Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Литературный интернет-журнал "Колесо" Выпуск 12 часть 4


Выпуск №12

январь - февраль
2008 г.

Литературный журнал
"КОЛЕСО"

Количество
читателей - 774

http://koveco.info                                                                         Эл.почта: koleco@inbox.ru

Часть 4


Содержание

        1. Во-первых. С наступающим, 2008-ым.
        2. Публицистика. Две главы "Экологический кризис" и "Преподобный Сергий" из книги "Природа и люди в центре России" владимирского автора Э.В.Шашкова.
        3. Проза. Повесть о странных явлениях безвозвратно ушедшего детства "Мой милый добрый двор...". Детские судьбы переплетаются со сложными судьбами взрослых людей,прошедших войну. Сергей Усков (г. Москва).
        4. Поэзия. Стихи поэта из города Барнаула Елены Безруковой.
        5. Настольная книга. "Человек с восьмой планеты". Рецензия Татьяны Анатольевны Терновой на произведения современного поэта Александра Григорьевича Лысова.
        6. Живая старина. Виктор Рубцов (г. Форт-Шевченко, Казахстан) о Великом Кобзаре Т.Г.Шевченко "Не угаснет пламенная лира".
        7. Глаза жизни."Иди туда, не зная куда" - небольшая прогулка по утреннему Владимиру.

Информация для читателей

        - Архив журнала. Здесь находится всё, что было опубликовано в журнале "Колесо" начиная с 1 марта 2006 года.
        - Авторам и читателям. Наши условия размещения материалов в журнале.
        - Наши друзья. Краткие резюме и ссылки на интернет-ресурсы творческих коллективов и отдельных личностей. Добро пожаловать!
        - Гостевая книга. На этой странице можно оставить свои комментарии о прочитанном в журнале.


прочитать в оригинальном оформлении

Поэзия

Безрукова Елена

 

                     * * *

Я люблю, когда тишина звенит

Тонко-тонко, точно крыло стрекозы,

И глядишь сквозь него, как сквозь детское стеклышко в небо.

 

Я люблю, когда воздух бархатный,

Будто снег свежевыпавший, ночью, до первых следов,

Самых первых – моих, хоть и не было так никогда.

 

За минуту до гулкой полуночи сделать глоток

Тьмы, промокшей под ливнями, тьмы, пропускающей ток,

Освежающей сны мои, как свежевыпавший снег,

И мне хочется насмерть остаться в каком-нибудь сне,

 

Где густа тишина, будто темный и вызревший мед.

Лишь крыло стрекозы покачнется - и ветром пахнет.

И останется в воздухе след, и останется след.

И не нужно лететь, и не надо стремиться на свет.

 

 

                                       * * *

                                                                           А.К.

 

Иногда мне хочется писать письма умершим людям.

Потому что поздно, потому что больно, потому что пора.

В промежутке между землей холодной и небом лютым

Между хрипом в груди и бессонницей до утра.

 

В электронной почте еще есть адрес, нажать «ответить»…

Может быть, провода до сих пор ведут, как тогда вели,

В города любые, где имя то еще носит ветер,

Обрывая с губ, вымаливая у земли.

 

Подожди-ка, вспомни – метель и шум в деревянном доме,

Красный свитер, трубка и смех в курительном закутке.

До свиданья, некогда, и в мороз уйти – как в рассудок вдовий,

И бежать, бежать, и запутаться вдалеке…

 

Рукавами улиц ловить троллейбусную улитку.

Обернуться к свету, к лицу твоему, обернуться к лику.

Я еще не готова сойти с ума в невесомый свет.

Не смотри в глаза, не давай руки, не пиши в ответ.

 

 

                  * * *

                                                А.Тарковскому
 
                                        «…теперь мне снится
                                       Под яблонями белая больница…»
                                                                       А. Тарковский

 

…И странное свечение во мне,

Как розовый рассвет в моем окне,

Как солнце, заплутавшее в ресницах.

 

И снится лодка, и береза снится,

И белый конь, бегущий по воде,

И брызги вверх, как вспышки в темноте.

И лодка с голубой когда-то краской –

Продольный штрих в рассветной ленте красной,

И белый конь, бегущий сквозь меня,

Березы корни, взрытая земля,

И лодка перевернутая тонет,

И на воде береза ветви топит,

А веткам тем никак не утонуть…

И дерево, упавшее на грудь,

Расчесывает медленную воду,

И белый конь, как облако, без броду,

Пересекает реку по воде,

И след его седой полоской света,

И девочка, бегущая по следу,

Сливаются, пересекая Лету,

И остаются строчкой в темноте…

 

 

                                 * * *

Мне страшно смотреть всерьез в глаза моей матери.

В такие минуты я точно гляжу в туннель,

А в нем поднимается выше и выше вода,

Под сердце и выше,

Вдох,

И странная сила куда-то меня влечет:

Немножко удушья – и хлынет в меня океан,

Огромный, задуманный Господом, как любовь,

И синее солнце сверху – как око его,

А я отвожу глаза и гляжу в окно,

До горла во мне поднялась и стоит вода,

И горло болит – нет силы ее держать,

Зачем мне так много любви? - отвожу глаза,

А боль не проходит, а боль не проходит никак…

 

 

               * * *

Терять, терять, терять

И полюбить утраты.

Исчеркана тетрадь

И дневники измяты.

 

И люди все темней-

Фигурки из гранита.

И человек в окне,

Как в топке приоткрытой.

 

Просаливая ночь

Бессонницей горячей,

Он мой двойник точь-в-точь,

Он мне один маячит.

 

Во всей ночи земной,

На всей земле бессонной.

И он умрет со мной,

Оставив свет оконный…

 

 

                           * * *

Это не боль, это лица мелькают – «здравствуй».

Люди войдут, останутся, как друзья.

Это не обморок, а поворот пространства

До темноты, где меня разглядеть нельзя.

 

Где лишь душа колышется в тихом теле

На берегу морей, немоты, небес,

Где одиноко – Господи, неужели?!

Где безразлично – с кем-нибудь или без.

 

В памяти будет все как во сне колодца:

Гулко и тихо. - Но почему, ответь,

Жилкой височной в сон мой упрямо бьется

Ветер ли, голос, призрачный, будто смерть.

 

Помню, как ветер форточкой бьет наотмашь

Тьму, и мерцает снег, и дымится шум.

Я существую только, пока ты помнишь,

Как я целую, как я во сне дышу.

 

 

                   * * *

Одно единственное дерево

Невдалеке на берегу,

Я ухожу за скобку берега,

Побереги. – Поберегу.

 

Как будто в ямке над ключицею,

В реке у берега темно.

И под водой, под болью чистою

Я не угадываю дно.

 

Древесный дух под норкой беличьей,

Повороти меня на свет,

Ведь то, что жить на свете незачем –

Не окончательный ответ.

 

Зрачковый омут все безмернее,

Черней, чем руки от земли.

Так глубоко течет бессмертие,

Что не почуять на мели.

 

 

                                 * * *

Сны – горошины белые, катятся по мостовой,

Недоступные, бедные, ранящие нас с тобой.

Как незримые дети – могли бы случиться, да нет, -

Ах, как громко кричат все, кто не был допущен на свет…

 

Звякнет ручка ведра, стукнут часики в белый висок,

Не уснув до утра, на халате порву поясок,

Бьются зубы в стакан, разрывая на части глотки,

От бессонных ночей угольками рассветы горьки,

 

Жизнь, как дым от лучины, - в расщелину между штор,

от чего отлучили,

что отняли,

вспомни,

что…

 

 

                                    * * *

На пыльном балкончике, свесившись над пустотой,

Раскачивать дым над сырой тротуарной чертой.

И хочется неба, да веры чуть-чуть не дано.

Ты помнишься мне, а другие забылись давно.

 

Спешу мимо луж – этих бедных осенних витрин,

И город звенит, будто в поезде чайный стакан.

Я тысячу лет не звоню. – Мы и так говорим,

Как долгие реки, впадающие в океан.

 

Перила трамвайные, выдох сердечных простуд,

Пакетики чая, полночные книги в дыму.

Как странно на свете, скажи? Наши дети растут.

Откуда взялись – до сих пор до конца не пойму.

