по лестнице к двери.
Он открыл эту дверь и вышел.
Вдруг девушка
увидела, как его голова вновь появилась в отверстии люка. Лицо его было
ужасно; хриплым от ярости и отчаяния голосом он крикнул:
- Говорят тебе, он умер!
Она упала ничком на землю, и ничего больше не было
слышно в темнице, кроме вздохов капель воды, зыбивших лужу во мраке.
|
|
Не думаю, чтобы во всей вселенной было что-нибудь отраднее чувств,
которые пробуждаются в сердце матери при виде крошечного башмачка ее
ребенка. Особенно, если это праздничный башмачок, воскресный, крестильный:
башмачок, расшитый почти до самой подошвы, башмачок младенца, еще не
ставшего на ножки. Этот башмачок так мал, так мил, он так явно непригоден
для ходьбы, что матери кажется, будто она видит свое дитя. Она улыбается
ему, она целует его, она разговаривает с ним. Она спрашивает себя, может
ли ножка быть такой маленькой: и если даже нет с ней ребенка, то ей
достаточно взглянуть на хорошенький башмачок, чтобы перед ней уже возник
образ нежного и хрупкого создания. Ей чудится, что она его видит, живого,
смеющегося, его нежные ручки, круглую головку, ясные глазки
с голубоватыми белками, его невинные уста. Если на дворе зима, то вот
он, здесь, ползает по ковру, деловито карабкается на скамейку, и мать
трепещет от страха, как бы он не приблизился к огню. Если же лето, то
он ковыляет по двору, по саду, рвет траву, растущую между булыжниками,
простодушно, безбоязненно глядит на больших собак, на больших
лошадей, забавляется ракушками, цветами и заставляет ворчать садовника,
который находит на куртинах песок, на дорожках землю. Все, как и он,
улыбается, все играет, все сверкает вокруг него, - даже ветерок
и солнечный луч бегают взапуски, путаясь в ее кудряшках. Все это возникает
перед матерью при взгляде на башмачок, и, как воск на огне, тает
ее сердце.
Но когда дитя утрачено, эти
радостные, очаровательные, нежные образы, которые обступают крошечный
башмачок, превращаются в источник ужасных страданий. Хорошенький
расшитый башмачок становится орудием пытки, которое непрестанно терзает
материнское сердце. В этом сердце звучит все та же струна, струна самая
затаенная, самая чувствительная; но вместо ангела, ласково
прикасающегося к ней, ее дергает демон.
Однажды утром, когда майское солнце вставало на темно-синем небе,
на таком фоне Гарофало любил писать свои многочисленные "Снятие со креста",
- затворница Роландовой башни услышала доносившийся с Гревской площади
шум колес, топот копыт, лязг железа. Это ее не очень удивило, и, закрыв
уши волосами, чтобы заглушить шум, она снова, стоя на коленях,
отдалась созерцанию неодушевленного предмета, которому поклонялась вот уж
пятнадцать лет. Этот башмачок, как мы уже говорили, был для нее вселенной.
В нем была заточена ее мысль, и освободить ее от этого заключения могла
одна лишь смерть. Сколько горьких упреков, трогательных жалоб, молитв
и рыданий об этой очаровательной безделке розового шелка воссылала она
к небесам, об этом знала только мрачная келья Роландовой башни. Никогда еще
подобное отчаяние не изливалось на такую прелестную и такую изящную вещицу.
В это утро, казалось, скорбь ее была еще
надрывнее, чем всегда, и ее громкое монотонное причитание, долетавшее
из склепа, щемило сердце.
- О дочь моя!
- стонала она. - Мое бедное дорогое дитя! Никогда больше я не увижу
тебя! Все кончено! А мне сдается, будто это произошло вчера. Боже мой,
боже мой! Уж лучше бы ты не дарил ее мне, если хотел отнять так скоро! Разве
тебе не ведомо, что ребенок врастает в нашу плоть, и мать, потерявшая дитя,
перестает верить в бога? О несчастная, зачем я вышла из дому в этот
день? Господи, господи! Если ты лишил меня дочери, то ты, наверное,
никогда не видел меня вместе с нею, когда я отогревала ее,
веселенькую, у моего очага; когда она, улыбаясь мне, сосала мою грудь; когда
я заставляла ее перебирать ножонками по мне до самых моих губ! О, если бы ты
взглянул на нас тогда, господи, ты бы сжалился надо мной, над моим счастьем,
ты не лишил бы меня единственной любви, которая еще жила в моем сердце!
Неужели я была такой презренной тварью, господи, что ты не пожелал даже
взглянуть на меня, прежде, чем осудить? О горе, горе! Вот башмачок, а ножка
где? Где все ее тельце? Где дитя? Дочь моя! Дочь моя! Что они сделали
с тобой? Господи, верни ее мне! За те пятнадцать лет, что я провела
в моленьях перед тобой, о господи, мои колени покрылись струпьями! Разве
этого мало? Верни ее мне хоть на день, хоть на час, хоть на одну минуту,
на одну минуту, господи! А потом ввергни меня на веки вечные в
преисподнюю! О, если бы я знала, где влачится край твоей ризы, я ухватилась
бы за него обеими руками и умолила бы вернуть мое дитя! Вот ее хорошенький
крохотный башмачок! Разве тебе его не жаль, господи? Как ты мог обречь
бедную мать на пятнадцатилетнюю муку? Пресвятая дева, милостивая
заступница! Верни мне моего младенца Иисуса, у меня его отняли, у
меня его украли, его пожрали на поляне, поросшей вереском, выпили его
кровь, обглодали его косточки! Сжалься надо мной, пресвятая дева! Моя
дочь! Я хочу видеть мою дочь! Что мне до того, что она в раю? Мне не нужны
ваши ангелы, мне нужно мое дитя! Я - львица, мне нужен мой львенок! Я буду
кататься по земле, я разобью камни моей головой, я загублю свою душу,
я прокляну тебя, господи, если ты не отдашь мне мое дитя! Ты же видишь,
что мои руки все искусаны! Разве милосердный бог может быть безжалостным?
