Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Людмила Улицкая "Зеленый шатер"



 Литературное чтиво
 
 Выпуск No 98 (965) от 2014-12-22

Рассылка 'Литературное чтиво'

 
   Людмила Улицкая "Зеленый шатер"

 


   На первой линии

Совершенно естественно, что на фоне крупных музыкальных идей, занимающих Саню, домашние политические события, большие и малые, полностью проходили мимо него. Они его не касались, как революции в Латинской Америке, недород в Африке или цунами в Японии. Даже Анна Александровна, склонная восхищаться внуком, иногда замечала с оттенком недоумения:

- Санечка, мы здесь живем. В конце концов, это наша страна. Ты, право, как иностранец.

Прибежавшая к ним в дом ранним январским утром шестьдесят девятого года встрепанная Алена сообщила об аресте Михи. Это было первое личное соприкосновение Сани с политикой. Он был потрясен и раздавлен. Показывал ему Миха свой журнальчик. Занятный. Но и предположить было невозможно, что самопечатный сборничек на тонкой бумаге, наполовину состоящий из новостей, которые обычно узнавали из западных радиостанций, а наполовину из стихов - хороших, плохих ли, - но всего лишь стихов, может привести человека в тюрьму. Не "Колокол", нет. Домашний жанр. Впрочем, Саня не знал всего, чем Миха занимался. О татарском сюжете Михиной жизни Саня понятия не имел.

Илья был прекрасно осведомлен о ходе следствия и процесса, его вызывали в ГБ по делу Эдика Толмачева. Про Миху не задали ни одного вопроса, и это Илью скорее удивило. Еще больше удивило, когда Миху арестовали спустя три месяца после ареста Эдика.

Алена сразу после Михиного ареста заболела ангиной, сразу же выбрала Саню "в подруги", и на него как-то сами собой упали заботы о ней. Илью Алена издавна недолюбливала, общаться с ним не хотела.

С отцом Алена почти прервала отношения: она подозревала его в чем-то дурном, даже однажды вырвалось у нее, что отец во всех их бедах виноват. Мать свою она редко к себе допускала, как будто за что-то наказывала. Алена много плакала первое время, не хотела никого, кроме Сани, видеть.

Саня первым и узнал о ее беременности, сопровождал к гинекологу, который должен был произвести любимую операцию советских женщин, отговорил ее от аборта и увел с полдороги от врача, готового оказать свои услуги. Алена часто на Саню обижалась, выгоняла, устраивала сцены, а он ее терпел. Алена почти не выходила из дому всю зиму - то болела, то просто плохо себя чувствовала.

- Вздорная, дурная баба! - честил он Алену, но преодолеть ее капризного обаяния не мог. До известной черты.

Илья регулярно приносил Сане деньги - для передачи Алене. Алена от денег не отказывалась, но они не были ей особенно нужны: посылки собирала Анна Александровна, передавал Илья. Всю беременность Алена либо лежала, либо рисовала свои заковыристые орнаменты. Последние месяцы приспособилась рисовать лежа.

Саня в свой час отвез Алену в роддом, потом забрал с дочкой. С букетом гвоздик изображал перед медсестрами мужа и отца. Так эта роль за ним и закрепилась: сопровождал Алену с дочкой в консультацию, купал, кормил... Ему даже нравилась эта интимная возня с ребенком, но одновременно он испытывал беспокойство за свою сохранность. Все то время, что Миха сидел, Алена Саню полубессознательно обольщала. Он то выставлял глухую защиту, как боксер, то пропускал сквозь себя женские сигналы, как пар или воздух, то сам поспешно утекал, как вода в горлышко раковины. Алена время от времени устраивала истерики, иногда на него дулась, несколько раз даже изгоняла из дома, но, соскучившись, звонила, либо он сам приходил без звонка с игрушкой для девочки или с пирожными "эклер", которые Алена ела. Вообще-то она почти ничего не ела все три года Михиного отсутствия. Какая-то физиологическая голодовка: могла выпить чай с хлебом или с печеньем, но ни мяса, ни сыра, ни супа проглотить не могла. Странно, что по мере ее истощения-истощания она становилась все красивее и одухотворенней. Саня это чувствовал и побаивался этой болезненной привлекательности. Именно Саня отвез ее на свидание с Михой, уже перед отправкой на этап. Саня был единственным, кто писал Михе длинные письма. Алена писала письма короткие, очень красивые, иногда даже с рисуночками. В месяц раз Миха отвечал Алене общим письмом, одним на всех, но с обращением к каждому из друзей. Собирались у Алены на прочтение все те, кто с ним переписывался. Алена обычно сидела в кресле с малышкой на руках, сонная, а Саня ставил чай, раскладывал печенье. Выглядел заместителем Михи, и это было двусмысленно и рождало слух о романе Алены с другом посаженного мужа. Романа не было. Но в воздухе висело напряжение.

