Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Лев Ларский "Здравствуй, страна героев!"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 6 (974) от 2015-02-02

Рассылка 'Литературное чтиво'

 
   Лев Ларский "Здравствуй, страна героев!"

 

Часть
4
   Боец «невидимого фронта»

С детства я привык относиться к славным чекистам со священным трепетом. Они чем-то выделялись среди всех папиных друзей-военных, хотя носили такую же форму с «ромбами», портупеями и кобурами. Печать суровости лежала на их мужественных лицах, работа их была овеяна страшной тайной. Среди папиных товарищей по подполью в период гражданской войны было несколько рыцарей революции, работавших в ЧК под руководством «железного Феликса», а затем занимавших ответственные посты в НКВД.

Правда, судьба сыграла с ними злую шутку — в период нарушения ленинских норм эти люди, безжалостно каравшие врагов революции, сами превратилась в зэков ГУЛага. Но, тем не менее, их облик навсегда врезался в мою память.

Именно такими, как дядя Тарас, дядя Чернов или дядя Додя, я представлял себе и других чекистов.

Дядя Тарас особенно поражал меня своей солидностью, а также тем, что он жил в башне над зданием НКВД со стороны Лубянского проезда (рядом с теперешним магазином «Гастроном» № 40). Квартира его находилась на самой верхотуре! Пройти к ним в гости было еще сложнее, чем в Дом правительства, вооруженный красноармеец конвоировал нас с папой, будто арестантов, и сдавал дяде Тарасу под расписку. (Вряд ли мой папа тогда предполагал, что конвоиры будут приводить его в эту чекистскую обитель уже не в качестве гостя, а в качестве подследственного).

Квартира дяди Тараса очень напоминала расположенный возле Лубянки Политехнический музей. Даже в «Государстве моей бабушки» я не видел ничего подобного. Например, на кухне красовался специальный электрический шкаф, в котором хранились всякие вкусные вещи. Черная икра, семга, балык, шоколад и прочие деликатесы. И в этом шкафу в самую жаркую погоду стоял такой мороз, что вода могла замерзнуть! Или еще одно чудо: электрический патефон вместе с радио, размером с буфет. Причем, пластинки в нем, как это было только в Политехническом музее, менялись сами, без помощи людей.

Пока папа с дядей Тарасом вели серьезные разговоры о политике, я не мог оторваться от этого чуда.

Другой папин товарищ-чекист дядя Чернов тоже всегда разговаривал с папой о международном положении или о революции. Он жил в обычном доме без охраны, хотя тоже занимал высокий пост. Ему очень неудобно было ездить на своем «Бьюике» из центра к нам на шоссе Энтузиастов, и поэтому он агитировал папу перейти на работу в НКВД.

—Гриша, давай я устрою тебя научным референтом к товарищу Ягоде. Зарплата, конечно, не наркомовская, но зато квартиру получишь в центре, машину будешь иметь и все прочее,— предлагал он папе.

Слава Богу, что папа не согласился, иначе он наверняка разделил бы судьбу самого товарища Ягоды.

Мы у Черновых часто бывали, я дружил с его сынишкой, носившим странное имя Эссиля. Он рассказал мне по секрету, что в его папу стреляли враги народа, но, так или иначе, дядя Чернов поверх военной формы всегда надевал пальто и ходил в простой кепке — такая опасная у него была работа16.

Третий папин товарищ из НКВД — дядя Додя — работал не в Москве, но каждый раз, когда приезжал в командировку, обязательно заходил к нам поговорить с папой, чтобы быть в курсе мировой политики или посоветоваться с ним по семейным делам. В этой области мой папа разбирался куда слабее, чем в марксистской теории, но он папу так уважал за его ученость, что все равно хотел знать его мнение. Он хорошо знал не только папу, но и всю нашу семью, а с моей тетей в юности вместе работал в типографии. Находясь в большевистском подполье при белогвардейцах, он поручал тете кое-какие секретные задания, хотя она была беспартийная. По старой памяти, тетя называла его Додей, как когда-то в подполье. Она часто вспоминала об его отчаянной храбрости. Действительно, у дяди Доди вид был такой, что каждому становилось понятно, что это за человек. Для меня он был человеком из легенды, от которого веяло романтикой революционного подполья.

Любопытна послевоенная судьба этих людей. В период массового нарушения ленинских норм дядя Тарас был направлен на Дальний Восток инспектировать ГУЛаг, но командировка его затянулась на десять лет по той причине, что из комиссара госбезопасности он превратился в заключенного. Через десять лет он снова превратился из заключенного в чекиста и прямо в лагере получил звание полковника, но когда возвращался в Москву к семье, он умер от инфаркта, не доехав двадцати километров до столицы, возле станции Томилино.

Дядя Чернов тоже кончил трагически. Правда, это был уникальный случай: его осудили после XX съезда КПСС на пятнадцать лет за нарушение им ленинских норм. Возможно, его тоже пустили бы в расход, но было учтено, что ленинские нормы он нарушал по личному указанию товарища Сталина, занимаясь вплотную «ленинградским делом». А вот дядя Додя, действительно, оказался молодцом. В период нарушения ленинских норм ему так не хотелось угодить в ГУЛаг, что он не больше-не меньше, как скрылся в подполье, умело использовав свой опыт периода гражданской войны. Весь НКВД был поставлен на ноги, два года беглого чекиста разыскивали по всей стране, но он оказался неуловимым. Из разных городов на имя товарища Сталина шли от него письма, в которых он заверял Вождя в своей преданности и в своей полной невиновности. В конце концов, дядя Додя сам сдался «органам», надеясь, что товарищ Сталин за него заступится. Трудно гадать, как сложилась бы его судьба, если бы не грянула война и не потребовалось срочно организовать разведцентр на оккупированной врагом территории. И тогда товарищ Сталин мудро решил поручить это ответственное задание дяде Доде. И, как говорят, при этом логично заметил:

—Если этот человек обвел вокруг пальца наши органы, то фашистское гестапо он и подавно обведет.

Дядя Додя блестяще справился с заданием, стал прославленным «партизанским» командиром. Настоящее его имя широко известно — дважды Герой Советского Союза полковник Дмитрий Медведев, знаменитый писатель (правда, писали за дядю Додю два безродных космополита из «Музгиза»), лауреат Сталинской премии и прочее. Кстати, уже после смерти знаменитого партизана и писателя тетя «раскололась» и выдала страшную тайну, что она выполняла поручения дяди Доди не только в деникинском подполье, но и в сталинском, и многие письма, которые, по расчетам дяди, должны были растрогать товарища Сталина до слез, сочиняла именно она и сама же их конспиративно отправляла, почему-то чаще всего из Малаховки.


   «Рыбка ищет…»

Наш особист Скопцов был чекистом нового, военного поколения. От него я не слышал пламенных коммунистических лозунгов, он не любил рассуждать о марксизме-ленинизме и с презрением отзывался о всяких политработниках — «попах», как он их обычно называл. В своей чекистской работе все явления окружающей действительности он объяснял не марксистской диалектикой, как папины друзья, а куда проще: «Рыбка ищет, где поглубже, а человек — где получше».

За эту пословицу капитан Скопцов получил в полку прозвище «Рыбка ищет» и так его за глаза все называли.

Даже внешность капитана Скопцова совершенно не соответствовала облику настоящего чекиста, каким я его обычно представлял. Он, скорее, был похож на смазливую продавщицу, причем довольно кокетливую, краснощекую, с нежными ямочками на щечках. Должен сказать, что в личном обаянии ему отказать нельзя было. (Между прочим, в полку поговаривали, будто капитан Скопцов женщина, но работает «под мужика» по соображениям оперативного порядка.)

Вообще-то во всей нашей «Ишачиной» затруханной дивизии «Рыбка ищет», пожалуй, и впрямь выглядел «светлой» личностью. Когда он бывал на людях, улыбка не сходила с его нежного личика, и какая улыбка! Мне думается, что Джимми Картер (которого, говорят, за его улыбку и выбрали в президенты) и тот не смог бы так лучезарно улыбаться. При встречах с симпатягой-особистом я и сам не мог удержаться — так заразительна была его сияющая улыбка. Она передавалась, как зевота, и я скалился, хотя на душе у меня в этот момент скребли кошки.

Эти качества капитана Скопцова еще ярче выступали на фоне угрюмой медвежьей фигуры его зама, старшего лейтенанта Зяблика, прозванного «Немым» — от которого на людях никто не слыхал ни слова. Когда «Немой» мрачной тенью следовал за своим сияющим шефом, Колька Шумилин, наш ротный повар, обычно не выдерживал, шептал мне: «Вот муж с женой идут». Но мне было не до смеха.

С капитаном Скопцовым знакомство у нас состоялось в общем порядке, путем фильтрации через Особый отдел сразу же по прибытии нашего маршевого пополнения на Керченский плацдарм.

Ночью мы были распределены по ротам, а наутро нас опять собрали вместе, отвели на какой-то косогор к одинокой землянке и велели располагаться надолго. Было нас человек двести. В землянку вызывали по одному. Процедура затянулась до глубокой ночи. Подобно санчасти, проведшей тут же поголовный телесный осмотр на вшивость и гонорею, Особый отдел проводил осмотр наших грешных душ.

Не стану вдаваться в подробности, что такое Особый отдел. Хочу лишь посоветовать читателям послевоенного поколения: если какой-нибудь убеленный сединами ветеран будет уверять вас, что во время войны он с Особым отделом не имел ничего общего и что слал всех этих «оперов» к е… м-ри — не верьте этому «герою», ибо, как правило, сетей Особого отдела никто не миновал. Так, на «Горьковском мясокомбинате» каждый маршевик, присягнув на верность Родине и лично товарищу Сталину, давал дополнительную присягу Особому отделу и вместе с ней подписку о неразглашении. Присяга Особому отделу тоже начиналась словами: «Я, гражданин Советского Союза…» Какой же советский гражданин в военное время мог позволить себе уклониться от священной обязанности содействовать органам СМЕРШа17 в выявлении вражеских лазутчиков? (Только открытый враг мог на это пойти в порядке саморазоблачения.)

Как читателю уже известно, первым, с кем я столкнулся после своего неожиданного назначения комсоргом в маршевый эшелон, был особист, назвавшийся Лихиным.

Первым из полковых чинов, который со мной беседовал по прибытии нашего маршевого пополнения на Керченский плацдарм, оказался тоже особист — капитан Скопцов.

Когда же я на фронте после ранения угодил в «наркомздрав» — прежде чем меня осмотрели врачи, со мной обстоятельно побеседовал госпитальный регистратор (тот же особист, но в белом халате поверх формы). А если бы, к примеру, мне не повезло, и я отправился бы в «наркомзем», как павший в боях за родину,— и тогда бы «опер» не оставил меня в покое, поскольку он обязан был исходить из предположения, что я сдался в плен или дезертировал с передовой. Но продолжу рассказ о вечно сияющем капитане Скопцове.

—Мягко стелет, сука, да жестко спать!— так отзывался об обаятельном особисте Бес. Конечно, у блатного глаз был наметан на оперативных работников.

Забегая вперед, скажу, что по окончании войны капитан Скопцов «постелил» Бесу не так уж мягко: десять лет на тюремных нарах! По уголовному делу за убийство лейтенанта-пограничника на почве ревности. «Рыбка ищет» терпеливо выжидал, когда для Беса подвернется хорошая статья. Бес его недооценил и за это жестоко поплатился, думая, что не оставил улик.

Дело в том, что капитан Скопцов был в полку, пожалуй, самым азартным «махальщиком». На фронте игра в «махнем не глядя» стала повальным увлечением. Правила ее были простые. Желавшие «махнуться» должны были быстро сунуть руку в свой карман и, зажав в кулак первую попавшуюся вещицу, обменяться друг с дружкой, после чего разрешалось посмотреть: что кому досталось? В конце войны чего только не было в солдатских карманах. Один «промахал» золотые часы на сломанную зажигалку, другой — на какую-нибудь пуговицу вымахал серебряный портсигар с немецкой монограммой…

Капитану Скопцову везло. Не было случая, чтобы он «промахался».

—Ну, махнем!— предлагал он чуть ли не каждому встречному со своей обворожительной улыбкой и, как правило, за сущую безделицу получал ценный трофей. Вот ведь какой был счастливчик. Часто он вообще махался пустым кулаком или фигой (что, естественно, было против правил). Но, кроме Беса, никто не отваживался махаться с самим начальником Особого отдела кукишем.

—Чтобы я «лягавому» в лапу давал? Не было этого и никогда не будет!— категорически заявлял Бес в ответ на увещевания Мильта, считавшего, что с особистом отношения портить не стоит.

Но у блатного была своя воровская этика. Капитана Скопцова даже в глаза называл по-тюремному «гражданином начальником», а тот лишь улыбался застенчиво. Но, как я уже говорил, Бес «промахался» в своей неразумной игре с Особым отделом.

Со мной капитан Скопцов с первого же взгляда нашел общий язык, заметив шахматную доску, выпиравшую из моего рюкзака. Не знаю, чем он занимался с другими солдатами, по очереди спускавшимися в землянку, но мне он сразу же предложил сгонять партию в шахматы.

Двести человек снаружи полтора часа ждали, пока мы с ним сыграли подряд три партии: первую, к моему удивлению, я проиграл, вторую — выиграл с большим трудом, а в третьей мы согласились на ничью. Наши силы оказались примерно равными. К его явной досаде, он, видимо, привыкший к шахматным победам, так и не смог меня в дальнейшем переиграть. Капитан Скопцов стал моим шахматным врагом, как говорится, не на жизнь, а на смерть. Может быть, поэтому я и задержался так долго в саперной роте, несмотря на его постоянные угрозы отправить меня обратно в стрелки.

Наш с ним общий язык касался только шахмат. По другим вопросам, которые попутно интересовали капитана Скопцова, у нас возникли серьезные разногласия.


   Боевое крещение

Судя по поведению капитана Скопцова, можно было подумать, будто начальник нашего СМЕРШа занимается в полку чем угодно, за исключением ловли шпионов и предателей.

Однако это впечатление было обманчивым.

Во всех полковых подразделениях, начиная от штаба и кончая похоронной командой, днем и ночью кипела напряженная тайная работа бойцов «невидимого фронта».