О, не давайте мне ничего, кроме соли и черного хлеба, лишь бы со мной была
моя дочь, лишь бы она, как солнце, согревала меня! Увы, господи владыка
мой, я всего лишь презренная грешница, но моя дочь делала меня
благочестивой. Из любви к ней я была исполнена веры; в ее улыбке я видела
тебя, словно предо мной разверзалось небо. О, если бы мне хоть раз, еще один
только раз обуть ее маленькую розовую ножку в этот башмачок - и я умру,
милосердная дева, благословляя твое имя! Пятнадцать лет! Она была бы теперь
взрослой! Несчастное дитя! Как? Неужели я никогда больше не увижу ее, даже
на небесах? Ведь мне туда не попасть. О, какая мука! Думать - вот ее
башмачок, и это все, что осталось!
Несчастная
бросилась на башмачок, этот источник ее утехи и ее отчаяния в продолжение
стольких лет, и грудь ее потрясли страшные рыдания, как и в день утраты.
Ибо для матери, потерявшей ребенка, день этот длится вечно. Такая скорбь
не стареет. Пусть траурное одеяние ветшает и белеет, но сердце остается
облаченным в траур.
В эту минуту послышались
радостные и звонкие голоса детей, проходивших мимо ее кельи. Всякий раз,
когда она видела или слышала детей, бедная мать убегала в самый темный
угол своего склепа и, казалось, хотела зарыться в камни, лишь бы не
слышать их. Но на этот раз она резким движением встала и начала
прислушиваться. Один мальчик сказал:
- Это
потому, что сегодня будут вешать цыганку.
Тем
внезапным скачком, который мы наблюдаем у паука, когда он бросается
на запутавшуюся в его паутине муху, она бросилась к оконцу, выходившему, как
известно, на Гревскую площадь. Действительно, к виселице, всегда стоявшей
на площади, была приставлена лестница, и палач налаживал цепи, заржавевшие
от дождя. Вокруг стояли зеваки.
Смеющиеся
дети отбежали уже далеко. Вретишница искала глазами прохожего,
чтобы расспросить его. Наконец она заметила около своей берлоги священника.
Он делал вид, будто читает требник, но в действительности был не столько
занят "зарешеченным Священным писанием", сколько виселицей, на которую
бросал по временам мрачный и дикий взгляд. Затворница узнала в нем
архидьякона Жозасского, святого человека.
- Отец мой! - обратилась она к нему. - Кого это собираются вешать?
Священник взглянул на нее и промолчал. Она
повторила вопрос. Тогда он ответил:
- Не
знаю.
- Тут пробегали дети и говорили,
что цыганку, - продолжала затворница.
- Возможно, - ответил священник.
Тогда Пакетта
Шантфлери разразилась злобным хохотом.
- Сестра моя! - сказал архидьякон. - Вы, должно быть, ненавидите
цыганок?
- Еще как ненавижу! - воскликнула
затворница. - Это оборотни, воровки детей! Они растерзали мою
малютку, мою дочь, мое дитя, мое единственное дитя! У меня нет больше
сердца, они сожрали его!
Она была страшна.
Священник холодно глядел на нее.
- Есть
между ними одна, которую я особенно ненавижу, которую я прокляла,
- продолжала она. - Она молодая, ей столько же лет, сколько было бы теперь
моей дочери, если бы ее мать не пожрала мое дитя. Всякий раз, когда эта
молодая ехидна проходит мимо моей кельи, вся кровь у меня закипает!
- Ну так радуйтесь, сестра моя, - сказал
священник, бесстрастный, как надгробная статуя, - именно еето вы и увидите
на виселице.
Голова его склонилась на грудь,
и он медленной поступью удалился.
Затворница
радостно всплеснула руками.
- Я ей это
предсказывала! Спасибо, священник! - крикнула она и принялась большими
шагами расхаживать перед решеткой оконца, всклокоченная, сверкая глазами,
натыкаясь плечом на стены, с хищным видом голодной волчицы, которая мечется
по клетке, чуя, что близок час кормежки.
|
|
Феб не умер. Такие люди живучи. Когда чрезвычайный королевский прокурор
Филипп Лелье заявил бедной Эсмеральде: "Он при последнем издыхании", то это
сказано было либо по ошибке, либо в шутку. Когда архидьякон подтвердил
узнице: "Он умер", то в сущности он ничего не знал, но думал так,
рассчитывал на это, не сомневался в этом и очень на это уповал. Ему было
бы слишком тяжело сообщить любимой женщине добрые вести о своем
сопернике. Каждый на его месте поступил бы так же.
Рана Феба хотя и была опасной, но не
настолько, как надеялся архидьякон. Почтенный лекарь, к которому ночной
дозор, не мешкая, отнес Феба, опасался восемь дней за его жизнь и даже
высказал ему это по-латыни. Однако молодость взяла свое; как это нередко
бывает, вопреки всем прогнозам и диагнозам, природа вздумала потешиться,
и больной выздоровел, наставив нос врачу. Филипп Лелье и следователь
духовного суда допрашивали его как раз тогда, когда он лежал на одре
болезни у лекаря, и порядком ему наскучили. Поэтому в одно прекрасное утро,
почувствовав себя уже несколько окрепшим, он оставил аптекарю в уплату
за лекарства свои золотые шпоры и сбежал. Впрочем, это обстоятельство не
внесло ни малейшего беспорядка в ход следствия. В то время правосудие
очень мало заботилось о ясности и четкости уголовного судопроизводства
Лишь бы обвиняемый был повешен - это все, что требовалось суду. Кроме
того, судьи имели достаточно улик против Эсмеральды. Они полагали, что
Феб умер, и этого им было довольно.