Саня, может быть, больше Алены ждал возвращения Михи. Он чувствовал ее психическую зыбкость и боялся: вдруг ее силы закончатся до его возвращения? Или закончится его собственная тренированная сопротивляемость? Пожалуй, Алена была самой привлекательной из всех женщин, с кем он был знаком: почти бесплотная, с замедленными длинными поворотами шеи, головы, с заключительной точкой, которую ставил подбородок в воздухе - вверх. Или - медленный взмах пальцами - и они прикасаются к вискам, зарываясь кончиками в опушку волос, и немного стягиваются по-китайски глаза, и голова как будто повисает на пальцах, замирает в воздухе.

Михина семья отнимала у Сани много времени и вытесняла музыкальные занятия. Он страдал, не мог сосредоточиться на своих мыслях и, занятый всяческим хозяйством, вынужден был искать время и место, чтобы уединиться с любимой музыкой, удрав от навязанных ему семейных обязанностей.

Он вел занятия в консерватории. Нагрузка его не была особенно велика - никогда не превышала двенадцати часов в неделю.

Благодаря Алене он перестал быть иностранцем в отечестве. Во всяком случае, теперь он знал и адрес молочной кухни, и местоположение всех окрестных аптек и поликлиник. Свое утро он начинал с пробежки в молочную кухню, вечер заканчивал дежурным заходом к Алене. Знал, что надо заставить ее проглотить хоть ложку какой-нибудь еды: без Сани она вообще за стол не садилась. Проводила в постели вместе с дочкой большую часть дня. Когда Маечка немного подросла, Алена стала выходить во двор - прогулять ребенка. Улицы, скопления людей, резких шумов Алена боялась, выходила во двор только в сопровождении Сани.

Поздними вечерами Саня брал партитуру из лежавших на полу у его кушетки. Ложился. Листал том. Чудо и красота. Концерт Моцарта № 23 для фортепиано с оркестром. Историю, с этим концертом связанную, рассказывала когда-то Евгения Даниловна: Сталин услышал по радио этот концерт в исполнении Юдиной и потребовал пластинку. Ее в природе не существовало. В ту же ночь подняли Юдину, дирижера и дюжину оркестрантов, отвезли в дом звукозаписи, записали, и к утру единственный экземпляр пластинки был готов. Сталин щедро наградил пианистку. Говорят, прислал ей конверт с двадцатью тысячами рублей. Она ответила вождю письмом: деньги отдала в церковь, а за него будет молиться, чтобы Господь отпустил ему его злодеяния. Сталин ей простил. Сказал: юродивая...

Саня читал Моцарта, и счастье обрушивалось на него волной, накрывало с головой. Не одного Сталина пробрало на этом месте... Улыбнулся. Закрыл том. Погасил свет. Сам Моцарт с ним беседует. Да и о чем еще можно мечтать? О каком еще собеседнике, друге, исповеднике? Алену, в конце концов, можно перетерпеть.

 

Как ни печально, отношения Сани с бабушкой разлаживались. Прямых вопросов она не задавала, а Саня не считал нужным входить в объяснения. Анна Александровна пребывала в полной уверенности, что Алена втянула ее мальчика в непристойный роман, и испытывала разочарование в обожаемом внуке. Но при этом видела, какой груз забот взял на себя ее избалованный Санечка, и отчасти восхищалась его героизмом. Страдала, понимая, что Саня все более погружается в заботы о Михиной семье, и горько ревновала к несчастной, столь мало ей симпатичной Алене. И совсем уж нелепо - ревновала за Миху, считая его обманутым мужем...

Анна Александровна, разделяя с Саней приписываемые ему грехи, испытывала неловкое чувство перед Михой и за три года не написала ему ни одного письма, лишь посылала продукты и приветы через Илью. Зато она знала, что именно надо слать в лагеря, и даже пекла особое печенье, в которое запихивала масло и бульонные кубики, а потом аккуратнейшим образом складывала в бумажные обертки от казенного печенья "Привет". Домашнего ничего не пропускали, а этот поддельный "Привет" содержал несметное количество калорий. Время от времени передавала деньги для Алены.