О том, насколько успешно возглавляемая капитаном Скопцовым агентурная сеть боролась со шпионажем, могла свидетельствовать его неширокая грудь, на которой ордена росли, словно грибы после дождя. А ведь известно, что ордена так просто не давали. Боевые дела, за которые получали награды полковые разведчики, саперы, артиллеристы, сражавшиеся с врагом в открытом бою, широко пропагандировались политчастью. Репортажи о подвигах с портретами наших героев печатались в дивизионной многотиражке.

За что награждали капитана Скопцова и его подчиненных, никто в полку не знал. Дела их были совершенно секретными, не подлежали ни малейшему разглашению. Каждый, кто так или иначе соприкасался с работой Особого отдела, обязан был давать специальную подписку, что сохранит все в тайне, иначе будет привлечен к строжайшей внесудебной ответственности.

Мне тоже приходилось давать подписки о неразглашении, но, несмотря на это, я чистосердечно признаюсь в том, что сам являлся одним из бойцов «невидимого фронта» и агентом капитана Скопцова в саперной роте.

Читатель не должен страдать из-за того, что в юности меня заставляли давать всякие подписки.

Задания оперуполномоченного Особого отдела старшего лейтенанта Зяблика я выполнял еще находясь в обозе. Но с настоящей чекистской работой мне довелось соприкоснуться после того, как был в принципе решен вопрос о переводе меня из похоронно-трофейной команды в саперы.

Тогда я среди ночи был вызван к капитану Скопцову и побежал к нему с шахматами, думая, что он жаждет взять реванш за проигранную мне в прошлый раз партию. Наши турниры происходили обычно в ночное время, когда особист работал. Я же ночью ужасно хотел спать, что давало ему известное преимущество.

На этот раз «Рыбка ищет» вызвал меня по другому делу.

—Ларский, я к тебе давно присматриваюсь, хочу поручить задание. Предупреждаю: задание особо опасное, с риском для жизни. Если дрожишь за свою шкуру — лучше не берись. Оставайся в похоронной команде, там поспокойнее. Как говорится, рыбка ищет, где поглубже, а человек — где получше.

Больнее меня, пламенного советского патриота, нельзя было подковырнуть. Конечно же, я взялся за это задание, тем более, что оно действительно оказалось настолько важным, опасным и секретным, что у меня даже дух захватило…

—В саперной роте выявлен немецкий шпион, заброшенный вражеской разведкой в наши ряды,— сообщил особист.— Кто он, нам известно, но мы хотим для начала тебя проверить: сам-то ты в состоянии обнаружить врага среди наших людей? Причем так обнаружить, чтобы враг ни о чем не заподозрил. Ни в коем случае нельзя его спугнуть!

—Раз выявлен шпион, почему его сразу не арестуют?— удивился я.

—В нашем деле горячку пороть нельзя,— объяснил особист.— Семь раз отмерь, один — отрежь. Ты в саперной роте будешь человек новый, со свежим глазом, вот мы и хотим не только тебя, но и себя еще разок проверить. Шпиона ликвидировать мы всегда успеем, главное — держать его под наблюдением, чтоб установить связи.

…Итак, я прибыл в саперную роту с важным секретным поручением. Капитан Скопцов задал мне задачу потруднее иной шахматной: среди сорока человек личного состава распознать хорошо замаскировавшегося вражеского лазутчика. Справлюсь ли? Не испорчу ли все дело по неопытности? Откровенно говоря, при этой мысли сердце у меня замирало в груди.

Читатель должен принять во внимание, что в мои школьные годы детективная литература не была так распространена, как в нынешние времена, а телевидения не было и в помине. Конечно, я читал про Шерлока Холмса и Ната Пинкертона (в дореволюционном издании) и смотрел до войны кинофильмы «Партбилет», «Ошибка инженера Кочина» и некоторые другие, где фигурировали вражеские шпионы и диверсанты. Но моя детективная «подготовка» была явно недостаточна для столь важного задания, и, естественно, я очень волновался. Из сорока человек поручиться я мог только за себя.

Вспомнив Шерлока Холмса, я решил действовать его дедуктивным методом. Первым, с кем я встретился, был сам командир саперной роты капитан Семыкин — мы с ним шли от штаба в расположение роты и по пути разговорились. К моему удивлению, капитан оказался почти моим ровесником. Он с гордостью рассказывал мне о своей роте, о том, какие у него геройские ребята в саперах, что старшина у него самый лучший в полку, и поэтому ему все завидуют. «Моя рота», «мои люди» — все время говорил юный капитан, откормленный, румяный и кудрявый хлопец. Безусловно, он не мог быть вражеским лазутчиком, и я тотчас исключил его мысленно из числа подозреваемых. Но следовало исключить еще 38 подозреваемых, чтобы остался один — это и будет шпион…

Пока мы шли к Аджимушкайским каменоломням, где располагалась рота, к нам присоединилось еще два сапера. Пятнадцатилетний Жорка, он был воспитанником, «сыном полка». Второй, похожий на цыгана, с медалями на груди — ротный повар Колька Шумилин. Оба несли хлеб со склада.

Капитан сообщил мне с гордостью, что Колька — самый старый ветеран в полку, он до войны еще здесь служил!

—Раз такое дело, повар, конечно, не мог быть вражеским агентом,— подумал я.— А Жорка вообще не в счет.

Таким образом, оставалось исключить 36 человек. Я не рассчитывал обнаружить врага сразу и поэтому не смог скрыть своего замешательства, когда столкнулся с ним лицом к лицу, едва мы пришли в расположение роты. С трудом я овладел собой, стараясь не возбудить у него подозрений…У меня не было никакого сомнения в том, что это и есть он — вражеский шпион.

Дальнейшие наблюдения только подтверждали безошибочность моего вывода. Поведение его было явно шпионским, он за всеми следил: прислушивался к разговорам, всюду заглядывал, подглядывал.

Капитан Скопцов оказался прав: вражеский лазутчик действительно замаскировался здорово, пробрался каким-то образом на должность старшины и нагло хозяйничал в роте.

Судя по хвалебным отзывам о нем нашего командира, шпион сумел вкрасться к нему в доверие.

Поручая мне задание, капитан Скопцов сказал, что я свои наблюдения должен буду изложить в письменной форме, и я стал делать заметки в своем блокноте. В частности, мне показались очень подозрительными отношения шпиона с сержантом Набилиным, ротным парторгом. Они между собой без конца шушукались, Набилин скрытно передавал ему какие-то бумажки, которые он прятал в свою полевую сумку. Ординарец командира тоже сунул ему бумажку, причем старался это сделать незаметно для меня.

Когда еще один солдат что-то передал ему тайком, я встревожился уже не на шутку. Шпион не сидел сложа руки, он действовал, вел тайную работу — в этом сомнения не было.

Если капитану Скопцову все это известно, почему он не принимает мер? Почему он выжидает?

С нетерпением я ждал встречи с особистом, но он, видимо, не торопился меня вызывать. По моему мнению, тянуть с ликвидацией шпиона никак нельзя было. Написав обстоятельное донесение с фактами и выводами, я по пути в штаб дивизии, куда меня послал инженер со своим донесением, занес его в Особый отдел и передал старшему лейтенанту Зяблику, я поступить иначе не мог под грузом тяжелой ответственности (капитана Скопцова в этот момент не оказалось). Откуда мне было знать, что моя инициатива смешала все карты особисту!

Читатель вероятно, поймет мое состояние, когда после моего возвращения в роту, лазутчик вдруг отозвал меня в сторону. Я был готов ко всему, кроме того, что услышал…

—Заходил капитан Скопцов, не застал тебя. Велел сказать, чтобы ты все свои донесения отдавал мне,— заговорил он, прощупывая меня взглядом.

—Какой капитан? Какие донесения? Ничего я не знаю,— пробормотал я в полной растерянности.

—Не знаешь, так знай: я в роте не только старшина, но еще имею поручение от Особого отдела. А ты у меня будешь в подчинении. Понял? Давай свое донесение, я сам его капитану передам.

И только тут я сообразил, что вместо немецкого шпиона по ошибке нарвался на лазутчика капитана Скопцова! Почему капитан меня не предупредил сразу? Теперь мне только не хватало, чтобы этот тип узнал, за кого я его принял и стал сводить счеты.

—Передайте капитану Скопцову, что донесение я еще не написал,— соврал я первое, что пришло в голову.

—Как это, не написал? Чего же ты тогда чиркал втихую? Ты у меня дурочку не валяй, я вашу нацию наскрозь вижу!— вдруг взъелся он. (Так я познакомился с Мильтом, о котором я уже писал).

—При чем тут нация, товарищ старшина! Что вы себе позволяете!— возмутился я, готовясь было призвать на помощь своего друга детства и покровителя Карла Маркса.

—А при том… Чтобы не смел Скопцову сообщать того, чего ему знать не обязательно. Донесения ему пиши, но по-умному. Сор чтобы из избы не выносил — наш командир роты этого не любит. (Кстати, за свою двойную игру с капитаном Скопцовым старшина впоследствии здорово поплатился, был снят с должности и поставлен в строй).


   Агенты, кругом агенты...

Мильт почему-то решил, что у полкового инженера для меня работы будет не достаточно и подкинул мне еще нагрузку, назначив по совместительству помощником повара вместо Жорки, которого перевел к ездовому. Повар наш, ветеран полка Колька Шумилин, оказался ужасно разговорчивым. Он сообщил мне, что за время его службы в полку сменилось 12 командиров и 10 начальников штаба! Колька знал все их интриги с санинструкторшами, все полковые сплетни.

Когда же я закинул удочку насчет вражеских шпионов — а вдруг он что-нибудь подозревает,— Колька без всяких обиняков рубанул: не агент ли я капитана Скопцова? По правде говоря, я и сам не знал своего статуса, но врать Кольке не стал и под страшным секретом рассказал ему о своем задании.

—Не дрейфь, я тоже агент,— с подкупающей искренностью сообщил мне Колька.— А насчет шпиона — не переживай: это Скопцов тебя на пушку взял. Он новеньким всегда про шпиона заливает, чтобы следили за всеми в оба. Такая у него система,— объяснил Колька и рассказал мне всю подноготную о наших бойцах «невидимого фронта». Я узнал всех наших агентов — все они оказались пособники «шпиона»-Мильта, которых я разоблачил в своем донесении. Особо предупредил он насчет «сына полка» Жорки, который каждое услышанное слово в точности передает особисту.

После всего этого я понял, какая у капитана Скопцова была система и решил держаться от него подальше.

Не тут-то было!

Не получая новых донесений, особист, как всегда, вызвал меня ночью поиграть в шахматы, но вместо шахмат повел со мной другую игру. Я намеревался честно отказаться от поисков шпиона, мотивируя это своей неспособностью к тайной работе. Я полагал, что мое абсурдное донесение прекрасно подтверждает мою неспособность и ожидал, что «Рыбка ищет» меня поднимет на смех. Однако особист сразу же предотвратил мою рокировку, сделав «ход конем».

Капитан Скопцов неожиданно начал меня хвалить, сказав, что «дебют» у меня отличный и он ожидает дальнейших донесений в том же духе.

—Враг может пойти на хитрость, прикинуться нашим человеком, работающим по заданию Особого отдела, может просить у тебя донесения, якобы для передачи мне,— задним числом выкручивался «Рыбка ищет».— В этом случае пиши ему для отвода глаз о ком-нибудь, к примеру, возьми на прицел этого воспитанника Жорку — знаешь, шустрый такой паренек? Пусть шпион думает, что мы ему доверяем.

В общем, особист ловко пришил мне еще одно задание, подсунув своего наушника Жорку, чтобы он каждое мое слово ему передавал.

Но этот его ход я тотчас раскусил, благодаря информации полученной от Кольки. Мне стало ясно, что по-хорошему капитан Скопцов от меня не отвяжется, и я решил переменить тактику: отказываться все равно бесполезно, просто — не буду выполнять его заданий.

Так я и поступил.

От Жорки я пытался держаться подальше, но он сам прилип, словно банный лист. Все он обо мне хотел знать, прямо в душу лез: что почем в Москве, кто мой папа, сколько этажей будет во Дворце Советов, где мой папа работает и сколько получает и т. д. и т. п.

Ко всему прочему он набился мне в напарники — есть из одного котелка. Отказать мне ему было как-то неудобно: все-таки сирота, «сын полка»…

Капитан Скопцов, конечно же, мою тактику разгадал. Если в шахматах мы с ним были на равных, то в игре, в которую он меня старался втянуть, он был гроссмейстером, а я — полным пижоном. Он все предвидел на двадцать ходов вперед.

—Если мои задания не будешь выполнять — загремишь в стрелковую роту. В «наркомзем» пойдешь, прямым ходом на удобрения для колхозных полей!— начал он меня шаховать.— Я дармоедов не собираюсь держать в придурках, на передовую пошлю. Рыбка ищет, где поглубже, а человек — где получше. Сделай вывод, если ты человек…

Но «Рыбка ищет» опять со мной промахнулся, он имел дело не с обычным придурком, с которым его доктрина срабатывала без осечки, а с придурком-идеалистом. Я готов был работать не за страх, а за совесть, если бы в роте действительно были настоящие вражеские шпионы и предатели, а он хотел превратить меня в «лягавого» — как это называлось на нашем дворе…

Капитан Скопцов не отправил меня на передовую по соображениям шахматной этики: счет нашего матча был в мою пользу и он считал своим долгом отыграться.


   Теория придуризма

Моя жизнь была поставлена на шахматную доску, и, естественно, я за нее упорно боролся. Противник превосходил меня в комбинационной игре, а я его — в позиционной и дебютной теории. На мое счастье, он упорно предлагал хорошо известный мне вариант сицилианской партии и поэтому не имел успеха. Для него это, видимо, имело принципиальный характер — перед отправкой в «наркомзем» разложить меня именно в сицилианской партии. (После нашего турнира мне эта сицилианская так осточертела, что я вообще забросил шахматы.)

А тем временем комсорг полка, лейтенант Кузин, назначил меня комсоргом роты вместо выбывшего по ранению сержанта Утиашвили.

—Кто же нам должен помогать, если не партийно-комсомольский актив?— спросил меня особист, поставив мне «мат» своим вопросом.

Теперь я от его задания уклониться не мог.