 

 

                  * * *

Туман не туман…горчит,

Как ветка в разломе белом.

Я слова коснусь – кричит,

Как будто готово к бедам.

 

Как странно его отрыть

В земле копошась навырост,

Как жадно - его открыть,

Да страшно – когда открылось…

 

Заржавленный, темный лаз

В подземный уснувший город,

Где будто бы ждали нас

Веками, а мы – не скоро…

 

А в городе дети спят,

Как пух на ладони детской,

И ветер качает сад

И сумрак под занавеской.

 

Под сердцем едва кольнет,

Как будто бы клюнет птица, -

Здесь будущее мое

И прошлое здесь томится.

 

Одно лишь словцо – зерно

Врастает в ребро упрямо.

И – было мне так черно,

А стало так просто, мама.

 

Откуда такая власть

У малого, неземного?

Откуда душа взялась

У слова, всего лишь слова?..

 

 

                         * * *

Это не я – косы, дыханье, плечи,

Теплая речь, обморок человечий…

Я-то гляжу – издалека, далече,

Дальше туманных гор.

 

То – не моя судьба, и не мне дается -

Сыпать пшено на голубое донце,

Видеть, как сын щурит глаза от солнца,

Чувствовать запах теплых его волос.

 

Что ты во мне, жизнь? – Я понять не в силах,

Будто трава желтая в реках стылых,

Ты не моя, птица в руках бескрылых,

Небо твое в росе, а мое – в золе,

 

Кто нас с тобой свел – ничего не понял,

Мой ледяной свет – и твои ладони,

Лист золотой, смех в голубином доме,

Плач над землей, оттепель на земле…

 

 

                      * * *

Полжизни на ладони улеглось.

И опадают лист и гам вороний.

И в темноту подмешивая злость,

Я вглядываюсь в свет потусторонний.

 

Откуда он сочится, кто ушел

И двери за собой неплотно запер,

Рассыпав в небе белый порошок,

Как будто соль нечаянно на скатерть.

 

Повремени, последняя строка

Дыханьем в неразбуженной лавине,

Я вытяну судьбу из узелка,

Я не оставлю так, на половине.

 

Земля, в которой все еще нас нет,

Край, вечностью и снегом убеленный,

Я и при жизни чувствую твой свет

На донышке души неутоленной.

 

Но я хочу, до горечи во рту,

Покуда жизнь перемещает лица,

Уверовать в людскую доброту

И с этой высоты не оступиться.

 

Я таю в ней, я слезы не утру,

Пусть будет так – мне твердости не надо.

Как над землею холодно к утру.

Как будто две строки до снегопада.

 

 

                   * * *

В голове моей тикает боль.

Так нестройно, как будто

Забрался жучок в часовой механизм.

 

Я уже не хочу потрясений.

Я уже не выношу потрясений.

Но кроме потрясений

Меня давно ничто не интересует.

 

 

                         * * *

На бельевой веревке за окном

Спят капли, пропустившие минуту,

Когда зима прошла сквозь этот дом,

А нас не разбудила почему-то.

 

И в этом сне мы долго не умрем,

Пусть мы не знаем (мы и так не знали),

Что происходит в воздухе сыром,

Пугливом, как забытый звук в рояле.

 

Лишь паучок снует у потолка,

Мы часть его пейзажа, ну и что же?

И выпускает спящая рука

Ключи от городка, куда мы вхожи.

 

И падают они сквозь ветхий пол,

И город исчезает постепенно.

И все, что в нем томилось до сих пор,

Осело и растаяло, как пена.

 

И только снег очнулся и пошел,

Сугробами пустыми громыхая.

Прости меня, что нам нехорошо.

Что жизнь длинна, как музыка плохая.

 

 

                               * * *

Где мы, счастливые ветром дождливым,

С холода чаем в случайных гостях?

Тени шепнут за столом, что ушли мы,

Тени закроют дом второпях.

 

Кто там? Не знаем. Свеча закоптила.

Нет никого на семь верст и веков.

Время сжимает ключи от замков,

Курит, уходит в рассвет торопливо.

 

Где наши юные слезы в глазах,

Прикосновения, бьющие током,

Глупые строчки, штрихи в небесах,

Встреч приговоры в бреду одиноком?

 

Где мы, счастливые вздохом навзрыд?

Дайте хоть в озеро, в зеркало глянуть.

Кто мы? – Улиткой сжимается память.

Видишь? – И панцирем след перекрыт…

 

 

                * * *

Страшные ветра, те еще…

Правда на земле – ложь.

Ешь своих детей, времище,

Только моего – не трожь.

 

Помешай клюкой варево,

Слышишь? – из веков шаг –

Мальчик мой в рассвет, в зарево

Превращает твой мрак.

 

Он хранитель звезд тающих,

Он творец иных звезд.

Вечность – ты судьба та еще,

Если встать во весь рост...

 

Холодит рассвет смолоду.

С ночи выходи, сын,

Уводить ветра по воду

Да в поля пускать сны…

 

 

                         * * *

Если загадывать – то ливень густой в окно,

Мокрые ветки – русалочьи косы, руки…

Мысль – это брод не за реку, а на дно,

И если она спасенье – то лишь от скуки.

 

Как голова одуванчика, но глупей,

Лампа фонарная – все-то кивнуть боится.

Улица голубятен без голубей,

Узкая и прогорклая, как больница…

 

Брось врачевание, в белом не мельтеши,

Капельница напрасно мечтает стать веной.

Что ни чужой – все к тебе да на дно души,

Словно другого места нет во вселенной.

 

Думаешь, там хорошо? Кто тебе сказал? -

Пыльный чулан, сырость по стенам плачет.

…Ну, в лучшем случае – смытый дождем вокзал,

Где мокрый тополь беглую птицу прячет…

 

 

                   * * *

Вот улыбка – лодочка, челн

В страны, где в пыли босиком

Жизнь ветохозаветнее, чем

Глиняный кувшин с молоком.

 

В домике молчанье плывет,

Словно запах хлеба с огня.

Сонный день, струящийся мед,

Подержи в ладонях меня

 

В двух витках от мертвой петли,

В двух глотках от мерзлой земли,

В детском сне, детсада окне,

Где рукою сын машет мне.

 

Помню жизнь на запах и вкус.

Помню и запомнить боюсь

Дым табачный, рот в молоке,

Вечные, как жизнь в мотыльке…

 

 

                 * * *

Я никогда не вернусь

в хруст этих писем путанных,

там наступить на ветку

(пусть никого в лесу) –

громче паденья сосен,

снегом до неба укутанных…

 

Как же ты раньше

выдохом

держал меня на весу?

 

Снова предметы стали

медленными и твердыми –

стулья, стакан и воздух

с трещинкой до ядра…

 

Слышу, как льется ночь

улицами-аортами, -

ей, как любви, бессмысленно

дотягивать до утра…

 

 

                    * * *

Тревога, патока подкожная,

Густая кровь за поворот

Реки (я верю в невозможное),

Река захлестывает рот,

И плыть - смешно, да тело корчится

До почвы берега - щекой,

Еще чуть-чуть - и жизнь закончится,

Еще чуть-чуть - и жить захочется,

Пропащей, смертной, хоть какой...

Побереги меня внезапною

Пунктирной мыслью обо мне

Не в тишине под ряской затхлою,

А в этой страшной глубине,

Где голоса, как нитки, порваны,

Где кости выгнуты в упор,

Где пузырьки птенцами черными

Срываются с подводных гор...

 

 

                              * * *

Ухожу, переполнена раннего птичьего слуха,

За пустырь горловой, за пургу тополиного пуха,

Я совсем пуста,

Книга в два листа,

Смыты буквы дождем перелетным,

Голубою росой с непроглядной ночи приворотной.

Я успела за жизнь промотать слишком много росы.

Гулко птицы летят и в рассвет пробивают часы.

Свет разит зрачки,

И, слепа почти,

Я на голос иду, не людской, но по-своему внятный,

С удивленной прохладой, со вкусом подушечки мятной,

А за речкой дом на семи столбах,

От ветров медовых пыльцой пропах,

Человек за столом все спиной, а лица не покажет,

Все слова говорит, точно мир паутиночкой вяжет,

А одна паутинка – у лба моего сырого,

Сделать шаг – порвать…

 

 

                             * * *

Я иду по обрыву, испуганному, синему,

Мне давно ничего не видится, ничего не видится,

Ни горящий куст, ни повозка, луною полная,

Ни умерших тени, идущие вверх по реке.