Она прекрасно помнила, как в свое время нежно отговаривала Миху от этого брака. И еще: единственная из всех она боялась Михиного возвращения - скандала, разоблачения, непристойности. Нет, больше того: боялась катастрофы. Что она знала, что предчувствовала?

Миха запрещал себе считать дни до освобождения. Но не считать не мог. Чем меньше оставалось, тем сильнее было опасение, что его не выпустят. Друзья тоже считали дни.

Это была, конечно, глупость, и как им в голову пришло, что Миху могут выпустить ровно через три года, да еще ровно в двенадцать часов ночи, с наступлением дня освобождения. Они уже знали, что его этапировали в Москву и что он находится в Лефортовской тюрьме. Связывали это, не без оснований, с арестом Сергея Борисовича, про которого было известно, что он тоже в Лефортове.

Они приехали к Лефортовской тюрьме ближе к ночи, в начале двенадцатого, втроем: Илья, Саня и Виктор Юльевич. У Ильи в рюкзаке лежала старая куртка и новые джинсы. Ботинки Илья тоже купил, правда, на номер больше, чем Миха носил. Зато красивые.

Выходов, из которых Миху могли выпустить, было три: центральный, через следственный корпус и служебный. Друзья держали под наблюдением эти двери всю ночь и утро, до двенадцати часов. Потом пошли навести справки, на что военизированная тетка в окошке сказала, что Меламид уже вышел.

Кинулись звонить Михе домой. Подошла Алена, сказала очень тихим и удаленным голосом:

- Он дома. Приезжайте.

Оказалось, что выпустили его в восемь утра через следственный корпус, и друзья его проморгали. Взяли такси и через двадцать минут ввалились к Михе. Лифт не работал. Саня с Ильей взлетели на шестой этаж, а сильно сдавший Виктор Юльевич пыхтел, отстав на два этажа. Дождавшись учителя, позвонили, открыл им дверь сам Миха. Вернее, его отощавшая бесцветная тень. О чем Илья немедленно и сообщил, во избежание возможного на этом месте всплеска чувств:

- Ну, ты просто тень!

И Миха засмеялся, сразу став самим собой:

- Я не тень! Я мощи тени!

И тут Виктор Юльевич приподнял руку жестом, знакомым всем с детства, и произнес:

В тот самый час и в том же самом виде,
Как рассказали мне, приходит тень...

И все сразу встало на свои места. Захлопали друг друга по плечам, затормошили Миху и кучей повалили в комнату, которая, невзирая на былые идеалы строгости и аскетизма, обросла барахлом - столом, детской кроваткой и даже занавеской, отделявшей спальный угол ребенка, и, в общем, активно двигалась в направлении прежнего тети-Генина облика.

Маечка, только что уложенная на дневной сон, проснулась, взвыла. Алена шмыгнула в закуток ее утешать, потом вынесла девочку к гостям, и та потянула руки к Сане, единственному родному из присутствующих. Саня взял ее на руки, слегка встряхнул, она обняла его за шею.

- Что ты принес? - спросила хриплым со сна голосом.

Потом он что-то пробормотал ей на ухо, от чего она улыбнулась:

- А где?

Саня вынул из кармана пестрый стеклянный шарик - он чуть перекатывался в его ладони. Девочка обезьяньим движением цапнула шарик.

Миха с ревностью смотрел на обнимающуюся парочку. Дочка не приняла робеющего папашу. Он видел ее первый раз в жизни и постичь не мог, что это маленькое существо, живой человек с кудряшками, глазами, шевелящимися пальчиками произошел от него, от его великой любви с Аленой, и не вполне было понятно, как связаны между собой эти две главные в жизни вещи.

Он уже принял ванну. Смыл с кожи трехлетнюю мерзость. Хотелось еще вымыться изнутри, отмыть нос, трахеи и легкие от тюремного воздуха, рот, пищевод, желудок и все кишки от мерзкой пищи и воды...

Семь лет! На это нужно семь лет - за этот срок обновляются все клетки человеческого организма. Кто это говорил? А за сколько лет очищается душа от тюремной грязи? О если б можно было в жидком азоте, в хлорке, в щелочи промыть мозги, чтобы освободить память от пережитого им за эти три года! И пусть бы смылось все, и он бы забыл все, что любил и знал, чему поклонялся, но ушли бы эти три года из его памяти.