Перед тем, как поведать читателю о своей деятельности в качестве бойца «невидимого фронта», я хотел бы остановиться на некоторых секретных аспектах этой важнейшей работы. Дело в том, что система капитана Скопцова — как, впрочем, и вся работа «органов» — базировалась на придурках, из числа которых и вербовалась агентура. Солдату, который шел в атаку, было наплевать на весь «невидимый фронт», а придуркам было что терять, и Особый отдел это обстоятельство использовал.

Вакантные придурочные должности он, как правило, заполнял своими людьми, подлинными патриотами, подобно рыбке, вечно ищущими, где поглубже и где получше.

Не кажется ли читателю, что этот принцип действует не только на войне, но и в мирной жизни? Не задавался ли он вопросом: почему его однокашники из какой-нибудь Костромы, которые были ни в зуб ногой ни в одном предмете, получали назначение в аспирантуру и провозглашались светилами науки? Не восклицал ли он в изумлении, переступая порог руководящей инстанции: как такого мудака могли поставить на это место? Святая наивность! На то он и невидимый фронт: кому надо, тот знает, кого куда ставить.

И если вы некомпетентны, то нечего и нос совать в эту область: «придурки — не придурки!» Лично я, как бывший боец «невидимого фронта» утверждаю: неразрывная связь между «органами» и придурками является залогом вечного существования советской социалистической демократии.

Будем откровенны, разве можно переоценить роль придурков в защите государственной безопасности СССР от происков международного сионизма? Ставлю один против ста, что советский строй будет существовать до тех пор, пока существуют придурки.

—Но как долго они смогут существовать?— возможно, полюбопытствует читатель.

Я уже указывал на досадный пробел в теории моего друга детства и покровителя Карла Маркса, который мне, к сожалению, не по силам восполнить. Современная теория Придуризма еще ждет своего создателя, имя которого прославится в веках, подобно имени основоположника бессмертного учения. Его друг и соратник Энгельс в свое время совершенно справедливо подметил, что «труд создал человека». По моему мнению, придурка тоже создал труд, титанический труд по осуществлению всемирно-исторических задач.

Можно, допустим, предположить, что придуризм — это состояние человечества в период перехода от старого мира к светлому будущему. Подобно тому, как гусеница превращается в бабочку, проходя промежуточную стадию в коконе, человек с пережитками капитализма превратится в идеальный коммунистический индивид через промежуточную стадию придурка.

Изолированный от внешнего мира паутиной «невидимого фронта» придурок в один прекрасный день вылупится на свет Божий в совершенно ангельском обличье. С недописанным доносом в одной руке и недопитой поллитровкой в другой — для передачи в музейные фонды — он устремится именно туда, куда Великий Вождь и Учитель указывал ему пальцем с заоблачных высот непостроенного Дворца Советов18.

Откровенно говоря, с такой-то высоты не хочется спускаться к столь неприятной теме, как мое негласное сотрудничество с Особым отделом.

Поэтому по пути я позволю себе затронуть еще один философский вопрос, по которому Великие Маркс и Энгельс в свое время не высказались, а исполняющие теперь их обязанности товарищи Суслов и Пономарев тоже молчат, словно в рот воды набрали.

Допустим, что коммунизм можно построить. Требуется только материально-техническая база, КГБ и придурки.

Но тогда возникает законный вопрос: как собираются строить коммунизм страны Восточной Азии, где материально-техническая база отсутствует, а есть только придурки и КГБ, или в странах черной Африки, где придурков просто-напросто поедают? Вот мне и думается, что объяснить такой парадокс без разработки теории Придуризма невозможно.

Итак, перехожу к теме, которая покажет меня читателю не с лучшей стороны. Возможно, некоторые с презрением отвернуться или даже станут бросать в меня камнями, но я хочу поглядеть, как они сами повели бы себя на моем месте. Если выкладывать все начистоту, то скажу, что еще до того, как капитан Скопцов подцепил меня на крючок со «шпионом», я уже выполнил задание старшего лейтенанта Зяблика («Немого»). Он был оперуполномоченным по тылам и хозяйственной части, а сам капитан Скопцов занимался спецподразделениями: разведчиками, саперами, связистами, артиллеристами и т. п. В каждом стрелковом батальоне тоже был свой опер. Таким образом, обоз относился к «Немому», и он у нас время от времени появлялся.

Когда я теперь смотрю бесконечные телевизионные серии с приевшимися уже Коджаком, Старским, Хатчем и прочими теледетективами, я иной раз мысленно представляю: какой фурор произвела бы зловещая фигура нашего обозного оперa, появись он на мировом телеэкране! Я имею в виду не его мрачную внешность. В этом увальне с медвежьей походкой ни один человек не заподозрил бы поистине дьявольской хитрости. Уверен, что по этой части «Немой» заткнул бы за пояс любого Коджака.

Итак, звали его «Немым», но в том, что он все-таки немного говорит, я убедился вскоре после того, как был назначен пасти ишаков. Он ко мне подошел и, постояв, наверное, целый час молча, наконец, произнес: «Ешак, он и есть шак» и ушел, но затем вернулся и спросил: «Говорят, они тебя слухают?»

Не подозревая подвоха, я постарался продемонстрировать свои способности в области дрессировки. Он опять ушел и снова вернулся.

—Чтобы орали, им можешь приказать?— спросил он.

Я ответил, что смогу, это, мол, не так уж сложно и рассказал ему про уголок Дурова в Москве, куда меня няня часто водила в детстве.

Опять «Немой» ушел и снова вернулся.

—А ну, покажь. Пущай орут!— приказал он.

Я начал подражать ишачиному крику, пытаясь спровоцировать Хунхуза на ответ. Хунхуз в стаде был запевалой, но тут даже своим единственным ухом не повел.

Наверно, раз десять «Немой» уходил и возвращался туда-сюда, я уже сам был не рад, что нахвастался ему, будто могу заставить ишаков кричать. Он вцепился в меня медвежьей хваткой и стал допытываться: где я был при исполнении государственного гимна, когда заорали ишаки? Мог ли кто-либо другой из обоза приказать им это сделать в злонамеренных целях? Поскольку я пел в хоре, мое алиби было несомненным.

—Продолжай следственный эксперимент!— распорядился «Немой». Дал мне под расписку свои карманные часы и велел записывать, когда именно ишаки орут и откликаются ли на мой крик.

Пару дней я без успеха кричал по-ишачиному, вконец сорвав себе голос. Только потом я понял, в чем тут секрет: ишаки орали в определенные часы19, словно петухи! Если заорать в их время, то они откликались.

Мои записи (вместе со своими часами) «Немой» у меня забрал, взяв с меня подписку о неразглашении и предупредив почему-то, чтобы я о наших с ним делах даже его начальнику капитану Скопцову не проговорился.


   Система капитана Скопцова

Отдел капитана Скопцова именовался «Особым», но работа его строилась на тех же принципах, что и работа всех отделов и служб, включая инженерную службу, при которой я состоял в придурках. В первую очередь, она имела определенный объем, каковой должен был выполняться «по валу», то есть в общем и целом.

Если шпионов не было, план «по валу» всегда можно было вытянуть за счет количества выжимаемых из агентуры донесений и за счет объема писанины. Поэтому система капитана Скопцова и базировалась, главным образом, на придурках, околачивавшихся в тылах. Но как тогда эти придурки могли бесперебойно поставлять информацию, если они были оторваны от боевого состава? Да очень просто: они писали донесения друг на друга!

За все время моего пребывания на фронте я только однажды видел, как поймали настоящего шпиона, причем Особый отдел в этом случае очень здорово опростоволосился.

Тогда из-за ссоры со старшиной я был изгнан из ротного хозяйства и поставлен в строй, что мне дало возможность на некоторое время выскользнуть из системы.

…Итак, мы рыли блиндаж для командира полка, а шпион к нам подошел и попросил закурить. Потом он спросил: не знаем ли мы, где находится такая-то часть? Он сказал, что выписался из госпиталя и вот, мол, разыскивает своих. Это был пожилой солдат, судя по виду, из хозяйственных придурков. Ему посоветовали обратиться в штаб. С вечера, когда саперная рота заступила в полковой наряд, мне достался пост у штаба. Особый отдел размещался там же, и, стоя на посту, я через полуоткрытую дверь видел, что происходило у особистов. Какой-то лысый человек стоял, растопырив руки, в одних кальсонах — я было вначале подумал, что его на вшивость проверяют. Потом я узнал в нем того самого, как выяснилось, шпиона, который искал своих.

Вокруг него суетились все наши особисты и еще несколько приехавших из дивизии на «Виллисе». Прощупывали каждую складку одежды, буханку черного хлеба разрезали на кусочки… Потом его провели мимо меня со связанными руками и увезли на «Виллисе».

Подробности этого дела сообщил мне на следующий день всезнающий Колька, хотя его и близко не было около штаба. Самое интересное то, что шпион сам пришел в руки к особистам, ничего не подозревая, он попался на глаза старшему лейтенанту Зяблику, который его сразу же распознал, но не подал вида. Зяблик доложил капитану Скопцову, а тот в свою очередь, позвонил в дивизию. После этого ни о чем не подозревающего шпиона завели в комнату Особого отдела, где и арестовали. В шинели у него нашли власовские листовки, и он во всем сознался. Когда же его повезли на «Виллисе» в Особый отдел дивизии, он где-то на повороте в лесу сиганул из машины и дал стрекача в одних кальсонах, со связанными руками… Особисты открыли пальбу, искали, но его и след простыл.

Тем не менее поимка шпиона была нашим особистам засчитана, и они получили по медали «За отвагу».

Однако вражеские шпионы и лазутчики попадались не на каждом шагу, но придурочная система всегда обеспечивала капитану Скопцову выполнение плана «по валу». Если агенты писали друг на друга, это совсем не означало, что система полностью работала вхолостую. Особый отдел держал под подозрением всех и каждого, в том числе и свою агентуру. В нашей роте, например, среди агентов был выявлен предатель. Он был арестован на основании моих донесений. Как это произошло, я сейчас и расскажу.

Когда я был подключен в «систему», капитан Скопцов дал мне задание наблюдать за ординарцем полкового инженера Щербинским. (Как сообщил мне Колька, Щербинский прежде долгое время был ординарцем самого капитана Скопцова, а теперь все ему сообщал о своем непосредственном начальнике — полковом инженере Полежаеве). По возрасту он годился мне в отцы. Я долго не мог понять, что же мне нужно сообщать о нем. Но особист давил: «Где „работа“, комсорг? Опять хандришь? Смотри, рыбка ищет, где глубже».

Излюбленной темой разговоров на фронте были воспоминания о довоенной жизни. Один, к примеру, рассказывал, как резал поросят на Октябрьскую, другой, как уделал Нюрку на Пасху, третий, как жена ему мариновала огурчики под чекушку…— в нашей роте все жили интенсивной духовной жизнью.

Щербинский донимал меня нескончаемыми воспоминаниями о своем дореволюционном детстве: как он остался круглым сиротой, как его взяла на воспитание богатая вдова, которую он стал употреблять с четырнадцати лет. И вот я решил эту романтическую историю, включая вдову изложить капитану Скопцову.

К моему удивлению, особист эту клюкву проглотил с одобрением.

«Повесть» о детстве Щербинского я не закончил в связи с тем, что меня перевели из придурков в строй, о чем я уже упоминал. Через какое-то время его тоже поставили в строй, но меня уже его дореволюционное прошлое не интересовало.

Однажды получилось так, что нас вдвоем отправили на задание, правда, не на передовую, а в тылы. В условленном месте мы должны были встретить приданных нашей роте дивизионных саперов и показать им дорогу на наш участок. Просидели мы с ним до самого утра где-то в поле у часовни, но никто так и не пришел, и наутро вернулись к своим.

Ночью между нами, двумя бойцами «невидимого фронта», был разговор: «Давай, Ларский, уйдем к е… матери. Война скоро кончится, где-нибудь перекантуемся… Если в роту не вернемся — подумают, что убили»,— предложил Щербинский.

Но я уже был стреляный воробей и тут же решил, что это провокация. Либо капитан Скопцов его подговорил, либо Мильт, который жаждет свести со мной счеты.

—Ты что, рехнулся?!— возмутился я.— Дезертировать предлагаешь?

—Вот, ты сразу, дезертировать. Пристроимся к хозчасти, пересидим,— стал он выкручиваться. Но под конец все-таки предупредил, чтобы я капитану Скопцову — ни слова. Свидетелей не было, и капитан ему поверит больше, чем мне.

Я подумал: «Как бы не так! Я не сообщу, а ты меня и продашь…» И чтобы себя застраховать, я все выложил капитану Скопцову, с которым отношения у меня стали более чем прохладными. Но оказалось, что бывший ординарец начальника Особого отдела, его правая рука, его агент и вправду намеревался дезертировать, но передумал и решил отправиться в «наркомздрав». Он прострелил сам себе руку, не подозревая, что на основании моего донесения за ним уже давно следит «сын полка» Жорка.


   Пролетарский интернационализм и солдатские штаны

Теперь я расскажу историю о том, как капитан Скопцов «купил» меня на пролетарском интернационализме.

Это произошло вскоре после моего разговора с парторгом роты насчет наших грабежей среди освобождаемого от фашистского ига населения (я уже упоминал о споре между особистом и капитаном Семыкиным, самонадеянно заявившим, что его люди никогда его не продадут). Единственно, кто знал об этом споре, был, конечно, Колька Шумилин, он мне потом обо всем рассказал.

Дело было так. Однажды особист меня вызвал поиграть в шахматы и, когда партия перешла в эндшпиль, начал разговор.

—Сердце обливается кровью от того, что творится. Разве этому нас учили Маркс, Энгельс, Ленин и товарищ Сталин? Как будут нас вспоминать в тех странах, которые мы освобождаем от фашистов? Грабим, мародерствуем, насилуем… Что по этому поводу думаешь, Ларский?

Капитан Скопцов подцепил меня под самую душу, и я ему выложил все, что у меня на душе накипело. Я уже знал, что с «Рыбкой ищет» надо держать ухо востро, но когда речь шла о пролетарском интернационализме, мне было на все это наплевать. Тут «Рыбка ищет» меня и купил.

—Насчет безобразий на фронте и ограбления трудящихся полностью с тобой согласен,— сказал он, выслушав мой пламенный монолог.— Но почему о своей саперной роте умолчал? Разве у нас с тобой нету фактов мародерства и грабежа?