 

Я всего человек с обожженною солнцем кожею,

С бредом засухи, жаждой ладоней, водою полных,

Но уходит вода от меня в заповедное озеро,

Но уходит дыхание из живота моего.

 

Умирая, живи, выпей с мамой густого чая

С молоком в запотевшей банке, следы от пальцев,

Расчеши ее косы, обрезанные после школы,

Чтоб она не заметила, жизни-то сколько прошло...

 

Чтобы сам не заметил - дощатый сарай стал маленьким,

И все тайны его, и все прятки, и клятвы намертво,

А по росту - один обрыв, да репей цепляется,

- Погоди, - говорит, - двадцать лет еще не дожил...

 

 

                        * * *

Как бьется ночь в простенок лба,

а выше – небо, ниже – зренье.

Свобода – бабочка, беда,

как горячо в твоем горенье…

 

Какое тонкое крыло

Держало небо над землею.

Как больно в голову взбрело

Очнуться, ссыпаться золою.

 

И счастлив день, как поздний сад,

Где пахнет палою листвою.

Не поворачивай назад,

Я этой глупости не стою.

 

Легко из жизни ускользать,

Не умирая – замирая.

Свобода – луковка, слеза,

Тайком упавшая из рая…

 

 

                         * * *

Этот автобус, созданный сплошь из пыли,

Точно фантом, сон тридевятой мили,

В темной утробе баюкает, мчит, и странно

Чувствовать свет с той стороны экрана.

 

Все, что еще живет и пока не мертво,

В серую трассу вкатано, вбито, втерто.

Сердце мое, я почти перестала слушать,

Как голубые капли уходят в сушу.

 

А по дороге фургоны несутся грузно,

Женщина слева спит тяжело и грустно,

И человеки здесь не живут, а точно

Вышли из тел куда-нибудь в междустрочье.

 

Видишь, дорога, мы на твоей растяжке,

Как на веревке тихо звенят стекляшки.

Глянуть снаружи – чьи вы, куда вы, кто вас

Носит в себе по глобусу, как автобус?

 

Души висят над головой и выше.

В желтую степь кто-то безлюдно вышел,

Будто бы птица с ветки слетела – малость…-

кто нас покинул, сколько еще осталось…

 

 

                          * * *

Я с варежек роняю мокрый снег,

Остатки солнца в золотых сугробах…

И дышит жизнь, как девочка во сне, -

Не трогай

 

Там мама ставит часики на семь

И в сон уходит белыми плечами.

Я – умненькая (глупая совсем)

В начале

 

Я выкормлена теплым молоком,

Но, тельце школьной формою окутав,

Я изучаю страх под языком –

Откуда

 

Я различаю трещины в коре

Земли, что держит и меня, и маму.

И смотрит мертвый голубь во дворе

Упрямо

 

В меня, а там, в соленой глубине

Едва качнется стрелкою минутной

Резиночка от варежки ко мне,

Мой грязно-белый стропик парашютный.


прочитать в оригинальном оформлении

Настольная книга

Человек с восьмой планеты

Александр Григорьевич Лысов – доцент Вильнюсского университета, известный литературовед, специалист по русской литературе ХХ века, исследователь творчества А.Платонова. А кроме того – поэт, который находится, в силу профессиональной необходимости, не только вовне литературы, но и внутри нее. Внутри – в самом прямом смысле: его книга «Сорокодум: Лирическое Пятикнижие» (Вильнюс, 2000), исполненная литературными аллюзиями и ассоциациями, составлена из пяти фрагментов, написанных с 1965 по 2000 г. Следующая по времени издания книга, сборник «Косиножка» (Вильнюс, 2004), развивает проблематику отдельных ее частей. А.Лысов – член Союза писателей Литвы. Несомненный факт присутствия А.Лысова в литературе подтвержден не только вещественно-материально – изданием книг, но и тем, что стихи поэта включены в Книгу для чтения по литературе ХХ века (2006 г.), предназначенную для старшеклассников. Поэзия, поэтика и прагматика, таким образом, являются тремя неразрывными составляющими литературной работы А.Лысова. В 2007 г. по поводу юбилея поэт был награжден медалью «За вклад в дело дружбы» от Посольства России в Литве.

 

ХХ литературный век. Век парадоксальных смешений и сближений. Век исканий и невозможности обретения. Век-«волкодав», по формуле Мандельштама, «век свинцовый», по определению М.Волошина… «Век» для ХХ столетия – одна из постоянных поэтических тем. Говорить о нем стало своеобразным поэтическим ритуалом. Точнее, либо говорить нарочито, постоянно, экспрессивно, как поэты-эстрадники 60-х, либо замыкаться в рамках поэзии, импрессионистически изображаемых тончайших самодвижений души, как «тихие лирики» или авангардисты тех же 60-х. Почему именно 60-е всплывают в сознании, когда читаешь тексты А.Лысова? Дело здесь не только в хронологических границах его сборника «Сорокодум» (он объединил стихотворения 60-х-2000-го годов), а в самом духе оттепельной романтики, веры в лучшее, в человеческие силы, несмотря, вопреки – всему: веку, времени, судьбе.

Далеко не каждому поэту удается совместить в пределах одного текста, даже одного сборника и социальное, локализованное во времени, и эмоциональное, кратковременное и быстротекущее, и философское, вечное. Поэзия Александра Лысова – из тех редких случаев, когда этот симбиоз не только достигнут, но и органичен. Действительно, в поэтических текстах Александра Лысова слово «век» не присутствует: это слово как бы не из его лексикона, но тень столетия с его испытаниями легла и на страницы сборника, и на судьбу автора. Здесь и реакция на Пражские события («Баллада об одном таком Короле»), и опыт вживания в «Родимую чужбину», «Чужую Родину», и ее историческая судьба с ее частью – советско-финской кампанией («Триумф»). И переживание боли, которая далеко не только психологический опыт составляет, но является частью самой что ни на есть телесной памяти, которая объективна, как ни кинь – ибо задуманы мы свыше такими – двусоставными, духовно-физическими, и одна наша сторона, духовная, никак не может без другой, физической. У Лысова и собственная боль, трагедия ампутации ног становится частью философии, обретая при этом и социальный смысл. Так, в стихотворении «Боли больней: Баллада Екатерининской больницы», где зримая, до дрожи ощущаемая достоверность задается метафорой: «И серые трупные пятна / В рассветном темнятся углу», сведены общим страданием «зек и крестьянин,/ Солдатик, доцентик и бомж».

И все же Александр Лысов пишет о событиях, которые разворачиваются не «здесь и сейчас». Здесь они только локализуются, имея настоящее развертывание в пространстве сознания, в его собственном внутреннем мире. Мир этот не автоцентричен, как это бывает в графоманской поэзии. Засчет культурных отсылок, многочисленных в текстах Лысова, он становится развернут, соответственно, до всего человечества, вбирая в себя и весь мыслительный человеческий опыт. Не случайно одно из наиболее частых у А.Лысова слов с семантикой «время» - Вечность («Свиток времен»).

По сути, сборник «Сорокодум» вырастает в диалог с большой жизнью, в которой поэту остро необходимо осмыслить сделанный выбор пути. Выбор этот сделан еще в юности и неизменен – не случайно сборник включает тексты 60-х-2000-х гг. Во многом итоговый его характер задан глобальностью названия: «Сорокодум. Лирическое Пятикнижие».

Проблематику сборника Лысова можно в самом общем виде обозначить как апокалиптическую. Но с одной поправкой: его интересуют не итоги существования человечества, а равно – начало и конец, точнее, начала и концы – и в общечеловеческом плане, и в индивидуальном, Свет до появления мира и после него. В «Дне ДО-ТВОРЕНИЯ» он - как раз об этом: «Там мрак повстречается с светом./ Начнется глухая игра,/ И боль первозданья отметит/ Непереступимую грань». Апокалиптика Лысова далека от назидательности именно потому, что у него иная точка отсчета, временного присутствия, поэтического времени, из которого ведется повествование – вечность. Но это особая вечность, изначальная и рождающая, способная испытывать боль, не холодная, не бесчувственная и, в конечном итоге, небезразличная к человеку. Путь мира Лысов понимает онтологически: для него он складывается не столько из отдельных судеб, историй народов и цивилизаций, сколько из взамоотношения самых глобальных, мифологических, вневременных субстанций - света и тьмы. Отдельное человеческое существо, локальное время интересуют Лысова с точки зрения решения вопроса о присутствии тьмы и света в мире.

