За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь-ясно-голубой,
по-майскому теплый, с обворожительными утрами и задумчивыми фиолетовыми закатами.
По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности
реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Левый берег из зеленого
становится желтым, затем красновато-золотистым. На рассвете, до первых залпов
артиллерии, затянутый предрассветным прозрачным туманом, беззаботно спокойный и
широкий, с еле-еле прорисовывающимися только полосками дальних лесов, он нежен, как
акварель.
Медленно и неохотно рассеивается туман. Некоторое время держится еще застывшей
молочной пеленой над самой рекой, потом исчезает, растворившись в прозрачном утреннем
воздухе.
И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Переливисто
раскатывается эхо над непроснувшейся Волгой. Затем вторая, третья, четвертая, и, наконец,
все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады.
Так начинается день. А с ним...
Ровно в семь, бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется "рама".
Поблескивая на виражах в утренних косых лучах стеклами кабины, долго, старательно
кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым, прерывистым по звуку мотором и
медленно, точно фантастическая двухвостая рыба, уплывает к себе на запад.
Это вступление.
За ним - "певуны". "Певуны", или "музыканты" - по-нашему, "штукас" по-немецки,
красноносые, лапчатые, точно готовящиеся схватить что-то птицы. Бочком как-то, косой
цепочкой плывут они в золотистом осеннем небе среди ватных разрывов зенитных
снарядов.
Едва протерев глаза, покашливая от утренней папиросы, вылезаем мы из своих
землянок и, сощурившись, следим за первой десяткой. Она определит весь день. По ней мы
узнаем, какой у немцев по расписанию квадрат, где сегодня земля будет дрожать, как
студень, где солнца не будет видно из-за дыма и пыли, на каком участке всю ночь будут
хоронить убитых, ремонтировать поврежденные пулеметы и пушки, копать новые щели и
землянки взамен исчезнувших, стертых с лица земли.
Когда цепочка проплывает над нашей головой, мы облегченно вздыхаем, скидываем
рубашки и поливаем друг другу воду на руки из котелков.
Когда же передний, не долетев еще до нас, начинает сваливаться на правое крыло, мы
забиваемся в щели, ругаемся, смотрим на часы - господи боже мой, до вечера еще целых
четырнадцать часов! - и, скосив глаза, считаем свистящие над головой бомбы. Мы уже
знаем, что каждый из "певунов" тащит у себя под брюхом от одиннадцати до восемнадцати
штук, что сбросят их не все сразу, сделают еще два или три захода, психологически
распределяя дозы, и что в последнем заходе особенно устрашающе загудят сирены, а бомбы
сбросит только один, а может, даже и не сбросит, а только кулаком помашет.
И так будет длиться целый день, пока солнце не скроется за Мамаевым курганом. Или
нас, или соседей. Если не соседей, так нас. Если не бомбят, так лезут в атаку. Если не лезут в
атаку - бомбят.
Время от времени прилетают тяжелые "юнкерсы" и "хейнкели". Их отличают по
крыльям и моторам. У "хейнкелей" крылья закругляющиеся, у "юнкерсов" обрубленные и
моторы с фюзеляжем в одну линию, как гребешок.
Плывут высоко, углом вперед, и бомбы свои, светлые и тяжелые, роняют лениво,
вразнобой, не снисходя до пикировки. Поэтому мы их не любим - эти тяжелые "юнкерсы":
никогда не знаешь, куда уронят бомбы. И залетают всегда со стороны солнца, чтоб глаза
слепить.
Целый день звенят в воздухе "мессеры", парочками рыская над берегом. Стреляют из
пушек. Иногда сбрасывают по четыре небольшие аккуратненькие бомбочки, по две из-под
каждого крыла, или длинные, похожие на сигару, ящики с трещотками, противопехотными
гранатами. Гранаты рассыпаются, а футляр долго еще кувыркается в воздухе, а потом мы
стираем в нем белье - две половинки, совсем как корыто.
По утрам, с первыми лучами солнца, неистово гудя, проносятся над головами наши
"илюши" - штурмовики, и почти сейчас же возвращаются, продырявленные, бесхвостые,
чуть не задевая нас колесами. Возвращается половина, а то и меньше. "Мессеры" долго еще
кружатся над Волгой, а где-то далеко, за Ахтубой, чернеет печальный черный гриб горящего
самолета.
Задравши до боли в позвоночнике головы, мы следим за воздушными боями. Я никак
не могу угадать, где наши и где немцы - маленькие черненькие самолеты вертятся как
сумасшедшие высоко в поднебесье - иди разбери. Один Валега никогда не ошибается, глаз у
него острый, охотничий - на любой высоте "миг" от "мессера" отличит.
А дни стоят один другого лучше, голубые, безоблачные, самые что ни на есть летные.
Хоть бы туча появилась, хоть бы дождь когда-нибудь пошел. Мы ненавидим эти солнечные,
ясные дни, этот застывший в своей голубизне воздух. Мы мечтаем о слякоти, тучах, дожде,
об осеннем хмуром небе. Но за весь сентябрь и октябрь мы только один раз видали тучу. О
ней много говорили, подняв кверху обслюненный палец, гадали, куда она пойдет, но она,
проклятая, прошла стороной, и следующий день по-прежнему был ясный, солнечный,
жужжащий самолетами.
Один только раз, в начале октября, немцы дали нам отдых - два дня: материальную
часть, должно быть, чистили. Кроме "мессеров", самолетов не было. В эти два дня купали в
корытах бойцов и меняли белье. Потом опять началось.
Немцы рвутся к Волге. Пьяные, осатанелые, в пилотках набекрень, с засученными
рукавами. Говорят, перед нами эсэсовцы - не то "Викинг", не то "Мертвая голова", не то
что-то еще более страшное. Кричат как оглашенные, поливают нас дождем из автоматов,
откатываются, опять лезут.
Дважды они чуть не выгоняют нас из "Метиза", но танки их путаются в железном
хламе, разбросанном вокруг завода, и это нас спасает.
Так длится... кто его знает сколько... пять, шесть, семь, а может быть, и восемь дней.
И вдруг - стоп.. Тишина. Перекинулись правее - на "Красный Октябрь". Долбят его с
воздуха и с земли. А мы смотрим, высунув головы из щелей. Только щепки летят. А щепки -
это десятитонные железные балки, фермы, станки, машины, котлы. Третий день не проходит
оранжево-золотистое облако пыли над заводом. Когда дует северный ветер, все это облако
наваливается на нас, и тогда мы выгоняем всех бойцов из землянок, так как немецкой
передовой не видно, а они, сукины сыны, могут ударить под шумок.
Но в общем спокойно, только минометы работают да наша артиллерия с того берега. И
мы сидим у своих землянок, курим, ругаем немцев, войну, авиацию и тех, кто ее придумал.
"Посадил бы я этих изобретателей Райтов в соседнюю щель - интересно, что бы запели".
Потом гадаем, когда же свалится последняя труба на "Красном Октябре". Позавчера их было
шесть, вчера три, сегодня осталась одна - продырявленная, с отбитой верхушкой. Стоит себе
и не падает назло всем...
Так проходит сентябрь.
Идет октябрь.
Глава 2
Меня вызывают из "Мрамора" по телефону к "тридцать первому" - командиру полка
майору Бородину. Я его еще не видал. Он на берегу, где штаб. Во время высадки ему помяло
пушкой ногу, и на передовой он еще не бывал.
Я знаю только, что у него густой, низкий голос и немцев он почему-то называет
турками. "Держись, Керженцев, держись, - гудит он в телефон, - не давай туркам завод,
понатужься, но не давай". И я тужусь изо всех сил и держу, держу, держу. Временами и сам
не понимаю, почему еще держусь, - с каждым днем людей становится все меньше и меньше.
Но сейчас это позади. Третий день отдыхаем. Даже сапоги снимаем на ночь. Надолго
ли только?
Впрочем, чего гадать! Захватив Валегу, иду на берег.
Майор живет в крохотной, как курятник, подбитой ветром землянке. Немолодой уже, с
седыми висками, добродушно-отеческого вида. В одном сапоге и калоше на другой ноге,
пьет чай с хлебом и чесноком. Покряхтывает. Такие любят детей. И дети их любят. И
мешают им, и теребят, и заставляют раскачивать себя на коленях.
Майор внимательно слушает меня, шумно отхлебывая чай из большой раскрашенной
кружки. Здоровой ногой отодвигает стоящий рядом стул. Протягивает большую мягкую
руку.
- Вот ты какой, значит. А я почему-то думал, что большой; косая сажень. - Голос у
него вовсе не такой раскатистый и тяжелый, как в телефонной трубке. - Чаю хочешь?
Я соглашаюсь, давно не пил настоящего чая.
Ординарец приносит чайник и чашку, такую же большую и пеструю. Складным ножом
отрезает ломтик лимона. У меня даже слюнки текут. Майор подмигивает маленьким,
глубоко сидящим глазом:
- Видишь, как живем. Не то что вы на передовой. Лимончиком встречаем.
Некоторое время мы молча пьем чай, похрустывая сахаром. Потом майор
переворачивает, кружку кверху дном, кладет на нее крохотный оставшийся кусочек сахару
и, отодвинув в сторону, аккуратно сметает со стола крошки.
- Ну, так как же у тебя там? А, комбат?
- Да ничего, товарищ майор, держимся пока.
- Пока?
- Пока.
- И долго, ты думаешь, это "пока" протянется?
В голосе его появляется какая-то другая интонация, не совсем уже отеческая.
- Пока люди и боеприпасы есть, думаю, будем держаться.
- Думаю, пока... Это нехорошие слова. Не военные. Про птицу знаешь, которая думала
много?
- Про индюка, что ли?
- Вот именно, про индюка. - Он смеется уголком глаза. - Куришь? Кури. Хороший.
"Гвардейский", что ли, называется.
Он пододвигает лежащую на столе пачку и рассматривает рисунок. Под красной косой
надписью бегут красные солдаты в касках, за ними красные танки, а над головой красные
самолеты.
- Так, что ли, в атаку ходите? А?
- А мы больше отбиваем, чем ходим, товарищ майор. Майор улыбается, потом лицо
его становится вдруг серьезным и мягкие, немного вялые губы жесткими и резкими.
- Штыков сколько у тебя?
- Тридцать шесть.
- Это активных?
- Да, активных. Кроме того, связисты, связные, хозвзвод на берегу, человек шесть на
том берегу с лошадьми. Всего с полсотни наберется. Ну, еще минометчики. Человек
семьдесят всего будет.
- Тридцать шесть и семьдесят. Ловко получается. Половинка на половинку. Нехорошо.
- Нехорошо, - соглашаюсь. - Я уже хотел ту шестерку к себе взять, а лошадей
медсанбату подкинуть, да ваш помощник не разрешил - за сеном, говорит, ехать должны.
Майор грызет кончик трубки. Трубка у него большая, изогнутая, вся изгрызенная.
- Инженер по образованию? Да?
- Архитектор.
- Архитектор... Дворцы, значит, разные, музеи, театры... Так, что ли?
- Так.
- Вот и мне дворец построишь... Сапер наш - Лисагор... Ты его еще не знаешь?
Познакомлю. Один дворец построил уже было, да Чуйков, командующий, занял. Вот и живу
в этой дыре, после каждой бомбы землю из-за шиворота выколупываю. - Майор опять
улыбается, собрав морщины вокруг глаз. - Ну, -а мины и тому подобные спирали Бруно
знаешь, конечно?
- Знаю.
- Этим и будем сейчас заниматься. Придут комбаты, поговорим. А пока кури. - Он
щелчком подталкивает мне пачку. - Комбата на твое место уже запросил, да вот не шлют,
сукины сыны. А без инженера как без рук. Лисагор - парень ничего, да в чертежах и схемах
- ни бе ни ме... Бывает такое.
Где-то рвутся бомбы. Звука не слышно, только в ушах что-то неприятное давит, и
пламя в лампе тревожно мигает.
Потом приходят комбаты и другие командиры.