Рассказать ему об этом — означало бы подписать себе смертный приговор. Бывший уголовник Бес не остановился бы ни перед чем, если бы узнал, кто его продал…

«Рыбка ищет» как будто прочитал мои мысли.

—Разглагольствовать мы умеем, а как до дела доходит — мы в кусты, шкуру свою спасаем. Если бы наши отцы так поступали, и революции бы не было, и трудящиеся в нашей советской стране до сих пор бы стонали под гнетом буржуазии.

Прежде я никогда не слышал от особиста подобных речей. Лучше бы он меня по-матерному выругал!

Кровь бросилась мне в лицо, я вспомнил папу, дядю Марка и его маузер. Я, сын революционера, испугался какого-то уголовника?!

—Будут факты, товарищ капитан!— пообещал я, хотя внутри у меня все при этом похолодело.

—Завтра принеси в письменной форме в три часа дня,— закруглился капитан Скопцов.

И тут, наверно, он поторопился объявить командиру роты о своем успехе. Не прошло и дня еще до того, как я должен был прийти с фактами к особисту, как ко мне подошел Мильт и сказал:

—Кто продал-то, ты, небось? Кроме тебя некому, я вашу нацию наскрозь вижу!

Мне было все равно, я уже свыкся с мыслью, что долго не проживу, но зато погибну не как придурок, а как борец за пролетарский интернационализм.

В назначенное время я явился к капитану Скопцову с бумажкой в кармане, на которой были записаны несколько фактов мародерства и бандитизма в нашей роте. Он усадил меня почему-то посреди комнаты на табуретке, а сам сел за стол. Сзади него расположился «Немой» — это меня несколько удивило, обычно он при наших беседах не присутствовал.

В нескольких метрах от меня, за занавеской, стояла кровать. И вот я сквозь очки рассмотрел, что из-под занавески высовывается что-то блестящее. Это был сапог со шпорой, а во всем нашем гвардейском полку в шпорах щеголяли только два человека: ветфельдшер Мохов и командир саперной роты капитан Семыкин. Я сразу догадался, что именно он спрятался за занавеской, но не подал вида.

Необычность обстановки меня насторожила, я стал подозревать что-то неладное. Зачем спрятался ротный?

—Значит, вы, боец Ларский, заявляете о фактах мародерства в саперной роте?— необычно громким голосом спросил «Рыбка ищет».— Давайте их сюда!

Он протянул руку за фактами, но тут я сообразил, что разыгрывается какая-то комедия, не имеющая никакого отношения к пролетарскому интернационализму, поэтому погибать мне не стоит.

И я тоже стал комедию ломать.

—Какие факты, товарищ капитан? Никаких фактов у меня нету.

«Рыбка ищет» аж побелел, от меня такого фортеля он не ожидал.

—Ты что, шуточки решил со мной шутить?! О чем мы вчера говорили?

—Мы говорили вообще о пролетарском интернационализме…

—Я тебе, б…дь, покажу пролетарский интернационализм!— заорал «Рыбка ищет».— Я тебе…

Пока он бушевал, я смотрел, как трясется занавеска, из-под которой торчал сапог. Командир роты, торжествуя, видимо, умирал со смеху, зажав рот.

В свою очередь «Рыбка ищет» пообещал, что мне этот номер просто так не пройдет и отпустил меня.

По-иному отреагировал на происшедшее капитан Семыкин: «Что-то я гляжу, Ларский у нас плохо обмундирован,— сказал он старшине.— Выдай ему новый комплект!»

Так я променял пролетарский интернационализм на солдатские штаны и гимнастерку. С Карлом Марксом, моим другом детства и покровителем, у нас отношения с тех пор стали портиться.


   Как я стал вором

После трагического ЧП, унесшего в братскую могилу получившего майорское звание юного Семыкина, Кольку и еще нескольких старых саперов из нашей роты, капитан Скопцов свою угрозу осуществил.

Конечно, если бы Семыкин, которому я был нужен, здравствовал, меня бы в стрелковую роту не перевели.

Новый полковой инженер капитан Брянский с особистом отношений портить не захотел и отдал меня без всякого сопротивления.

В полку меня уже все знали, так что не успел я появиться во 2-ом стрелковом батальоне, как меня сразу же назначили ротным писарем. И снова я столкнулся с Особым отделом в лице батальонного опера лейтенанта Забрудного, между прочим, моего старого знакомого.

Когда я прибыл в полк, Забрудный был ротным придурком и тоже ходил в писарях. Потом он заболел поносом и надолго выбыл в медсанбат, кантовался в дивизионных тылах, затем попал на какие-то курсы особистов и возвратился в полк младшим лейтенантом.

Этот ухарь был явным антисемитом, и ничего хорошего эта встреча не предвещала. Писарей в ротах не было, и ему пришлось смириться с моей кандидатурой. Он меня всегда донимал очками, утверждал, что я симулянт, только придуриваюсь, а на самом деле все прекрасно вижу.

—Я вашего брата знаю!— говорил он всегда, подобно Мильту. (Кстати, Забрудный был казак, но с Кубани.)

В стрелковой роте доверенным лицом Особого отдела являлся писарь, через которого опер держал связь со своими людьми. Теперь пришлось работать в системе лейтенанта Забрудного, а она ни в какое сравнение с системой капитана Скопцова не шла.

Забрудный, в основном, пьянствовал, с писарей он требовал не донесений, а водку, в первую очередь, но Скопцов почему-то к нему благоволил.

Старшиной роты оказался сержант Волков, который отсидел 5 лет за групповое изнасилование. Он, конечно, тоже оказался агентом Особого отдела, и мы с ним договорились друг дружку не продавать Забрудному.

Ротному писарю-каптенармусу не столько приходилось заниматься писаниной, сколько хозяйственными вопросами, боеснабжением и оружием. И тут запросто можно было загреметь в штрафную роту. Потери личного состава в боях были очень высокими. Оружие, числившееся за убитыми и ранеными, кровь из носу нужно было возвращать на полковой склад, а его всегда не доставало, потому что его бросали, где попало.

Старшины и писаря подбирали его, где только могли — и на передовой и в тылах.

Но в нашей роте дефицита не было. Моему старшине пригодился тюремный опыт, он просто-напросто оружие воровал там, где оно плохо лежало. А что было делать?

Мне тоже в этих операциях приходилось участвовать. Мы уезжали обычно на ротной повозке в тылы, подальше от передовой — там ротозеев было больше. Однажды, например, у артиллерийской батареи все винтовки сперли. Пока старшина заговаривал зубы артиллеристам — наш ездовой охапками перетаскивал их оружие в повозку, а я в это время стоял «на шухере».

Но не только мой старшина был такой хитрый. Воровство оружия приняло столь массовый размах, что по армии вышел приказ: оружие сдавать на склады только в соответствии с номерами, которые записаны в ротных ведомостях.

Но мой старшина и тут нашел выход — на складе у него были свои ребята. Он их взял на «водочное довольствие», и в благодарность они засчитывали ему оружие с чужими номерами.

Вскоре, когда мы уже были в Силезии, из-за больших потерь и нехватки офицерского состава наш батальон переформировали. Из трех рот сделали две, и меня перевели во вторую роту. Я тут был и за писаря и за старшину, но с работой справлялся — в роте всего-то насчитывалась треть людей.

И вот как-то у меня образовалась большая недостача оружия. Ночью, при переходе батальона на другой участок, присланный к нам новый командир роты не сориентировался в обстановке и приказал окопаться спиной к противнику. Когда на рассвете немцы открыли огонь, половина роты полегла, остальные отступили и окопались на новом месте. Оружие погибших — в том числе ручной пулемет — оказалось брошенным на ничейной полосе, и, разумеется, никто не хотел за ним лезть. Лейтенант был в полной растерянности от случившегося, оставшиеся солдаты его приказаний не выполняли. Он мне сказал: «Тебе оружие сдавать, ты и лезь за ним…»

Что мне оставалось делать? На следующую ночь перестрелки не было, и я пополз к оставленной позиции, ориентируясь по зареву пожара где-то в наших тылах. Действуя наощупь, я собрал винтовки, а ручной пулемет нащупать никак не мог. Долго я ползал по передовой, как крот, измучился вконец. Несколько раз возвращался обратно, потом опять лез — пока не наткнулся на этот проклятый пулемет. Я его уволок осторожно, чтобы противник не услышал шума, потом перенес на повозку и, ни о чем не подозревая, свез на склад артснабжения.

Наутро меня разбудил посыльный лейтенанта Забрудного. У него я застал старшину Волкова и начальника артсклада. Все втроем они набросились на меня: ах ты, е… твою мать, умнее всех хочешь быть, у своих начал уводить…

Оказывается, пулемет-то был из роты Волкова! Как это получилось, я и сам не знаю. Видимо, я отклонился в сторону, когда полз, а пулеметчик в этот момент заснул. Поднялся переполох — решили, что немцы пулемет утащили. Утром Волков приезжает на склад сдавать оружие и надо же — видит свой пропавший пулемет.

Мои объяснения Забрудный поднял на смех.

—Целый год симулировал, обдуривал всех: «не вижу». А как пулеметы с передовой воровать — видит лучше всех!

Они составили акт, но я отказался его подписать.

—Все равно ты у меня не открутишься, в штрафную все равно упеку,— злорадствовал Забрудный.— Я всегда капитану Скопцову говорил, что ты придуриваешься с этими очками, а он не верил. Кто прав оказался?

Но в штрафную меня так и не упекли. В батальоне уже почти не оставалось народа. Каждый солдат был на счету. Приказано было всех уцелевших объединить в одну роту. Старшиной оставили Волкова, а меня направили в строй, вторым номером к злополучному пулемету, который я сослепу украл.

А Волков меня продал оперу, нарушив наш уговор.

—Ты лягавый!— сказал я ему.— Раз такое дело, я про тебя тоже все расскажу. Ты же по-настоящему оружие воровал.

—Я не лягавый, я тебя продал законно — ответил он.— Мы уговаривались, когда были в одной роте, а потом у каждого стал свой интерес, когда по разным ротам разошлись…

Он действовал по Закону двора. Моя угроза его лишь рассмешила:

—Не позабудь рассказать, что сам участие принимал. На шухере-то кто стоял?

На передовой я пробыл всего два дня, на третий — меня ранило. К этому времени от нашей роты, вернее батальона, осталось тринадцать солдат, один станковый пулемет и один ручной. Никакого начальства над нами не было, ни офицеров, ни сержантов. Когда лейтенант был тяжело ранен, он приказал пока командовать мне.

А какой я был ночью командир, когда сам ходил на привязи за своим первым номером. В саперной роте мне сплели специальный поводок из бикфордова шнура; одним концом я цеплял его за свой ремень, другим — за ремень напарника, являвшегося моим поводырем.

Ранило меня ночью на другой стороне Одера, который мы днем форсировали по взорванному мосту. Нас накрыло минометным огнем, я закричал: «Вперед! Бегом!» — чтобы выйти из-под обстрела.

В этот момент вспыхнул взрыв, совсем рядом. Первый номер с пулеметом упал и потянул меня за собой. Поводыря убило, а я вначале даже нe почувствовал, что ранен, но когда от него отцепился, то из-за сильной боли даже не смог бежать следом за своими. Я понял, что ранен в живот. Стал обдумывать, как мне быть. Если ждать тут до утра, я могу отдать концы.

Спасение пришло, как с неба. Вдруг послышался шум мотора и приглушенные голоса. Это оказались заблудившиеся артиллеристы с противотанковой пушкой, они совсем было заехали к немцам, хорошо, что я предупредил. Меня подобрали в машину и завезли в какой-то медсанбат чужой дивизии. Из медсанбата перевезли в армейский госпиталь, в город Бяла Бельска.

И вот, спустя несколько дней после победы, я радостно шел в свою часть, стоявшую под Прагой. Я во что бы то ни стало хотел, выйдя из госпиталя, вернуться в свою родную «Ишачиную дивизию», с которой прошел боевой путь от Керченского плацдарма до Одера.

Я шел, мечтая о скорой демобилизации, возвращении в Москву и о поступлении в институт. А навстречу мне скакал на лошади оперуполномоченный Особого отдела, теперь уже старший лейтенант Забрудный, в новой шинели и хромовых сапогах.

Он очень удивился.

—А, беглец! Сам решил явиться? Это хорошо, это зачтется тебе…— как-то странно он приветствовал меня.

Я оторопел.

—Я не беглец! Иду из госпиталя после ранения. У меня все справки есть.

—А ну, покажи!— приказал Забрудный.

Я сдуру отдал ему все справки и больше их не видел.

—Е…ть я хотел твои справки! Ты с передовой дезертировал! И через санчасть не проходил! Я сейчас на блядоход еду. Мне с тобой заниматься недосуг. Явишься к комбату и доложишь, что я приказал тебя взять под стражу до утра!— орал он.— С пулеметом у тебя было недоразумение? И теперь тоже? Теперь ты, пархатый, у меня не отвертишься…

Он пришпорил лошадь и ускакал.

Безусловно, какая-то невидимая сила помогала мне выпутываться из бесчисленных неприятностей. Я даже сам этому удивлялся. Но в первый раз я подумал, что Бог, наверное, есть, когда на следующий день по всей дивизии стало известно о возмутительном ЧП со старшим лейтенантом Забрудным из Особого отдела.

Произошло следующее.

Вечером командир дивизии гвардии генерал-майор Колдубов, герой Советского Союза, проезжая на машине в штаб, чуть не сбил чью-то лошадь, плохо привязанную к крыльцу. Возмущенный генерал вошел в дом вместе со своим ординарцем выяснить, кому лошадь принадлежит. Принадлежала она старшему лейтенанту Забрудному, которого генерал слегка потревожил в кровати. Опер, разгоряченный любовью, отвесил всеми уважаемому генералу оплеуху.

Эта, Богом посланная оплеуха, и спасла меня от новых неприятностей со стороны Особого отдела. Забрудного тогда же скрутили и наломали ему бока. Был трибунал, и вначале ему дали семь лет. Но Особый отдел своего выгородил. Дело было пересмотрено, и Забрудному оставили только разжалование.