Что же
касается Феба, то он убежал недалеко. Он просто-напросто отправился
в свой отряд, стоявший в Ке-ан-Бри, в Иль-де-Франс, на расстоянии нескольких
почтовых станций от Парижа.
В конце концов его
нисколько не привлекала мысль предстать перед судом. Он смутно чувствовал,
что будет смешон. В сущности он и сам не знал, что думать обо всем этом
деле. Он был не больше чем солдат, - неверующий, но суеверный. Поэтому,
когда он пытался разобраться в своем приключении, его смущало все -
и коза, и странные обстоятельства его встречи с Эсмеральдой, еще более
странный способ, каким она дала угадать ему свою любовь, и то, что она
цыганка, и, наконец, монах-привидение. Во всем этом он усматривал больше
колдовства, чем любви. Возможно, цыганка была действительно ведьмой или даже
самим дьяволом. А может быть, все это просто комедия или, говоря языком того
времени, пренеприятная мистерия, в которой он сыграл незавидную роль, роль
побитого и осмеянного героя. Капитан был посрамлен, он ощущал тот род стыда,
для которого наш Лафонтен нашел такое превосходное сравнение.
Пристыженный, как лис, наседкой взятый в плен.
Он надеялся все же, что эта история не получит
широкой огласки, что его имя, раз он отсутствует, будет там только
упомянуто и во всяком случае не выйдет за пределы залы Турнель. В этом
он не ошибался. В то время не существовало еще Судебных ведомостей, а
так как не проходило недели, чтобы не сварили фальшивомонетчика, не
повесили ведьму или не сожгли еретика на каком-нибудь из бесчисленных
"лобных мест" Парижа, то народ до такой степени привык встречать на всех
перекрестках дряхлую феодальную Фемиду с обнаженными руками и
засученными рукавами, делавшую свое дело у виселиц, плах и позорных
столбов, что почти не обращал на это внимания. Высший свет
не интересовался именами осужденных, которых вели по улице, а простонародье
смаковало эту грубую пищу. Казнь была обыденным явлением уличной жизни,
таким же, как жаровня пирожника или бойня живодера. Палач был тот же мясник,
только более искусный.
Итак, Феб довольно
скоро перестал думать о чаровнице Эсмеральде, или Симиляр, как он ее
называл, об ударе кинжалом, нанесенном ему не то цыганкой, не то
монахом-привидением (его не интересовало, кем именно), и об исходе
процесса. Как только сердце его стало свободным, образ Флер-де-Лис вновь
там поселился Сердце капитана Феба, как и физика того времени,
не терпело пустоты.
К тому же пребывание в
Ке-ан-Бри было прескучным. Эта деревушка,
населенная кузнецами и коровницами с потрескавшимися руками, представляла
собой всего лишь длинный ряд лачуг и хижин, тянувшихся на пол-лье по обе
стороны дороги, - одним словом, настоящий "хвост"1
Флер-де-Лис, его предпоследняя страсть, была прелестная девушка с богатым приданым. Итак, в одно великолепное утро, совершенно оправившись от болезни и полагая не без оснований, что за истекшие два месяца дело цыганки уже окончено и забыто, влюбленный кавалер, гарцуя, подскакал к дверям дома Гонделорье.
Он не обратил внимания на довольно густую толпу, собравшуюся на площади перед Собором Богоматери Был май месяц, и Феб решил, что это, вероятно, какая-нибудь процессия. Троицын день или другой праздник, он привязал лошадь к кольцу подъезда и весело взбежал наверх, к своей красавице-невесте.
Он застал ее одну с матерью.
У Флер-де-Лис все время камнем на сердце лежало воспоминание о сцене с колдуньей, с ее козой и ее проклятой азбукой; беспокоило ее и длительное отсутствие Феба. Но когда она увидела своего капитана, его лицо показалось ей таким красивым, его куртка такой нарядной и новой, его портупея такой блестящей и таким страстным его взгляд, что она покраснела от удовольствия. Благородная девица и сама казалась прелестнее чем когда-либо Ее чудесные белокурые волосы были восхитительно заплетены в косы, платье было небесноголубого цвета, который так к лицу блондинкам, - этому ухищрению кокетства ее научила Коломба, - а глаза подернуты поволокой неги, которая еще больше красит женщин.
Феб, уже давно не видевший красавиц, кроме разве доступных красоток Ке-ан-Бри, был опьянен Флер-деЛис, и это придало такую любезность и галантность манерам капитана, что мир был тотчас же заключен. Даже у самой г-жи Гонделорье, по-прежнему материнским взглядом взиравшей на них из глубины своего кресла, не достало духу бранить его. Что касается Флер-де-Лис, то ее упреки заглушало нежное воркование.
Девушка сидела у окна, по-прежнему вышивая грот Нептуна Капитан облокотился о спинку ее стула, и она вполголоса ласково журила его:
- Что же с вами приключилось за эти два долгих месяца, злодей?
- Клянусь вам, - отвечал несколько смущенный Феб, - вы так хороши, что можете вскружить голову даже архиепископу.
Она не могла сдержать улыбку.
