← Апрель 2002 → | ||||||
1
|
3
|
4
|
5
|
7
|
||
---|---|---|---|---|---|---|
8
|
10
|
11
|
12
|
14
|
||
15
|
16
|
17
|
19
|
20
|
21
|
|
22
|
23
|
24
|
25
|
26
|
27
|
28
|
30
|
За последние 60 дней ни разу не выходила
Открыта:
11-03-2002
Адрес
автора: lit.writer.1a2b3c-owner@subscribe.ru
Статистика
0 за неделю
Кулуары конференции
Уважаемые коллеги! Мы благодарим всех, принявших участие в нашей конференции в Коломне. Тем не менее конференция в виртуальном режиме продолжается. Сегодня мы представляем вам еще три доклада. Вопросы к докладчикам просим направлять по адресу gosha-p@narod.ru М.А.ПЕРЕПЕЛКИН (САМАРА) ЭХО РОЛАНДОВА РОГА (ОТ Е.БУЛАНИНОЙ К М.ЦВЕТАЕВОЙ) Несомненный интерес для исследователей творчества Цветаевой представляет выявление всех возможных литературных источников ее лирики, открывающее перспективы более глубокого анализа отдельных стихотворений и поэтического мира в целом. Особое место в изучении литературной "почвы" цветаевской лирики принадлежит изучению "литературы второго плана", незаслуженно редко попадающей в сферу внимания литературоведческой науки. В настоящей работе рассматривается одно из таких "корневых" явлений цветаевской лирики, "проросшее" спустя двадцать лет после возникновения в стихотворении "Роландов рог", написанном поэтессой накануне отъезда за границу, в 1921 году. Раньше М.Цветаевой к французскому эпосу обратилась поэтесса, годы активной творческой деятельности которой приходятся на детство автора "Роландова рога", - Елена Буланина. Стихотворение, взятое за основу М.Цветаевой, также, как и Буланина, обратившейся к образам старофранцузского эпоса, увидело свет тогда, когда младшей из почитательниц Роландова подвига не исполнилось и десяти лет. Стихотворение Буланиной - наивно-восторженный гимн борьбе за справедливость, романтическое неприятие "вседневной суеты". Название стихотворения - "Призыв" - характерно для мироощущения поэтессы в целом, проникнутого мессианскими настроениями в духе идей позднего народничества. С одной стороны, данный "призыв" характеризует внутритекстовую ситуацию, изображаемую поэтом: на бой "со злом, с неправдой" призывает братьев по оружию "рог" героя старофранцузского эпоса. Но в то же время звуки "рога", доносящиеся до лирической героини, подхватываются ею, как эхом, и тревожат воображение и сердце читателя. Эта "двунаправленность" названия, обращенного как внутрь текста, так и из него, не случайна, она поддерживается всей логикой развития лирического сюжета, который также "вращается" на двух орбитах. Первая орбита - внутритекстовые связи, уровень сюжетно-композиционной организации текста. Вторая - уровень прямого выхода на читателя и работа с читательским сознанием. Совмещение этих двух уровней сюжетного развития имеет место во всех без исключения художественных построениях, которые есть в то же время конденсатор читательской активности, провоцирующий читателя на сотворчество. Однако, в данном случае перед нами не просто имплицитная провокация читательского воображения, а прямой вызов читателю. Говоря другими словами, автора стихотворения как будто перестает устраивать тот факт, что эффект воздействия на воспринимающего произведение читателя ограничится его эстетическим анализом, и тогда автор переходит в атаку, посылая в сторону благодушно почивающего читателя-сотворца публицистические стрелы и булыжники, наскоро обернутые фольгой средневековых реминисценций и девичьей экзальтации. Весь сюжет с "рогом" - сюжет борьбы, бесстрашия, гибели и славы - оказывается "зажат" у Буланиной между двух глаголов, обозначающих действия, заставляющие, мягко говоря, усомниться в том, что лирическая героиня всерьез воспринимает события, участницей которых она является. Эти глаголы - "чудится" и "верю". "Мне чудится…" - так начинается стихотворение, постепенно набирающее "обороты", становящееся взволнованным, неровным и даже - нервным. О взволнованности