Посидели друзья недолго, меньше часа, и ушли. Остались втроем, своей семьей. Надо было о многом поговорить. Девочка жалась к матери, отпихивала от себя отца. Миха жмурился, морща нос: она его боялась, отворачивалась.

"Какая высокая цена. Ребенок меня не признал, никогда не признает". - Полутонов Миха не чувствовал и теперь страдал, отверженный.

- Давай погуляем вместе. Маечка, хочешь на качели?

- Хочу. С тобой, - и взяла мать за руку.

- Папу тоже с собой возьмем. - И они вышли втроем на улицу.

Маечка уселась на качели, Алена легонько толкнула их.

- Меня выдернули на этап за пять недель до освобождения, я понял, что они будут шить что-то новое. Оказалось, по делу Чернопятова и Кущенко, - продолжал свой все перебиваемый рассказ Миха. - Очную ставку долго не давали, но давали читать их показания. Показания были ужасные, я не верил ни одному слову, считал, что они просто подсунули мне фальшивку, состряпанную из агентурных данных. Больше тридцати фамилий названо, в том числе назван Эдик Толмачев. Но речь там шла в основном не о "Гамаюне", а о "Хронике", обо всех правозащитных делах. В протоколах - чего только нет: чистосердечное признание, покаяние...

- Я все это знаю, - кивнула сухо Алена.

- Я не верил до последнего. Вообще-то, я и сейчас не могу поверить. Но очная ставка была. Все так. Что с ними делали, не знаю. Может, выбили показания. Я все отрицал. Кроме того, что Сергей Борисович твой отец и мой тесть. Я был уверен, что и меня к этому делу подпишут. До последнего дня не мог поверить, что отпустят. Да я и сейчас ничему не верю.

Алена глаз на него не поднимала, выражение лица было такое, как будто его здесь и нет. Миха положил свою руку поверх ее:

- У меня на этом месте просто голова раскалывается: не мог Сергей Борисович всего этого говорить, никак не мог. Но ведь я своими ушами слышал. Ты не думай, Алена, я его нисколько не разлюбил. Его жалко до безумия.

- Не знаю, Миха, кажется, мне не жалко. Я с детства знала, что у меня отец герой. - Глаз Алена не поднимала, все смотрела под качели, в мельтешню тени от сиденья, на котором каталась дочка туда-сюда.

- Плохо качаешь, мама, - строго сказала дочка.

Миха взялся за штангу качелей.

- А ты не трогай, - еще более строго добавила девочка.

Ближе к вечеру зашли и долго сидели Женя Толмачева и Аленина институтская полуподруга. Гостей выставили в десятом часу, сказав, что надо купать ребенка.

В ванной на табурет поставили детскую ванночку, налили теплой воды, усадили Маечку. Она деловито мыла пупса и резиновую собачку, потом просто плескалась. Миха смотрел от двери, замирая от небывалой новой любви к мокрому младенцу с прилипшими ко лбу потемневшими прядями.

- Полотенце возьми, - попросила Алена, и он принял в большое полотенце тонкую спинку. Первый раз он держал на руках своего ребенка - она была очень легкая, но увесистая. Маленькая, но огромная, больше Михи, больше всего мира. И была - весь мир.

Мой малый мир, мой мир огромный,
Глазастый, русый, мокрый мир,
Зеленый глаз клонится сонный...
Та-ра-та-ра та-ра-та тир...

Девочка заснула. Миха обнял жену. Она закрыла ему губы рукой и сказала:

- Ты мне ничего нового не сказал. Я все уже знаю. Я говорила с его адвокатом. Ты не знаешь ее, адвокат Наталья Кирилловна. Она замечательная. Я просила, чтобы она передала ему, что я больше не хочу его видеть никогда.

Слова "отец" она не произносила. "Он". Миха отвел ее руку:

- Алена, ты сошла с ума. Так нельзя. Его ужасно жалко...

 

Все было то же - двор, соседи, выбитая половица в коридоре, тополя во дворе, старинный бордюрный камень, обозначавший былой цветник, былой каток... продавщицы в булочной и в рыбном, управдом. Но как будто прошло не три года, а тридцать. Михе все казалось, что от неосторожного движения все может со звоном расколоться - и дом, и двор, и дочка, и жена, и весь этот город, и апрель, такой теплый и приветливый в этом году.

Анна Александровна была первым человеком, к которому Миха пришел после освобождения, вечером второго дня на свободе. Именно ей он и сказал в тот же самый день, что отец Алены дает показания и что боится, что тот его снова посадит.