Совещание длится недолго, минут двадцать, не больше. Бородин говорит. Мы
слушаем, смотрим на карту.
Оказывается, участок нашей дивизии самый глубокий - километра полтора в глубину.
Левее нас узенькая полоска вдоль самого берега - 13-я гвардейская, Родимцевская. Тянется
почти до самого города, до пристаней, тоненькой, не шире двухсот метров, извилистой
ленточкой. Правее, на "Красном Октябре",39-я гвардейская и 45-я. Это им, значит, сейчас
достается. Красная линия фронта проходит как раз по белому на карте пятну завода. Правее
еще две-три дивизии, и конец. Это все. Все, что осталось на этом берегу. Пять или шесть
километров на полтора. И полтора - это еще в самом широком месте. В центре города -
немцы. Тракторного на карте нет, но где-то там, говорят, еще одна наша дивизия
прилепилась. Гороховская, кажется.
Ночью сегодня должна переправиться 92-я бригада.
Она уже дралась в Сталинграде. Сейчас возвращается после десятидневной
формировки. Место ее между нами и Родимцевым. Нам надо потесниться немного вправо и
несколько сжаться. Это неплохо.
Но с "Метизом" мне придется распрощаться. Там будет 3-й батальон. Мне попадается
участок между "Метизом" и восточным концом извилистого, как буква З, оврага, на
Мамаевом. Самый паршивый участок. Ровный и почти без траншей. Подходы все
простреливаются. Днем о связи с берегом не может быть и речи. На прежнем моем участке
подходы тоже простреливались, но там было много траншей и всяких баков и строений. Это
все-таки облегчало связь.
Да, повезло Кандиди, командиру 1-го батальона. На готовенькое садится. А мне... Кто
его знает, где и КП себе выбрать. Ничего похожего на нашу симпатичную белую будку с
подвалом нет.
Майор говорит медленно, спокойно, чуть даже ворчливо. Не выпускает трубки изо рта.
Водит большим пальцем с коротко обстриженным ногтем по карте.
- Задача простая - врыться, спутаться проволокой, обложиться минами и держаться.
Месяц, два, три, пока не скажут, что дальше делать. Понятно? Мамаев занять полностью мы
не в силах. Но то, что есть, отдавать нельзя.
Майор отрывается от карты и устремляет на меня свои маленькие, глубоко запавшие
глаза.
- У тебя труднее всего, Керженцев. Основание выступа в твоих руках. Другая сторона
- у сорок пятого полка. В этих двух местах немцы и будут рваться отрезать наш первый
батальон. И два батальона сорок пятого заодно. Они тоже на Мамаевом. А людей больше не
будет. Рассчитывайте на то, что есть. Пополнение - только заплаты. Да и что это за
пополнение - мальчишки.
Вынув изо рта трубку, он сплевывает на пол.
- У тебя стариков сколько осталось, Керженцев?
- Человек пятнадцать, не больше. Из них человек десять матросов.
- Неплохо еще. У Синицына и Кандиди и того нет. А это ваш костяк. Учтите. Зря не
гробьте. Лопаты есть?
С лопатами дело дрянь. Уезжая с формировки, дивизия не успела получить
инженерное имущество. А то, что по пути в селах взяли, ржавое, негодное, в первые же два
дня поломалось. Кирко-мотыг совсем нет. Со дня на день ждем инженерную летучку-склад,
но она застряла где-то на том берегу, и мы ковыряемся найденным среди развалин старьем.
- Обещают сегодня мины подкинуть, товарищ майор, - подымается из угла небритый
лейтенант в расстегнутой телогрейке. - Я вчера с начальником армейского склада говорил.
С тысячу противопехотных нам дадут. А противотанковые не раньше чем через неделю.
Майор машет на него рукой, - знаю, мол, садись.
- Нажимайте на окопы сейчас. Пока нет саперных лопат, выкручивайтесь
пехотинскими, ничего не поделаешь. У тебя, Синицын, больше, чем у остальных, я помню, и
участок полегче. Отдашь половину Керженцеву. Все. Да, Лисагор. - Лейтенант в телогрейке
вытягивается. - Сегодня к вечеру план оборонительных работ чтоб у меня был. А ты,
Керженцев, поможешь. Через пару деньков с тебя требовать буду.
И он встает, показывая этим, что толочься нам больше здесь незачем - и так накурили,
не продохнешь.
Глава 3
На берегу Лисагор подходит ко мне.
- Разрешите представиться, - лейтенант Лисагор, командир саперного взвода Тысяча
сто сорок седьмого стрелкового полка Сто восемьдесят четвертой стрелковой дивизии.
Голос звучный, привычный к рапортам. Приветствие по всем правилам пальцы
вместе, предплечье и ладонь в одну линию, сильный рывок вниз. Лицо несколько
потрепанное, небритое. Глаза умные, с хитрецой. Сам коренастый, крепкий. На вид - лет
тридцать.
- Строительством моим интересуетесь? Метрострой настоящий. Пятый день долбаем.
И берет меня за локоть.
Шагах в двадцати от землянки майора саперы роют туннель в крутом волжском
обрыве - длинный, метров в десять, никак не меньше. В виде буквы Т.
- Справа для майора, слева для начштаба, - объясняет Лисагор. - Три на четыре,
представляете? А там, левее, еще один - для опергруппы и комиссара. А людей всего
восемнадцать. Вместе с сержантами. И чтоб к послезавтрашнему дню готово было. Ловко?
Бойцы долбят кирками твердый, как камень, грунт. Двое долбят, двое выносят землю
ведрами, двое крепят лес. На земле стоит коптилка. Пахнет копотью, потом и сырой землей.
Лисагор садится на корточки, прислоняется спиной к деревянному креплению.
Закуривает.
- Одну такую же выкопали. Досками обшили. Пол, потолок. Фанерой стенки. Печурку
в углу поставили. Вот этот вот усач, помкомвзвода мой, все своими руками сделал - печь,
трубы. На все руки мастер. Лампу двухлитровую с зеленым абажуром достали. Майор уже
кровать намечал где ставить. А Чуйков пришел, сел на стул, спросил, сколько земли над
головой, а ее метров двенадцать, и пришлось нашему майору распрощаться с квартиркой, а
саперщикам все сначала начинать. Вот оно как на войне, товарищ лейтенант. А людей - кот
наплакал.
- А я вот тоже хотел у тебя попросить. Человек этак пять.
Лисагор настораживается.
- Зачем?
- Слыхал, что майор говорил давеча насчет мин?
- Это пускай дивизионные делают. На что они и существуют. А наше дело КП, НП. Их
сто, а нас восемнадцать. И так по целым суткам не спят. Да и мины эти, знаешь, когда
будут...
- Ты сам говорил, что тысячу предлагали.
- Говорил, говорил... Чего только не наговоришь. На то он и начальник склада, чтоб
врать. Не знаешь, что ли, их.
- Ладно. Не будем спорить. Организуй мне на завтрашнюю ночь пять человек, хоть
своих, хоть чужих, остальное меня не интересует.
Лисагор сопит, ковыряет финкой землю между ног.
- Вот всегда так - организуй, сделай, завтра к утру, сегодня к вечеру... А кем и как -
никто не спрашивает. За ночь я батальона не рожу. Видишь, спины какие у людей, хоть
выжимай.
Я встаю.
- Ну, что ж, придется майору доложить - саперы на блиндажах заняты, оборону
укреплять некем.
Лисагор тоже встает.
- Вот упорный какой... Ладно, не ходи. Пришлю людей. Да делать-то им там нечего
будет. Тебе еще недели две траншеи копать.
- Траншеи - траншеями, а мины - минами. Завтра вечером пришлю людей.
- За чем? За минами?
- Ну, а то за чем.
Лисагор ничего не отвечает. Согнувшись, вылезает из туннеля.
- Пошли на воздух, пока тихо.
Солнце слепит глаза. На берегу точно муравейник. Что-то копают, тащат, строят.
Дымят прилепившиеся к обрыву кухни. Сохнет белье - рубашки какие-то, кальсоны. Сияют
медные горы снарядов - маленьких, средних, больших, с красными, синими, желтыми
головками. Ящики с патронами. Мешки. Опять ящики. Исковерканная пушка без ствола.
Распухшая лошадиная туша, облепленная мухами. Задние ноги уже отрезаны.
Левее - полузатонувшая баржа. Одни ребра торчат. Обшивка на костры пошла. И на
них, на этих ребрах, как куры на насесте, четверо бойцов рубахи стирают. Весело смеются,
брызгаются, сверкая спинами.
А небо голубое, ослепительное, без единого облачка. И белоснежная церквушка с
зеленым остроконечным куполом выглядывает из золотеющего осинника на том берегу. Там
тоже много людей. Копошатся и ползают по совсем белому от яркого солнца пляжу. Время
от времени беззвучно распускаются белоснежные букеты минных разрывов. Потом
доносится звук. Люди разбегаются. Переждав несколько минут, опять сползаются, опять
копошатся. Небольшая шлюпка, точно водяной жучок, барахтается у берега. Течение
сильное, и ее сносит вправо. Быстро, быстро мелькают весла.
- Сейчас стрелять начнут, - говорит Лисагор и вынимает из кармана коробку из-под
зубного порошка. Скручивает цигарку.
Минуты через две недалеко от лодки взлетает белый, точно гейзер, фонтан воды.
- Вот чудаки, напрямик прут, - говорит Лисагор, аккуратно зализывая цигарку и
всыпая в нее рассыпавшуюся на ладони махорку. - Только вымотаются и немцам работу
облегчат. Плыли б по течению, прицел пришлось бы все время менять.
- По течению плыть - к фрицам попадешь, - говорит кто-то за моей спиной. Саперы,
облокотившись на лопаты, тоже следят за лодкой.
Фонтанов становится все больше и больше. Лодка неистово машет веслами.
- Плохой минометчик, - авторитетно заявляет тощий узкогрудый боец, стоящий
рядом. - Вчера с третьего раза в щепки разнес.
- Вчера и лодка в пять раз больше была, - отвечает кто-то другой хриплым, медленным
басом, - и грузу гора, еле двигалась.
Одна мина разрывается почти у самой лодки. Лодка только прыгает на волнах, и на
несколько секунд прекращается махание весел. Гребцы пригнулись, должно быть.
- А это не наша? А? Не коробковская? Часа два назад поехали.
- Может, и наша, разве разберешь. В ней тоже четыре весла.
- Коробковская давно уже на берегу сохнет. И у Коробкова не шлюпка, а плоскодонка.
Моряки из вас.
- Сейчас пулемет начнет, - спокойно говорит Лисагор, затягиваясь цигаркой и пуская
кольца. - Как пить дать застрочит.
И почти сразу же вокруг лодки появляется целая серия маленьких, иногда
сливающихся фонтанчиков.
Все вокруг умолкают. Лодка перестает махать веслами.
- Вот сволочи... - вырывается у кого-то за моей спиной, доконают-таки...
На берегу и вокруг нас почти все следят за лодкой. Весла опять начинают мелькать. Но
не четыре, а два. По-видимому, одного ранило или убило.
Шлюпка достигла уже середины реки. Сейчас она как раз против нас. Опять начинает
миномет.
- Метров пятьдесят осталось, а там уже не видно с Мамаева будет.
- Ну, нажимай, нажимай, хлопцы!
Густота разрывов достигает своего предела. Просто непонятно, как лодка еще цела.
Правда, ее сильно несет, и фонтаны все время отстают.
Кто-то на самом берегу орет во все горло:
- Давай, давай, давай!..
И машет пилоткой над головой.
И вдруг, точно по команде, фонтаны исчезают. Две или три мины хлопают еще по
воде, но лодка уже далеко от них. Бойцы расходятся, добродушно и довольно ругаясь.
Лисагор швыряет окурок.
- Вот так вот и доставляют нам еду и боеприпасы. Видал? А вы там на передовой -
давай, давай патроны...
На весь правый берег, оказывается, работает только одна переправа, 62-я - два катера с
баржами. За ночь успевают максимум по шесть ходок сделать, от силы - семь, а что это для
восьми или десяти дивизий, сидящих на этом берегу, - капля в море. Приходится
собственными средствами доставлять.