- Хорошо, хорошо, оставьте в покое мою красоту и отвечайте на вопрос.
- Извольте, дорогая! Я был вызван в гарнизон.
- Куда это, позвольте вас спросить? И отчего вы не зашли проститься?
- В Ке-ан-Бри.
Феб был в восторге, что первый вопрос давал ему возможность увильнуть от второго.
- Но ведь это очень близко! Как же вы ни разу не навестили меня?
Феб окончательно запутался.
- Дело в том... служба... Кроме того, моя прелесть, я был болен.
- Болен? - повторила она в испуге.
- Да... ранен.
- Ранен?
Девушка была потрясена.
- О, не беспокойтесь! - небрежно сказал Феб. - Пустяки. Ссора, удар шпаги. Что вам до этого!
- Что мне до этого? - воскликнула Флер-де-Лис, поднимая на него свои прекрасные глаза, полные слез. - Вы не думаете о том, что говорите. Что это за удар шпаги? Я хочу знать все.
- Но, дорогая, видите ли... Я повздорил с Маэ Феди, лейтенантом из Сен-Жермен-ан-Ле, и мы чутьчуть подпороли друг другу кожу. Вот и все.
Враль-капитан отлично знал, что дело чести всегда возвышает мужчину в глазах женщины. И действительно, Флер-де-Лис смотрела на него, трепеща от страха, счастья и восхищения. Однако она еще не совсем успокоилась.
- Лишь бы вы были совсем здоровы, мой Феб! - проговорила она. - Я не знаю вашего Маэ Феди, но он гадкий человек. А из-за чего вы поссорились?
Феб, воображение которого не отличалось особой изобретательностью, не знал, как отделаться от своего подвига.
- Право, не знаю!.. Пустяк... лошадь... Неосторожное слово!.. Дорогая! - желая переменить разговор, воскликнул он. - Что это за шум на площади?
Он подошел к окну.
- Боже, сколько народу! Взгляните, моя прелесть!
- Не знаю, - ответила Флер-де-Лис. - Кажется, какая-то колдунья должна сегодня утром публично каяться перед собором, после чего ее повесят.
Капитан настолько был уверен в окончании истории с Эсмеральдой, что слова Флер-де-Лис нисколько его не встревожили. Однако он все же задал ей два-три вопроса:
- А как зовут колдунью?
- Не знаю, - ответила Флер-де-Лис.
- А в чем ее обвиняют?
- Тоже не знаю.
Она снова пожала своими белыми плечами.
- Господи Иисусе! - воскликнула г-жа Алоиза. - Теперь развелось столько колдунов, что, я полагаю, их сжигают, даже не зная их имени. С таким же успехом можно добиться имени каждого облака на небе. Но можете не беспокоиться, преблагой господь ведет им счет. - Почтенная дама встала и подошла к окну. - Боже мой! - воскликнула она в испуге. - Вы правы, Феб, действительно, какая масса народу! Господи, даже на крыши взобрались! Знаете, Феб, это напоминает мне молодость, приезд короля Карла Седьмого, - тогда собралось столько же народу. Не помню, в каком году это было. Когда я вам рассказываю об этом, то вам, не правда ли, кажется, что все это глубокая старина, а передо мной воскресает моя юность. О, в те времена народ был красивее, чем теперь! Люди стояли даже на зубцах башни Сент-Антуанских ворот. А позади короля на его же коне сидела королева, и за их величествами следовали все придворные дамы, также сидя за спинами придворных кавалеров. Я помню, как много смеялись, что рядом с Аманьоном де Гарландом, человеком очень низкого роста, ехал сир Матфелон, рыцарь-исполин, перебивший тьму англичан. Это было дивное зрелище! Торжественное шествие всех дворян Франции с их пламеневшими стягами! У одних были значки на пике, у других - знамена. Всех-то я и не упомню Сир де Калан-со значком; Жан де Шатоморан - со знаменем; сир де Куси - со знаменем, да таким красивым, какого не было ни у кого, кроме герцога Бурбонского. Как грустно думать, что все это было и ничего от этого не осталось!
Влюбленные не слушали почтенную вдову. Феб снова облокотился на спинку стула нареченной - очаровательное место, откуда взгляд повесы проникал во все отверстия корсажа Флер-де-Лис. Ее косынка так кстати распахивалась, предлагая взору зрелище столь пленительное и давая такой простор воображению, что Феб, ослепленный блеском шелковистой кожи, говорил себе: "Можно ли любить кого-нибудь, кроме блондинок?"
Оба молчали. По временам девушка, бросая на Феба восхищенный и нежный взор, поднимала голову, и волосы их, освещенные весенним солнцем, соприкасались.
- Феб! - шепотом сказала Флер-де-Лис, - мы через три месяца обвенчаемся. Поклянитесь мне, что вы никого не любите, кроме меня.
- Клянусь вам, мой ангел! - ответил Феб; страстность его взгляда усиливала убедительность его слов. Может быть, в эту минуту он и сам верил тому, что говорил.
Между тем добрая мать, восхищенная полным согласием влюбленных, вышла из комнаты по каким-то мелким хозяйственным делам. Ее уход так окрылил предприимчивого капитана, что его стали обуревать довольно странные мысли. Флер-де-Лис любила его, он был с нею помолвлен, они были вдвоем; его былая склонность к ней снова пробудилась, если и не во всей свежести, то со всею страстностью; неужели же это такое преступление - отведать хлеба со своего поля до того, как он созреет? Я не уверен в том, что именно эти мысли проносились у него в голове, но достоверно то, что Флер-де-Лис вдруг испугалась выражения его лица. Она оглянулась и тут только заметила, что матери в комнате нет.