лирического субъекта свидетельствуют многоточия в пятой, двенадцатой, тринадцатой строках, восклицательные знаки в шестой (два), пятнадцатой (два) и шестнадцатой, анафоры ("Средь мира…", "Средь слез…" и другие), противительные конструкции, создающие напряженность (например, "Борцы изнемогли, / Но в смертный бой идут…"). Субъект речи безумствует в приступе охватившего его отчаяния. Кажется, еще немного - и он сам погибнет в "смертном бою" заодно с "рыцарями - цветом, гордостью всей земли"… Его "гибели" препятствуют только два слова в начале стихотворения, значительно ослабляющие эффект, производимый всеми дальнейшими порывами. "Мне чудится", - едва слышно произносит лирическая героиня, и читательское ухо, чуткое к любому поэтическому слову, а тем более к слову, открывающему текст и в силу этого являющемуся ключом ко всему стихотворению, ясно различает, что это - страховка, которая позволит говорящему в случае необходимости отказаться от всех произносимых им с пафосом громких фраз и "призывов". Таким образом, вступление ("Мне чудится") выполняет в этом стихотворении функцию своего рода "экрана", который воздвигает лирическая героиня между собою и изображаемыми в стихотворении событиями. Едва произнесены первые слова, все изображаемое превращается в "киноленту", которую современница первых русский кинематографических аттракционов прокручивает перед доверчивым читателем. При этом она полагает, что сумеет усыпить его бдительность, заставит забыть о том, что сама она тоже только притворяется участницей событий, между тем как на самом деле спокойно следит за происходящим на экране из "зрительного зала". Буланиной функция вступительных слов представлялась, разумеется, иной и связывалась ею, скорее всего, с необходимостью легитимировать художественный вымысел, найти ему подходящее оправдание с точки зрения бытовой логики. Поэтесса как бы просит разрешения у читателя на то, чтобы стать отличной от него и подчиниться законам творчества. Ей не хватает решительности прямо, без экивоков заявить о своей исключительности. Как будто опасаясь, чтобы ее не записали в сумасшедшие, поэтесса предварительно осторожно расшаркивается перед читателями. Аналогичным образом "Я верю…" в тринадцатой строке, замыкающее "событийный" фрагмент и открывающее прямо-оценочный, вместо того, чтобы стать восклицательным знаком, на деле выглядит малоубедительно. Многоточие, отделяющее глагол-констатацию веры от существительного, называющего предмет веры ("рог"), и следующее за этим глаголом робкое "где-то" ("Я верю, - где-то есть…") создают эффект, обратный задуманному: в похвалах "воинственному Роланду" слышится сомнение. Сама изображаемая Буланиной ситуация "призыва" тоже способна поколебать уверенность читателя в том, что поэт не кривит душой в своих страстных порывах. Звуки "рога" - последняя надежда на помощь - не раздаются, не режут слух лирической героини, а всего лишь льются, подобно музыке: рог "звучит". Характеристика "рога" не менее сомнительна: рог - "дивный". Между тем как "чудо", "диво" - совсем не те слова, которые могли бы настроить читателя на ответную реакцию, адекватную призывам воинственного клича. Они обещают сказку, к тому же снабженную у Буланиной всем соответствующим случаю скарбом сказочных декораций. Как нельзя кстати здесь приходятся следующие далее во второй строке "тьма" и "забытое, далекое ущелье". В третьей строке сказка неожиданно уступает место мелодраматическим выпадам ("Средь слез и радостей, средь муки и веселья…"), а в пятой превращается в гражданский памфлет ("Он всех зовет со злом, с неправдой в жаркий бой…"). Жанровая чехарда не смущает Буланину, в полемическом задоре напрочь забывающую о Роланде вместе с его "дивным рогом" и "смелыми призывами". Оказывается, что и Роланд, и "рог" одинаково мало интересны лирической героине, ибо главное ее внимание отдано не им, а "миру", равнодушному