- В нашем полку целая флотилия есть, - говорит Лисагор, - пять шлюпок, три
плоскодонки и понтон. Было штук пятнадцать, да повыходили из строя. Старье. Текут. И
осколками сечет. Понтон совсем как решето. Трое моих все время сидят, конопатят. - Он
искоса поглядывает на меня. - А ты говоришь, мины ставить. Сегодня ночью еще людей в
сорок пятый посылать надо. Вчера у нас две шлюпки сперли. Эх! И надоело же все это...
Пойдем, что ли, ко мне...
Мы на четвереньках забираемся в крохотную, как собачья конура, Лисагорову
землянку.
- Видишь, как живем. Сапожник - без сапог. Сам рыл.
Косой луч солнца узенькой стрелкой вонзается в шинель, освещает закопченные
котелки, консервные банки и прикнопленную к стенке фотографию полной девицы в
берете.
Откуда-то из-под прибитого к стенке столика, вроде вагонного, появляется
четвертушка водки.
- Что ж, чокнемся по случаю знакомства, - подмигивает Лисагор.
Мы чокаемся кружкой о бутылку. Лисагор прямо из горлышка хлещет.
- А мы на передовой только один раз водку получали, - говорю я.
Лисагор ухмыляется и ладонью трет небритый подбородок.
- До передовой полтора километра, у меня склад под боком. Да и бойцов у меня
человек пять непьющих. Вообще рассчитывайся ты скорей со своим батальоном и
принимайся за инженерство. Увидишь, как заживем. Со мной не пропадешь. Майора нашего
я как облупленного знаю. С полслова понимаю. Мировой старик. Вспыльчивый иногда,
правда, но через полчаса отходит. Землянки только хорошие любит - есть такой грех. Чуть
ли не ковры ему клади. А так - жить можно. Еще будешь?
Он достает еще одну четвертушку.
- Вот закончу эти два туннеля и собственный начну делать. Куда это годится. Люди
прямо на берегу спят, а через месяц - зима. К твоему приходу увидишь, какие хоромы будут.
Пальчики оближешь..
Я смотрю на ходики, висящие на стенке, с замком вместо гири.
- Правильные?
- Правильные. Да ты не торопись, товарищ лейтенант. Успеешь еще насладиться
передовой. - Он похлопывает меня по колену. - Ты не обижаешься, что я с тобой на "ты"?
Фронтовая привычка. Я даже с Абросимовым на "ты", а он капитан. Между прочим,
-Лисагор понижает голос, наклоняется ко мне и дышит прямо в лицо, - опасный парень.
Людей не жалеет. По виду спокойный, а в деле - кипяток. Совсем голову теряет. Бурлит и
сплеча рубит. Но ты не поддавайся. Умей держать себя.
Откинувшись назад, он вытягивает ноги. Хрустит пальцами. По очереди каждым. Я
задаю несколько специальных вопросов. Он отвечает без запинки. Смеется. Два передних
зуба у него выщерблены.
- Проверяешь? Да? Ну, на этом деле я собаку съел. Кадровик все-таки. Халхин-Гол,
Финляндия... Эх, лейтенант, лейтенант, не знаешь ты еще меня. Ей-богу, переходи скорей
на берег. Увидишь, как со мной жить. Апельсин хочешь? У меня целый ящик. И печенье
есть... Все, что хочешь, есть.
Я перебиваю его:
- Сколько, ты говоришь, у тебя человек во взводе?
- У меня? Восемнадцать, я девятнадцатый. Молодец к молодцу. Плотники, столяры,
печники. Даже портной и парикмахер. А сапожник - в Москве такого не сыщешь. Вот
сапоги на мне, что скажешь? Каблучок, носок, подъемчик... загляденье. И часовщик есть.
Вот тот, с усами, сержант. И краснодеревщик.
- А с минным делом как они?
- И с минным, конечно, как ты думаешь! Но вообще это не наше дело. НП, КП - наше,
а мины хай батальон ставит. А взвод - дай бог. Не жалуюсь. Поработаешь, увидишь. Сам на
формировке отбирал. В армии такого не сыщешь. Честное слово...
Я встаю.
- Людей твоих, значит, завтра жду.
Лисагор тоже встает, слегка покачиваясь.
- Ну и упрямый же ты, лейтенант. Дались тебе эти минные поля. Свои только
подрываться будут. Ну, да ладно уж, пришлю.
- Неплохо было бы, если бы и сам заглянул.
- Это не обещаю. Не обещаю. Сам видишь, сколько работы. Туннели, лодки... Мины
вот еще сегодня получать надо. Я помкомвзвода пошлю, Гаркушу мировой парень. С
закрытыми глазами мины тебе натычет.
- Мне-то не надо, а вот первый и третий батальоны совсем без саперов...
Придерживаясь рукой за столик, Лисагор несколько секунд смотрит на меня уже
слегка осоловевшими глазами.
- Знаешь, что я тебе скажу, товарищ лейтенант, головы у комбатов есть, пускай и
думают ими. А мое дело маленькое - приказания выполнять. Тоже дети маленькие. Лягут в
оборону - сапер минируй! В наступление - сапер разминируй! В разведку - сапер вперед,
мины ищи! А ну их к черту...
- Как знаешь. Ты пока инженер. Сам решай, как лучше. Будь здоров.
- Бувай... Возьми на дорогу пару витаминчиков.
Он сует мне в карман телогрейки два холодных, шершавых, ослепительно ярких
апельсина.
- Жду, значит, на днях.
И смеется мелким, рассыпчатым смехом.
Глава 4
Ночью меняем позиции. Я тороплюсь закончить все до двенадцати, до восхода луны.
Но немцы поджигают два сарая - весь мой участок освещен, как днем. Это затягивает
переход на всю ночь. Пулемет из-под моста стреляет почти без передышки. Чувствую, что
много хлопот будет с этим пулеметом, он пересекает все мои коммуникации. К утру там
появляется еще пушка. А отвечать мне нечем, патронов еле-еле на день хватит. Так и
перебираюсь, прикрываясь ротными минометами. У восьмидесяти двух нет мин. Прошу
поддержки у нашей полковой артиллерии. Но и у них с боеприпасами туго - раза три только
за ночь стреляют.
Участок отвратительный. Перерезан высокой железнодорожной насыпью. Она
извивается вдоль подножья кургана. Заставлена вагонами. С левого фланга почти не видно
правого, только верхняя часть оврага. Окопов, траншей - никаких. Уступающие нам место
бойцы 1-го батальона ютятся по каким-то ямкам и воронкам, прикрывшись всяким
железным хламом. Вдоль оврага, по ту сторону насыпи, кое-какое подобие окопов все-таки
есть, правда без малейших признаков соединительных ходов.
Да, это не "Метиз". Там с одного конца до другого почти не согнувшись пройти
можно.
Участок сам по себе не велик для нормального батальона, каких-нибудь шестьсот
метров, но у меня всего тридцать шесть человек. Было четыреста, а стало тридцать шесть. И
насыпь эта, проклятая, разрезает участок на две неравные части - правый фланг на кургане
раза в два длиннее левого. А у меня две роты по восемнадцать человек, фактически два
отделения. Плюс два командира роты и три командира взвода. Пулеметчики и минометчики
не в счет. Вот и управляй ими всеми без ходов сообщения. Днем каждый боец превращается
в отдельную, отрезанную от всех огневую точку. Участок вдоль и поперек простреливается
немцами.
Ищу себе КП, хотя бы временное, чтобы установить телефон. Сплошные развалины,
обгорелые сараи, подвалов никаких. Выручает Валега. Находит трубу под насыпью, хорошо
замаскированную, железобетонную. Но в ней какие-то артиллеристы.
Долговязый лейтенант, с маленькой, торчащей во все стороны отдельными волосиками
бородкой, встречает меня в штыки.
- Не пущу - и все. Нас и так тут пять человек. А ты еще целый штаб тащишь.
Но я не расположен к дипломатическим переговорам. Приказываю ставить телефон,
адъютанту старшему писать донесение. Артиллеристы ругаются, не хотят сдвигать свои
ящики, говорят, что пожалуются Пожарскому, начальнику артиллерии.
- Ну и жалуйся! Располагайся, хлопцы, и все... Ни с места, пока не скажу.
Связистам больше ничего и не надо. Протянув нитку, они устраиваются прямо на
каменном полу и вызывают уже какие-то свои "незабудки" и "тюльпаны".
Харламов, адъютант старший, близорукий, потерял, конечно, самую нужную папку и
всем мешает, роясь под ногами.
- Должно быть, там забыл, на старом КП, - бормочет он себе под нос, растерянно
оглядываясь по сторонам.
Удивительная черта у этого человека - всегда и везде что-нибудь забывать. За время
нашего знакомства он успел потерять шинель, три каски и собственный бумажник. О
карандашах и ручках говорить уж нечего.
Часам к пяти приходят командиры рот.
- Ну как? - спрашиваю.
Карнаухов, командир четвертой роты вместо убитого Петрова, пожимает своими
широченными плечами.
- Растыкал пока. Пулеметы еще ничего, а бойцы... Придется день пересидеть
как-нибудь, светает уже, а ночью за лопаты браться. В таких окопах долго не продержишься.
У Карнаухова низкий, слегка глуховатый голос. Говорит, немного запинаясь. Может
быть, просто слова подбирая. А в общем, мне он нравится.
Пришел он к нам дней десять тому назад. Большой, косолапый, с густыми, сросшимися
на переносице бровями, сероглазый, с мешком за плечами. Согнувшись, протиснулся в
узенькую, низкую дверь.
Мы как раз обедали. Суп из сушеной картошки и сухари. Он отказался и попросил
воды. Выпил с аппетитом большую, чуть ли не с ведро, кружку, вытер губы, улыбнулся.
- Весь ваш запас, должно быть, выдул.
И спросил, где его рота находится.
- Да вы посидите, очухайтесь сперва.
Он опять улыбнулся, точно извиняясь, и вытер ладонью намокший, с красной
полоской от фуражки лоб.
- Целый месяц в госпитале очухивался. Три кило даже прибавил. Табаку вот на дорогу
не дали. А без табаку, сами знаете, как...
Харламов дал ему закурить. Он скрутил цигарку совершенно невероятных размеров и
стал молча курить.
Я задал несколько обычных при первом знакомстве вопросов. Он спокойно,
немногословно ответил, присев в углу на собственный мешок. Потом встал, поискал
глазами, куда бросить окурок, и, так и не найдя подходящей пепельницы, выбросил его за
дверь.
- Ну? Кто меня поведет?
Вечером я получил от него аккуратное донесение с приложением стрелковых карточек
на каждый пулемет и схемой расположения огневых средств противника.
На следующий день он отбил у немцев потерянный нами накануне участок траншей,
потеряв при этом только одного человека. Когда я вечером забрался к нему в блиндаж, не
по-фронтовому чистенький, с зеркальцем, бритвенным прибором и зубной щеткой на
полочке, он сидел и писал что-то на положенной на колени тетрадке.
- Письмо на родину, что ли?
- Нет. Так... Чепуха... - смутился и попытался встать, нагнув голову. Тетрадку он
торопливо сунул в карман.
"Должно быть, стихи", - подумал я и больше не спрашивал.
В эту же ночь его рота выкрала у немцев пулемет и шесть ящиков с патронами. Бойцы
говорили, что он сам за пулеметом ходил, но когда я его спросил, он только улыбнулся и, не
глядя в глаза, сказал, что все это выдумки, что он никогда не позволит себе этого и что
вообще командир роты за пулеметами не ходит.
Сейчас он стоит передо мной, слегка ссутулившийся, небритый. Я знаю, что ему, так
же как и мне, больше всего хочется спать. Но он еще будет, высунув кончик языка, рисовать
схему своей обороны или побежит проверять, принесли ли старшины ужин.
Фарбер, комроты пять, сидит на кончике ящика из-под патронов - усталый, как всегда
рассеянно-безразличный. Смотрит в одну точку, поблескивает толстыми стеклами очков.