- Боже, как мне жарко! - охваченная тревогой, сказала она и покраснела.
- В самом деле, - согласился Феб, - скоро полдень, солнце печет. Но можно опустить шторы.
- Нет! Нет! - воскликнула бедняжка. - Напротив, мне хочется подышать чистым воздухом!
Подобно лани, чувствующей приближение своры гончих, она встала, подбежала к стеклянной двери, толкнула ее и выбежала на балкон.
Феб, раздосадованный, последовал за ней.
Площадь перед Собором Богоматери, на которую, как известно, выходил балкон, представляла в эту минуту зловещее и необычайное зрелище, уже по-иному испугавшее робкую Флер-де-Лис.
Огромная толпа переполняла площадь, заливая все прилегающие улицы. Невысокая ограда паперти, в половину человеческого роста, не могла бы сдержать напор толпы, если бы перед ней не стояли сомкнутым двойным рядом сержанты городской стражи и стрелки с пищалями в руках. Благодаря этому частоколу пик и аркебуз паперть оставалась свободной. Вход туда охранялся множеством вооруженных алебардщиков в епископской ливрее. Широкие двери собора были закрыты, что представляло контраст с бесчисленными, выходившими на площадь окнами, распахнутыми настежь, вплоть до слуховых, где виднелись головы, напоминавшие груды пушечных ядер в артиллерийском парке.
Поверхность этого моря людей была серого, грязноватого, землистого цвета. Ожидаемое зрелище относилось, по-видимому, к разряду тех, которые обычно привлекают к себе лишь подонки простонародья. Над этой кучей женских чепцов и до отвращения грязных волос стоял отвратительный шум. Здесь было больше смеха, чем криков, больше женщин, нежели мужчин.
Время от времени чей-нибудь пронзительный и возбужденный голос прорезал общий шум.
- Эй, Майэ Балиф! Разве ее здесь и повесят?
- Дура! Здесь она будет каяться в одной рубахе! Милосердный господь начихает ей латынью в рожу! Это всегда проделывают тут как раз в полдень. А хочешь полюбоваться виселицей, так ступай на Гревскую площадь.
- Пойду потом.
- Скажите, тетушка Букамбри, правда ли, что она отказалась от духовника?
- Кажется, правда, тетушка Бешень.
- Ишь ты, язычница!
- Таков уж обычай, сударь Дворцовый судья обязан сдать преступника, если он мирянин, для совершения казни парижскому прево, если же он духовного звания - председателю духовного суда.
- Благодарю вас, сударь.
- Боже! - воскликнула Флер-де-Лис - Несчастное создание!
Ее взгляд, скользнувший по толпе, был исполнен печали. Капитан, не обращая внимания на скопище простого народа, был занят невестой и ласково теребил сзади пояс ее платья Она с умоляющей улыбкой обернулась к нему.
- Прошу вас, Феб, не трогайте меня! Если войдет матушка, она заметит вашу руку.
В эту минуту на часах Собора Богоматери медлен но пробило двенадцать Ропот удовлетворения пробежал в толпе Едва затих последний удар, все головы задвигались, как волны от порыва ветра, на площади, в окнах, на крышах завопили - "Вот она!"
Флер-де-Лис закрыла лицо руками, чтобы ничего не видеть.
- Прелесть моя! Хотите, вернемся в комнату? - спросил Феб.
- Нет, - ответила она, и глаза ее, закрывшиеся от страха, вновь раскрылись из любопытства.
Телега, запряженная сильной, нормандской породы лошадью и окруженная всадниками в лиловых ливреях с белыми крестами на груди, въехала на площадь". Со стороны улицы Сен-Пьер-о-Беф. Стража ночного дозора расчищала ей путь в толпе мощными ударами палок. Рядом с телегой ехали верхом члены суда и полицейские, которых нетрудно было узнать по черному одеянию и неловкой посадке. Во главе их был Жак Шармолю.
В роковой повозке сидела девушка со связанными за спиной руками, одна, без священника Она была в рубашке ее длинные черные волосы (по обычаю того времени их "резали лишь у подножия эшафота) рассыпались по ее полуобнаженным плечам и груди.
Сквозь волнистые пряди, черные и блестящие, точно вороново крыло, виднелась толстая серая шершавая веревка, натиравшая нежные ключицы и обвивавшаяся вокруг прелестной шейки несчастной девушки, словно червь вокруг цветка Из-под веревки блестела ладанка, украшенная зелеными бусинками, которую ей оставили, вероятно, потому, что обреченному на смерть уже не отказывали ни в чем. Зрители, смотревшие из окон, могли разглядеть в тележке ее обнаженные ноги, которые она старалась поджать под себя, словно еще движимая чувством женской стыдливости. Возле нее лежала связанная козочка. Девушка зубами поддерживала падавшую с плеч рубашку. Казалось, она страдала еще и от того, что полунагая была выставлена напоказ толпе. Целомудрие рождено не для подобных ощущений.
- Иисусе! - воскликнула Флер-де-Лис. - Посмотрите, ведь это та противная цыганка с козой!
Она обернулась к Фебу. Его глаза были прикованы к телеге. Он был очень бледен.
- Какая цыганка с козой? - заикаясь, спросил он.
- Как? - спросила Флер-де-Лис. - Разве вы не помните?..
Феб прервал ее:
- Не знаю, о чем вы говорите.
Он хотел было вернуться в комнату. Но Флер-деЛис, которой вновь зашевелилось чувство ревности, с такой силой пробужденное в ней не так давно этой же самой цыганкой, бросила на него проницательный и недоверчивый взгляд. Она припомнила, что в связи с процессом колдуньи упоминали о каком-то капитане.