Вопрос о тьме и свете решается лирическим персонажем текстов Лысова и в частном порядке – и не менее болезненно, чем большим миром. Искомый свет достигается не без боли. И отношения с Богом выстраиваются в интерпретации Лысова отнюдь не просто – особенно в безрелигиозных 60-х. У него «своя религия» - не ортодоксальная, не нуждающаяся в поддержке ритуалом: «Мне ж до Бога, как до черта,/ Объявись средь нас Христос,/ Был бы, тотчас же, зачеркнут/ Черным бабкиным крестом» («Своя религия»). Но несмотря на это художественный мир Лысова зиждется на несомненных ценностях, главные из которых – Слово, детство, вечность и объемлющий их Свет. Наличием этих константных ценностных позиций, определенных еще в юности и постоянно философски осмысляемых, тексты Лысова выгодно отличаются от многих других сегодняшних, которые используют те же знаки и образы, но только воспроизводимые, а не переживаемые (см. роман В.Сорокина «Лед»).

В текстах Лысова, от стихотворения к стихотворению проверяющего и дополняющего свой метафорический «световой» ряд, проверяются на прочность многие закрепленные в культуре «солнечные» формулы – и Город Солнца Кампанеллы не выдерживает проверки. Лысов жаждет увидеть иной, предвечный град. Не случайно в стихотворении «На мосту» в качестве Города Солнца осмысляется детство, понимаемое, как часто у Лысова, не как локальная точка, а как состояние, мир: «Волоконца, веретенца –/ челноки снуют по донцу,/ отплывает Город Солнца/ в реку нитями огней».

Вообще лирический герой Лысова живет не в мире вещей – и заявляет о собственной чуждости материальному миру. Единственная дорогая ему вещь – штихель в руках мастера, начертывающего знаки на сырой штукатурке будущего текста – не более чем метафора. Штихель в руках и бога, и поэта: «Кто там по небу чиркает огненным штихелем,/ Кто алмазные точит ножи?» Но это отнюдь не означает факта соперничества с верховным началом: поэт находит свое место в пространстве мироздания – тоже выражаемое метафорически. Поэт Александра Лысова - обитатель восьмой планеты. В комментарии к одному из своих стихотворений он рассказывает древнюю легенду о существовании неизвестного науке небесного тела Солнечной системы, движение которого происходит по орбите Земли, но в обратном направлении. «Пусть urbi - orbi строки эти,/ Всем-никому – неровный свет!/ Мы жили на 8-ой планете,/ И ныне там. Возврата нет», - фрагмент из стихотворного посвящения, открывающего сборник «Сорокодум».

Пространство восьмой планеты – это пространство чистых истин, оформленных Словом и в сумме составляющих культуру. Слово и Свет у А.Лысова выступают как синонимы и понимаются как дар мира человеку. Человеческое присутствие в мире, благодаря Слову, оказывается закольцовано-смысловым: ведя поиски Света посредством Слова, человек, по Лысову, уже имеет дело со Светом, высшим даром, даже если и не понимает этого до определенного момента.

Слово само по себе – всегда путь и рождение, которое происходит постоянно: «И станет Словом то, что было мною, Сорвется с книги жесткий переплет». Традиционная для культурного сознания метафора «книги жизни» философски достроена Лысовым: человека он понимает как вместилище слова, священный сосуд, совмещающий в себе и временное – телесное, «земное», и вечное – душу-Слово: «Быть свету обряженным в плоть…» («День ДО-ТВОРЕНИЯ»).

Отношения человека и слова, по Лысову, двунаправленные: и человек достраивает, рождает Слова, и Слово формирует человека, его произносящего, хранящего. И происходит это взаимосозидание постоянно, ежесекундно, неостановимо. Эта принципиальная незавершенность и незавершаемость процесса подчеркнута у Лысова стиховой формой: часты у него рваные строки, небанальная рифмовка.

Интересна попытка визуальной поэзии – стихотворение «Молниевик», графика которого усиливает впечатление от содержательной стороны текста: «…настигуть и слиться с границей грозы,/ где солнце со мглой – впритык:/ так, чтоб возник,/ чтоб не изник/ твой грозовой двойник!» Сборнику А.Лысова «Сорокодум» предпослана рецензия Г.Гачева, который отмечает умение автора слышать отдельное слово, обнаруживать в нем нити, связующие с другими словами и, в конечном итоге, с миром. Действительно Лысов подчас сопрягает нерядоположные смыслы – так рождается метафора. В стихотворении «Имя рек» заглавие прочитывается двупланово: и фразеологически витийственно («Имя рек» - нарекал), и стилистически нейтрально (реки). Рифма «имя рек» – «суме-рек» еще более умножает смысл текста, создает ассоциативные ряды: здесь и о рождении мира, прежде всего воды, по слову, и о многосоставности, многокомпонентности мира (сумма), и о способность к высказыванию (сумей), которая дается ли свыше? зарабатывается ли ценой страдания?

Сложнейшие, онтологические вопросы решаются в текстах Лысова без самоуничижения, с внутренним оптимизмом, человеческим достоинством. Отсюда и отдельная часть его сборника – «Стихопыты. Смехопытки», который в целом оставляет впечатление написанного умным и тонким, мудрым и ироничным человеком, который не закрыт от мира, а устремлен к нему, изменчивому и движимому. И жить в мире, соответственно, нужно и можно не «постоянствуя», а «пространствуя» («Пространствовать») - и как можно дольше!

Именно эту светлую, поистине творящую – сотворяющую – но уже не во вселенском смысле, а в пространстве человеческой жизни сторону – умиротворяющую с жизнью, конечно, по-литературоведчески, посредством Слова, развивает сборник «Косиножка» (2004 г.) А.И Павловский в своей рецензии, предпосланной сборнику, и называет его «ответвлением, вышедшим из ствола «Сорокодума» подобно свежей ветви, зажившей почти самостоятельной жизнью».

У сборника, действительно, очень «человеческое» измерение: он, человек, объявляется мерилом - и смыслом – верховного человеческого деяния. Отсюда цитата:

Поверь в отраженную небыль:

Творенье неполно в Творце,

И стой –

                Над проломленным небом

В кувшинках,

Как в звездном венце.

Мир, по Лысову, глобален в своей многосоставности ( он и «нежитями» исполнен – см. стих. «Косиножка»), и утверждаться в нем человек может только оптимистически. Но это не протестное утверждение, не демонически-разрушительный смех: напротив, в нем совпадение с масштабом высших деяний. В отношении к смеху проявляются и литературные ориентиры А.Лысова. Это не ниспровергатели-футуристы, у которых Лысов, если и востребует, то именно форму – пластику рифмы. А.Лысов, скорее, идет вслед, может быть, даже и не за поэзией – по глубине философичности, строю мысли – а за прозой – в первую голову, платоновской (стихотворные посвящения платоноведам Н.В.Корниенко, Н.В.Грозновой – на страницах его книг). И может быть, из этого источника – и ощущение пороговости – присутствия на грани рациональности и эстетики глоссолалии – первозданного, неотрефлектированного высказывания о мире, которое заключено в заговорах (см. потешку «Косиножка»). Отсюда и парадоксальное сочетание многомыслия и комизма, которые в сумме определяют логику самодвижения бытия.

У смеха, по Лысову, есть еще одна важная функция: он объективирует человеческое существование, давая возможность взгляда на себя со стороны. Эта смеховая, тоже, по сути, жизнедательная вселенская стихия реализуется не только в содержании, но и в форме лысовских текстов. В сборник «Косиножка» включены акростих «Перекресток» с его летящей ритмикой:

Званое ли имя,

И не мой ли слог,

Ночью свел под иней

Ангел двух дорог?