к ее призывам. В его сторону и смотрит поэтесса, укоризненно качая головой. Огорченная поведением "мира", Роландова заступница совершенно не замечает того, что "мир", только что заслуживший ее неудовольствие, пару мгновений назад представлялся благом: в третьей строчке слово "мир" употреблено в значении "благоденствие" и противостоит "горю и тревогам". Еще совсем недавно лирическую героиню вполне устраивала и "тишина", не казавшаяся равнодушным "молчанием". Увлекаясь, Буланина уже не следит за тем, как заслужившие ее упрек в равнодушии современники вопреки всякой логике превращаются в сарацинов, с которыми сражается средневековый воин. Враги Роланда и современники поэтессы встают под одни знамена и с отчаянием рубят пустоту впереди себя, а средневековые рыцари устремляются "в смертный бой" не с противниками христианства, а с "врагами любви, друзьями измены" (неверными супругами?), еще немного, и храбрый боец, трубящий в рог из последних сил, сам окажется рогоносцем. Но, к счастью, "кинолента" подходит к концу и звуки "рога" стихают. Центральный в стихотворении образ "рога" трижды фигурирует в тексте -в первой, шестой и тринадцатой строках, и всюду "тембр" и сила его звучания разные. В первый раз глагол, характеризующий действие ("звучит"), находится перед существительным "рог" и отделен от него двумя характеристиками, означающими разные свойства предмета ("Роланда", "дивный"). Дистанция между словами, означающими предмет и производимое им действие, до некоторой степени ослабляет само действие. Мощнее всего "рог" звучит в шестой строке. Его звучание здесь дважды подхвачено восклицательными знаками и эхом передается из одного простого предложения в другое: "Как смело…! Как громко…!". Глаголы, обозначающие действие "рога" в обоих случаях замыкают предложения, стягивая на себя логическое ударение и как будто открывая дорогу звукам "рога", которые вот-вот польются и будут раздаваться над всеми окрестностями поэтического пространства. Третье звучание "рога" - звучание "вдали". Сила звука уменьшена здесь, во-первых, союзом "а", открывающим фразу ("А рог вдали звучит…"), во-вторых, наречием, отдаляющим производителя действия от самого действия. На фоне третьего и последнего "призыва" рога в "кинокартине" Буланиной идут "титры" - слова восхищения героем. Ясновидица экстатично заверяет своего кумира в любви и верности, не удержавшись от рифмы, которой к лицу быть в девичьем альбоме, но не в стихотворении с гражданским пафосом: "врагами - сердцами". Слишком явная приблизительность этой рифмы выделяет ее на фоне других, тоже не особенно оригинальных и глубоких. В заключение окончательно экзальтированная поэтесса приносит предмету своего поклонения последнюю жертву: совершенно неожиданно к нему вдруг тянутся невесть откуда взявшиеся "все" ("все, с чуткими сердцами"), которых и духу не было только что, когда лирическая героиня гневно осматривала "мир, подавленный вседневной суетой". Впрочем, мимо этой неувязки поэтесса проходит, не обращая на нее ни малейшего внимания. Из подобных неувязок и противоречий состоит все стихотворение Буланиной - страстной, увлекающейся, пылкой натуры с "чутким сердцем", способной на любовь и на ненависть, но не способной на неторопливую тщательную работу с текстом. В стихотворении М.Цветаевой "Роландов рог" явственно слышны интонации буланинского "Призыва" - давно прочитанного, забытого и оставшегося в сознании эмоциональным силуэтом, успевшим за долгие годы существенно изменить черты. Вспоминая теперь прочитанное и примеряя старые впечатления к новому жизненному опыту, Цветаева по-новому расставляет акценты. Первое отличие стихотворения Цветаевой от буланинского связано с изменением точки зрения на происходящее. Тогда как субъект сознания у Буланиной находился в большей или меньшей удаленности от Роланда и от "рога", лирический субъект Цветаевой не видит разницы между собой