Глаза от бессонницы опухли. Щеки, и без того худые, еще больше ввалились.
Я до сих пор не могу раскусить его. Впечатление такое, будто ничто на свете его не
интересует. Долговязый, сутуловатый, правое плечо выше левого, болезненно бледный, как
большинство рыжих людей, и страшно близорукий, он почти ни с кем не разговаривает. До
войны он был аспирантом математического факультета Московского университета. Узнал я
об этом из анкеты, сам он никогда не говорил.
Несколько раз я пытался завести с ним разговор о прошлом, о настоящем, о будущем,
старался расшевелить его, возбудить какими-нибудь воспоминаниями. Он рассеянно
слушает, иногда односложно отвечает, но дальше этого не идет. Все как-то проходит мимо,
обтекает его, не за что зацепиться. Я ни разу не видел его улыбающимся, я даже не знаю,
какие у него зубы.
Чувство любопытства, так же как и чувство страха, у него просто атрофировано.
Как-то, на "Метизе" еще, я застал его в одной из траншей. Он стоял, прислонившись к
брустверу, в своей короткой, до колен, солдатской шинели спиной к противнику и
рассеянно ковырял носком ботинка осыпавшуюся стенку траншеи. Две или три пули
цвякнули где-то неподалеку. Потом разорвалась мина. Он продолжал ковырять землю.
- Вы что здесь делаете, Фарбер?
Он медленно, точно нехотя, повернулся, и глаза его с бесцветными ресницами и
тяжелыми, слегка припухшими веками вопросительно остановились на мне.
- Так просто... Ничего...
- Ведь вас тут немцы в два счета ухлопают.
- Пожалуй... - спокойно согласился он и присел на корточки.
Трудно его назвать неаккуратным, он всегда выбрит, и подворотничок у него всегда
свежий, но это, по-видимому, привычка или воспитание, внешности же своей он не придает
никакого значения. Шинель на два номера меньше, хлястик под лопатками, на ногах
обмотки, пилотка с растопыренным верхом, петлиц нет.
Я сказал ему как-то:
- Вы бы пришили себе кубики, Фарбер.
Он, как всегда, удивленно посмотрел на меня.
- Для большего авторитета, что ли?
- Просто положено в армии носить знаки различия. Он молча встал и ушел. На
следующий день я заметил на воротнике его шинели два матерчатых кубика, пришитых
вкривь и вкось белыми нитками.
- Плохой у вас связной, Фарбер. С кубиками определенно не справился.
- У меня нет связного. Я сам пришивал.
- А почему нет связного?
- В роте восемнадцать человек, а не сто пятьдесят.
- Ну вот, один пускай и будет по совместительству вашим связным.
- Излишняя роскошь, пожалуй.
- Не излишняя и не роскошь. Вы - командир роты.
Он ничего не возразил, он вообще никогда не возражает и не возмущается, но
связного, по-моему, у него до сих пор нет.
Странный человек. В его обществе я всегда чувствую себя натянуто, поэтому никогда
не задерживаю его. Получил приказание и будь здоров выполняй. Он молча, рассеянно,
смотря куда-то в сторону, выслушает, кивнет головой или скажет "постараюсь" и уйдет.
Сейчас он сидит, безучастный, сгорбленный, с вылезающими из коротких рукавов
бледными, костистыми руками, барабанит пальцами по столу.
- Помните, Фарбер, - говорю я ему, - участок у вас неважный. На артиллерию
особенно не рассчитывайте. Все от пулеметов зависит. Не увлекайтесь фронтальным огнем.
Кроме трескотни, никакого толку.
Он молча кивает головой. Длинные пальцы его барабанят по столу беспрерывно,
монотонно.
На дворе, сквозь щели видно, совсем уже рассвело. Я отпускаю командиров рот. Звоню
в штаб, что передислокация окончена и приемо-сдаточные документы посылаю со связным.
Артиллеристы примирились с нашим пребыванием. Выкрикивают на другом конце
трубы какие-то свои координаты по телефону. По-видимому, скоро заговорят наши пушки.
Глава 5
Утром мы все ожидаем атаки, немцы не могли не заметить нашей ночной возни.
Против всех ожиданий, день оказывается настолько тихим, что даже обед удается притащить
с берега днем.
После круглосуточных суматох, бесконечных атак, бомбежек и артналетов трудно
даже поверить этой тишине. Все время ждешь какого-то подвоха. Но пока спокойно.
Обычная перестрелка, довольно вялая и редкая. В семь, как всегда,"рама". Вереницы
"певунов" над "Красным Октябрем"...
Валега приволакивает с Волги два ведра воды, разогревает их на примусе, потом
скребет мне спину рогожей. Вода с меня черная, как чернила. А сам я красный, и все тело
чешется. Валега смеется.
- Я вам сейчас немецкое белье дам. Шелковое. Ни за что вошь не заведется. Скользит -
не держится.
Я натягиваю тонкие лазоревые кальсоны и рубаху, бреюсь и иду к Карнаухову. Сидя
на корточках и скосив глаза в крохотный осколок зеркала, приткнутый к полуразрушенной
стенке, он скребет подбородок.
- Ну, как жизнь?
Карнаухов улыбается сквозь пену, встает.
- Так и до конца войны жить можно... Забастовал что-то фриц.
Я присаживаюсь рядом.
Кругом одни трубы. Домов нет. Черные, дымящиеся еще кое-где балки и трубы, трубы,
зловещие черные трубы на прозрачном, почти крымской чистоты, небе. Почему-то трубы
всегда сохраняются. Будто нарочно их кто-то оставляет, чтобы напомнить, что был здесь
когда-то дом, поселок, город, а сейчас вот что осталось.
Я сижу на столбе. По-видимому, это когда-то были ворота. Еще фонарь с номером
сохранился. Треугольный синий фонарь и надпись- "2 Косой пер., No 24. Дом принадлежит
Агарковой И. Н.". На куске стены, неизвестно почему сохранившейся, вывеска: "Мужский
и дамский портной Авербух. Прием заказов". Розовощекий субъект в глаженых брюках и
котелке сосредоточенно-равнодушно смотрит с высоты на меня, точно гипнотизирует. У
них всегда такой взгляд, у этих вывесочных красавцев, куда бы вы ни шли, они все время на
вас смотрят.
- А у вас тут спокойно, - говорю я.
- Это сейчас только. А вообще не очень. Я побриться только выскочил, в норе
повернуться негде, весь изрежешься.
Мучительно сморщившись, Карнаухов добривает верхнюю губу. Я подчищаю ему
затылок, и, захватив бритвенные принадлежности, мы вползаем в нору. В норе печка, стол с
подрезанными ножками, два стула. В углу связист с привязанной к голове телефонной
трубкой. Еще двое бойцов. Чадит лампа, сплющенная из артиллерийской гильзы. На стенке
- календарь с зачеркнутыми днями, список позывных, вырезанный из газеты портрет
Сталина и еще кого-то молодого, кудрявого, с открытым, симпатичным лицом.
- Это кто?
Карнаухов, перехватив мой взгляд, конфузится:
- Джек Лондон.
- Джек Лондон?
Карнаухов стоит против света, я не вижу его лица, но по просвечивающим ушам вижу,
что он покраснел.
- Почему вдруг Джек Лондон?
- Да так... Уважаю его... Вот и... Молока хотите?
- Молока? Здесь? Откуда?
- Сгущенного... Американского. Ребята достали. Я с удовольствием облизываю ложку
густого, приторно-сладкого, похожего на липовый мед молока.
- А все-таки откуда у вас этот портрет?
- Откуда? - смеется Карнаухов. - Из госпиталя, конечно. Я там всю библиотеку
перечитал. А "Мартина Идена" не успел. Ну, и... взял с собой на время.
- Вы любите Джека Лондона?
- Да. Я его несколько раз перечитывал.
- Я тоже люблю.
- А его все любят. Его нельзя не любить.
- Почему?
- Настоящий он какой-то... Его даже Ленин любил. Крупская ему читала.
- Дадите мне потом почитать?
- Ладно.
- А кого вы еще любите из писателей?
Он опять смущается.
- Я мало читал. У учительницы нашей только Лондон был, не знаю, откуда она его
взяла, знаете, в коричневых обложках, приложение. И еще какая-то чепуха -
Мельников-Печерский и еще кто-то, не помню уже, иностранный.
- Ну, это в школе. А потом?
- Потом? Потом времени не было. Я на шахте работал. В Сучане. Знаете? Около
Владивостока.
- Знаю.
- Я, пацаном когда был, в Америку совсем уже бежать собрался, золото в Клондайке
искать. Стащил двустволку у отца, сухарей набрал. Даже на норвежскую шхуну забрался.
Мы во Владивостоке тогда жили. Отец грузчиком в порту работал.
- Ну?
Карнаухов улыбается, разглядывая ногти.
- Как видите. За шиворот домой приволокли. Как щенка. Дней пять потом
отлеживался. Ручка у бати, сами понимаете.
И он опять смеется.
Потом появляется откуда-то патефон, старенький, дребезжащий, и мы больше
догадываемся, чем наслаждаемся Козловским, Давыдовой и дуэтом из "Запорожца за
Дунаем". Иголка только одна, и мы попеременно точим ее о разбитую тарелку.
- Ну, вот и все, что у меня есть, - почесывая затылок, говорит Карнаухов. - Разве что
передовую вам еще показать... Только к самым окопам сейчас не пройти. Придется отсюда,
из развалин.
Мы устраиваемся у низенькой каменной стенки. Вероятно, здесь была квартира.
Скрученная огнем железная кровать, швейная машина, мясорубка.
Впереди овраг. Он начинается чуть левее нас и тянется изгибом вверх, к самой
вершине кургана. Против нас подбитая пушка. Ствол разорван, и края его, точно у какого-то
фантастического цветка, завились локонами. Это придает пушке какой-то удивленный,
недоумевающий вид. Рядом разбитый в щепки передок.
На противоположной стороне оврага - немецкие окопы. Совсем рядом, рукой подать.
- А наших не видно, - шепчет Карнаухов, - склон мешает. Метров семьдесят от
противника по прямой. Видите, сволочи, - даже днем копают.
В одном месте действительно видно, как что-то рыжее вылетает из земли и иногда
поблескивает лопата.
- Эх, снарядов нет. Показал бы я им, как рыть у нас под носом. А я вот попытался
утром покопаться, сразу из минометов шпарить стали. И откуда у них столько боеприпасов?
Мы лежим долго, наблюдая за немцами. Пытаемся засечь их огневые точки. Они
хорошо замаскированы, и мы не сразу их находим. Два или три пулемета торчат где-то на
вершинке, похожей на горб верблюда, как раз против нас. Еще один прилепился повыше, в
овраге, и простреливает его вдоль. А один мы так и не можем найти, хотя пули его цокают
совсем рядом, около нас.
Да... Не такой представлял я себе до войны передовую. Зигзаги колючей проволоки в
три-четыре ряда, бесконечная паутина траншей, маскировочные сети, амбразуры для
стрельбы. А тут? Под самым носом нарыто что-то неопределенное, пушка подбитая и что-то
вроде бочки из-под горючего, насквозь изрешеченной пулями.
Была у меня когда-то книга - "Герои Малахова кургана". С картинками, конечно.
Четвертый бастион, какие-то там редуты, люнеты, апроши. Горы мешков с песком,
плетеные, как корзины, туры, смешные на зеленых деревянных платформах пушки с
длинными фитилями, круглые, блестящие мячики бомб с тоненькими струйками дыма.
Почти девяносто лет прошло. Танки и самолеты за это время придумали. А вот сидим
сейчас в каких-то ямочках и обороной это называем.
Сегодня же ночью начну мины ставить. Сотни три на первых порах разбросаю.
Противотанковые здесь не нужны, танк не пролезет, а вот там, за насыпью, у Фарбера...
Карнаухов лежит, насупив черные, сросшиеся, как будто случайно попавшие на
сероглазое добродушное лицо его, брови.