Анна Александровна готовилась к Михиному приходу - весь день накануне провела на кухне.

- Знаешь, Миха, все новости на свете старые. Моего мужа посадил его родной брат. Погибли оба. Решает судьба, а не наше поведение - плохое или хорошее. Кушай, пожалуйста.

За три года он изменился до неузнаваемости: обтянутое, потемневшее лицо, поредевшие волосы, посветлевшие почти до желтого цвета глаза. И думал обо всем тоже каким-то изменившимся образом.

Анна Александровна не изменилась нисколько: густая и легкая сетка морщин, как будто гравер провел по лицу тонким штихелем, очень рано легла на лицо, но так и замерла, нисколько ее не обезобразив. Теперь, когда ей было уже под восемьдесят, она как раз выглядела моложаво. И Миха, глядя на нее, вдумываясь в ее непонятные слова, понял, что Анна Александровна необыкновенно красивая женщина. И даже гораздо больше, чем красивая. Через вуаль морщин, через пропасть лет он увидел ее лицо прекрасным, сияющим.

- Анна Александровна, я так тосковал по вашему дому... Если б вы знали, как я вас люблю...

Она засмеялась:

- Ну, дождалась. Миха, я приготовила тебе "щуку по-жидовски". Так этот рецепт у Молоховец называется. Как-то сварганила, никогда этого не готовила. Попробуй, получилось? - И поставила перед ним овальное блюдо с кусками бледной рыбы.

- Получилось, получилось, особенно если принять во внимание, что я такой изысканной еды сроду не пробовал! - Тут Миха окончательно понял, что вернулся домой. Он сиял, улыбался, говорил и ел одновременно, забыв на время о постоянной ноющей боли в животе.

Анна Александровна, со своей стороны, почувствовала облегчение: может, все станет на свои места, и Миха займет свое место мужа и отца в своей семье, а Санечка вернется сюда в дом, освободится от забот об Алене, и все пойдет по-прежнему, и все сложности, настоящие и воображаемые, рассосутся сами собой.

Последующие две недели Миха часто заходил к Стекловым. С Аленой, кажется, все было прекрасно, и дочка была для него как чудо с небес. Зато все остальное вокруг него было плохо, гораздо хуже, чем перед посадкой.

Тем не менее здесь, в доме Анны Александровны, ему было хорошо. Саня, как прежде, мало бывал дома, но его отсутствие было утешительным: значит, Саня постепенно возвращался в свою стихию. Он снова проводил вечера на концертах, в консерваторском общежитии, где было много друзей, и тот заряд, который готов был взорваться в годы Михиных лагерей, как будто был разминирован. За первые недели после освобождения он успел зайти к Анне Александровне несколько раз. Два раза Саня был дома, и опять возникло между ними то облако близости, из детства, из юности. Все в другом понятно, а что непонятно, вызывает интерес и симпатию.

Еще Миха с радостью ощутил, что Анна Александровна по-прежнему взрослая, а сам он по-прежнему ребенок. И, как ребенок с прогулки, он тащил Анне Александровне в дом какой-нибудь дорожный улов: сосновую ветку с шишкой, забавный рисунок Маечки.

В этот раз он приехал к Анне Александровне из Тарасовки, где навешал Артура Королева, старого друга-переплетчика. Выпили с Королевым водки, но долгого сидения не получилось. Миха вернулся в Москву засветло и решил навестить Анну Александровну. Ничего под руку не попалось, он купил леденцовых петушков, которых продавали на платформе цыгане. И вручил старой подруге, как букет, горсть палочек с огненными петушками. Она поставила петушков в стакан, они засветились празднично, и Миха вдруг заметил, что весь дом стал каким-то ветхим и стареньким...

Сердце дома. Сердце радо. А чему?
Тени дома? Тени сада? Не пойму.
Сад старинный, все осины - тощи, страх!
Дом - руины... Тины, тины что в прудах...
Что утрат-то!.. Брат на брата... Что обид!..
Прах и гнилость... Накренилось... А стоит...
Чье жилище? Пепелище?.. Угол чей?
Мертвой нищей логовище без печей...

Хрупкими, как фарфор, руками старуха налила в полупрозрачные чашки жидкий чай:

- Анненского помнишь... Уж очень печально... Смотри-ка, какое у нас сегодня купеческое чаепитие - чай с сахаром и леденцами. Саня скоро придет. Обещал по дороге в гастроном зайти. Дождешься?