Часть
5
   Бледная спирахета - оружие врага

Как читателю известно, будучи ранен в стрелковой роте, я попал в медсанбат, а затем в армейский госпиталь, стоявший в городе Бяла Вельска, неподалеку от границы между Польшей и Чехословакией.

Признаюсь честно: чего я больше всего боялся на фронте, так это госпиталя. Не столько вражеские пули и снаряды меня пугали, сколько операционный стол и хирург в белом халате со скальпелем в руках. Еще я ужасно боялся, что если меня контузит, то в госпитале через меня будут пропускать электрический ток — об этом я еще наслышался в запасном полку. Я заранее дал себе клятву: ни за что не попадать в госпиталь с контузией, лучше умереть! В детстве я, как-то решив попробовать, какого вкуса электричество, лизнул штепсельную розетку — вкус этот мне запомнился на всю жизнь.

Во время боев в Карпатах меня и вправду контузило. Вместо того, чтобы отправиться в госпиталь и пройти лечение, я отлеживался две недели в ротной хозячейке под телегой, а потом два года заикался.

За геройский патриотический подвиг меня наградили орденом Славы III степени, а он давался не каждому (разумеется, об истинной причине своего героизма я умолчал).

Мильт, мечтавший о такой награде, был уязвлен в самых лучших чувствах.

—Ваша нация у казачества славу увела!— ни более ни менее — заявил мне этот старый конокрад, будто «наша нация» «увела» его кобылу.

Как я ни боялся госпиталя, но все же, когда меня ранило в живот, я там оказался. Если бы осколок попал куда-нибудь в руку или в ногу, я, может быть, опять побоялся бы пойти в госпиталь и за свой «патриотизм» получил бы орден Славы II степени. Мильт такого удара, наверно, не пережил бы.

Но теперь вопрос стоял о жизни или смерти, а помирать мне очень не хотелось в мои двадцать лет да и обидно было как-то отправляться в «наркомзем», когда победа уже не за горами. Откуда я мог знать, что ранение не опасное? Это выяснилось только в госпитале, когда сделали рентген.

В медсанбате же никакого рентгена не делали, там действовали на глазок. Раненых клали на операционные столы и «обрабатывали» по конвейерной системе, как в разделочном цеху мясокомбината.

Ну и натерпелся же я страху!

Случайно санитары положили меня на последний стол. Попади я куда-нибудь в середку, скальпель хирурга автоматически обработал бы меня в общем потоке.

С замиранием сердца я наблюдал, как он, кромсая направо и налево, приближался ко мне. Но на последнего раненого у него не хватило сил, выдохся. Тяжело дыша и обливаясь потом, как загнанная лошадь, хирург отшвырнул нож и пошел отдыхать, спихнув меня в госпиталь, где я находился всего месяц и был выписан в выздоравливающий батальон.

Таким образом, в ремонтно-починочном цехе войны я прошел лишь текущий ремонт, а не капитальный, длившийся месяцы, а то и годы.

Мне думается, что для читателя не представляет большого интереса описание палаты, где я лежал, и всяких медицинских процедур,— тем более, что на эту тему написаны целые романы и поставлены кинофильмы.

В своих мемуарах я коснусь малоосвещенных в литературе сторон «наркомздрава». Я полагаю, что без придурков «наркомздрав», как таковой, немыслим, причем не только в годы войны, но и в мирные дни.

Не успели меня принести в приемный покой госпиталя, как какой-то человек в белом халате с криком: «Лева! Родной!» бросился ко мне. С большим трудом я узнал в нем «дракона» Ваську, бывшего своего командира отделения, с которым мы вместе ехали на фронт из «Горьковского мясокомбината».

Васька так разжирел на госпитальных харчах, что сам на себя стал не похож. По его словам, он уже год кантуется в госпитале, живет, как у Христа за пазухой, лучше, чем в санатории. Числится слесарем-водопроводчиком и начальству сапоги тачает. На врачихе женился!

Васька тут же распорядился положить меня без всякой очереди в самую лучшую палату на самое лучшее место…

Но меня ожидал еще один сюрприз: ко мне в палату заявился… Сашка! Оказывается, он здесь кантуется с тех пор, как его ранило. Конечно, он не помнил, как я его поил водой, но ко мне он отнесся, словно родной, будто никогда не гонял меня, как собаку.

Старшинские погоны Сашка опять сменил на солдатские, но зато в госпитале он был далеко не последним лицом — начальником хлеборезки. Сашка заверил меня, что в его власти не выписывать меня из госпиталя сколько угодно, с начальством, мол, он вместе выпивает и гоняет в преферанс, у него здесь все свои. Так мы опять собрались втроем.

Как-то в нашей «Ишачиной дивизии» была объявлена тотальная мобилизация, и некоторых придурков, под горячую руку, загребли на передовую. Даже одного из своих ординарцев генерал отправил на передовую, чтобы показать пример всему начальству. Все эти придурки попали в стрелковую роту, где я был писарем, и в первом же бою выбыли в «наркомздрав». Многих из них я тоже повстречал в госпитале в добром здравии. Кто пристроился в ординарцы к начальству, кто при кухне состоял или на складе, один стал чтецом при клубе, другой — баянистом, А многие просто отдыхали от ратных трудов, числясь выздоравливающими, то есть соображая насчет выпивки и баб.

Вид у всех был просто цветущий. За все годы войны только в «наркомздраве» довелось мне наблюдать такое скопление упитанных, краснолицых и самодовольных людей, всегда в меру подвыпивших, о чем свидетельствовал исходивший от них запах алкогольных паров. Спирт из госпитальных запасов зря не пропадал.

Кстати, в послевоенные времена очень похожая публика вместо госпиталей стала прохлаждаться в санаториях и пансионатах закрытого типа. Застиранные бязевые халаты они сменили на махровые импортные, и попахивать от них стало уже не денатуратом, а марочным коньяком. Это была все та же придурочная братия, но перековавшая мечи на орала. Приверженность их к «наркомздраву» общеизвестна. Я уже не говорю о высокопоставленных придурках, для которых созданы персональные здравницы на всех курортах, но и для мелкой придурочной сошки созданы условия, которые рядовым строителям коммунизма и не снились.

Однажды, находясь в Железноводске в задрипанном санатории «Ударник», предназначенном для рядовых язвенников и гастритников, я случайно проник в цековскую здравницу «Горные ключи», специально сооруженную для партийных придурков не особо высокого пошиба: секретарей райкомов, всяких «замов» и «помов» и техперсонала. Видимо, в наказание, среди этой сошки был помещен тогда и разжалованный член Политбюро, человек с самой длинной в СССР фамилией И-примкнувший-к-ним-Шепилов, которого я имел удовольствие лицезреть, когда он в гордом одиночестве прохаживался по дороге вокруг горы Железной.

В цековский храм затащил меня один знакомый придурок,— по большому блату доставший туда путевку,— чтобы продемонстрировать мне, какая жизнь будет при коммунизме. Ведь в «наркомздраве» для придурков уже создано светлое будущее. Я увидел дорогие ковры, хрустальные люстры, мебель красного дерева с инкрустациями, портьеры из натурального бархата и портреты членов Политбюро. Товарищ сообщил мне по секрету, что под санаторием имеется прекрасно оборудованное бомбоубежище с бильярдным залом. Я думаю, что этот факт должен бы заставить призадуматься стратегов Запада: если во Второй мировой войне придурки сыграли весьма важную роль, то в условиях термоядерной войны они могут превратиться в решающий фактор.

Не дай Бог, вспыхнет термоядерная война. Живая сила воюющих армий может быть уничтожена, но придурки-то все равно уцелеют. Перекантуются где-нибудь в «наркомздраве» и опять возьмутся за решение всемирно-исторических задач, как это уже было после Второй мировой войны. Не в колхоз же им, в самом деле, идти ишачить.

* * *

Теперь рассмотрим другой вопрос: за счет кого же пополнялся «наркомздрав»?

—За счет раненых на фронте,— может сказать читатель. Действительно, с фронта непрерывным потоком поступали в «наркомздрав» раненые вражескими пулями и осколками, а также контуженые.

Однако, наряду с этим потоком, неудержимой лавиной поступали раненые иного рода.

—Любов побеждает смерть!— когда-то гениально заметил товарищ Сталин20.

На войне смерть всегда набирает силу, поэтому извечная битва любви со смертью приняла особенно ожесточенный характер. Действия на сердечном фронте резко активизировались в конце войны, когда Советская армия приступила к выполнению освободительной миссии за пределами государственных границ СССР, а союзники открыли на Западе Второй фронт против немцев.

Видимо, не зря в «наркомздраве» этот активизировавшийся сердечный фронт стали именовать Третьим фронтом, ведь наши потери на нем намного превышали потери и союзников, и немцев — вместе взятых — на Втором фронте. Поскольку такое положение серьезно угрожало боеспособности советских войск, помимо «наркомздрава» на Третий фронт были переброшены все политорганы. Издавались секретные приказы, согласно которым выбывшие из строя на Третьем фронте приравнивались к дезертирам, самострельщикам и членовредителям. После излечения в «наркомздраве» их должны были направлять в штрафные роты.

Но куда там! Потери росли, как снежный ком, и ни о каких штрафных ротах и думать уже не приходилось: по меньшей мере, половину офицеров туда пришлось бы послать, а кто бы тогда солдатами командовал?

В первую голову на Третьем фронте отличался цвет армии, наиболее боевые и отважные рубаки. Но и придурки им не уступали, используя свои позиции и свою накопленную в тылах мужскую силу. В общем, любовь не только смерть побеждала, но, если быть до конца откровенным, на фронте любовь косила всех без разбора — в том числе и самих политработников — кто знает, сколько прекрасных и высокоидейных армейских коммунистов пало жертвами морального разложения21.

Третий фронт, как и другие фронты, имел своих выдающихся героев. Отличился на нем и прославленный маршал Рокоссовский,— о чем я уже упоминал,— но особенно выделялся своими подвигами дважды герой Советского Союза гвардии генерал-лейтенант авиации Василий Иосифович Сталин, которого по праву можно считать Верховным Придурком Советской армии.

Солдатская молва разносила по всем фронтам легенды о любовных похождениях и кутежах сына гения человечества и величайшего полководца всех времен и народов. До поры до времени не была предана огласке беспримерная деятельность на Третьем фронте ближайшего сподвижника Вождя народов маршала Советского Союза Лаврентия Павловича Берии. Только, когда, благодаря бдительности таких же верных ленинцев, было неопровержимо установлено, что маршал Берия еще с семнадцатого года являлся замаскированным дашнаком, муссаватистом и платным агентом мирового империализма,— вскрылось, что Лаврентий Павлович иногда позволял себе изменять жене. В общей сложности он проделал это с 857 женщинами, как об этом со всей партийной прямотой сообщил партии наш ленинский ЦК.


   На Третьем фронте

Будучи всего лишь ротным писарем, я в высоких сферах не вращался. Только в период своей недолгой штабной карьеры случайно соприкоснулся с сердечными делами генерала Веденина, командира нашего корпуса, содержавшего личный гарем, которому мог позавидовать турецкий паша средней руки. Генеральского адъютанта в штабе так и называли «начгар» (то есть — начальник гарема). Этот «начгар» всем хвастался ночными генеральскими победами: трахнули эту, трахнули такую-то, каждое утро об этом всем докладывал, видимо, желая таким способом поднять престиж генерала.

Конечно, полковое начальство подобной роскоши себе позволить не могло, но и среди него тоже было немало героев Третьего фронта. Именно на этом фронте наш полк потерял одного из храбрейших своих командиров, отчаянного сорвиголову гвардии подполковника Наджабова, которого пришлось основательно госпитализировать. Ходили слухи, будто его даже разжаловали за венболезни.

Я буду говорить о том, что знаю, и расскажу, как пополняла «наркомздрав» моя рота. Начну с боевых потерь, а затем коснусь и сердечных.

Поскольку в мемуарах по возможности следует придерживаться строгой документальности, я приведу секретные данные о движении численного состава нашей стрелковой роты в процессе боя.

Состав
Перед боем
Спустя 15 мин после вступления в бой
В ходе выполнения боевой задачи
Офицерский
4
1
1
Сержантский
14
5
3
Рядовой
42
20
15
Конский
1
1
1
Всего
60+1
26+1
19+1

Из этих средних данных читатель может видеть, что основные потери (до 60 % личного состава) рота несла, едва вступив в соприкосновение с врагом. В штабах почему-то существовало предвзятое мнение, будто в первую очередь выбывали из строя необстрелянные люди, а опытные вояки остаются и ходят в атаки и контратаки.

Но дело-то обстояло как раз наоборот, о чем свидетельствовала ротная ведомость учета личного состава и боевых потерь (так называемая книга «наркомзема» и «наркомздрава»), согласно которой бывалые вояки, только что выписанные из «наркомздрава», тотчас же возвращались обратно. Такое даже правило у придурков было заведено: в первый день боя с нетерпением поджидали они, когда старшины и писаря вернутся с передовой.

Дело в том, что водку мы получали в этот день на все 60 человек, то есть 6 литров, из расчета по 100 граммов на душу.

А к нашему приезду на передовой оказывалось от силы человек 25, остальных, как ветром сдувало при первых же выстрелах, и они гурьбой устремлялись в «наркомздрав» с легкими пулевыми ранениями в конечностях.

Таким образом, излишек водки составлял у нас литра три с половиной! Конечно же, мы ее обратно на склад не сдавали.

В последующие дни излишек составлял максимум пол-литра, и мы — старшина, я и ездовой — по-братски его распивали. Так что учет боевых потерь велся по двойной «бухгалтерии» — и по ведомости, и по водке.

Но почему все-таки основное пополнение уходило в «наркомздрав» в первые же минуты боя? Оттого, что в эти минуты происходили наижарчайшие схватки? Честно говоря, не совсем так. Однажды на формировке я случайно подслушал, как два наших солдата — Иван Нечипоренко и Федя Мерзляков — тайком уговаривались.

—Ваня, значит, как в бой вступим, ты зараз мне в руку, а я те в ногу.

—Постой, Федь,— возражал другой,— ежели я сперва те в руку, как же ты с одной руки-то стрелять будешь? Заместо ноги в башку мне угодишь!

—Вань, прошлый раз-то, как у нас было? Ты мне в ногу, я те в руку, а теперь давай поменяемся. Чтобы по-честному.