- А все-таки хорошая у них система огня, черт возьми. Вы посмотрите только. С того
верблюжьего горба весь третий батальон наш простреливают. Из-под моста - нам в спину. А
сверху оврага - вдоль всей передовой...
И, точно иллюстрируя его слова, как будто сговорившись, начинают стрелять все три
пулемета.
- Ох, и насолили бы мы им, забрав тот горбок. Но что сделаешь с восемнадцатью
человеками.
Карнаухов прав. Будь та высотка в наших руках, мы б и третьему батальону жизнь
облегчили, и мост парализовали, и имели бы фланкирующие первый батальон огневые
точки.
Но как это сделать?
Глава 6
Вечером я отправляю всех не занятых на передовой за минами. Хорошо, что у меня
есть повозка. В темноте на ней все-таки можно мины подвезти почти к самой насыпи.
Рискуя, конечно, но все-таки можно. А оттуда на руках не так уж трудно.
Часам к десяти у меня уже около трехсот штук. Свалены возле трубы. К этому же
времени приходят и саперы - четыре бойца и сержант, тот самый, с усами - Гаркуша.
Сидят в углу, грызут семечки, изредка перебрасываются словами. Вид усталый.
- Целый день кайлили в туннеле, а утром придем, опять за кирку. Ни спины, ни рук не
чувствуешь.
Гаркуша протягивает руку, жесткую, заскорузлую, точно рогом покрытую сплошной
мозолью.
Бойцы молча грызут семечки, сосредоточенно и серьезно, глядя немигающими глазами
в одну точку.
Когда из четвертой роты сообщают, что уже штук сто мин перетащено, Гаркуша встает.
Стряхивает с колен шелуху.
- Ну, что ж? Пойдем, пока луны нет. Кто нам покажет?
Цепляясь руками за кустарник и колючую, сухую траву, мы спускаемся к самой
передовой. Окопы отдельными щелями по два-три метра тянутся как раз посредине ската.
Какой дурак это мог придумать? Почему не расположить их метров на двадцать позади
и выше? И обстрел лучше, и сообщение легче, и немцам труднее до них добраться. А бойцы
копают. В темноте не видно, но слышно, как звякают лопаты.
- Какого лешего вы здесь копаете, Карнаухов? Ведь здесь же как на ладони...
Я невольно раздражаюсь. Это бывает всегда, когда чувствуешь, что не только другие,
но и сам виноват. Забываю даже, что здесь разговаривать можно только шепотом.
Карнаухов ничего не отвечает. Потом только узнаю, что копать начал по своей
инициативе командир взвода Сендецкий - "Замерзли бойцы, вот я и велел копать, чтоб
согрелись".
Приказываю сейчас же перевести людей выше. Пускай там окапываются. Все равно
грош цена этим щелям. А тут двух-трех бойцов как охранение оставить.
Это по моему адресу. Но я делаю вид, что не слышу. Счастье, что луны нет. Была бы -
доброй половины недосчитался бы...
Спускаемся еще ниже. Скат крутой, и твердая, начинающая уже подмерзать глина все
время сыплется из-под ног. Саперы тащат на себе по два десятка мин в мешках. Время от
времени строчит дежурный немецкий пулемет, тот самый, что вверху оврага. Но очереди
пролетают высоко, пощелкивая над головой. Разрывные.
Угодили в грязь. По-видимому, ручей - дождей давно не было. Чавкает под ногами.
Взлетает ракета. Плюхаемся лицом, руками, животом прямо в вязкую, холодную жижу.
Уголком глаза, из-под локтя слежу за медленно плывущей в черном небе ослепительно
дрожащей звездой.
- Ну, где будем?
Навалившись на меня плечом, сержант дышит мне в самое ухо. После яркого света
кругом ничего не видно. Даже лица не видно. Только теплое, пахнущее семечками дыхание.
- Как вспыхнет ракета, смотри налево... - От напряжения голос у меня слегка
дрожит. - Увидишь бочку железную. Начнешь от нее... И вправо метров на пятьдесят... В
три ряда... В шахматном... Как говорили.
Слова вылезают с трудом, и каждое из них приходится чуть ли не силой выталкивать.
Гаркуша ничего не отвечает. Отползает в сторону. Я это только слышу, но не вижу.
Через минуту опять чувствую на своем лице его дыхание.
- Товарищ лейтенант...
- Что?
- Я немножко выше возьму. А то замерзнет вода, и тогда...
Опять ракета. Гаркуша наваливается прямо на меня. Вдавливаюсь лицом в землю.
Стараюсь не дышать. Рот, нос, уши полны воды и грязи. Ракета гаснет. Я подымаю голову и
говорю:
- Хорошо.
За минное поле я уже спокоен.
Вытираю рукавом лицо.
Собачья работа все-таки саперская. Темнота, грязь, в тридцати шагах немцы, а свои
где-то там, наверху...
И каждой мине надо выкопать ямку, вложить МУВ [тип взрывателя] - трубочка такая с
пружинкой, острым, как гвоздь, бойком и капсюлем, - проверить, положить в ямку,
засыпать землей, замаскировать. И все время прислушивайся, не лезут ли немцы, и в грязь
бултыхайся, и не шевелись при каждой ракете.
Слышно, как бойцы осторожно вываливают мины из мешков.
За час они, по-моему, управятся.
А мне сейчас же на свежую память за формуляры и отчетные карточки на минные поля
браться надо. Будет у меня этой писанины каждую ночь. В трех экземплярах, да еще схему с
азимутами и привязками, и бланков вдобавок нет все сам, от руки.
Взбираюсь на гору. Два или три раза чуть не обрываюсь. Ничего не видно, хоть глаз
выколи. Все руки об кустарник колючий какой-то, в шипах, исколол.
Бойцы молча копают. Слышно только, как лопатой о землю ударяют. Кто-то совсем
рядом со мной - в темноте ничего не видно - хрипло, вполголоса, точно упрямую лошадь,
ругает твердую, как камень, землю.
- Хоть бы пару кирок на батальон дали. А то лопаты называется. Масло ими резать.
Кирки... Кирки... Где же их достать? Чего бы только я не дал за два десятка кирок!
Кажется, никогда в жизни ни о чем я так не мечтал, как сейчас о них. А сколько их в
Морозовской на станции валялось. Горы целые. И никто на них смотреть не хотел. Все
водки и масла искали.
Так и за месяц не окопаемся.
В начале первого появляется луна. Косощекая, оранжевая, выползает откуда-то со
стороны Волги. Заглядывает в овраг. Через полчаса там нельзя уже будет работать. А их
всего четверо и сто мин...
А луна ползет, ползет, становится желтой, затем белой. На все ей плевать. По-моему,
она даже быстрее обычного сегодня подымается, точно спешит куда-то или с выходом
опоздала. И как назло, немецкая сторона в тени, а наша с каждой минутой все светлее,
светлее. Последние остатки тени медленно, точно нехотя, отступая, сползают вниз, один за
другим оставляя кусты, прижимаясь ко дну.
Кто-то ищет меня. Молодой, почти детский срывающийся голос. Связной Карнаухова,
кажется.
- Лейтенанта, комбата, не видали?
- Це якого? Що з биноклем ходить? - отвечает чей-то голос откуда-то снизу, верно из
щели.
- Да нет. Не с биноклем. Комбата. Командира батальона. В пилотке синей.
- А-а. В пiлотцi синiй... Ну, так би i сказав, що в пiлотцi. А то комбат... Хiба всiх iх за
день начальникiв запамьятаеш...
- Ну так где он?
- А я не бачив, - добродушно отвечает голос. - Не було його, iй-богу, не бачив.
- Фу ты, дура какая.
- Може, Фесенко бачив... Фесенко, а Фесенко...
Я направляюсь в сторону разговора. Фесенко из другой щели так же добродушно и
неторопливо отвечает, что "якийсь тут був з начальникiв, на командира роти ще и кричав,
що не так копаемо, але куди вiн подавсь - бiс його знае...".
- Я... И не вытягивайся, ложись. Садится на корточки.
- Ну, в чем дело?
- С КП вашего звонили, чтоб шли туда срочно.
- Меня? Срочно? Кто звонил?
- Я не знаю... Полковник, что ли, какой-то. Какой полковник, откуда он взялся?
Ничего не понимаю.
- И срочно, сказали, в три минуты чтобы... Не доходя карнауховского подвала,
наталкиваюсь на Валегу. Бежит сломя голову. Запыхался.
- Полковник ждут вас. Командир дивизии, что ли... С орденом... И еще какие-то с
ним... Харламов, младший лейтенант, чего-то путают там. А они ругаются.
Вечно этот Харламов, будь он проклят. Навязался на мою шею. Адъютант старший
называется, - начальник штаба... На кухне ему, а не в штабе работать.
Немцы вдруг подымают стрельбу, и мы добрых пятнадцать минут лежим, уткнувшись
в землю носами.
Глава 7
Полковник, невысокого роста, щупленький, точно мальчик, с ввалившимися, как
будто нарочно втянутыми щеками и вертикальными, напряженными морщинами между
бровями, сидит, подперев голову рукой. Шинель с золотыми пуговицами расстегнута. Рядом
- наш майор. Между колен - палочка. Еще двое каких-то.
Харламов - навытяжку, застегнутый и подтянутый. Впервые его таким вижу. Моргает
глазами.
Прикладываю руку к козырьку. Докладываю - батальон окапывается, ставим мины.
Два больших черных глаза не мигая смотрят на меня с худого лица. Сухие, тонкие пальцы
слегка постукивают по столу.
Все молчат.
Я опускаю руку.
Пауза несколько затягивается. Слышу, как Валега учащенно дышит за моей спиной.
Черные глаза становятся вдруг меньше, суживаются, и бескровные, в ниточку, губы
как будто улыбаются.
- Вы что? Дрались с кем-нибудь? А?
Молчу.
- Дайте-ка ему зеркало. Пускай полюбуется. Кто-то подает толстый, облупившийся
осколок. С трудом узнаю себя. Кроме глаз и зубов, ничего разобрать нельзя. Руки,
телогрейка, сапоги - все в грязи.
- Ну, ладно, - смеется полковник, и смех у него неожиданно веселый и молодой. - Все
случается... Я однажды командующему округом в трусах докладывал, и ничего, сошло.
Десять суток только получил - к пустой башке руку поднес.
Улыбка исчезает, точно ее кто-то стер с лица. Черные большие глаза опять
устремляются на меня. Умные, немного усталые, с треугольными мешками.
- Ну, что ж, комбат, похвастай, что сделал за сутки? Если на передовой то же самое,
что в бумагах творится, - не завидую тебе.
- Мало сделано, товарищ полковник.
- Мало? Почему? - Глаза не мигают.
- Людей жидковато, и с инструментом плохо.
- Сколько у тебя людей?
- Активных тридцать шесть.
- А бездельников, связных и тому подобное?
- Всего около семидесяти.
- А знаешь, сколько в сорок третьем полку? По пятнадцать - двадцать человек, и
ничего - воюют.
- Я тоже воюю, товарищ полковник.
- Он "Метиз" держал, товарищ полковник, - вставляет майор. - Прошлой ночью мы
его передвинули вправо.
- А ты не защищай, Бородин. Он сейчас не на "Метизе" сидит, и немцы его не с
"Метиза" выгонять будут... - и опять ко мне: - Окопы есть?
- Копают, товарищ полковник.
- А ну, покажи.
Я не успеваю ответить. Он стоит уже в дверях и быстрыми, нервными движениями
застегивает пуговицы.
Я пытаюсь сказать, что там сильно стреляют и что, пожалуй, не стоит ему.
- А ты не учи. Сам знаю.
Бородин, тяжело опираясь на палку, тоже приподымается.
- Нечего тебе с нами ходить. Последнюю ногу потеряешь. Что я буду тогда делать.
Пошли, комбат.
Мы - я, Валега и адъютант комдива, молодой парень с невероятно круглым и плоским
лицом, - еле поспеваем за ним. Мелким, совсем не военным шагом, слегка покачиваясь, он
идет быстро и уверенно, будто не раз уже ходил здесь.