…Имя заворожено, слова не найти,

В белом бездорожье скрылись все пути;


Стихотворение с оригинальным графическим решением с полным спектром разлитых в нем поэтических – общечеловеческих – эмоций:

листья, листья, лист я, листья,

листопад и листолет,

осень – мой апокалипсис,

время быть перестает,


Стихотворение «Страхи ночные», в котором своеобразная философия смеха подержана языковой игрой:

Над домом твоим – не дымок,

А Домоклов меч…

Своеобразным эпиграфом к литературной работе Александра Лысова могли бы стать завершающие стихотворение строки: «Смехом смерть поправ!» - добавим: и Словом, в котором мудрость смеха и, в конечном итоге, мудрость прожитого.

 

Тернова Татьяна Анатольевна -
доцент Воронежского госуниверситета, к.ф.н.


прочитать в оригинальном оформлении

Живая старина

НЕ УГАСНЕТ ПЛАМЕННАЯ ЛИРА

Форт у моря

Синей молнией вонзается дорога в рыжую, обожженную солнечным ветром мангышлакскую степь. Словно клочки верблюжьей шерсти, проплывают над ней буроватые, редкие облака. Позади остался красавец город – чудо рук человеческих, сотворенное на краю пустынь, настоящей и морской. Его вросшие в небо высокие дома похожи на большие развернутые книги или паруса фрегатов на фоне синей с сединами мелководий глади Каспия.

За гуманизацию окружающей среды, создание великолепных условий труда и жизни людей в пустыне городу в советские времена была присуждена международная премия, затем, в 1977 году группе специалистов за архитектуру – Государственная премия СССР. А назван этот город поначалу был в честь великого сына украинского народа Тараса Григорьевича Шевченко. Потом эту «жемчужину» Прикаспия переименовали в Актау, что в переводе на русский означает Белая гора. С моря мыс Актау, давший название городу в годы суверенизации, действительно, выглядит, как белая гора над синим простором воды.

На краю мыса, до того, как построили город, стоял старый маяк, указывавший путь купеческим и военным кораблям. А когда здесь возвели новый микрорайон с десятиэтажками, то новый, современный маяк установили на одном из них. Теперь его свет виден за 50 километров.

А вот для того, чтобы проникнуть в историю этого края, и как бы воочию увидеть события и людей тех давно минувших лет, даже такого света недостаточно. Нужны знания и материалы, документы и свидетельства, которые о многом могут рассказать. И все это, благодаря многолетнему плодотворному сотрудничеству местных краеведов и историков с учеными России и Украины, здесь есть. Но прежде, чем окинуть взглядом это историческое наследие, все же хочу погрузить читателей в реальную природную среду, в которой в этих местах отбывал долгие годы царской ссылки Тарас Григорьевич Шевченко. Не зря он в то время назвал эти пустынные просторы «незамкнутой тюрьмой». Настолько безлюдны и суровы они были в Х I Х веке. Ведь отсюда даже бежать было невозможно – безводная степь и пески на сотни километров. А с другой стороны – часто штормящее, бьющее тяжелым молотом волн в щербатые валуны Каспийское море. Казалось, среди этих двух стихий любое живое существо, попадающее сюда, могло быть быстро раздавлено и сокрушено, смешано навсегда с крошевом ракушечника, известняка и умирающего под знойными лучами белого солнца трепещущего и пахнущего йодом планктона, выброшенного случайной волной на мертвый берег.

Еще и сейчас, глядя на эту картину, сердце чуть сжимается, как от незримого холодка одиночества, проникающего в него. Но тут же подкатывает теплая волна чувств, когда оглянешься и увидишь вдали, словно парящий где-то между небом и землей, город, взлетающих с его аэродрома серебристых птиц самолетов, догоняющих тебя и пролетающих высоко над землей.

Современность и древность на Мангышлаке тесно переплетаются в клубке времени, и одна из интереснейших его нитей ведет нас на север, в город Форт-Шевченко. Там создан мемориальный музей, в котором и по сей день местными жителями и краеведами хранится и собирается все, что связано с именем Великого Кобзаря.

Позади примерно 150 километров гладкой асфальтовой дороги, соединяющей областной центр Актау с нефтепромыслами Каламкаса и Каражанбаса, а также с Форт-Шевченко. И вот я на том самом утесе, на который в часы раздумий любил взбираться Тарас Григорьевич. В то время он был рядовым царской армии. Отсюда, с высотки, бывший Форт-Александровский виден как на ладони. Крепкие, добротные дома рыбаков и рыбообработчиков, чуть в стороне – морской торговый порт Баутино. Рядом с ним – станица Николаевская с белобокими каменными домами и мазанками, а также удивительными для местного пейзажа российскими срубами-пятистенками – сердце революционного движения на Мангышлаке, где в 1919 году был создан первый Совет рабочих и крестьянских депутатов и где в том же году был расстрелян его первый председатель Баутин.

Сюда, в станицу, в период своей ссылки любил наведываться, выпросив разрешения у начальства, Т.Г.Шевченко. Приходил, чтобы узнать новости, прибывшие из России. А у самого каменного утеса, похожего на огромного египетского сфинкса, раскинулся широким зеленым пятном и сам музей-заповедник.

Но, прежде чем войти в него и рассказать о нем, хотелось бы откинуть страницы истории и вернуться на много лет назад в далекий 1847 год. Тогда, а точнее 5 апреля, по доносу провокатора Петрова Шевченко был схвачен под Киевом царской охранкой. Одновременно были арестованы Н.Костомаров, Г.Андрузский, Н.Гулак, П.Кулиш и другие «братчики» - члены Кирилло-Мефодиевского общества, в уставе которого было сказано: «Общество будет стараться об искоренении рабства и всякого унижения низших классов…». Со временем в нем сложились два течения: революционно-демократическое во главе с Т.Г.Шевченко и либеральное, вдохновителем которого был Н.И.Костомаров, который единственный путь осуществления своих идеалов видел в проповеди словом.

Шевченко же требовал от «братчиков» более решительных революционных действий. Этот период был переломным в его творчестве. И не только его, но и всей украинской и русской поэзии. Именно Шевченко принадлежит заслуга создания в те годы первых образов политической лирики и поэмы. Наряду со статьями Белинского и сатирическими эскизами Герцена, они утверждали новое содержание и новые формы нарождающейся революционно-демократической литературы. Политическая поэзия, особенно ярко проявившаяся в таких выдающихся поэмах, как «Сон», «Кавказ», «Сова», «Слепой», «Наймычка», стихотворениях «Три года», «И мертвым и живым», сверкает праведным гневом против «темного царства» самодержавно-крепостнического общества. Но устои этого общества были еще достаточно прочны. О них разбивали свои сердца и судьбы многие лучшие люди своего времени, в ком жили сочувствие к судьбам своих бесправных и угнетенных соотечественников.

21 апреля 1847 года, как свидетельствуют документы, Шевченко вызвали на допрос. А еще раньше, чем жандармы доставили в Петербург, в их руки попали «возмутительные» и «противозаконные» стихи.

По свидетельствам очевидцев Шевченко вел себя на допросе мужественно и стойко. Впоследствии он вспоминал, как Дубельт со своими помощниками Поповым и Дестремом «тщетно навращал» его на «путь истинный, грозил пыткой и в заключение плюнул и назвал… извергом рода человеческого».

История потом расставила по местам все ярлыки и определения, каждому отведя свое, но и она была бессильна отвести от Шевченко самую страшную пытку – пытку разлукой с родиной, родными и близкими. Приговор царя Николая I поражал своей беспощадностью: Шевченко был сдан в солдаты. На приговоре царь собственноручно написал: «Под строжайший надзор и с запрещением писать и рисовать». 9 июня 1847 года Шевченко в сопровождении конвоя доставили в Оренбург. Оттуда в Орскую крепость. А затем, когда до царя дошли слухи о все еще непреклонном, мятежном духе поэта, в 1850 году его направили в один из самых отдаленных и безлюдных фортов. Так поэт попал на Мангышлак или Мангистау, как его теперь называют местные казахи, точнее – в Ново-Петровское укрепление.