и трубящим Роландом, отождествляет себя с ним (тринадцатая строка: "Стою и шлю…"). Поэтому в цветаевском стихотворении и нет того, кто слышит "рог", есть только сам "рог" и надежда на то, что он будет "услышан". Соответственно меняется и "угол поворота" в средневековый эпос, качество и структура реминисценции. В "Призыве" мы имеем дело с прямым вкраплением средневековых картин в современность. История и день сегодняшний кружатся в стихотворении Буланиной в причудливом хороводе, сближаются и удаляются друг от друга, существуют в параллельных измерениях. Сам "призыв" соединяет два времени - эпическое и историческое, средневековье и современную автору действительность, выполняя функцию мостика между разными реальностями. Никаких двух реальностей нет у Цветаевой: ни вчера, ни сегодня, ни эпоса, ни истории. Есть только реальность лирического высказывания, субъект которого отождествляет себя даже не со свидетелями отчаянного поступка Роланда, а с ним самим. Цветаевский Роланд давно перестал быть героем эпоса и утратил черты исторического персонажа. Его именем поэтесса называет вневременное, надисторическое состояние непреклонности, отчаянной надежды на помощь. Отождествив себя с Роландом, она сжигает мосты, обрубает себе дороги к отступлению, ведь - в отличие от Буланиной - ей ничего не "чудится", и ее "вера" подкреплена вернейшим "залогом" - "пожаром" в своей, а не чьей-то чужой груди. Отсекая себе пути к отступлению, Цветаева сразу же, с первых слов, заявляет о своей решимости не лукавить, не кривить душой, а говорить начистоту, не щадя ни себя, ни того, кто ее слушает. Первое же двустишие шокирует читателя: автор туго затягивает клубок противоречий из "нежности", "зла" и "уродства", и таким он будет оставаться до самого конца стихотворения. Органично входит в стихотворение образ "шута". Во-первых, у него есть или могла быть дудка, напоминающая "рог" Роланда. Во-вторых, образ "шута" восходит к карнавальному удвоению образа короля - "Карла", появление которого в заключительной строке стихотворения подготавливается, таким образом, в первой. Родство "короля" и "шута" этим не ограничивается: шут - уродец, горбун, то есть карлик. Фонетическое созвучие делает двойников еще ближе. С "уродством" шута ассоциируется (и рифмуется тоже) "сиротство" лирического субъекта, который ни на кого и ни на что не жалуется, не выпячивает своих сомнений и страданий, а "повествует". Вольно или невольно глагол "повествую" сближает французское средневековье с тем, что ближе поэтессе - с русской "Повестью временных лет". Поэтесса не просто декларирует, а впрямь "повествует", обращаясь за примерами к русской истории ("князь" и "род" в третьей строке), к образам и событиям Священного писания ("серафим", сонм"), подыскивая аргументы. Среди последних, кстати, оказываются и заимствованные из буланинского "Призыва" (ср. строчку цветаевского стихотворения "Упал и знал, что тысячи на смену!" с буланинской "Но в смертный бой идут без страха и без смены"). "Горб" шута в восьмой строке синтаксически уравнивается со "сбродом", поддерживающим "вора" и с аналогичными "группами поддержки" солдата, беса и др. Неравноценность этих поддержек заставляет лирического субъекта вновь воспротивится тому, с чем он уже успел смириться, противопоставить себя "свисту глупца и мещанина смеху", она и заставляет трубить в "небесные пустоты". Им, а не "чутким сердцам", как у Буланиной, адресованы призывы цветаевского Роланда. Но главное отличие цветаевского стихотворения от "Призыва" Буланиной заключается не в этих частностях, а в другом - в мере драматизма, отличающей две поэтические зарисовки. Героиня Буланиной, так же, как и сама поэтесса, - идейная труженица, прекрасный чуткий человек, но ее конфликт с "миром" провоцируется, в конечном счете, ею самой, не принимающей существующее положение вещей. Она может обострить или сгладить противоречия, может