У карнауховского подвала я останавливаюсь. Полковник нетерпеливо оборачивается:
- Чего стал?
- КП ротное здесь.
- Ну и пускай здесь... Где окопы?
- Дальше. Вот за теми трубами.
- Веди!
Окопы сейчас хорошо видны - и наши и немецкие. Луна светит вовсю.
- Ложись.
Ложимся. Полковник рядом. Объясняю, где раньше были и где сейчас я рою окопы. Он
ничего не говорит. Спрашивает, где пулеметы. Показываю. Где минометы. Показываю.
Молчит, изредка сдержанно, стараясь подавить, покашливает.
- А где мины ставишь?
- Вот там, левее, в овраге.
- Прекрати. Людей назад.
Я ничего не понимаю.
- Ты слышал, что я сказал? Назад людей...
Посылаю Валегу вниз. Пускай отметят колышками правый фланг и возвращаются.
Валега беззвучно, на брюхе, сползает вниз.
Молчим. Слышно, как тяжело дышат копающие землю бойцы. Где-то за курганом
противно скрежещет "ишак" - шестиствольный миномет. Шесть красных хвостатых мин,
точно кометы, медленно проплывают над головой и с оглушительным треском рассыпаются
где-то позади, в районе мясокомбината. Воздушная волна даже до нас доходит. Полковник и
головы не подымает. Покашливает.
- Видишь его пулеметы? На сопке.
- Вижу.
- Нравятся они тебе?
- Нет.
- И мне тоже.
Пауза. Не понимаю, к чему он клонит.
- Очень они мне не нравятся, комбат. Совсем не нравятся.
Я ничего не отвечаю. Мне они тоже не нравятся. Но артиллерии-то у меня нет. Чем я
их подавлю?
- Так вот... Завтра чтоб ты был там.
- Где там?
- Там, где эти пулеметы. Ясно?
- Ясно, - отвечаю, но мне совершенно неясно, как я могу там оказаться.
Полковник легко, по-мальчишески, вскакивает, оттолкнувшись рукой от земли.
- Пошли.
Так же легко, быстро, ни за что не зацепляясь и не спотыкаясь, идет через развалины
назад. На КП закуривает толстую ароматную папиросу. "Нашу марку", по-моему,
перелистывает лежащего на столе "Мартина Идена". Заглядывает в конец. Недовольно
морщит брови.
- Дурак. Ей-богу, дурак. И, подняв глаза на меня:
- Твоя?
- Командира четвертой роты.
- Прочел?
- Времени нет, товарищ полковник.
- Прочтешь, дашь мне. Читал когда-то, да забыл. Помню только, что упорный был
парень. Конец вот только не нравится. Плохой конец. А, Бородин?
- Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом
экзамен устрою. Как по уставу. Многому нам у этого Мартина учиться надо. Упорству,
настойчивости.
Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что-то, собрав
морщины на переносице.
- Артподготовки давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто
ничего ребята, - слегка поворачивает голову в сторону майора.
- Боевые, товарищ полковник.
- Ну, так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем... Луна когда встает?
- В начале первого.
- Хорошо. Часов в пол-одиннадцатого пустим "кукурузников". Чуйков обещал мне,
если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?
- Понятно. - Тон у меня не очень уверенный.
- Никаких "ура". Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только
неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Матросы есть еще?
- Есть. Человек десять.
- Ну, тогда возьмешь.
И тонкие бесцветные губы его опять как будто улыбаются.
Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, нет, даже не с тридцатью шестью,
а максимум с двадцатью человеками смогу атаковать высоту, защищенную тремя
основными, не считая вспомогательных пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не
говорю уже о том, что захватить - это еще полдела, надо и закрепить.
Но я ничего не говорю. Стою, руки по швам, и молчу. Лучше провалиться сквозь
землю, чем...
- Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, - всяких там портных,
сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом заберешь.
Майор молча кивает головой, посасывая все время хрипящую и хлюпающую трубку.
Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы, непомерно
большие, на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего... Встает резким, коротким
движением.
Бойцы молча, тяжело дыша, усаживают раненого напротив, на другой койке. Он, как
неживой, валится на нее, обмякший, с бессильно упавшими на колени руками, с опущенной
головой. Она обмотана чем-то красным. Гимнастерка в крови.
- Назад возвращались... Увидел... из минометов начал. Кольцова убило... Следов
даже не нашли. А ему вот - челюсть.
Раненый мычит. Мотает головой. У ног его уже небольшая, круглая лужица крови.
Маруся снимает повязку. Сквозь ее мелькающие руки видны нос, глаза, щеки, лоб с
прилипшей прядью черных волос. А внизу ничего, черное и красное. Руки беспомощно
цепляются за колени, за юбку. И мычит, мычит, мычит...
- Лучший боец был, - устало говорит Гаркуша.
Пилотка с головы его свалилась и так и лежит на полу. - Пятьдесят штук сегодня
поставил. И слова не сказал...
И, немного помолчав:
- Зря, значит, все ставили?
Я ничего не отвечаю.
Раненого уводят.
Саперы, выкурив по папиросе, тоже уходят.
Я долго не могу заснуть.
Глава 8
С утра меня все раздражает почему-то. С левой ноги, должно быть, встал. Блоха
ползает в портянке, и никак ее не выгонишь. Харламов опять сводку потерял: стоит передо
мной, моргает черными, армянского типа глазами, разводит руками: "Положил в ящик, а
теперь нету..." И тухлый пшенный суп надоел - каждый день, утром и вечером. И табак
сырой, не тянется. И газет уже три дня московских нет. И людей с берега всего восемь калек
дали.
Все злит.
У Фарбера двух бойцов прямым попаданием в блиндаж убило. Говорил я ему -
перекрыть землянки рельсами, на "Метизе" их целый штабель лежит, а он вот провозился,
пока людей не потерял. Я даже кричу на него и, когда молча поворачивается и уходит,
возвращаю и заставляю повторить приказание.
Харламова отправляю на берег за какими-то формами, которые мне совсем не нужны.
Просто чтоб не болтался перед глазами.
Валюсь на койку. Чего-то голова трещит. Связист в углу читает толстую истрепанную
книгу.
- А ну, давай сюда! Нечего чтением заниматься.
Беру у него книгу. "Севастопольская страда", III том. Без начала и конца. На курево,
должно быть, пошла. Раскрываю наудачу.
"...Убыль в полках была велика, пополнения же если и были, то ничтожны, так что и
самые эти названия - полк, батальон, рота - потеряли свое привычное значение.
В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек
оставалось уже не больше тысячи; во всех полках одиннадцатой дивизии: Камчатском,
Охотском, Селингинском, Якутском, так же как и в полках 16-й - Владимирском,
Суздальском, Углицком, Казанском, - не насчитывалось уже больше, как по полторы тысячи
в каждом..."
Полторы тысячи. Тысяча. А у нас? Если у меня в батальоне восемьдесят человек, а в
полку три батальона - двести сорок. Плюс артиллеристы, химики, связисты, разведчики,
еще человек сто. Всего триста пятьдесят. Ну, четыреста. Ну, пятьсот. А комдив говорил, в
других полках еще меньше. А воюет из них сколько? Не больше трети. Что, если немцам
надоест "Красный Октябрь" долбать? Если опять на нас полезут? Бросят танки на Фарбера?
Там, правда, насыпь мешает. Но они свободно могут под мостом пройти, там, где у него
пулемет и пушка. Что я тогда буду делать? Шестнадцать человек сидят по ямочкам. Мин
никаких. Бородин говорит - через три дня будут, где-то разгружают их... Допустим, не
надуют. Еще две или даже три ночи ставить их надо. А пять дней этих жди и моли бога,
чтоб немцы паиньками сидели.
Перелистываю дальше.
"Бойчей же всех шли дела рестораторов, которые выстроили в ряд свои вместительные
палатки. Эти палатки посещали теперь, после штурма, офицеры, приезжавшие несколько
повеселиться из города, с бастиона... В гостеприимных палатках, в которых помещался и
буфет с большим выбором вин, водок, закусок, и дюжина столиков для посетителей, и даже
скрытая за буфетом кухня, пили, ели, сыпали остротами, весело хохотали..."
Скрытая за буфетом кухня. Дюжина столиков для посетителей...
Я откладываю книгу в сторону. Натягиваю шинель на уши и пытаюсь заснуть.
Возится и кряхтит в углу связист. Тикают с перебоем ходики, - Валега уже где-то
достал, - маленькие, синенькие, с самодельными стрелками из консервной банки.
Съел бы я сейчас свиную отбивную в сухариках с тоненькой, нарезанной ломтиками,
хрустящей картошкой. Последний раз я, по-моему, свиную ел... я даже не помню когда. В
Киеве, что ли? Или где-то уже в армии. Хотя нет, то не свиная была, а так просто
поджаренное мясо.
Я переворачиваюсь на другой бок. Режет глаза коптящая лампа.
В половине одиннадцатого прилетит "кукурузник". В одиннадцать я должен начать
атаку. В начале первого появится луна. Значит, в моем распоряжении будет час пятнадцать
минут. За эти час пятнадцать минут я должен спуститься в овраг, подняться по
противоположному склону, выбить немцев из траншей и закрепиться. А если "кукурузник"
опоздает? Или их будет не один, а два или три? Комдив, я хорошо помню, сказал
"кукурузники", а не "кукурузник". Вот дурак я, не спросил точно, сколько их будет.
Первый отбомбился, я полезу, а тут второй прилетит. А атаковать надо сразу же после него,
пока не очухались немцы. Надо позвонить майору, чтоб узнал точно у комдива.
Какие у него черные и пронизывающие насквозь глаза, у комдива. В них трудно долго
смотреть.
Говорят, летом, где-то под Касторной, он выводил дивизию из окружения с винтовкой
в руках в первых рядах.
Смелый, дьявол!
А по передовой как ходит... Ни пуль, ни мин, ничего для него не существует. Что это
- показное, пусть молодежь учится? Наполеон тоже, говорят, ничего не боялся. Аркольский
мост, чумные лазареты... Когда его хоронили, на теле его нашли рубцы, о которых никто
никогда не знал. Это, кажется, у Тарле я вычитал.
И что такое вообще храбрость? Я не верю тем, которые говорят, что не боятся
бомбежек. Боятся, только скрыть умеют. А другие - нет. Максимов, помню, говорил как-то:
"Людей, ничего не боящихся, нет. Все боятся. Только одни теряют голову от страха, а у
других, наоборот, все мобилизуется в такую минуту и мозг работает особенно остро и точно.
Это и есть храбрые люди".
Вот таким именно и сам Максимов был. Был... Сейчас его, вероятно, уже в живых нет.
С ним в самую страшную минуту не страшно было. Чуть-чуть побледнеет только, губы
сожмет и говорит медленнее, точно взвешивая каждое слово.
Даже во время бомбежек, - а под Харьковом, во время неудачного нашего майского
наступления, мы впервые узнали, что значит это слово, - он умел в своем штабе
поддерживать какую-то ровную, даже немного юмористическую атмосферу. Шутил,
смеялся, стихи какие-то сочинял, рассказывал забавные истории. Хороший мужик был. И
вот нет его уже. И многих нет.
Где Игорь? Ширяев? Седых? Может, тоже уже в живых нет...
Жили, учились, о чем-то мечтали - тр-рах! - все полетело - дом, семья, институт,
сопроматы, история архитектуры, Парфеноны.
Парфенон... как сейчас помню-454-438 гг. до н. э. Замкнутая колоннада периптер, 8
колонн спереди, 17 по бокам. А у Тезейона - 6 и 13... Дорический, ионический, коринфский
стили. Я больше люблю дорический. Он строже, лаконичнее.
Ордер состоит из стилобата, колонны и антаблемента. Колонна из фуста, эхина и
абака. Нет, не забыл еще. А антаблемент - архитрав, фриз, карниз. Или, наоборот, карниз и
фриз. А как эти штуки называются, что по краям? Акро... Акро... тьфу ты пропасть,
забыл-таки... Да. Акротеры.