…Я смотрю на развалившиеся под натиском новой эпохи стены древнего крепостного вала, почти сросшиеся с землей. На миг закрываю глаза и вижу изнуренного зноем, в просоленном мундире конформированного солдата, что под палящими лучами солнца ходит в строю. Словно слышны резкая дробь барабана, крики обезумевших от жары фельдфебелей, медленно убивающих шагистикой и муштрой подчиненных, среди которых был и Шевченко. Да, этот вал многое помнит.

У крепостного вала

В тот год лето выдалось особенно жаркое и безводное. Давно в Форт не завозили ни крупы, ни муки. Оставались в запасе только черствые сухари. Морем можно было легко доставить из Астрахани или Гурьева все необходимое, но кому было дело до ссыльных и простых солдат и их командиров, пропадавших на мертвой земле, как звали ее тогда все, кто сюда направлялся. Царские власти специально создавали такие невыносимые условия, чтобы подавить в находившихся здесь людях последнее человеческое достоинство, вытравить горько-соленой водой единственного колодца и потом ежедневного тяжкого труда на насыпи земляного вала вокруг форта последнюю надежду на освобождение и обретение человеческих прав. Вспоминая годы ссылки, Шевченко писал в своем дневнике: «В продолжение десяти лет я кроме степи, казармы ничего не видел и кроме солдатской рабской речи не слышал».

Но поэт нашел в себе силы пройти этот тернистый путь, оставаясь верным своим идеалам и призванию художника. Неукротимый дух борьбы с самодержавием, которое в последние годы многие российские литераторы пытаются идеализировать и показать чуть ли не человеколюбивым, не могли в нем задавить ни казарма, ни солдатская лямка. Напротив, они только разожгли его, наполнив сердце новыми наблюдениями, дав более широкое понимание действительности. И здесь в глухой ссылке, говоря о чужбине, он не умиляется воспоминаниями, а пишет:

И очень тяжко, страх как тяжко

В пустыне этой пропадать!

Еще трудней на Украине

Все видеть, плакать и молчать!

Социальная память живет в нем и выливается в глубокие мысли! Кстати, не зря говорят, какие люди, такие и времена. Когда на должность коменданта крепости назначили капитана Ускова, сочувственно и с уважением относившегося к таланту Великого Кобзаря, положение опального поэта заметно улучшилось. Хотя и в ту пору испытаний, выпавших на долю Тараса, хватало.

Поднимаюсь на крепостной вал, и во мне звучат гневные строчки из его «Невольничьей музы» - цикла стихотворений периода ссылки. И у самого вала, рядом с почерневшими от времени останками крепостной стены натыкаюсь на древнюю, уже обломившуюся главным стволом, как от удара молнии, словно обугленную солнцем и временем да знойными «афганцами» иву. И чуть не вскрикиваю от озарения: да ведь это же та самая, которую своими руками посадил Тарас Григорьевич! Неужели и у его идеи борьбы за освобождение народа и социальную справедливость – такая же судьба, как у этого дерева? – Невольно вопрошаю я сам себя. Но тут же сомнения рассеиваются, когда замечаю далее, что главный ствол обломился, но дали новые побеги боковые стволы. И сегодня они зеленеют и ласкают взор или руки прохожих ладошками листвы, словно передавая от Тараса привет добра и человечности, неиссякаемой жизнестойкости.

С этой ивой, крепостным валом и расположенным неподалеку высохшим колодцем у местного населения связано много преданий и легенд. В одной из них, рассказанной мне еще бывшим директором музея-заповедника, на протяжении многих и многих лет его бессменным хранителем, кандидатом исторических наук Есболом Умирбаевым, когда он был жив, говорится о том, как русские солдаты, среди которых был и Кобзарь, спасли от смерти целый аул казахов, живших неподалеку. В их и во всех других колодцах, что знали здесь, кончилась вода. Пили, пока было, верблюжье молоко, овечье и конское. Но потом и животные стали гибнуть без влаги.

Спасшие аул

Ушла вода и из крепостного колодца. И вот тогда пришлось рыть новый, более глубокий колодец, чуть в стороне от старого. Те, кто бывал в этих местах, знают, что дело это крайне трудное. Вековой ракушечник, сросшийся твердыми пластами, приходится пробивать киркой или ломом по сантиметрам. Даже современные землеройные машины порой ломают об него стальные зубья. А тогда…

Солдат Шевченко одним из первых взялся за кирку. Приказывать не нужно было никому. Все солдаты по очереди долбили тугую породу. А воды все не было и не было. Стояла изнуряющая жара. Глотки от жажды сводило судорогой. Шевченко откалывал кусочек за кусочком белый с желтизной ракушечник, и глаза застилала пелена пота. Сами собой возникали в душе слова:

«О, лучше б дети не росли,

Тебя, святого, не гневили,

Что в злой неволе народились,

Твой стыд с тобою разделив».

Слова гнева и отчаяния о своей собственной жизни в пустыне, об Украине – родной и порабощенной в ту пору земле. В самой ритмике стиха до сих пор чувствуются тяжкие удары кирки о твердь, которую нужно еще долго и кропотливо пробивать, чтобы дойти до желанного…

Работы по строительству колодца не прекращались ни на минуту. Изможденные нечеловеческими нагрузками руки наконец-то коснулись мутной, солоноватой воды. Жила была скупая, влаги давала мало. Но и ее хватило, чтобы спасти аул, многие жизни.

Потом колодец расширили и углубили, соорудили по чертежам Шевченко колесо с ковшиками, пристроили желоб, и воду с семиметровой глубины стало легче добывать. Сегодня это строение, связанное с именем Тараса Григорьевича, стоит здесь почти не изменившимся свидетелем времени. И по-прежнему бесценна в этих местах вода. Правда, теперь она выливается на поверхность с больших глубин через артезианские скважины, пробуренные геологоразведчиками, и течет по водопроводу к потомках тех кочевников, которых когда-то спасли русские солдаты. В годы ссылки Тарас Григорьевич со многими из них встречался и подружился. Были тут свои «переводчики» и толмачи, что помогали понять друг друга. Ведь станица Николаевская, находившаяся под боком, была основана русскими казаками и переселенцами, ранее пришедшими сюда из Оренбургской и Самарской, а также Саратовской и Астраханской губерний. Многие станичники к тому времени успели научиться разговаривать по-казахски или, по крайней мере, объясняться на бытовом уровне. Да и первые казахи, работая в рыбацких ватагах и артелях на рыбных промыслах Прикаспия вместе с русскими, изучили их язык. Но понятней всего в те годы была взаимопомощь. Во все времена она сближала и спасала людей.

Землянка Тараса

Неподалеку от колодца расположена и землянка Тараса. Ее по приказу бывшего коменданта крепости Ускова вырубили для поэта и художника солдаты. Впрочем, и сам Тарас вырубал и обихаживал ее собственноручно. Столом тут служила каменная плита. Впритык к ней были вырублены в породе и каменные сиденья. Здесь Шевченко, с карандашом в руке, делал наброски к будущим полотнам, писал стихи. Здесь он пил чай с редкими гостями. Медные кружка и чайник, сохранившиеся в землянке, - тому свидетели. Под сводами землянки чувствуешь себя тесно и угнетенно. Но с чем сравнить чувства поэта, который томился под тяжкими, давившими душу сводами действительности! Мучился от тоски по родине! Но не бывает худа без добра. Здесь Шевченко написал свои русские повести, и еще многие прекрасные стихи.

Рыцарский крест

Редко в музеях под крышами встречаются надгробья. Да еще как это – выполненное в рыцарском стиле: каменный крест на строгом постаменте. В первом смотровом зале Форт-Шевченковского литературно-художественного музея он появился благодаря бывшему директору этого учреждения, кандидату исторических наук Есболу Умирбаеву. Затерянный среди других надмогильных сооружений Ново-Петровского кладбища, он привлек внимание исследователя и собирателя древностей своей необычностью для этих мест, загадкою, которую долгие годы хранил. Есбол во что бы то ни стало, решил разгадать ее.

Порывшись в дневниках и других рукописях Т.Г.Шевченко, переписке коменданта Ново-Петровского укрепления Ускова, поговорив со старожилами Форта, определил, что надгробье было установлено над могилой безвременно скончавшегося четырехлетнего сына Ускова – Дмитрия. Шевченко был к нему очень привязан в годы ссылки.