- Что с вами? - спросила она Феба. - Можно подумать, что вид этой женщины смутил вас.
Феб пытался отшутиться:
- Меня? Нисколько! С какой стати!
- Тогда останьтесь, - повелительно сказала она - Посмотрим до конца.
Незадачливый капитан вынужден был остаться. Его, впрочем, немного успокаивало то, что несчастная не отрывала взора от дна телеги. Это, несомненно, была Эсмеральда Даже на этой крайней ступени позора и несчастья она все еще была прекрасна Ее большие черные глаза казались еще больше на ее осунувшемся лице; ее мертвенно-бледный профиль был чист и светел Слабая, хрупкая, исхудавшая, она походила на прежнюю Эсмеральду так же, как Мадонна Мазаччо походит на Мадонну Рафаэля.
Впрочем, все в ней, если можно так выразиться, утратило равновесие, все притупилось, кроме стыдливости, - так она была разбита отчаянием, так крепко сковало ее оцепенение. Тело ее подскакивало от каждого толчка повозки, как безжизненный, сломанный предмет. Взор ее был безумен и мрачен. В глазах стояли неподвижные, словно застывшие слезы.
Зловещая процессия проследовала сквозь толпу среди радостных криков и проявлений живого любопытства. Однако же мы, в качестве правдивого историка, должны сказать, что, при виде этой прекрасной и убитой горем девушки, многие, даже черствые люди были охвачены жалостью.
Повозка въехала на площадь.
Перед центральным порталом она остановилась. Конвой выстроился по обе стороны. Толпа притихла, и среди этой торжественной и напряженной тишины обе створки главных дверей как бы сами собой повернулись на своих завизжавших, словно флейты, петлях. И тут взорам толпы открылась во всю свою глубину внутренность мрачного храма, обтянутого траурными полотнищами, еле освещенного несколькими восковыми свечами, которые мерцали в главном алтаре. Будто огромный зев пещеры внезапно разверзся среди залитой солнцем площади. В глубине, в сумраке алтаря высился громадный серебряный крест, выделявшийся на фоне черного сукна, ниспадавшего от свода до пола Церковь была пуста. Только на отдельных скамьях клиросов кое-где виднелись головы священников. Когда врата распахнулись, в церкви грянуло торжественное, громкое, монотонное пение, словно порывами ветра обрушивая на голову осужденной слова зловещих псалмов.
- ...Non timebo milUa populi circumdantis me. Exsurge, Domine; salvum me fac, Deus!
..Salvum me fac, Deus, quomam mtraverunt aquae usquc ad anirnan meam.
...Injixus sum in Umo profundi, el non est substantla2.
Одновременно другой голос, отдельно от хора, со ступеней главного алтаря начал печальную песнь дароприношения:
Qui cerburn meum audit, ei credit ei qui misit me, habet vitam aelernam et in judiciurn поп venit, sed transit sua morte in vitam3.
Это долетающее издали пение сонма старцев, еле видных во мраке, было панихидой над дивным созданием, полным молодости, жизни, обласканным теплотой весеннего воздуха и солнечным светом.
Народ благоговейно внимал.
Несчастная девушка, охваченная страхом, словно затерялась взором и мыслью в темных глубинах храма. Ее бескровные губы шевелились, как бы шепча молитву, и когда помощник палача приблизился к ней, чтобы помочь ей сойти с телеги, то он услышал, как она тихо повторяла слово "Феб".
Ей развязали руки, заставили спуститься с повозки и пройти босиком по булыжникам мостовой до нижней ступени портала. Освобожденная козочка бежала вслед с радостным блеянием. Веревка, обвивавшая шею Эсмеральды, ползла за ней, словно змея.
И тут пение в храме стихло. Большой золотой крест и вереница свечей заколыхались во мраке. Послышался стук алебард пестро одетой церковной стражи, и несколько мгновений спустя на глазах осужденной и всей толпы развернулась длинная процессия священников в нарамниках и дьяконов в стихарях, торжественно, с пением псалмов направлявшаяся прямо к ней. Но взор ее был прикован лишь к тому, кто шел во главе процессии, непосредственно за человеком, несшим крест.
- Это он, - вся дрожа, проговорила она еле слышно, - опять этот священник!
В самом деле, это был архидьякон. По левую руку его следовал помощник соборного регента, по правую - регент, вооруженный своей палочкой. Архидьякон приближался к ней с откинутой головой, с неподвижным взглядом широко открытых глаз и пел громким голосом:
- De venire inferi clamavi, et exaudisti vocem meam, et projecisti me in profundum in corde marts, et flumen circumdedit me4.
В тот миг, когда он в сияющий полдень появился под высоким стрельчатым порталом, в серебряной парчовой ризе с черным крестом, он был так бледен, что у многих в толпе мелькнула мысль, не поднялся ли с надгробного камня один из коленопреклоненных мраморных епископов, чтобы встретить у порога могилы ту, которая шла умирать.
Столь же бледная и столь же похожая на статую, Эсмеральда почти не заметила, как в руки ей дали тяжелую горящую свечу желтого воска; она не внимала визгливому голосу писца, читавшего роковую формулу публичного покаяния; когда ей велели произнести "аминь", она произнесла "аминь". И только увидев священника, который, сделав знак страже отойти, направился к ней, она почувствовала прилив сил.
Вся кровь в ней закипела. В этой оцепеневшей, застывшей душе вспыхнула последняя искра возмущения.