А кто собор св. Петра строил в Риме? Первый - Браманте. Потом, кажется, Сангалло
или Рафаэль. Потом еще кто-то, еще кто-то, потом Микеланджело. Он купол сделал. А
колоннаду? Бернини, что ли.
Что за чепуха в голову лезет. Кому это нужно. Мне вот сопку нужно взять, а я о
куполе. Прилетит тонная бомба - и нету купола...
Что делать с Фарбером, если я все-таки сопку возьму? Получится разрыв. Четвертая
рота впереди, а пятая уступом назад. Прикажут, вероятно, мост взять. А может, третьему
батальону? Отрежут мост и соединятся с нами на сопке. Вот это было бы здорово.
А странно... Недавно сидел я на этом кургане с Люсей и на Волгу смотрел, на
товарный поезд внизу. И о пулемете говорили. Может, как раз с того места и стреляет сейчас
по нас пулемет.
Люся спрашивала тогда, люблю ли я Блока. Смешная девочка. Надо было спросить,
любил ли я Блока, в прошедшем времени. Да, я его любил. А сейчас я люблю покой. Больше
всего люблю покой. Чтоб меня никто не вызывал, когда я спать хочу, не приказывал...
Кто-то тянет за шинель.
- Товарищ лейтенант... Товарищ лейтенант... Из политотдела пришли, вас
спрашивают.
Выглядываю из-под полы. Двое в телогрейках, с набитыми бумагами полевыми
сумками. Поверяющие, должно быть, или представители штаба к ночной атаке.
Надо вставать.
Ходики показывают два часа. Впереди еще девять.
Глава 9
Разведчики приходят еще засветло. Тельняшки, бушлаты, бескозырки - все как
полагается. На спинах немецкие автоматы с торчащими магазинами.
Чумак козыряет - прибыли в ваше распоряжение. Глаза блестят из-под челки. С тех
пор, со дня нашей стычки, мы не встречались - его отозвали на берег.
Разговор у нас строго официальный - задача, срок, пункт отправки. Все это он и без
меня знает, и говорим мы об этом только потому, что надо об этом говорить. И вообще
больше нам не о чем с ним говорить. Он нисколько не старается это скрыть. Тон холодный,
сухой, безразличный. Глаза при встрече с моими скучающие и чуть-чуть насмешливые.
Ребята его - их трое, как и он, чубатые, расстегнутые, руки в карманы, - стоят в стороне,
поглядывают на нас, на губах окурки.
- Маскхалаты возьмете?
- Нет.
- Почему? У меня как раз четыре есть.
- Не надо.
- Водки дать?
- Мы свою пьем. Чужой не любим.
- Ну, как знаете.
- Можете за наше здоровье выпить.
- Спасибо.
- Не стоит.
И они уходят к Карнаухову. Когда я туда прихожу, их уже нет.
В подвале тесно, негде повернуться. Двое представителей политотдела. Один из
штадива. Начальник связи из полка. Это все наблюдатели. Я понимаю необходимость их
присутствия, но они меня раздражают. Курят все почти беспрерывно. Это уж всегда перед
важным заданием. Представитель штадива, капитан, записывает что-то в блокнот, слюнявя
карандаш.
- Вы продумали ход операции? - спрашивает он, подымая бесцветные глаза. У него
длинные, выдающиеся вперед зубы, налезающие на нижнюю губу.
- Да, продумал.
- Командование придает ей большое значение. Вы это знаете?
- Знаю.
- А как у вас с флангами?
- С какими флангами?
- Когда вы выдвинетесь вперед, чем вы прикроете фланги?
- Ничем. Меня будут поддерживать соседние батальоны. У меня не хватает людей. Мы
идем на риск.
- Это плохо.
- Конечно, плохо.
Он записывает что-то в блокнот.
- А какими ресурсами вы располагаете?
- Я располагаю не ресурсами, а кучкой людей. В атаку пойдет четырнадцать человек.
- Четырнадцать?
- Да. Четырнадцать. А четырнадцать на месте. Всего двадцать восемь.
- Я бы на вашем месте не так сделал... Он заглядывает в свой блокнот. Я не свожу глаз
с его зубов. Интересно, скрываются ли они когда-нибудь или всегда так торчат.
Я медленно вынимаю из кармана портсигар.
- Вот когда вы будете на моем месте, тогда и будете поступать так, как вам нравится, а
пока что разрешите мне действовать по своему усмотрению.
Он поджимает губы, насколько зубы позволяют ему это. Политотдельщики, наклонив
головы, что-то старательно записывают в свои полевые книжки. Они, славные ребята,
понимают, что вопросы сейчас неуместны, и молча занимаются своим делом.
Больше никто ничего не говорит.
Время ползет мучительно медленно. Поминутно звонят из штаба, не вернулись ли
разведчики. Капитан переключается на Карнаухова. Тот спокойно, изредка улыбаясь и
перекидываясь со мной взглядами, обстоятельно на все отвечает - чем вооружены бойцы, и
сколько у них гранат, и по скольку патронов у каждого. Адское терпение у этого человека.
А капитан все записывает.
Сейчас я, кажется, попрошу их всех уйти отсюда. Могут и на батальонном КП
посидеть. В конце концов, здесь им совершенно нечего делать. Узнали, что надо, проверили,
а за ходом боя могут и оттуда следить.
Часы показывают четверть десятого. Я начинаю нервничать. Разведчики могли бы уже
вернуться. Пришедший с передовой боец говорит, что они уже давно уползли и сейчас
ничего не слышно. Немцы бросают ракеты, стреляют, как всегда. Не похоже, чтобы их
поймали или заметили.
Я выхожу на двор.
Ночь темная-темная. Где-то далеко, за "Красным Октябрем", что-то горит. Чернеют
тонкие, точно тушью прорисованные, силуэты исковерканных ферм. На том берегу одиноко
ухает пушка - выстрелит и помолчит, выстрелит и помолчит, точно прислушивается.
Постреливают пулеметы. Взлетают ракеты. Сегодня почему-то желтые. Белые, вероятно,
кончились у немцев. Пахнет горелым деревом и керосином. В двух шагах от нас состав с
горючим, днем его хорошо видно отсюда. Все время тонкими струйками из пулевых
пробоин в цистерне сочится керосин. Бойцы бегают туда по ночам наполнять лампы.
По старой, с детства еще, привычке ищу в небе знакомые созвездия. Орион - четыре
яркие звезды и поясок из трех поменьше. И еще одна- совсем маленькая, почти незаметная.
Какая-то из них называется Бетельгейзе, не помню уже какая. Где-то должен быть
Альдебаран, но я уже забыл, где он находится.
Кто-то кладет мне руку на плечо. Я вздрагиваю.
- О чем задумался, комбат?
С трудом различаю в темноте массивную фигуру Карнаухова.
- Да так... Ни о чем. На звезды смотрю. Он ничего не отвечает. Мы стоим и смотрим,
как мигают звезды. Выползают откуда-то затерянные обычно в подвалах сознания мысли о
бесконечности, космосе, о каких-то мирах, существовавших и погибших, но до сих пор
подмигивающих нам из черного, беспредельного пространства. Звезды гаснут, зажигаются.
А мы ничего не знаем. И никто никогда не узнает, что в эту темную октябрьскую ночь
умерла звезда, прожившая миллионы лет, или родилась новая, о которой тоже через
миллионы лет узнают.
- А в Сибири уже снег, - говорит Карнаухов.
- Должно быть, - отвечаю я.
- И морозы.
- И молоко льдинами продают. Кусками. Правда?
- А во Владивостоке еще купаются.
- Там, говорят, море холодное.
- Холодное. Но все-таки купаются.
Где-то далеко-далеко, за Волгой, еле уловимо трещит "кукурузник". Не наш ли? А
разведчиков все еще нет. Прислушиваемся к приближающемуся звуку. Он идет где-то
правее. Приближается, потом удаляется. Не наш. Глухие разрывы далеко на Тракторном.
Тревожно мечутся по небу немецкие прожекторы. Расширяются, суживаются, потухают,
опять вспыхивают.
И мы стоим и смотрим на прожекторы, на извивающиеся в воздухе
красно-желто-зеленые цепочки немецких зениток, на медленно гаснущие в овраге ракеты. И
так уж привыкли мы к этому зрелищу, что, прекратись оно вдруг, нам стало бы как-то не по
себе, чего-то не хватало бы.
- Ну, как, возьмем сопку, комбат? - совсем тихо спрашивает Карнаухов.
- Возьмем, - отвечаю я.
- И по-моему, возьмем. - И он слегка сжимает мне плечо рукой.
- Вас как зовут? - спрашиваю я.
- Николаем.
- А меня Юрием.
- Юрий. У меня брат Юрий - моряк.
- Жив?
- Не знаю. В Севастополе был. На подводной лодке.
- Вероятно, жив, - почему-то говорю я.
- Вероятно, - несколько помедлив, отвечает Карнаухов, и больше мы уже не говорим.
Высоко в небе срывается звезда. Душа в другой мир ушла, говорили в старину. Мы
спускаемся вниз. В клубах табачного дыма трудно разобрать лица. Политотдельщики, сидя
на корточках, едят консервы. Начальник связи спит, прислонившись к стенке и свесив набок
голову. Капитан читает газету, пристроившись к коптилке. Увидев нас, он подымает голову.
- Без четверти десять.
- Без четверти десять...
- А разведчиков нет?
- Нет.
- Это плохо.
- Возможно.
Английской булавкой я выковыриваю фитиль. Коптилка почти не светит, воздуху не
хватает.
- Я попрошу всех, не принимающих непосредственного участия в операции,
перебраться на батальонное КП.
Глаза у капитана становятся круглыми, он откладывает газету.
- Почему?
- Потому...
- Я попрошу вас не забывать, что вы разговариваете со старшим.
- Я ничего не забываю, я прошу вас уйти отсюда. Вот и все.
- Я вам мешаю?
- Да. Мешаете.
- Чем же?
- Своим присутствием. Табаком. Видите, что здесь творится? Дохнуть нечем.
Я чувствую, что начинаю говорить глупости.
- Мое место на батальонном наблюдательном пункте. Я должен следить за вашей
работой.
- Значит, вы собираетесь все время при мне находиться?
- Да. Намерен.
- И сопку со мной атаковать будете? Несколько секунд он пристально, не мигая,
смотрит на меня. Потом демонстративно встает, аккуратно складывает газету, засовывает ее
в планшетку и, повернувшись ко мне, медленно, старательно выговаривая каждое слово,
произносит:
- Ладно. В другом месте поговорим.
И выползает в щель. По дороге цепляется сумкой за гвоздь и долго не может ее
отцепить. Политотдельщики смеются. Доедают свои консервы. Я против них ничего не
имею. Но не мог же я одного только капитана выставить. Они понимающе смеются и,
пожелав успеха, тоже уходят.
В подвале сразу становится свободнее. Можно хоть ноги протянуть и не сидеть все
время на корточках.
Я не знаю, почему я сказал капитану, что пойду на сопку. Я не собирался сам
участвовать в атаке. Еще утром с майором у нас был разговор по этому поводу. Он показал
мне передовицу в "Красной звезде" - "Место командира в бою". В ней осуждались
командиры, ведущие лично свои подразделения в атаку. Командир должен все видеть и
управлять. В первых рядах он ничего не увидит. Это, пожалуй, верно.
Но вот сейчас, в разговоре с капитаном, эта фраза о сопке вырвалась у меня как-то сама
по себе. Впрочем, кто его знает, как ночью управлять боем на расстоянии. Связь каждую
минуту может оборваться. И сиди, как крот в норе, - без глаз, без ушей.
Стрелки часов соединяются и застывают около десяти.
Опять звонят из штаба, вернулись ли разведчики. Спрашивает помощник по тылу
Коробков, оперативный дежурный. Когда он дежурит, никогда покоя нет: "Доложите
обстановочку, хватает ли семечек, не нужны ли огурчики?" Семечки это патроны (черные -
винтовочные, белые - автоматные), огурчики - мины...
Голова Чумака появляется в щели, как раз когда я отдаю трубку связисту. За Чумаком
остальные. Грязные, запыхавшиеся, с мокрыми от пота лицами. Сразу заполняют все
помещение.