—Тогда ты первый должон в меня стрельнуть.

—Значит, зараз, я те в ногу, а опосля ты мне в руку… На том они, видно, и поладили.

После этого я понял, почему именно в самом начале боя столько народу в «наркомздрав» улетучивается. По мере того, как война подходила к концу система «ты мне в ногу, я те в руку» распространялась все больше. Это можно было определить по бидону, в котором водки оставалось все больше и больше. Естественно, и пьянка в тылах возрастала.

О потерях личного состава на Третьем фронте расскажу на примере саперной роты, где я пробыл больше времени, чем в стрелковой.

Разумеется, без женской темы в солдатских разговорах никогда не обходилось, но с практикой обстояло хуже.

Не зря саперы называли себя «каторжниками войны». А малокалорийное питание тоже сердечным похождениям не способствовало.

—Жив будешь, но бабу не захочешь!— как любил говорить повар Колька, разливая по котелкам баланду.

Но, вопреки всему, саперная рота была достойно представлена на Третьем фронте. Нашу честь поддерживала сборная команда, за которую вся рота болела, радовалась ее победам и глубоко переживала неудачи.

Капитаном команды по праву считался Мильт, самый многоопытный бабник — каким и полагалось быть донскому казаку да к тому же еще станичному милиционеру. Мильт хвалился, что у самого начальника райотдела молодую жену отбил!

Центральным нападающим единогласно был признан Бес, на счету которого числилось больше всего побед, за ним тянулись молодые сержанты и командир второго взвода лейтенант Григорьян со своей бородой, смахивающий на ассирийского царя Навуходоносора.

Командир роты играл больше роль судьи, поскольку он в похождениях не участвовал и всегда жил солидно, имея персональную ППЖ.

Читатель, конечно, догадывается, что я относился к разряду болельщиков, причем не особо искушенных, прямо надо сказать: мой первый роман со студенткой Любой в городе Горьком, оборвавшийся из-за неожиданной отправки на фронт, дальше совместного посещения кино не успел зайти.

Правда, у меня оказалась ее фотокарточка — Люба попросила срисовать ее портрет — с полустертыми словами на обратной стороне: «Каво люблю, тому дарю» (подозреваю, что эта дарственная надпись предназначалась не для меня). Тем не менее, Любина фотокарточка в роте имела потрясающий успех, и мне даже завидовали — мол, у такого очкарика-недотепы какая девушка красивая!

Даже наша ротная ППЖ Нюрочка о моем выборе отзывалась одобрительно. Романтическую любовь она считала делом святым и со всей решительностью защищала меня от подковырок.

Нюрочка была в роте санинструктором, так сказать, представителем «наркомздрава», и по совместительству являлась также объектом коллективных атак нашей команды.

Вообще-то у нас в полку придурочных дон-жуанов было хоть отбавляй, но она ими не особенно тяготилась: ведь еще до армии она работала по самой древнейшей профессии на Краснодарском вокзале и тайны из этого не делала. Ее груди, бедра и ягодицы, по всеобщему свидетельству очевидцев, были покрыты искуснейшей татуировкой. Например, на одной половине эпинштейна (так изысканно называл эту часть ее тела Мильт) была изображена кошка, а на другой — мышка. По словам тех же очевидцев, когда Нюрочка ходила, кошка догоняла мышку, как живая!

Однажды сам командир полка майор Кузнецов из чистого любопытства решил взглянуть на Нюрочкины «картинки» и так ими пленился, что забрал Нюрочку из нашей роты к себе, произвел в свою личную ППЖ.

Таким образом она и вознеслась в полковые гранд-дамы, распоряжалась командирским адъютантом и ординарцами, как хотела, говорили, и сам майор попал к ней под каблук.

Краснодарский вокзал и саперную роту она уже не вспоминала, поплевывая на нашу команду с высоты своего положения, и лишь для Беса делала исключение.

Потом у майора Нюрочку отбил какой-то дивизионный начальник, и она пошла наверх — в конце войны ее видели в машине с каким-то генералом, всю увешанную медалями.

Потеряв фронтовую подругу, ротная команда подалась на сторону — к этому времени наш полк попал за границу в Европу.

4-ый Украинский фронт в Германии не воевал. Мы с побежденным немецким населением, которое поднимало перед советскими солдатами руки и ноги вверх, почти не сталкивались.

Я надеюсь, что читатель великодушно простит мне отсутствие похождений на Третьем фронте, каковые, вероятно, обогатили бы мои мемуары. Это объяснялось не только моей застенчивостью и малой осведомленностью в сердечных делах, но, главным образом, паническим страхом перед венерическим госпиталем. По рассказам побывавших там «канареечников» — «канарейкой» ласково называли гонорею, самую распространенную награду за сердечные успехи,— им впрыскивали в берцовую кость лошадиную дозу скипидара. После этого “канарейка” улетала, но многие по несколько дней лежали без сознания, а затем ползали на карачках целый месяц, пока приходили в себя. Поймать «канарейку» — это было еще полбеды. Можно было запросто обзавестись и бледной спирахетой, которая, проникая в организм, откусывала носы и высасывала мозги.

—Волков бояться — в лес не ходить!— посмеивались солдаты, бесстрашно атакуя освобождаемый от фашистского ига прекрасный пол. Я же из-за своей мнительности дал себе зарок — к сердечным делам приступить лишь по возвращении домой. (Между прочим, когда я женился, моя покойная теща, в годы войны работавшая врачом в тыловом госпитале, потребовала от меня, как от фронтовика, справочку от венеролога).

Но на фронте разве можно было от чего-либо зарекаться. Однажды я чуть было не угодил в объятия к Нюрочке, к которой испытывал лишь отвращение, хотя она мне и покровительствовала. Это случилось в самый страшный момент моей жизни, когда резерв нашей саперной роты был окружен немцами на высоте 718 в Карпатах. Мы оказались в старых окопах, оставшихся со времен Первой мировой войны, где заняли круговую оборону.

Боеприпасы кончились, но немцы, на наше счастье, об этом не догадались. Вместо того, чтобы просто подойти и взять нас в плен, суетились внизу, перестраиваясь для последней атаки, а их пулемет не давал нам поднять головы. С Нюрочкой нас было тринадцать душ, направлявшихся строить НП для командира полка. Дыхание смерти уже коснулось нас, казалось, спасения нет. Но и в этот последний миг любовь не отступила перед смертью. Я не видел, как это началось, когда оглянулся — за моей спиной сопела и барахталась куча тел, из-под которых доносился Нюрочкин голос:

—Ребята, еврейчика пустите,— ходатайствовала она за меня,— помрет ведь не пое. мшись…

Какая-то неведомая сила едва не бросила меня в сопящую кучу, но тут немецкий пулемет вдруг захлебнулся, и лейтенант Григорьян, не успев натянуть штаны, бросился из окопа с криком: «Второй взвод, за мной!» Возможно, немцы, перезаряжавшие пулемет, оторопели из-за того, что мы в таком неприличном виде их атаковали… Все произошло в считанные мгновения. Двое немцев бросились бежать, троих мы перебили лопатами и с трудом унесли ноги, скрывшись в лесном завале.

Насколько мне помнится, еще один шанс я, к своему счастью, упустил, но уже не с Нюрочкой, а с очаровательной цивильной паненкой Зосей из польской деревеньки в Краковском воеводстве. Дело было так. Когда мы пришли в дом, отведенный для ночевки инженеру, там оказались две смазливые полячки. Инженер, бывший «под мухой», облюбовал себе хозяйку дома, а мне и своему ординарцу Женьке приказал заняться паненками. Но нам с Женькой в тот момент было не до чего, от усталости мы просто падали с ног и заснули, как убитые.

Вечером подвыпивший уже изрядно инженер нас растолкал и устроил разгон:

—Эх, вы, баб-то проспали, минометчики их увели! Вы саперную роту позорите. Чтобы паненок мне обработали, иначе я вас из саперов повыгоняю!— пригрозил он.

В общем, честь роты надо было поддержать. Когда паненки вернулись, Женька, не долго думая, полез к ним в кровать, под перину, а там спало все семейство — и мама, и папа, и дедушка с бабушкой! Я, конечно, постеснялся так поступать и попросил Женьку послать одну паненку в прихожую, где никого не было. Эта самая Зося упрашивать себя не заставила, а тут же явилась с намерением отдаться. Вот-вот это должно было совершиться, как вдруг дверь на улицу настежь распахнулась, и в прихожую ворвалась разъяренная Александра Семеновна, ППЖ командира нашей роты, крича на весь дом: «Здесь капитан с этой рыжей курвой? Они к инженеру пошли, я знаю!» — она имела в виду Катю, бывшую до нее ППЖ у командира и недавно вернувшуюся из госпиталя. Александра Семеновна стала обыскивать все углы, даже под кровать заглядывала. Меня сейчас же послали искать капитана. Так что приказ инженера я выполнить не успел, однако, сожалел об этом недолго.

Через несколько дней после этой ночевки та же Александра Семеновна, фельдшер полковой санчасти, вызвала меня и без обиняков сказала: «А ну-ка, скромник, скидай штаны! Б-дь твоя из прихожей всю минометную роту „канарейкой“ наградила».

После того, как мы начали свою освободительную миссию в Польше, потери нашего полка на Третьем фронте резко возросли. В связи с этим был проведен партийно-комсомольский актив. Выступал инструктор политотдела, призывавший повысить морально-политическое состояние всего личного состава перед лицом венерических болезней, которые, как он выразился,— «льют воду на мельницу Гитлера». Коммунисты и комсомольцы, вдохновляемые мудрым руководством товарища Сталина, должны быть в авангарде борьбы. Выступал и комсорг полка лейтенант Кузин:

—Бледная спирахета — оружие врага!— заявил он.— Наша боевая стенная печать должна ударить по ней со всей беспощадностью.

Эта директива непосредственно касалась меня. Я был по совместительству редактором ротного «Боевого листка», за оформление которого не раз получал благодарности. «Боевой листок» выпускался на специальных бланках, на них типографским способом был напечатан заголовок с портретом товарища Сталина и девизом «За нашу советскую родину!». Оставалось только вписать туда заметки на злободневные темы. Но я придумал новый метод. Вместо нудных заметок, которых никто не читал, я рисовал портрет какого-нибудь ротного героя, отличившегося в бою, и писал всего несколько слов: «Берите пример с гвардии сержанта такого-то!» Такие «Боевые листки» пользовались большим успехом. Герои потом забирали их себе и свои портреты посылали домой либо любимым девушкам.

Я долго ломал голову над тем, как ударить по бледной спирохете. И вот на ум пришли слова любимого поэта моей юности В. Маяковского, который когда-то «вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката».

Подражая великому поэту и художнику, я решил «шершавым языком плаката» пройтись по сифилису. На бланке «Боевого листка» я изобразил целый плакат под названием «Бледная спирохета — оружие врага!» Для пущего страху бациллу я изобразил в виде отвратительного дракона, которого держит на цепи вражеская рука с фашистским знаком.

Этот «Боевой листок» не только в нашей роте, но и во всем полку пользовался необычайной популярностью. Его даже перепечатала дивизионная многотиражка. Конечно, в первую очередь, была отмечена работа нашей политчасти, но и меня не обошли — представили к медали «За боевые заслуги».

Казалось бы, такая удача открывала путь к дальнейшей карьере. Окрыленный успехом, я думал над следующим «Боевым листком», где решил пройтись «шершавым языком» по трипперу. Но, как это у меня всегда бывало, за успехом последовал срыв. Читатель, вероятно, помнит, как печально окончился мой первый опыт в области политической сатиры на Переведеновке. И снова подвел товарищ Сталин. Где-то в высоких политинстанциях (чуть ли не в Главном политуправлении), куда занесло мой «Боевой листок», в нем обнаружили грубую идеологическую ошибку, пропущенную нижестоящими политорганами. Их внимание было обращено, главным образом, на солдатский член в зубах у бледной спирохеты, а тот факт, что в заголовке рядом с этой непристойностью присутствует изображение товарища Сталина от их внимания ускользнуло. В итоге у нас в дивизии полетело два редактора со своих постов за политическую близорукость: редактор дивизионной многотиражки «За родину, за Сталина!» и редактор ротного «Боевого листка», то есть — я. На мою должность назначили Нюрочку, которая рисовать совсем не умела, но зато сочиняла стихи. Первое ее произведение начиналось так: «Моральный облик повышай, спирохету убивай».

Между тем, мой удар по бледной спирохете почему-то привел к противоположному результату — саперная рота стала нести от нее все большие потери. Как от нее, так и от «канарейки». И счет им открыл не кто иной, как «сын полка» Жорка! Мильт, разоблачив его и предварительно выпоров ремнем, свез его в медсанбат, откуда тот вернулся лишь месяца через два. Но, видимо, ни Мильтов ремень, ни скипидарная инъекция ему впрок не шли. В следующий раз он ухитрился подхватить где-то бледную спирохету и выбыл с ней в госпиталь.

Следом за Жоркой два лучших сержанта поймали по «канарейке», затем в венерический госпиталь выбыли наш помкомвзвода и ездовой из хозячейки, за ним ординарец инженера, за ординарцем — самый опытный минер… Семнадцать процентов личного состава потеряли саперы на Третьем фронте.

А как обстояло дело в стрелковой роте? В последние месяцы войны, когда я там находился, обстановка на Третьем фронте резко изменилась, так же, как это произошло с Румынией и Болгарией, повернувшими оружие против фашизма. Из союзника врага Третий фронт превратился в ударную силу, обеспечившую нашу победу.

К этому времени в стрелковых частях с личным составом создалось тяжелое положение. Иной раз, вместо пехоты, фронт приходилось держать артиллерии: если бы противник был в состоянии нанести нам контрудар, это могло бы привести к катастрофическим последствиям. И тут ввели в действие колоссальные резервы Третьего фронта, находящиеся на излечении в «наркомздраве». Венбольные были брошены в бой, что сыграло свою роль в разгроме фашистского врага.