встать в позу одиночки или увидеть среди современников "чуткие сердца". Иначе говоря, она играет в кошки-мышки, иногда заигрываясь, иногда откладывая игру назавтра, ибо сделать это очень легко, достаточно сказать "мне чудится". Однако, "чудачествам" Буланиной суждено было раз и навсегда прекратиться вместе с тем, как мир раздавила сила пострашнее "суеты". Когда-то юной безмятежной читательнице, а теперь человеку, вынужденному расстаться со всем, что было дорого, Цветаевой уже не нужно было вставать в искусственную позу одиночки, ибо "сиротство" уже стало слишком страшной и неотвратимой реальностью. Так, вспоминая ни к чему не обязывающую мелодраматическую зарисовку из "сутолоки провинциальной жизни" (так назовет ненавистный буланинской героине мещанский мир Н.Г. Гарин-Михайловский, с которым поэтесса была знакома и общалась в Самаре) и сопоставляя ее со своим нынешним мироощущением, Марина Цветаева напишет одно из своих самых трагических стихотворений. Фролова Н.В. (Самара) аспирант каф. русск. и заруб. лит-ры (СГУ) Тождественность принципов создания образов в романе Е. Замятина «Мы» и произведениях древнерусской литературы Поэтика романа Е. Замятина «Мы» многопланова и многоаспектна. Она синтезирует в себе целый комплекс разнородных компонентов, изучение сущности и принципов взаимодействия которых – путь к постижению целостности этого произведения. Одним из таких важнейших компонентов является культурный контекст. Проблема функционирования культурных контекстов в поэтике романа Е.Замятина исследуется уже на протяжении долгого времени. Замятиноведением в процессе ее изучения накоплен богатый материал: установлены интертекстуальные связи романа с фольклором, мифологией, произведениями русских и зарубежных писателей XIX-XX веков. Но несмотря на то, что отмеченному аспекту поэтики романа в литературоведении посвящено немало работ, об исчерпанности заявленной проблемы говорить преждевременно. В качестве одного из истоков структуры романа Е. Замятина, по нашему мнению, можно рассматривать эстетическую систему древнерусской литературы, некоторые элементы которой нашли воплощение в поэтике «Мы». В частности, тождественными являются принципы создания образов в романе и произведениях древнерусской литературы. Общность прослеживается в совокупности многочисленных эстетических черт, среди которых наиболее показательными являются: принцип художественного обобщения, принцип абстрагирования и принцип цельности изображения. Принцип художественного обобщения используется автором для развенчания в романе моральных ценностей Единого Государства. Построение образов романа происходит не на основе глубинного раскрытия личностной психологии героев, а путем выявления тех качеств, которые имеют отношение к идеалам смоделированного в романе мира Единого Государства. В образе каждого из героев выделяется одно-единственное доминирующее качество, которое сопровождает его изображение на протяжении всего романа: О-90 – «вся кругло обточенная», I-330 – «упрямогибкая, как хлыст», R-13 – «с толстыми негрскими губами». Каждый из героев – носитель какой-либо определенной идеи: О-90 символизирует спокойствие и счастье, I-330 – иррациональность, R-13 – непредсказуемость, Благодетель – незыблемость и несокрушимость Единого Государства и собственной власти в нем. То есть в романе Е. Замятина представлены не образы-характеры, а образы-идеи, принципы создания которых подобны принципам средневекового идеализма, ставшего, по мнению Д.С. Лихачева, основным в древнерусской литературе.2 Принцип абстрагирования, который является характерным специфическим компонентом древнерусской поэтики, используется Е. Замятиным для отрицания тех жизненных реалий, которые он воплощает в образах своего произведения. Все явления действительности в романе, открытые взору D-503, помимо их изображения в реальном плане, обладают еще и иносказательностью, приобретают неведомый внутренний смысл. По определению Д.