Я ничего не спрашиваю. Жду.
Чумак молча, вразвалку, подходит к столу, садится на ящик. Большими глотками пьет
воду из котелка. Не торопясь вытирает губы, лоб, шею. Вынимает из кармана несколько
пачек немецких папирос в зеленых коробках. Бросает на стол.
- Закуривайте.
Всовывает в прозрачный из плексигласа мундштук сигарету с золотым обрезом.
- Можете начинать. Семафор открыт, - и, кивнув своим разведчикам: - Шабашьте. До
утра не трону.
Я спрашиваю:
- Мины есть?
- В одном только месте. Против пушки с развороченным стволом. Чуть повыше.
- Много?
- Не считал. Штук пять мы выкинули. С усиками. Противопехотные, что ли,
шрапнельные.
В руке его блестит медный немецкий взрыватель от мины с тремя торчащими кверху
проволочками. Саперы их называют усиками. Тело мины закапывается в землю, и только
усики на поверхности земли остаются. Наступишь, боек ударит в капсюль, капсюль
воспламенит порох, порох - вышибной заряд, мина подпрыгивает над землей, взрывается в
воздухе, рассеивая шрапнельные шарики во все стороны. Паршивая мина.
- Так что левее пушки не идите. А правее - метров двести прощупали ничего нет.
- А немцев много?
- Черт его знает... Как будто не очень... В блиндажах сидят. Патефон крутят.
"Катюшу" нашу...
Чумак шарит что-то по карманам.
- Стихов не пишете?
Черный глаз с золотистым ободком насмешливо смотрит на меня из-под челки.
- Нет. А что?
- Ручку хотел самопишущую подарить. Хорошая ручка. И чернила специальные, в
пузырьке.
- Нет. Не пишу.
- Жаль. А я думал, пишете. Вид у вас такой, поэтический.
И, повертев в руках красивую, с малахитовыми разводами ручку, сует ее в карман.
- Немца там одного кокнули, в охранении сидел. Звоню в штаб. Сообщаю, что
вернулись разведчики. Валега предлагает водки. Мне не очень хочется, но я все-таки
граммов сто выпиваю. Чумак иронически улыбается.
- Чтоб солдатам веселее было?
Я ничего не отвечаю. Ищу автомат. Карнаухов тоже собирается. Чумак грызет
мундштук.
- Далеко?
- Нет. Не очень.
- Если на сопку, не рекомендую. Тут уютнее. Бужу начальника связи. Он так и не
ушел. Моргает непонимающими, затянутыми еще сном глазами.
- Покомандуй здесь вместо меня, а я пошел.
- Куда?
- Туда.
- Ага...
По глазам его вижу, что ничего не понимает.
- Вместе с моим начальником штаба, Харламовым, заворачивайте. Увидите, что плохо,
открывайте огонь. Он встает и торопливо кулаками протирает глаза.
- Хорошо... Хорошо...
Я его почти не знаю, только раз на совещании у Бородина видал. Говорит, что парень
толковый. Старший лейтенант. Какие-то курсы при Академии кончил.
Валега тоже хочет идти. Но ему, пожалуй, не стоит. Он подвернул ногу и дня три уже
похрамывает.
- Как же это так... - недоумевающе смотрит он на меня маленькими, недовольными
глазками из-под круглого, выпуклого лба.
Я вставляю магазин в автомат.
- Может, покушаете на дорогу? Консервы есть. Тушенка. Вы ж и обедать-то не обедали
как следует. Я открою.
Нет. Мне есть не хочется. Когда вернусь, поем. Он все-таки всовывает мне в карман
краюху хлеба и кусок сала, завернутый в газету. Когда я в школу еще ходил, мать тоже на
ходу мне завтрак всовывала. Только тогда это была французская булочка или бублик,
разрезанный пополам и намазанный маслом.
Глава 10
"Кукурузник" опаздывает. Минут на десять. Они мне кажутся вечностью. В окопе
курить нельзя. Просто не знаешь, чем заняться. Окопчик тесный. От неудобного положения
млеют ноги. Никак не могут устроиться удобно. Рядом со мной боец, немолодой уже,
сибиряк, грызет сухарь. Сегодня вместо хлеба опять выдали сухари. При свете ракет видно,
как двигаются желваки на впалых небритых щеках.
Карнаухов на правом фланге. Здесь же командует командир взвода Сендецкий - не
очень умный, но смелый паренек. На "Метизе" он неплохо отражал немцев. Был даже
ранен, легко, правда, но в санчасть не пошел.
Сосед мой перестает хрустеть.
- Слышите?
- Что?
- Не "кукурузник" ли?
Со стороны Волги тарахтит. Очень далеко еще. Стараемся не дышать. Звук
приближается. Да. Это наш. Летит прямо на нас. Лишь бы только сюда не высыпал. Между
нами и немцами метров семьдесят - не больше. Может и в нас угодить. Говорят, они просто
руками сбрасывают мины - обыкновенные минометные мины.
Звук приближается. Назойливый, какой-то домашний, совсем не военный...
"Кукурузник", "русс-фанер"... В газетах его называют легкомоторный ночной
бомбардировщик. Точно жук большущий гудит. Есть такие монотонные ночные жуки -
гудят, гудят, и никак их не увидишь.
"Кукурузник" уже над самой головой. Делает круг, уточняет, должно быть. Немцы
начинают стрелять из-за кургана. Прожекторов нет, прожектором его не поймаешь, слишком
низко.
Сейчас сбросит...
- Ну!
Можно подумать, что он нарочно испытывает наше терпение.
Майор звонил, что прилетит только один самолет. Бомбить будет два раза. Потом
минут пять - десять покружится, чтобы дать нам возможность подползти.
"Кукурузник" делает второй круг. Мне кажется, что боец слышит, как у меня
колотится сердце. До тошноты хочется курить. Будь я один, я сел бы на корточки и закурил.
"Кукурузник" сбрасывает бомбы. Они тарахтят, как хлопушки. Немножко высоко.
Немецкие окопы ближе. Впрочем, там, кажется, пулеметы.
Еще один круг... Зажатый в зубах свисток сводит челюсти и нагоняет слюну. Такими
свистками, похожими на свирель, футбольные судьи засекают голы.
"Кукурузник" опять сбрасывает. На этот раз по самым окопам. Мы прячем головы.
Несколько осколков с характерным свистом проносятся над нашей щелью. Один долго
жужжит над нами, точно шмель. Падает совсем рядом, на бруствер, между мной и бойцом.
Он такой горячий, что его нельзя взять в руки. Маленький, зазубренный. У меня почему-то
мурашки пробегают по спине.
"Кукурузник" строчит из пулемета беглыми, короткими очередями, точно
отплевываясь.
Пора...
Даю сигнал, чуть-чуть прикрывая рукой свисток. Прислушиваюсь. Слышно, как
справа сыплются комья глины.
Возьмем или не возьмем? Нельзя не взять. Я помню глаза комдива, когда он сказал:
"Ну, тогда возьмешь".
Снимаю с шеи автомат. Ползу вниз. Минное поле остается позади. Пушка. Она в
стороне - метрах в двадцати. Левее меня еще трое бойцов. Они знают, что туда нельзя. Я их
предупредил. Я их не вижу, слышу только, как ползут.
"Кукурузник" все еще кружится. Ракет нет. Немцы боятся себя выдать. Это хорошо.
А может, он еще бомбить будет? Может, кто-нибудь напутал? Не два, а три раза...
Бывает, что напутают. Или летчик забудет. Давай-ка, мол, сброшу еще, чтоб противнику
веселее было...
Переползаю дно оврага. Цепляюсь за куст. Подымаюсь по противоположному склону.
Не напороться бы... Правда, Чумак говорил, что окопы их только за кустами начинаются.
Справа хрустят ветки - кустарник сухой. Неосторожный все-таки народ.
Ползу. Все выше и выше. Стараюсь не дышать. Зачем - не знаю. Как будто кто-нибудь
услышит мое дыхание. Прямо передо мной звезда, большая, яркая, немигающая.
Вифлеемская звезда. Я ползу прямо на нее.
И вдруг-"трах-тах-тах-тах..." над самым ухом. Я вдавливаюсь в землю. Мне кажется,
что я даже чувствую ветер от пуль. Откуда же этот пулемет взялся?
Приподымаю голову: Ничего не разберешь... Что-то темнеет... Кругом тишина. Ни
хруста, ни шороха. "Кукурузник" уже где-то за спиной. Сейчас немцы начнут передний
край освещать.
Хочется чихнуть. Изо всех сил сжимаю нос пальцами. Тру переносицу. Ползу дальше.
Кустарник уже позади. Сейчас будут окопы. Немецкие окопы. Еще пять, еще десять метров.
Ничего нет. Я ползу осторожно, щупая перед собой рукой. Немцы любят случайные мины
разбрасывать. Откуда-то, точно из-под земли, доносятся звуки фокстрота - саксофон, рояль и
еще что-то, не пойму что.
"Трах-тах-тах-тах..."
Опять пулемет. Но уже сзади. Что за чертовщина? Неужели пролез? Сдавленный крик.
Выстрел. Опять пулемет. Началось.
Я бросаю гранату наугад вперед, во что-то чернеющее. Бросаюсь рывком. Чувствую
каждую мышцу в своем теле, каждый нерв. Мелькают в темноте, точно всполохнутые
птицы, фигуры. Отдельные вскрики, глухие удары, выстрелы, матерщина сквозь зубы.
Траншея. Осыпающаяся земля. Путаются под ногами пулеметные ленты. Что-то мягкое,
теплое, липкое... Что-то вырастает перед тобой. Исчезает...
Ночной бой. Самый сложный вид боя. Бой одиночек. Боец здесь все. Власть его
неограниченна. Инициатива, смелость, инстинкт, чутье, находчивость - вот что решает
исход. Здесь нет массового, самозабвенного азарта дневной атаки. Нет чувства локтя. Нет
"ура", облегчающего, все закрывающего, возбуждающего "ура". Нет зеленых шинелей. Нет
касок и пилоток с маленькими мишенями кокард на лбу. Нет кругозора. И пути назад нет.
Неизвестно, где перед, где зад.
Конца боя не видишь, его чувствуешь. Потом трудно что-либо вспомнить. Нельзя
описать ночной бой или рассказать о нем. Наутро находишь на себе ссадины, синяки, кровь.
Но тогда ничего этого нет. Есть траншея... заворот... кто-то... удар... выстрел... гашетка
под пальцем, приклад... шаг назад, опять удар. Потом тишина.
Кто это? Свой... Где наши? Пошли. Стой!.. Наш, наш, чего орешь...
Неужели заняли сопку? Не может быть. С какой же стороны немцы? Куда они делись?
Мы с той стороны ползли. Где Карнаухов?
- Карнаухов! Карнаухов!
- А они там - впереди.
- Где?
- Там, у пулемета.
Где-то далеко впереди строчит уже наш пулемет.
Продолжение следует...
Читайте в рассылке
по понедельникам с 4 мая
Виктор Некрасов "В окопах Сталинграда"
В книгу известного писателя, фронтовика, Виктора Платоновича Некрасова (1911-1987) вошла одна из правдивейших повестей о Великой Отечественной войне «В окопах Сталинграда», получившая в 1947 г. Сталинскую премию, а затем внесенная в «черные списки», изъятая из библиотек и ставшая библиографической редкостью.
по четвергам с 30 апреля
Даниэл Киз "Цветы для Элджернона"
Тридцать лет назад это считалось фантастикой.
Тридцать лет назад это читалось как фантастика. Исследующая и расширяющая границы жанра, жадно впитывающая всевозможные новейшие веяния, примеряющая общечеловеческое лицо, отважно игнорирующая каинову печать «жанрового гетто».
Сейчас это воспринимается как одно из самых человечных произведений новейшего времени, как роман пронзительной психологической силы, как филигранное развитие темы любви и ответственности.
Не зря вышедшую уже в 90-е книгу воспоминаний Киз назвал «Элджернон и я».