Например, наш стрелковый батальон последнее время пополнялся в значительной степени именно за их счет. Вначале были сложности — здоровые солдаты не хотели находиться вместе с сифилитиками и больными гонореей, опасаясь заразы. Проводились политбеседы, в которых разъяснялось, что враг специально раздувает панику и сеет страх перед венерическими болезнями, чтобы подорвать боеспособность советских войск. Советская медицина с успехом их излечивает, и ничего страшного нет. А от больных заразиться нельзя — зараза, мол, не передается через котелок, а лишь через бабу. Но большинство здоровых солдат было заражено предрассудками на этот счет, и, чтобы поднять моральный дух войск, командование произвело переформирование, отделив здоровых от больных. Во второй роте, где я был писарем, оказались одни сифилитики, которых пообещали после победы вернуть на дальнейшее излечение. Несмотря на это, они были очень недовольны.

—Мы товарищу Сталину напишем, чтобы он знал, как с нами поступают!— возмущались сифилитики.— Больных не имеют право посылать на передовую, нет такого закона! Пусть сперва вылечат!

У них был старший — танкист Барзунов, который писал жалобы и в политчасть ходил, пытался что-то доказать.

—Почему здоровый может погибать за родину и товарища Сталина, а сифилисный — нет?— спрашивал его начальник штаба батальона лейтенант Степанов, носивший всегда пистолет за поясом.

Однажды Барзунов отказался подчиниться приказу лейтенанта, и тот застрелил его на глазах у всей роты.

Но в общем, наши сифилитики воевали не хуже других. Бойцы Третьего фронта наверняка сражались и в войсках, штурмовавших Рейхстаг и водрузивших над ним знамя победы.


   Дело анархиста Кропоткина

Победу я встретил в выздоравливающем батальоне, но, разумеется, даже тут у меня не обошлось без ЧП — я уже подчеркивал, что у меня все получалось не как у людей. Когда, на радостях, шла повальная пьянка, я сидел под арестом в подвале комендатуры в весьма приятном обществе сдавшихся в плен немецких солдат и изловленных полицаев, а также членов городской управы, встречавших хлебом-солью советские войска.

Что же такое стряслось в этот день, навсегда вошедший в историю человечества, когда ликующие толпы заполнили улицы и площади Москвы, Нью-Йорка, Лондона, Парижа; когда столица нашей родины салютовала воинам-победителям, а Великий Вождь и гениальный полководец всех времен и народов товарищ Сталин поздравил советский народ с победой? Как удалось коварному врагу в такой момент подбросить в нашу бочку меда свою гнусную ложку дегтя?

Конечно, мне, рядовому солдату выздоравливающего батальона, случайно оказавшемуся свидетелем этой вылазки врага, результаты расследования не могли быть известны. Я только знаю, что расследованием этого дела занимались не какие-нибудь оперы, вроде нашего Скопцова или Зяблика, а полковники и генералы, неожиданно нагрянувшие в трофейных «Мерседесах».

Меня выписали в выздоравливающий батальон, когда война подходила к концу. Сводки Совинформбюро сообщали о боях за Рейхстаг, и в госпитале уже готовились обмывать победу. Компании придурков запасались впрок спиртным и закуской — великий день вот-вот должен был наступить. Во всех корчмах места заранее были забронированы.

И в этот решающий момент вдруг пришел приказ переходить на новое место. Госпиталь перебрасывали «вперед, на Запад!», поближе к фронту. Как растревоженный улей загудел наш «выздоравливающий», который должен был двигаться на новое место первым. Естественно, начали обмывать расставания и прощания. Добрая половина прекрасного пола Бяла Бельска вышла нас провожать. И батальон пополз со скоростью черепахи, не укладываясь ни в какие графики. И вот начальство, чтобы успеть подготовить место, послало вперед небольшой авангард под командой коменданта госпиталя. Конечно, комендант набрал в команду прежде всего кантовавшихся в выздоравливающем батальоне придурков. Я туда попал по протекции Васьки и Сашки. При этом команда не топала пехом, как все, а добиралась до места на попутном автотранспорте, для удобства разбившись на мелкие группы.

Народ уже был прилично поддавший на проводах. В нашей команде оказался непонятно откуда взявшийся моряк с баяном, так что мы не скучали, пока добирались до сборного пункта.

Комендант встречал всех подъезжавших у развилки шоссейных дорог, одна из которых вела в город Тржинец, согласно дорожному указателю, находившийся в 23 километрах.

Туда нам и надлежало следовать.

Из начальства за старшего с нами пошел только сержант, а комендант и другие офицеры отправились к регулировщицам на блядоход, пообещав завтра утром подскочить в Тржинец на попутной машине и ждать нас на КПП22.

Но мы прибыли в город не к утру, а лишь под вечер. Пока шли, команда наша не пропускала ни одной придорожной корчмы. Заночевали мы в городке, где не оказалось ни одной живой души. Дома стояли полные добра и всевозможных припасов, шнапса, вина и пива. Уж там-то мы попировали!

Если бы не хмель, то, конечно, мы бы обратили внимание на то, что дорога совершенно безлюдна и мост перед городом взорван. Но пьяному, говорят, и море по колено, не то что речушка.

Водную преграду мы форсировали на «ура» и с разудалой песней под баян вступили в город Тржинец. Моряк почему-то затянул «Песню военных корреспондентов», особенно любимую всей придурочной братией за ее припев:

Эх, с наше повоюйте,
С наше покочуйте…

Мы и не подозревали, распевая во все горло: «…С ручкой и блокнотом, а то и с пулеметом первыми врывались в города…», что мы и вправду являемся «первыми советскими войсками», вступившими в этот город. Правда, пулемета у нас не было — на сорок человек был только один автомат у сержанта. Откуда мы могли знать, что из-за штабной неувязки госпиталь был направлен в город, еще не освобожденный от врага? Лишь позже выяснилась причина этого недоразумения: город оказался на стыке двух армий и из-за нарушения взаимодействия оказался обойденным наступавшими советскими частями. Да наша придурочная команда и на пушечный выстрел не посмела бы приблизиться к нему, знай мы, что в нем засели вооруженные до зубов подразделения фолькштурма.

На наше счастье, немцы отступили из города в тот самый момент, когда мы под баян бесстрашно форсировали водную преграду. Единственной опасностью, которую некоторые из нас все же сознавали, в том числе и я, была встреча с комендантским патрулем. Всю нашу нетрезвую компанию он мог бы отконвоировать на губу. Поэтому, вступив в город, мы для порядка разобрались в строй, с воодушевлением продолжая пение.

Судя по восторженной реакции местных жителей, наши песни им очень нравились, а мы уж, конечно, старались вовсю: мол, знай наших.

—Держись, паненки — «выздравбат» идет!— кричал моряк, наяривая на баяне.

Мы вышли на большую площадь, запруженную сбежавшимся со всех сторон народом. Путь нам преградила трибуна, обтянутая наспех красной материей и украшенная портретами и флагами. В первую очередь всем бросился в глаза большой портрет товарища Калинина в массивной золотой раме, а уж потом портрет товарища Сталина, вырезанный из старой газеты и наклеенный над ним.

Все это было так неожиданно, что мы даже немного оторопели. Строй наш смешался, и песня оборвалась.

—Братцы, вроде не туда зашли? Поворачивай оглобли!— закричал моряк.

Но тут суетившиеся у трибуны цивильные двумя группами направились к нам. Каждая несла по караваю хлеба на белых рушниках. На одном рушнике было написано на скорую руку «Мiласти просемъ», а на другом — «Дабро пажаловат». Мы еще больше растерялись, но выручил всех Срулевич, бывший генеральский парикмахер, когда-то раненный в задницу (он видел не раз, как генералу подносили хлеб-соль).

Выйдя вперед, он принял буханки и расцеловался с отцами города, после чего, смахнув слезу, прямым ходом полез на трибуну.

Только тогда мы поняли, что это ведь нас встречают! Об истинной причине столь торжественной встречи никто не догадывался. Все решили, что население захотело уважить нас, как раненых бойцов, проливших свою кровь в боях с фашизмом. Многие спьяну так расчувствовались, что даже заплакали. От избытка чувств моряк стал бить себя в грудь и материться.

Пока Срулевич, как полагалось в подобных случаях, трепался о международном положении, все оживленно рассматривали шикарный портрет всесоюзного старосты.

—Вон какой почет Михал Иванычу за границей!— с гордостью говорили солдаты.

Чем-то родным и домашним веяло от этого портрета, напоминавшего о мирных довоенных днях. Во время войны о всесоюзном старосте почти и не вспоминали, он даже никакого воинского звания не имел.

В общем, как-то так само по себе произошло, что всесоюзный староста на этом стихийном митинге оказался в центре всеобщего внимания. И когда Срулевич, сообщив с трибуны о том, что он представлен к званию героя за то, что прикрыл своим телом генерала во время бритья, провозгласил здравицу в честь товарища Калинина, все дружно грянули «Ура!»

Моряк с возгласом: «Михал Иваныч, родимый ты наш!», полез на трибуну прямо с баяном.

—Граждане и гражданочки, братья и сестры, примите пламенный краснофлотский привет от лица всего экипажа тральщика «Калинин» в моем лице,— начал он и закончил свое выступление песней «Любимый город может спать спокойно», которой бурно зааплодировала вся площадь.

Затем выступил один портной, он оказался земляком Михаила Ивановича, происходил из Калининской области. Его стали качать на радостях.

Я тоже выступил с небольшим предложением, которое, однако, вызвало такую бурю восторга, что, наверное, с полчаса все не могли успокоиться: площадь, на которой происходил митинг, я предложил назвать в честь Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Калинина. Когда все высказались и воздали Михаилу Ивановичу должное, подошел черед городских властей благодарить нас за освобождение города от фашистов. Вот тогда-то мы разинули рты и мгновенно отрезвели.

—Братва,— обратился к нам моряк,— раз такое дело — сматываемся отсюдова, пока не поздно… Если немец пронюхает, что мы из выздоравливающего, да еще безоружные — нам хана! Немцы вернутся и перебьют нас, как котят.

Срулевич заявил, что за взятие города нам полагается геройское звание, поэтому отступать нельзя. Он явно метил в дважды герои.

—Нас…ть я хотел на твои звания, мне жить охота!— возразил ему моряк.

Мы зашли в оставленную немцами комендатуру, и команда, как самого грамотного, выбрала меня исполняющим обязанности коменданта города. После чего пошли «отмечать» дальше. Прибытие в город советских и чехословацких частей мы проспали. Проспали мы и приезд в город закрытых машин с вооруженной охраной.

Проснулся я среди ночи от стрельбы. На улице было светло, как днем, от сигнальных ракет, взлетавших над городом во всех направлениях. Сквозь беспорядочную пальбу слышались истошные крики. В доме не оказалось ни души — ни радушных хозяев-чехов, ни наших ребят — меня занесло в одну компанию с моряком, Срулевичем и сержантом, но я раньше всех вышел из строя и очутился под столом.

С похмелья я перепугался не на шутку, решив, что немцы ворвались в город и все бежали, бросив меня одного.

Я бросился прочь из дома, но в дверях столкнулся с каким-то лейтенантом и двумя солдатами с винтовками. Это были наши.

—Товарищ лейтенант! Ребята! Что стряслось?— закричал я.— Почему стрельба?

—Брось дурочку валять! Какой части? Как фамилия?— отбрил меня лейтенант.

—Рядовой 2-ой роты выздоравливающего батальона Ларский!— ничего не соображая доложил я.

—Тебя-то нам и надо. Обыскать его!— приказал он солдатам.

Без ремня и обмоток меня повели под конвоем сквозь ликующую толпу.

—Виват! Ура! Победа! Да здравствует товарищ Сталин!— кричали военные и цивильные, обнимаясь, целуясь и выпивая прямо на улице.

И тут до меня дошло.

—Победа! Ура!— заорал я, как оглашенный, и, не помня себя, рванулся было в толпу.

—Ни с места! Отставить разговоры!— крикнул лейтенант. Совершенно обалдевшего меня впихнули в подвал, где среди арестованных находилась почти вся наша команда.

Чувствую, что пришло время прервать повествование и объяснить, что же произошло в городе Тржинце в канун дня победы. Почему в самый разгар веселья прибыли следователи по особо важным делам? Какое событие привело к неожиданным массовым арестам?

Думаю, что подобного ЧП не знала не только история Великой Отечественной войны, но и вообще советская история. Как установили органы, личность, изображенная на портрете в позолоченной раме, оказавшаяся в центре внимания нашего стихийного двухчасового митинга, никакого отношения к Михаилу Ивановичу Калинину не имела. Более того, эта личности злонамеренно (видимо, в провокационных целях) выставленная рядом с товарищем Сталиным, не имела отношения ни к ЦК нашей партии, ни к советскому правительству. Но зато, как установили органы, не исключена возможность, что нити вели к белогвардейскому подполью и окопавшемуся в Лондоне правительству Миколайчика.

КАК УСТАНОВИЛА СОВМЕСТНАЯ ЭКСПЕРТИЗА КРИМИНАЛИСТОВ ЦЕНТРАЛЬНОЙ ЛАБОРАТОРИИ МГБ И СОЮЗА ХУДОЖНИКОВ, РЯДОМ С ТОВАРИЩЕМ СТАЛИНЫМ БЫЛ ВЫВЕШЕН ПОРТРЕТ АНАРХИСТА КРОПОТКИНА!

ЧП было настолько вопиющим, что следствие не считало даже возможным упоминать фамилию отца русского анархизма, а при допросах употребила формулу «портрет неизвестного лица».

Почему-то в связи с этим портретом таскали больше Срулевича.

—Срулевич, напрасно отпираетесь, мы все знаем!— слышал я за дверью крик следователя, ожидая своей очереди.

Позже Срулевич мне рассказал, что еще немножко, и он бы подписал признание в том, что он завербован международным анархистским центром и через его агентов эмигрантским правительством Миколайчика.

В разгар допроса Срулевича я с ужасом вспомнил, что Михаил Иванович был не при галстуке, как он обычно на всех портретах изображался, а в черной «бабочке»!

Но я вовремя понял, что если я поделюсь своими наблюдениями со следователем, меня упекут подальше, чем Срулевича, за потерю бдительности. И на вопрос лейтенанта, чем-то напоминавшего Мильта, с чего это мне вдруг взбрендилось назвать площадь в честь Калинина, я ответил: «Так ведь на митинге портрет Михаила Ивановича висел».

—Мы те покажем такого Михаила Ивановича! Приволокли врага народа да еще рядом с товарищем Сталиным повесили!