С. Лихачева, суть абстрагирования заключается в том, чтобы увидеть во всем «временном» и «тленном», в явлениях природы, человеческой жизни, в исторических событиях символы и знаки вечного, вневременного, духовного.3 Так и D-503 в окружающих его вещах, явлениях, особенно, в вещах-знаках государственной системы видит некую возвышенную духовную сущность. Вещи материального мира становятся носителями высшего, духовного содержания, идеологическими символами, живущими во вневременном, вечном плане. Сознанию героя-повествователя свойственна также средневековая бинарность мышления: каждый образ, каждое явление оцениваются им как принадлежащие к двум противопоставленным друг другу мирам. Все, что изображает в своих записях D-503, соотносится с полюсами: разумным и чувственным, рациональным и иррациональным, временным и вечным, настоящим и прошлым и имеет две стороны: материальную и духовную, при этом материальное неизбежно оценивается через его сопряжение с духовным. Отмеченные компоненты принципа абстрагирования идентичны соответствующим составляющим подобного принципа поэтики древнерусской литературы. Принцип цельности изображения используется Е. Замятиным для воплощения идеи могущества и значимости Единого Государства, утверждаемой в записях D-503. Данный принцип в романе проявляется: в единстве темы и сюжета, в статичности и неподвижности образов, в замкнутости пространства изображаемого мира, в иерархичности образов, которые группируются вокруг одного, ведущего образа – Единого Государства. Все указанные аспекты – показательные элементы древнерусской поэтики, которые в «Мы» приобретают крайнюю степень выражения, тем самым способствуя отрицанию представленной модели государства. Таким образом, отмеченные аспекты принципов создания образов в романе Е. Замятина «Мы» позволяют сделать заключение о структурообразующей роли элементов поэтики древнерусской литературы, посредством которых автор пародийно отрицает ту социальную модель, которая создается им в произведении. Примечания. 1. См. работы Ануфриева А.Е., Бесчетниковой С.В., Воробьевой С.Ю., Голубкова С.А., Доронченкова И.А., Долгополова Л.Н., Живолуповой Н.В., Кольцовой Н., Ланина Б.А., Михайлова О., Поповой О.В., Резун М.В., Шенцевой Н.В. и др. 2. Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М. – Л., 1971. С. 106 3. Там же. С. 123 Е. Н. Сергеева (Самара) к.ф.н., кафедра русской и зарубежной литературы (СГУ) Традиции народной культуры как средство создания авторской картины мира (творчество А.Платонова 20-30 годов) Мнение о художественном мире Андрея Платонова как о необычном, «не поддающемся разгерметизации» (Т. Богданович), уже давно стало общим местом в работах отечественных и зарубежных литературоведов. С точки зрения всего опыта классической европейской литературы тексты Платонова странны, «неструктурны», логические связи в них нарушены, душевные движения героев непонятны. Но возможно, разгадка этого своеобразия в том, что писатель руководствуется иными мировоззренческими принципами, работает в другой мыслительной и образной системе. Человек, по меткому выражению Л.Аннинского, «родившийся между лопухами и рельсами», человек межукладный, Платонов, в силу особенностей биографии и художественного мышления совмещает в своем художественном сознании разные культурные слои. И особая поэтика платоновской прозы построена на соприсутствии и конфликте, столкновении кардинальных категорий народной архаической культуры и культуры 20 века, – столкновении зачастую в пределах одного образа, произведения. Писатель смог создать необычный художественный мир, в котором взаимоосвещаются и взаимооцениваются архаическое сознание и сознание человека нового времени. Это поэтика диалогическая по своей глубинной сути, потому что писатель ощущает свою причастность к обеим сталкивающимся в эпохальном конфликте