… Митенька, резвясь и играя, нередко забегал в землянку Тараса Григорьевича и увлеченно рассматривал написанные им интересные рисунки и картины. А когда художник набросал карандашом портрет мальчика и подарил ему, тот с восторгом побежал показывать его родителям. Так завязалась недолгая дружба поэта-художника с маленьким Усковым, который чувствовал неподдельную ласку и внимание со стороны ссыльного солдата, пользовавшегося, как я уже сказал, уважением и покровительством со стороны коменданта крепости. И это было не удивительно. У самого Тараса Григорьевича, не имевшего собственных детей, неженатого еще, хотя разменял к тому времени пятый десяток, к детям было особое отношение. Смешанное чувство тоски по семейной жизни, не родившимся детям и человеческой любви, ощущение несбыточности своего счастья наполняло душу Кобзаря, когда он наблюдал за Митенькой, учил его рисовать, разговаривал с ним о простых вещах, которые необходимо было познать мальчику. И каково было узнать вскоре, что его маленький друг серьезно заболел и в одночасье скончался! Горько было на душе, казалось, что уж если Бог не пожалел здесь малыша, то ему и таким же горемыкам тоже не выжить. А родители Митеньки убивались и того больше. Чтобы хоть как-то утешить их, Тарас Григорьевич нарисовал эскиз будущего памятника скончавшемуся ребенку. Сын солдата должен быть похоронен как солдат – эту мысль понял и принял сердцем комендант Усков.

По эскизу Кобзаря местный мастер Каражысу, который работал при Ново-Петровском укреплении, расположенном неподалеку от Форта, изготовил из местного камня-ракушечника крест и постамент к нему. Крест хрупкий, любой неосторожный удар мог его разрушить. Поэтому Есбол Умирбаев и решил его, как ценную реликвию, перевезти с разрешения местных властей в литературно-художественный музей. Чтобы каждый, посещающий его, смог увидеть этот памятник и узнать грустную историю одной короткой, как вспышка, человеческой судьбы, связанной с Тарасом Григорьевичем Шевченко, который в 1854 году вынес в своем воображении этот печальный образ.

Наверное, в то время жила в Шевченко и память о собственном невеселом детстве. Тарас Григорьевич, как известно, родился 9 марта по новому стилю 1814 года, в селе Моринцы Киевской губернии, в семье крепостного. Родители Шевченко, крепостные помещика-самодура П.Энгельгарда, жили в безысходной бедности. Когда Тарасу было три года, они переселились в соседнее село Кирилловку. Жизнь там была тяжелой. Мать поэта умерла тридцати пяти лет отроду. А вскоре умер и отец. Двенадцати лет Шевченко остался круглым сиротой. И ему всю жизнь не хватало тепла близких и родных. Такова уж была его горькая доля.

Но есть тут и еще одно обстоятельство, которое могло напомнить Шевченко не только о его собственном детстве, но и некоторых обстоятельствах, связанных с помещиком П.Энгельгардом, с которым он в 1831 году попал в Петербург. П.Энгельгард тогда отдал своего крепостного живописных дел мастеру Ширяеву «в аренду» на четыре года. Четыре года служения у Ширяева прошли не без пользы для восемнадцатилетнего Шевченко. Артель Ширяева выполняла довольно сложные живописно-декоративные работы, и Шевченко очень скоро занял в ней выдающееся место. Именно благодаря Ширяеву он попал в атмосферу центра передовой русской литературы, искусства и науки. Ведь на вечерах у Ширяева Шевченко слушал чтение произведений Пушкина и Жуковского. Здесь, в Петербурге, в Летнем саду, Шевченко встретился с украинским художником Сошенко, который принял горячее участие в судьбе одаренного юноши. Новые друзья крепостного художника помогли ему в свое время поступить учиться в Академию художеств. Он учился в классе самого Карла Брюллова. И в эти годы познакомился с классическим наследием мировой и русской литературы: произведениями Шекспира, Пушкина, Шиллера, Вальтера Скотта и многих других. Он вошел в мастерскую «Великого Карла» - вспоминали современники Шевченко – крепостным маляром, а вышел художником и поэтом с необычайно широким кругозором и значительной образованностью. Здесь, у Брюллова, он стал с веком наравне. Здесь он получил свои награды – три серебряные медали за свои работы. И здесь же он почувствовал на себе отеческую заботу Великого Карла, относившегося к нему, как к родному. Было о чем вспомнить Тарасу.

Реликвии старого музея

Как известно, за время ссылки в Ново-Петровское укрепление, давшее начало будущему городу Форт-Шевченко, Великий Кобзарь побывал в двух экспедициях – аральской и каратауской. В длинных переходах рождались замыслы будущих поэм. А на привалах Тарас Григорьевич делал зарисовки для своих будущих картин. Один из рисунков, выставленных в экспозиции литературно-художественного музея, запечатлел одинокое дерево в пустыне. Могучее, раскидистое, оно как бы олицетворяет собой мужественный народ, сумевший выжить в суровых условиях. А вообще-то тут напрашивается несколько толкований мысли художника. Одно из них, как мне кажется, у творца не вызвало бы возражений: человеческая личность, имеющая под собой прочные и глубокие корни, связь с землей – неистребима. Эта версия напрашивается, когда поглубже вникнешь в смысл литературного творчества художника, познакомишься со свидетельствами очевидцев и современников Кобзаря, которые знали, что волновало его и что мучило в годы ссылки. И приходят на память слова другого поэта: «духовной жаждою томим…». Лермонтов-изгнанник, а точнее такой же ссыльный солдат (сколько еще лучших людей России побывало в разные годы в такой роли!) только на Кавказе, лаконично выразил душевное состояние, которое переживал он и все подобные ему неординарные личности, для которых мало было одного хлеба насущного в их непростой жизни отверженных и наказанных режимом. Про годы периода сталинизма тут и говорить не хочется. Лучшие, одаренные Богом, сыновья и дочери России были в том же или даже худшем положении, а такие, как Николай Гумилев, Осип Мандельштам, многие, многие другие вообще убиты в лагерях или застенках, а то и из-за угла без суда и следствия. Да и сегодняшняя действительность говорит о том, что не очень далеко мы еще ушли от тех времен произвола и насилия над личностью. Хотя в плане освобождения человеческой личности за минувшие полтора десятка лет сделан большой шаг вперед по пути к общепризнанным нормам цивилизации и гуманистическим началам, приоритету ценности человеческой жизни и свободы. Но не будем отвлекаться от главного предмета нашего внимания.

Для краеведов и историков, биографов не менее значим тот факт, что дерево, изображенное в Приаралье Т.Г.Шевченко, во-первых, не простое, а священное. К нему, сохранившемуся до сих пор невдалеке от поселка Карабулак, приходят местные жители и паломники, чтобы привязать, как это делалось и полтора с лишним века назад, алые ленточки – таков старинный обычай у верующих степняков. Да и не только у них. А во- вторых, сюда же направляются и почитатели таланта Великого Кобзаря, чтобы отдать дань памяти и уважения, преклониться перед живым свидетелем прошлого.

Священному дереву посвящены стихи Т.Г.Шевченко, которые в Форт-Шевченковском музее помещены рядом с рисунком одинокого карагача, в чем-то олицетворяющего, как, наверное, замечали не единожды, судьбу самого поэта-художника.

… Дерево стоит, позабытое богом.

И топором не тронуто оно….

И шепчется вдали о времени старом,

И кайсаки почитают дерево святое,

Любоваться приезжают зеленою листвою,

И молятся под деревом, его умоляя,

Чтобы поросли пустило к Богу…

Как видно, ни Богом оно не позабыто, ни людьми, стремящимися к новой жизни, ищущими поддержку у Всевышнего, и тоже, как мне думается, все еще томимых неутоленной духовной жаждой. И это хороший знак. Он дает право на надежду, на иное будущее.