Архидьякон медленно приблизился. Даже у этого предела она видела, что его взгляд, скользивший по ее обнаженному телу, горит сладострастьем, ревностью и желанием. Затем он громко проговорил:
- Девица! Молила ли ты бога простить тебе твои заблуждения и прегрешения?
А, наклонившись к ее уху (зрители думали, что он принимает ее исповедь), он прошептал:
- Хочешь быть моею? Я могу еще спасти тебя!
Она пристально взглянула на него.
- Прочь, сатана, или я изобличу тебя!
Он улыбнулся страшной улыбкой.
- Тебе не поверят. Ты только присоединишь к своему преступлению еще и позор. Скорей отвечай! Хочешь быть моею?
- Что ты сделал с моим Фебом?
- Он умер, - ответил священник.
В эту минуту архидьякон поднял голову и увидел на другом конце площади, на балконе дома Гонделорье, капитана, стоявшего рядом с Флер-де-Лис. Он пошатнулся, провел рукой по глазам, взглянул еще раз и пробормотал проклятие. Черты его лица мучительно исказились.
- Так умри же! - сказал он сквозь зубы. - Никто не будет обладать тобой!
Простерши над цыганкой руку, он возгласил строгим голосом, прозвучавшим, как погребальный звон:
- I nunc, anima anceps, et sit tibi Deus misericors5!
То была страшная формула, которою обычно заканчивались эти мрачные церемонии. То был условный знак священника палачу.
Народ упал на колени.
- Kyrie eleison6! - запели священники под сводами портала.
- Kyrie eleison! - повторила толпа приглушенным рокотом, пробежавшим над ней, как зыбь всколыхнувшегося моря.
- Amen7! - сказал архидьякон.
Повернувшись спиной к осужденной, он снова опустил голову и, скрестив руки, присоединился к процессии священников. Мгновение спустя и он сам, и крест, и свечи, и ризы скрылись под сумрачными арками собора. Его звучный голос, постепенно замирая вместе с хором, пел скорбный стих:
- ...Omnes gurgites tui et fluctus tui super me transierunt8.
Стук алебард церковной стражи, постепенно затихая в глубине храма, напоминал удары башенных часов, возвещавших смертный час осужденной.
Врата Собора Богоматери оставались распахнутыми, позволяя толпе видеть пустой, унылый, траурный, темный и безгласный храм.
Осужденная стояла на месте, ожидая, что с ней будет. Один из стражей-жезлоносцев обратил на нее внимание Жака Шармолю, который во время описанной сцены углубился в изучение барельефа главного портала, изображавшего, по мнению одних, жертвоприношение Авраама, а по толкованию других - алхимический процесс, где ангел символизирует солнце, вязанка хвороста - огонь, а Авраам - мастера.
Нелегко было оторвать его от этого занятия. Наконец он обернулся, и по данному им знаку два человека в желтой одежде - помощники палача подошли к цыганке, чтобы опять связать ей руки.
Быть может, перед тем, как подняться на роковую телегу и отправиться в свой последний путь, девушку охватило раздирающее душу сожаление о жизни. Сухим, воспаленным взором окинула она небо, солнце, серебристые облака, разорванные неправильными четырехугольниками и треугольниками синего неба, затем взглянула вниз, вокруг себя, на землю, на толпу, взглянула на дома... И вдруг, в то время как человек в желтом скручивал ей локти за спиной, она испустила потрясающий вопль, вопль счастья. На балконе, там, на углу площади, она увидела его, своего друга, своего властелина, Феба, видение другой ее жизни!
Судья солгал! Священник солгал! Это точно он, она не могла сомневаться. Он стоял, прекрасный, живой, в ослепительном мундире, с пером на шляпе, со шпагой на боку!
- Феб! - крикнула она. - Мой Феб!
В порыве любви и восторга она хотела протянуть к нему дрожащие от волнения руки, но они были уже связаны.
И тогда она увидела, как капитан нахмурил брови, как прекрасная девушка, опиравшаяся на его руку, взглянула на него презрительно и гневно, как затем Феб произнес несколько слов, которые она не могла расслышать, и, как оба они исчезли за стеклянной дверью балкона, закрывшейся за ними.
- Феб! - вне себя крикнула она. - Неужели ты этому поверил?
Чудовищная мысль пришла ей на ум. Она вспомнила, что приговорена к смерти за убийство Феба де Шатопера.
До сей поры она все выносила. Но этот последний удар был слишком жесток. Она без чувств упала на мостовую.
- Живее отнесите ее в телегу, пора кончать! - сказал Шармолю.
Никто до сих пор не приметил на галерее среди королевских статуй, изваянных прямо над стрельчатой аркой портала, странного зрителя, который до этого мгновения пристально наблюдал за всем происходившим; он был так неподвижен, так далеко вытянул шею, он был так безобразен, что если бы не его лиловокрасное одеяние, то его можно было бы принять за одно из каменных чудовищ, через пасти которых вот уже шестьсот лет извергают воду длинные водосточные трубы собора. Зритель этот не пропустил ни одной подробности из всего, что происходило перед порталом Собора Богоматери. И в первую же минуту, никем не замеченный, он туго привязал к одной из колонок галереи толстую узловатую веревку, а другой конец свесил на паперть. После этого он принялся спокойно глядеть на площадь, посвистывая по временам, когда мимо пролетал дрозд.
Внезапно, в тот самый миг, когда помощники палача собирались исполнить равнодушно отданный приказ Шармолю, этот человек перескочил через балюстраду галереи, ногами, коленями, руками обхватил узловатую веревку и, словно дождевая капля, скользящая по стеклу, скатился по фасаду собора; с быстротой падающей с кровли кошки он подбежал к двум помощникам палача, поверг их наземь ударом своих огромных кулаков, одной рукой схватил цыганку, как ребенок куклу, и, высоко взнеся ее над своей головой, бросился в храм, крича громовым голосом:
- Убежище!