сторонам – и к революционному сознанию, и к народной архаической культуре, насильственно искореняемой революцией. Революция вызвала к жизни сознание огромного пласта носителей архаической культуры. Маргинальные герои Платонова – выходцы именно из этих слоев народа. Эти люди, до революции находившиеся еще только накануне встречи с культурой двадцатого века, теряют свой прежний мир, основные ценности и категории которого признаны негодными; но в новый мир войти не могут - слишком мал их исторический опыт. Особенности платоновской поэтики возникают из взаимодействия образов народной культуры, функционирующих в сознании героев (и находящих отзвуки в сознании самого автора, остающегося в какой-то мере «одним из своих героев»), и представлений современных. Эта черта художественного метода проявляется на разных уровнях текста – и в особенностях языка, и в обращении к фольклорным архетипам при создании образов героев, и в создании художественной картины мира. Анализу последнего уровня и посвящено данное сообщение. Даже при самом беглом и поверхностном чтении прозы Платонова нельзя не заметить особого характера художественного пространства. Оно – не декорация для происходящего, не среда обитания героев, не классический пейзаж реалистической литературы. Это именно «пространство». Это слово, малоупотребительное, абстрактно-книжное, встречается у писателя необычайно часто – почти всегда, когда речь идет об окружающем человека мире, о земной поверхности или звездном небе. Приведу примеры из платоновских текстов разных лет: «Мы увидели свет в унылой тьме нищего бесплодного пространства, - свет человека на задохнувшейся, умершей земле» («Родина электричества»)1. «Он включал радио и слышал, что музыка уже не играет, но пространство гудит в своей тревоге, будто безлюдная дорога, по которой хотелось уйти» («Счастливая Москва»)2. Пространство у Платонова – это не абстракция, а некая изменчивая, влияющая на жизнь, чувства героев живая субстанция, в которую они погружены. Подобная связь между человеком и миром, вселенским порядком характерна для мифопоэтического, фольклорного сознания. В.Н. Топоров писал: «мифопоэтическое мировоззрение … исходит из тождества (или, по крайней мере, связанности) макрокосма и микрокосма…»3. Платоновские герои, для которых представления архаической культуры - в силу традиционности, инертности народного сознания - все еще актуальны, ощущают эту связь между миром и собой, воспринимают себя одним из элементов космологической системы. Но эта космология изображается Платоновым искаженной, деформированной. Так, неслучаен тот факт, что одним из самых частотных эпитетов пространства является «пустое», а «пустота» принадлежит к числу постоянных образов-символов в произведениях конца 20-х - 30-х годов. «Молодая женщина остановилась от удивления среди столь странного света: за двадцать лет своей жизни она не помнила такого опустевшего, сияющего, безмолвного пространства» («Фро»)4. «Иногда она ложилась от утомления среди такыра, пустота и свет окружали ее» («Такыр»)5. (Во втором случае мы видим окказиональное употребление слова «пустота», изменяющее и расширяющее изначальную семантику слова). «Пустота» и ее антитеза «наполненность» (людьми, чувствами, «людской теплотой») составляют оппозицию, параллельную таким кардинальным оппозициям, как «хаос – упорядоченность», «бесчеловечие – человеческое» и восходящую к основной оппозиции народного фольклорного сознания «жизнь-смерть». Пустота пространства – это хаос и бесчеловечие, которые болезненно ощущают и от которых пытаются спрятаться герои писателя: «Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный чувствовал залегшее бесчеловечие» («Чевенгур»)6. Но платоновские герои и внутри себя чувствуют «устающую пустоту»; пространство мира и пространство души человека в художественном мире Платонова связаны: «Сколько он ни читал и ни думал, всегда