Девушка в шали

Когда я был в Форт-Шевченко, мне рассказывали, что улицу Октябрьскую, несмотря на перемены в идеологии и смену режима в Казахстане, там хотят переименовать в улицу Жалау Мынбаева, одного из первых коммунистов полуострова Мангышлак. В то переходное время это вызвало у меня некоторое удивление. Но, как выяснилось, всем сердцем поддерживая идеи большевиков о свободе, равенстве и братстве, борясь за установление Советской власти, по наивности впоследствии Ж.Мынбаев стал ее жертвой, был репрессирован. И его судьба во многом типична для неординарных, но все же сбитых с толку людей того времени, разделивших с Жалау его участь великомученика. Поэтому современники смотрят не на партийную принадлежность Жалау, а на человеческую сущность героя-земляка, немало сделавшего для своего города. И в парадоксальности понятий можно найти закономерность.

Но меня больше всего заинтересовало не это, а то, что бабушкой Жалау, по свидетельствам форт-шевченковских аксакалов и работников музея Т.Г.Шевченко, являлась Карагез – современница Великого Кобзаря. Она изображена им на портрете, хранящемся в выставочном зале. Тогда она была девушкой с красивыми, чувственными, но очень грустными глазами. Художник изобразил ее в легкой белой шали в 1851 году. В ту пору суровая зима принесла много бед на полуостров. От штормовых ветров и жестоких морозов гибли в степях люди и стада животных. Адаевцы (казахское племя на Мангышлаке) потянулись в Форт-Шевченко. Там был хлеб, там было спасение. Пришла с братишками в крепость и Карагез. Нанялась на работу к коменданту Ускову: подметала полы, протирала окна, помогала на кухне.

Жена Ускова звала ее Катей. Девушка тосковала по своим родителям. Часто ходила на могилу отца. Тоска и горе… Они были понятны одинокому Шевченко. Вот он и изобразил казахскую девушку с такой грустью и болью в глазах. А может быть, он назвал свою картину в честь сестры Катерины, судьба которой напоминала судьбу казахской девушки? Такое можно только предполагать по истечении десятилетий. Но это – дело исследователей. Для нас же интересен сам факт переплетения великих и малых судеб, отображение которого, передающее настроение художника, дошло до нас и позволяет проникнуть в иную эпоху.

Подарки друзей

Великий Кобзарь никогда не терял веры в творческие возможности и счастливую звезду своего народа. Как ни тяжелы были условия его жизни, в нем не угасала тяга к прекрасному. Подтверждением этого могут служить многие работы самодеятельных и профессиональных художников, присланные в музей Т.Г.Шевченко в разные годы.

Одна из главных тем, разрабатываемых в них, - дружба казахстанского, русского и украинского народов.

На одном из полотен, встречающих гостей музея за его порогом – ссыльный поэт и художник с казахским мальчиком на небольшой лодке – «Мечте» плывут под парусом «Надежды» по открывающемуся перед ними простору в будущее. Художник, изобразивший данный сюжет, как бы проник в заветные мысли Т.Г.Шевченко, для которого тема народной воли была стержневой в его творчестве. Причем, верил Кобзарь не только в счастье своего порабощенного народа, но и народов-братьев, угнетенных, как и его собственный народ.

Язык свободы и независимости понятен всем, не требует перевода. Поэтому и сюжет художника с Украины как бы открывает первую страницу внутреннего содержания экспозиции.

Глубокомысленный портрет-вышивка львовской художницы Кастыркиной, пять лет отдавшей своему детищу, поражает с одной стороны глубоким проникновением в образ поэта-художника, мастерскими штрихами главных его черт, с другой – кропотливостью и творческим вдохновением народной мастерицы.

Не случайно, за эту работу она была удостоена в свое время звания мастера народного творчества. Думается, самой Кастыркиной данный портрет был дорог, но она бескорыстно передала его в музей, находящийся за тысячи километров от львовщины, подарив чужому и в тоже время в чем-то родному краю кусочек своего сердца. И ныне портрет-вышивка Т.Г.Шевченко – одна из самых замечательных работ-реликвий, которой по праву гордится этот музей. Ведь его сотрудники многое сделали для укрепления дружеских связей и сохранения прекрасного даже в те годы, когда казалось, что до музейных ценностей и исторической памяти народов никому не было дела. Коллекция музея-заповедника постоянно пополняется новыми работами. Помнится, при моем посещении музея уже в постсоветское время в дар музею поступили несколько живописных пейзажей из Канева с видами родных мест Т.Г.Шевченко. Потом приходили и другие подарки из разных уголков Украины и России, а также из стран дальнего зарубежья.

На место ссылки Великого Кобзаря приезжают «поклонники» таланта Т.Г.Шевченко из разных концов света. Были здесь и посол Украины в Казахстане, и многие высокопоставленные чиновники из России, Нидерландов, США, Канады, Великобритании, Турции и других стран. Приезжают, чтобы своими глазами посмотреть на творения поэта и художника десятки простых почитателей его творчества. Каждый из них с благодарностью говорил и говорит о работниках музея, столько сделавших для сохранения исторической памяти об их земляках.

Неразгаданная загадка

В 1963 году в дар музею Т.Г.Шевченко поступил бюст художника и поэта, выполненный украинскими друзьями – скульпторами Литвишиным и Кузнецовым. Он заменил утерянный и до сих пор неизвестно кем сотворенный из белого мрамора оригинал.

История его появления такова. В 1881 году комендант Ново-Петровского укрепления Усков, отдавая должное таланту бывшего узника крепости, камуфлированному солдату Шевченко, распорядился изготовить и установить ему памятник. Местный мастер Каражасы вскоре закончил работу над постаментом. А в доме Ускова уже хранился переданный ему кем-то из его современников, очевидно, опасавшимся преследований и потому пожелавшим не называть своего имени, бюст Великого Кобзаря.

Памятник 1881 года – первый в здешних местах в честь опального поэта – по распоряжению Ускова с риском для него самого был установлен. Об этом есть документальные свидетельства очевидцев. Но в советские времена оригинал бюста был утерян. Такова официальная версия. Хотя, по некоторым сведениям, когда-то он был передан в Киев, в центральный музей Т.Г.Шевченко. Знаете, как распоряжалось партийное и советское начальство в прошлом! Так или не так – вопрос для казахстанских краеведов, пока оставшийся загадкой. Да и работники музея сегодня точно не знают, куда же делся настоящий бюст Т.Г.Шевченко, отличавшийся большой точностью изображения и какой-то божественной искрой внутреннего содержания образа. Но хорошо известно другое – из музея на Украину почему-то ушла часть оригиналов живописных работ Т.Г. Шевченко. В музее в качестве реликвий остались лишь копии этих рисунков и картин. И хотя процесс взаимообогащения дружественных народов идет по встречным направлениям, вызывает тревогу то положение, когда основной музей теряет свои оригиналы, история рождения которых хорошо известна, но дальнейшая судьба может стать такой же загадочной, как и судьба первого скульптурного портрета поэта и художника.

Вместо эпилога

В ссылке Т.Г.Шевченко промучился в течение 10 лет 3 месяцев и 27 дней. Известие о смерти Николая I прозвучало для Шевченко, как гром небесный, сверкнуло, как молния, надеждой на освобождение. Но занявший престол и считавшийся либералом Александр II не смог скрыть своей ненависти к автору возмутительных и запретных поэм и стихотворений. Вся передовая общественность России боролась за освобождение опального поэта. Но на все прошения царь отвечал отказом. Последние месяцы ссылки были особенно тяжелы. «Из меня, теперь пятидесятилетнего старика, тянут жилы... – писал Т.Г.Шевченко своим друзьям в Петербург. – Спасите меня! Еще один год – и я погиб». Наконец усилия друзей помогли. Они все же спасли его. 21 июля 1857 года поэту официально сообщили, что он свободен и может покинуть форт. Больным, с измученной душой выезжал он из его мрачных ворот. Больно было даже смотреть на них и на раскаленные, кажется, достающие до сердца, камни крепости. И лишь зеленая ива, да воспоминание о сердцах простых людей, с которыми подружился на Мангышлаке, добрыми знаками оставались на угрюмом, пустынном берегу вместе с десятью годами его жизни.

 

Виктор Рубцов
г. Форт-Шевченко, Казахстан.

*     *     *


посмотреть в оригинальном оформлении

Глаза жизни

Иди туда, не зная куда

Небольшая прогулка по утреннему городу Владимиру. Нажми на ссылку внутри фотографии и найди 22 пейзажа.


Конец

http://koveco.info                              Эл.почта: koleco@inbox.ru


В избранное