После допроса нас загнали в подвал и неизвестно, сколько бы мы там просидели, если бы вдруг не ожил мертвецки пьяный моряк и не потребовал, чтобы его отвели в гальюн.

На него зашикали со всех сторон и попытались урезонить, мол, дело шьется с Кропоткиным и Калининым.— Да е…л я вашего Кропоткина вместе с Калининым!— заорал он и ударил с такой силой в дверь, что она вылетела.

Часовых у двери не оказалось. Выйдя из подвала, мы обнаружили, что опергруппа, расследовавшая ЧП, уехала в неизвестном направлении, не оставив после себя никаких следов.

Чем кончилась история с Кропоткиным я не знаю, но поговаривали, что в городе Тржинце начались повальные аресты, и вскоре три эшелона поляков было отправлено в Сибирь.

Продолжая повествование, не могу не коснуться вопроса, который дорог сердцу каждого советского патриота (и который не раз поднимал наш родной ЦК в своих постановлениях «О мерах по упорядочению торговли спиртными напитками»). Как ротный писарь-каптенармус, я не берусь судить о роли этого фактора в масштабе всей Великой Отечественной войны. Но, судя по воспоминаниям таких выдающихся военачальников, как генерал-лейтенант Хрущев, полковник Брежнев и другие, даже в Ставке этот фактор имел не последнее значение.

Что же касается фронта и тыла, то, подчеркивая значение спиртного фактора, я хочу поправить друга моего детства Карла Маркса, выдвинувшего свою знаменитую формулу: «товар — деньги — товар».

В военное время эта формула выглядела так: «товар — водка — товар».

За водку во время войны можно было получить все. Если говорить серьезно, власть любого ротного придурка держалась именно на ней. Старшина Мильт знал, по меньшей мере, 12 способов добывания водки, из которых самым честным был недолив. Основной боевой задачей старшины было обеспечение выпивкой капитана Семыкина. А капитан, в свою очередь, угощал «Рыбку ищет», полкового инженера Полежаева, парторга полка Ломаську и других нужных людей.

Но основной поток спиртного к полковому начальству поступал из стрелковых рот опять же через посредство придурков. Как известно, товарищ Сталин в своем гениальном труде «О Великой Отечественной войне Советского Союза» назвал массовый героизм одним из решающих факторов победы. Этому была подчинена вся политико-воспитательная работа в армии. Хотя Ставка и верила во всепобеждающую силу марксистско-ленинских идей, но про себя хорошо знала, что без ста граммов сорокаградусной никакая идея массами не овладеет. Но придурки, осуществлявшие живую связь с массами, полагали, что тут достаточно и тридцатиградусной, и по всем фронтам шел бурный процесс разбавления водки. Таким образом, создавались дополнительные источники для обеспечения всевозможного начальства.

Я, к примеру, будучи писарем в стрелковой роте, имел производственную задачу — добыть для начальства, как минимум, полбидона водки. И попробуй я ее не выполни! Тут дело было посерьезней, чем с донесениями, которые от меня требовал «Рыбка ищет». Старший писарь батальона Гурьев, принимавший от меня «продукцию» для начальства, любил втолковывать мне известную в армии поговорку: «Не умеешь — научим, не хочешь — заставим». Что это значило применительно к придуркам, понимал каждый.

В душе я решительно протестовал против этого, но смелости выступить открыто у меня не хватало. И однажды с горя я так хлебнул из бидона, что не помню, что со мной произошло. Говорят, я заявился к командиру полка майору Кузнецову и сказал, что напишу лично товарищу Сталину. На мое счастье, он сам в этот момент лыка не вязал, долго смотрел на меня оловянными глазами, наконец, спросил: «Из какой роты?» и, рыкнув, уснул, а меня куда-то утащили от греха подальше.

Я уже рассказывал, к какому политическому ЧП, едва не окончившемуся ГУЛагом, привела водка меня и других солдат выздоравливающего батальона. Но пусть читатель не думает, будто я собираюсь обрушиться в своих мемуарах на водку — это славное горючее войны. Как, впрочем, и в борьбе за успешное выполнение величественных задач по мобилизации трудящихся.

Широко известна формула коммунизма «от каждого по способностям — каждому по потребностям». Но пока еще невозможно удовлетворить всесторонние потребности в таких редких продуктах, как молоко, мясо и масло, есть полный резон уже сегодня применить эту формулу к славному горючему коммунистического строительства. Где, в каком томе у Маркса или Ленина сказано, что на рыло надо давать только по сто пятьдесят граммов? Кто из классиков марксизма завещал открывать торговые точки лишь в 11 часов утра?

Применение принципа коммунизма к славному горючему помогло бы раскрыть творческие силы масс и приблизить человечество к сияющим вершинам, куда Владимир Ильич Ленин всем нам указывал пальцем с непостроенного Дворца Советов.

…Победу, наверное, отмечали бы без конца, но на четвертый день вышел строжайший приказ прекратить пьянку и восстановить по всей армии порядок.

Госпитальное начальство постаралось поскорей избавиться от нашей команды, первой вступившей в город Тржинец, поскольку мы оказались причастными к какому-то ужасному ЧП, о котором толком никто ничего не знал. Нас послали в запасной полк, но война кончилась, и, горланя песни под баян, мы теперь направлялись не ближе к фронту, а ближе к дому.

В запасном полку мы застали такую картину, что подумали было — чудится с перепою!

В центре расположения полка стояла огромная полевая баня, в которую, топая подкованными сапогами, шли потоком немецкие солдаты с шевелюрами, а выходили из бани… наши «Иваны», оболваненные под нулевку, в обмундировании «б.у.» и обмотках. По команде они строились и с песней «Красноармеец был герой на разведку боевой» расходились по своим подразделениям как ни в чем не бывало. Все это происходило на наших глазах, прямо, как в цирке. Это была самая забавная метаморфоза, которую я только видел на фронте, были это не немцы, а блудные дети — власовцы, которые вновь вливались в ряды родимой армии.

Когда я прибыл в свой полк, у нас этих «бывших» было полным-полно, и они наивно ожидали скорой демобилизации. Однако комедия переодевания в советскую форму «б.у.», конечно, окончилась трагедией. Когда наш полк вернулся из Чехословакии в Закарпатье, власовцев быстренько переодели из солдатской формы в арестантскую.

Это двойное переодевание оказалось блестяще проведенной СМЕРШем операцией, благодаря которой десятки тысяч «блудных детей» не выскользнули из железных объятий родины-матери. Надо сказать, что во время победного возвращения некоторые власовцы, политически более подкованные — бывшие коммунисты и комсомольцы — пытались дезертировать на Запад. Из нашей роты тоже ушло двое бывших политработников. Другие надеялись на прошлые заслуги в рядах Советской Армии и первым делом принялись писать в Президиум Верховного Совета СССР. Но все их слезные послания попадали, разумеется, не к всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу Калинину, а к нашему полковому особисту капитану Скопцову.

Наверное, единственными власовцами — из числа вернувшихся на родину, которых не упекли в «Архипелаг»,— были наши ишаки, попавшие в плен в Карпатах вместе с Мамедиашвили. На этот раз Особый отдел решил не перегибать палку и не зачислять их в категорию изменников родины. Под их маркой как-то чудом проскочил и сержант Мамедиашвили.


   Эпилог

Кончилась война. Выполнив свой долг перед родиной, я решил демобилизоваться, поскольку во время войны был признан непригодным к военной службе и получил «белый билет». Однако гарнизонная медкомиссия, когда во всем мире уже смолкли пушки, признала меня симулянтом.

—За что вы получили медаль «За отвагу»?— спросили меня.

—За высоту 718. Вырвались из вражеского окружения!— доложил я, не понимая, к чему комиссия клонит.

—А орден «Славы» за что?

—За Карпаты. Был контужен в бою, но не покинул строя!

—Орден Красной Звезды тоже получили на передовой?— Так точно! Заменил раненого командира,— отрапортовал я, из-за близорукости не различая лиц членов комиссии.

Комиссия, посовещавшись, объявила решение:

—Рядовой Ларский, 1924 года рождения, признан годным для прохождения строевой военной службы в рядах Советской Армии!

Но, случайно попав в засаду к бендеровцам и оказавшись вновь в «наркомздраве», я все-таки демобилизовался и прибыл по месту жительства, на Центральный проезд, дом № 4, в город Москву.

Прощай, армия, прощайте, фронтовые придурки, да здравствует мирная жизнь и, как поется в песне, да здравствует солнце, да здравствую я — студент Полиграфического института!

И тут — неожиданно повестка в военкомат по какому-то наградному вопросу. Дежурный провожает меня в подвал, где за столом сидит плечистый, в шевиотовом костюме человек с квадратным подбородком.

—Будем знакомы! Сотрудник органов, допустим, Петров,— представился он и бодрым голосом продолжал,— ну как, солдат, отдохнул? Пора и за работу — родина зовет.

—Извините, я демобилизовался. Я не хочу…

—Если бы каждый так рассуждал «хочу-не хочу», советская власть долго бы не продержалась. С нашего фронта советских патриотов не демобилизуют!

История о том, как я дезертировал с «невидимого фронта» — это уже тема другой книги. Я же заканчиваю свои мемуары, которые, отнюдь, не претендуют на полноту охвата гигантской панорамы войны, а лишь частично показывают ее будничную сторону под углом зрения рядового советского придурка-идеалиста — продукта своего времени. А подвиги героев пусть лучше описывают настоящие вояки, ходившие в атаки и контратаки.

Читатель, побывавший на фронте, может сказать, что он и сам написал бы не хуже, а, может, и получше, если бы постарался. Не спорю и желаю ему всяческого успеха. Кто знает, может быть, наши труды не пропадут даром и даже представят интерес для потомков, дополняя мемуары руководящих деятелей? Ведь как справедливо подчеркивал директор школы Михаил Петрович Хухалов: «Исторыю делают не всякие там людовики-мудовики, исторыю делают трудящие и служащие».

16 Спустя много лет тетя, как всегда по секрету рассказала, что пальнула в него его очередная любовница, артистка цыганского театра «Ромэн»

17 СМЕРШ — это «Смерть шпионам!» Так называлась советская контрразведка

18 Как понимает читатель, когда речь идет о заоблачных высотах, никакого значения не имеет, был или не был построен Дворец Советов

19 Необъяснимый факт: непосредственно на передовой ишаки ни разу не заорали

20 Орфография приводится в гениальном сталинском написании

21 По свидетельству однополчан, одним из бесстрашных героев Третьего фронта был полковник Брежнев. В истории Великой Отечественной войны справедливо отмечается стратегический гений и исключительные заслуги Леонида Ильича в разгроме фашистского врага. Но простодушные однополчане, которым тогда и присниться не могло, кем станет полковник Брежнев, утверждают, что Леонид Ильич был в основном знаменит своими бровями, перед которыми не могла устоять ни одна ППЖ — полевая походная жена

22 Контрольно-пропускной пункт на дорогах в прифронтовой полосе

 

Конец.

 

Читайте в рассылке
по понедельникам
 с 12 января
Ларский
Лев Ларский
"Здравствуй, страна героев!"
(из мемуаров ротного придурка)

Необыкновенной сатирической книжке «Здравствуй, страна героев», написанной Львом Ларским, исполнилось 30 лет, но она ничуть не постарела. Недавно даже была переиздана в Израиле в полном объеме и снова стала литературным бестселлером, расходясь по всем странам и континентам. В течение многих лет повесть, известная в народе как «Придурок», была запрещена в бывшем Советском Союзе. Впрочем, она и сейчас воспринимается некоторыми как нежелательная: уж слишком правдива. Автор книги, известный в прошлом московский художник-оформитель, написал о реальных приключениях и испытаниях на фронте юного, страшно близорукого интеллигентного еврейского мальчика из семьи репрессированных советских разведчиков и военачальников, обманом пробравшегося на фронт. Данный вариант повести опубликован в журнале «Время и мы» (№№ 29–33) в 1978 году.

 

  по четвергам
 с 15 января

Хоссейни
Халед Хоссейни
"Бегущий за ветром"

Ошеломляющий дебютный роман, который уже называют главным романом нового века, а его автора - живым классиком. "Бегущий за ветром" - проникновенная, пробирающая до самого нутра история о дружбе и верности, о предательстве и искуплении. Нежный, тонкий, ироничный и по-хорошему сентиментальный, роман Халеда Хоссейни напоминает живописное полотно, которое можно разглядывать бесконечно.

Амира и Хасана разделяла пропасть. Один принадлежал к местной аристократии, другой - к презираемому меньшинству. У одного отец был красив и важен, у другого - хром и жалок. Один был запойным читателем, другой - неграмотным. Заячью губу Хасана видели все, уродливые же шрамы Амира были скрыты глубоко внутри. Но не найти людей ближе, чем эти два мальчика. Их история разворачивается на фоне кабульской идиллии, которая вскоре сменится грозными бурями. Мальчики - словно два бумажных змея, которые подхватила эта буря и разметала в разные стороны. У каждого своя судьба, своя трагедия, но они, как и в детстве, связаны прочнейшими узами.

Роман стал одним из самых ярких явлений в мировой литературе последних лет. В названии своей книги писатель вспоминает традиционную забаву афганских мальчишек - сражения бумажных змеев. Победить соперников и остаться в одиночестве парить в бездонном синем небе - настоящее детское счастье. Ты бежишь за змеем и ветром, как бежишь за своей судьбой, пытаясь поймать ее. Но поймает она тебя.

 

  по понедельникам
 с 9 февраля

Солженицын
Александр Солженицын
"Раковый корпус"

Повесть задумана А. И. Солженицыным летом 1954 в Ташкенте, где он лечился в раковом корпусе. Однако замысел лежал без движения почти 10 лет. В 1964 автор ездил из Средней России в Ташкент для встречи с его бывшими врачами-онкологами и для уточнения некоторых медицинских обстоятельств. Вплотную А. И. Солженицын писал "Раковый корпус" с осени 1965. В 1966 повесть была предложена "Новому миру"" - отвергнута, - и тогда пущена автором в самиздат. Осенью 1967 "Новый мир" решил всё же печатать повесть, но встретил твёрдый запрет в верхах.

В 1968 "Раковый корпус" был опубликован по-русски за границей. Впоследствии переведён практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.

 


 Подписаться 

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 Обратная связь

Написать автору рассылки




В избранное