внутри него оставалось какое-то порожнее место – та пустота, сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир» («Чевенгур»)7. Пустота мира сближается с пустотой внутри человека, которую герои страстно и тщетно пытаются наполнить, «занять»: «Фрося … все более часто дышала, чтобы занять сердце посторонней работой и утомить его отчаяние» («Фро»)8. Налицо некий художественный прием, обозначим его как «прием отсутствия». На нем строятся многие лейтмотивные образы платоновской прозы. Перечислю самые значимые: мотив сиротства (причем сиротство в изображении писателя глобально, оно объемлет не только мир людям, но и все живое), мотив смерти отца (в котором прочитывается мысль о смерти не только отца, но и бога). Также это мотив «безотцовщины» (роман «Чевенгур»): «жизнь прочих была безотцовщиной – она продолжалась на пустой земле»9. Все эти мотивы представляются «проекциями» главного метаобраза платоновского творчества – образа «зияния», пустоты, заменившей некогда живые структуры сознания. Гулкая и тревожная пустота мира, бывшего некогда живым и наполненным, соотносится с пустотой души, утратившей свои устои, и свидетельствует о разрушении старых архетипов народного сознания. Изменения в сознании проецируются на представления о мире, которые искажаются, теряют свою былую определенность и гармоничность. Старая картина мира теряет свою актуальность, а человек остается один – вне прежней органичной связи с мирозданием. Земля «безвидна и пуста», над ней нет теперь спасительного купола неба. Кстати, стоит вспомнить, что именно вдохновенным разрушением этого старого мира занимались герои платоновской фантастики начала 20-х годов («Эфирный тракт», «Лунная бомба», «Маркун»). Эти персонажи, так же, как и их молодой создатель, захваченные энтузиазмом пересотворения мира по новым законам, - все же не творцы, а разрушители. Образы этих героев писатель строит во многом на основе архетипов архаических божеств, обладающих хтонической природой – титанов, воплощающих хаос, бессмысленную, деструктивную энергию. Изображая революцию в картинах физического разрушения, переделки мира, а ее творцов как титанов-разрушителей, Платонов уже в начале 20-х реализует, может быть, еще не осознанную им мысль о гибельности пути насильственного пересотворения мира. Платонов рубежа 20-30-х годов в гибельности этого пересотворения уже убежден - неслучайны эсхатологические мотивы, проходящие через все зрелое творчество писателя. Все сказанное свидетельствует о том, что картина мира в платоновской прозе строится на основании представлений народной культуры, получающих освещение с точки зрения современного сознания. Именно на стыке этих двух сознаний рождаются особые платоновские «образы со знаком минус» - и образ пустоты мира, бывшего некогда гармоническим и завершенным (образ этого утраченного, разрушенного мира создается на основе утопических представлений народной культуры), и образ пустой человеческой души, и образ «безотцовщины», - подчеркивающие зияние на месте некогда заполненных ниш сознания, трансформацию важных культурных стереотипов как результат изображаемого писателем исторического катаклизма. 1.Платонов А.П. Родина электричества// Платонов А.П. Собр. соч. В 3 т. М., 1984-1985. Т 1. С. 67. 2. Платонов А.П. Счастливая Москва// Новый мир. 1991. N 9. С 18. 3. Топоров В.Н. О космологических источниках раннеисторических описаний// Труды по знаковым системам. VI. Вып. 308. Тарту, 1973. С. 133. 4. Платонов А.П. Фро // Платонов А.П. Собр. соч. Т. 2. С. 317. 5 Платонов А.П. Такыр // Платонов А.П. Собр. соч. Т. 1. С. 134. 6. Платонов А.П. Чевенгур// Платонов А.П. Чевенгур: Роман и повести. М., 1989. С. 330. 7. Платонов А.П. Чевенгур. С. 50. 8. Платонов А.П. Фро// Платонов А.П. Собр. соч. Т.2. С. 140. 9. Платонов А.П. Чевенгур. С. 254.
http://subscribe.ru/
E-mail: ask@subscribe.ru |
Отписаться
Убрать рекламу |
В избранное | ||