Все это было проделано с такой быстротой, что, произойди это ночью, одной вспышки молнии было бы достаточно, чтобы все увидеть.
- Убежище! Убежище! - повторила толпа, и рукоплескания десяти тысяч рук заставили вспыхнуть счастьем и гордостью единственный глаз Квазимодо.
Эта неожиданность заставила осужденную прийти в себя. Она разомкнула веки, взглянула на Квазимодо и тотчас же вновь их смежила, словно испугавшись своего спасителя.
Шармолю, палачи, стража - все остолбенели. Действительно, в стенах Собора Богоматери приговоренная была неприкосновенна. Собор был надежным приютом. У его порога кончалось всякое человеческое правосудие.
Квазимодо остановился под сводом главного портала. Его широкие ступни, казалось, так же прочно вросли в каменные плиты пола, как тяжелые романские столбы. Его огромная косматая голова уходила в плечи, точно голова льва, под длинной гривой которого тоже не видно шеи. Он держал трепещущую девушку, повисшую на его грубых руках, словно белая ткань, держал так бережно, точно боялся разбить ее или измять. Казалось, он чувствовал, что это было нечто хрупкое, изысканное, драгоценное, созданное не для его рук. Минутами он не осмеливался коснуться ее даже дыханием. И вдруг прижимал ее к своей угловатой груди, как свою собственность, как свое сокровище. Так мать прижимает к груди своего ребенка. Взор этого циклопа, обращенный на девушку, то обволакивал ее нежностью, скорбью и жалостью, то вдруг поднимался, полный огня. И тогда женщины смеялись и плакали, толпа неистовствовала от восторга, ибо в эти мгновения Квазимодо воистину был прекрасен. Он был прекрасен, этот сирота, подкидыш, это отребье; он чувствовал себя величественным и сильным, он глядел в лицо обществу, которое изгнало его, но в дела которого он так властно вмешался; глядел в лицо человеческому правосудию, у которого вырвал добычу, всем этим тиграм, которым оставалось ляскать зубами, приставам, судьям и палачам, всему королевскому могуществу, которое он, ничтожный, сломил с помощью всемогущего Бога.
Это покровительство, оказанное существом столь уродливым, как Квазимодо, существу столь несчастному, как присужденная к смерти, вызвало в толпе чувство умиления. То были отверженцы природы и общества; стоя на одной ступени, они помогали друг другу.
Несколько мгновений спустя торжествующий Квазимодо вместе со своей ношей внезапно исчез в соборе. Толпа, всегда любящая отвагу, отыскивала его глазами под сумрачными сводами церкви, сожалея о том, что предмет ее восхищения так быстро скрылся. Но он снова показался в конце галереи французских королей. Как безумный, промчался он по галерее, высоко поднимая на руках свою добычу и крича: "Убежище!" Толпа вновь разразилась рукоплесканиями. Миновав галерею, он опять исчез в глубине храма. Минуту спустя он показался на верхней площадке, все так же стремительно мчась с цыганкой на руках и крича: "Убежище! ". Толпа рукоплескала. Наконец в третий раз он появился на верхушке башни большого колокола и оттуда с гордостью показал всему Парижу ту, которую спас. Громовым голосом, который люди слышали редко и которого сам он никогда не слыхал, он трижды прокричал так исступленно, что звук его казалось, достиг облаков:
- Убежище! Убежище! Убежище!
- Слава! Слава! - отозвалась толпа, и этот могучий возглас, докатившись до другого берега реки, поразил народ, собравшийся на Гревской площади, и затворницу, не отводившую глаз от виселицы.
Продолжение следует...
1 Хвост - Queue (Ке) окраина хвост (франц.) обратно к тексту
2 ...Non timebo mil Ua populi circumdantis me. Exsurge, Domine; salvum me fac, Deus! - ... Не убоюся полчищ, обступающих меня! Услышь меня, господи, спаси меня, боже мой!
...Salvum me fac, Deus, quomam mtraverunt aquae usquc ad anirnan meam - ... Спаси меня, боже мой, ибо воды растут и поднялись до самой души моей.
...Injixus sum in Umo profundi, el non est substantla ... В глубокой трясине увяз я, и нет вблизи твердой опоры (лат.) обратно к тексту
3 Qui cerburn meum audit, ei credit ei qui misit me, habet vitam aelernam et in judiciurn поп venit, sed transit sua morte in vitam - Кто услышит слово мое и уверует в пославшею меня, имеет жизнь вечную и суду не подлежит, но перейдет из смерти в жизнь (лат.) обратно к тексту
4 De venire inferi clamavi, et exaudisti vocem meam, et projecisti me in profundum in corde marts, et flumen circumdedit me - Из глубины ада воззвал я к тебе, и глас мой был услышан; ты ввергнул меня в недра и пучину морскую, и волны обступили меня (лат.) обратно к тексту
5 I nunc, anima anceps, et sit tibi Deus misericors - Так гряди же, грешная душа, и да смилуется над тобой Господь!(лат.) обратно к тексту
6 Kyrie eleison - Господи помилуй! (греч.) обратно к тексту
7 Amen - Аминь! (лат.) обратно к тексту
8 Omnes gurgites tui et fluctus tui super me transierunt - Все хляби и потоки твои прошли надо мной (лат.) обратно к тексту
Подпишитесь:
http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru |
Отписаться
Убрать рекламу |
В избранное | ||