Она легко встала и вынула из горки пузатенькую сахарницу со щипчиками - сахар колотый...

Анна Александровна и Миха сидели за спитым чаем. Ни простого печенья, ни пряников, ни сушек. Анна Александровна из дому уже вторую неделю не выходила из-за непривычной усталости, которая вдруг на нее напала. Бюллетень она не брала, договорилась с другой преподавательницей, которая была в Академии на половине ставки, что та даст за нее уроки. Но миновала неделя, лучше она себя не чувствовала и жаловалась Михе, что страшно разленилась: и на работу не ходит, и дом запустила, вот, даже к чаю нечего подать.

- Завтра подниму свои старые кости и вылезу. Но Санечка тоже хорош: даже хлеба в дом не принес, безобразие такое... А про Надежду и не говорю. Ах, ты новости нашей не знаешь! Дочь моя второй год как роман завела, дома не ночует, представь себе, такое безобразие! - Она засмеялась, как будто речь шла о пятнадцатилетней скандальной девочке, и добавила с всегдашней прямотой:

- Замуж собралась. Глупость, глупость...

И поморщилась.

"Видно, совсем плохо себя чувствует", - подумал Миха, привыкший, что Анна Александровна чай всегда подавала свежий, а старый, даже несколько часов назад заваренный, безжалостно выплескивала.

- Ну что, как твои дела? - поинтересовалась Анна Александровна, и Миха принялся рассказывать о том, что больше всего болело: работы нет, обегал все возможные норы. Не берут. Ходит участковый, спрашивает, когда на работу устроюсь...

Она слушала внимательно, машинально разминая папиросу и постукивая пустым мундштуком о стол. Потом вдруг выронила папиросу, откинулась на спинку стула и, глядя куда-то позади Михи, сказала:

- Миха, мне дурно... дурно.

Сделала открытым ртом, напряженными губами несколько судорожных вдохов один за другим, рука поползла по столу, сметая красных петушков. Глаза ее так пристально и неподвижно остановились на чем-то позади Михи, что он оглянулся. Никого там сзади не было - книжный шкаф отливал золотыми корешками Брокгауза и Ефрона.

Миха подхватил ее и перенес на кушетку. Она была легка, обвисла на его руках, как пуховое одеяло. Он уложил ее, подоткнув диванные подушки под спину. Она все смотрела пристально - не на него. Он стиснул запястье в том месте, где пульс не прощупывается и у живых.

- Сейчас, сейчас... Лекарство... "Скорая помощь..." - бормотал Миха, уже догадываясь, что все поздно.

Метнулся к телефону - у Стекловых, единственных во всей квартире, была отводная трубка. Поднял трубку, услышал обрывок соседского разговора:

- Да я ей сколько раз говорила, лучше за ним смотри. Она смеялась все, вот и досмеялась... Он солидный мужчина, а в наше время редкость...

Миха выскочил в коридор:

- Срочно! Анне Александровне плохо! "Скорую" надо вызвать...

Соседка Мария Соломоновна, провизор, в золотых зубах, запачканных красной помадой, очень уважала Анну Александровну.

- В общем, я на этом кончаю. Здесь соседям телефон срочно нужен. Но ты ей так и передай: сколько раз я говорила...

Щелкнул дверной замок. По коридору шел Саня. При нем была сумка. Он по дороге зашел в сотый гастроном и все купил, даже курицу, и гордо нес в дом бабушки продовольственные покупки. Кажется, первый раз в жизни...

- Анне Александровне плохо... "Скорую"... Кажется, очень плохо... - пробормотал Миха. Саня ринулся в комнату, Мария Соломоновна, переваливаясь уточкой, за ним следом.

Через пятнадцать минут, еще до приезда врачей, позвонил Василий Иннокентиевич. Ежедневный звонок: "Как поживаешь?", который вызывал у Анны Александровны легкое раздражение. Сразу же примчался. Закончился их пожизненный роман, длившийся с перерывами на Нютины браки и увлечения около шестидесяти лет. Отвергаемый несчетное количество раз и возвращавшийся к ней снова и снова в самые трудные для нее времена - когда сажали и убивали мужей и любовников, - он хоронил теперь свою великую любовь уже без надежды на очередное ее воскресение. Окончательно.

Одновременно с Василием Иннокентиевичем пришел Илья, нечастый гость. Так возле остывающего тела Нюты еще до приезда врачей, констатирующих факт смерти, собрались все самые любимые ею люди. Не было в тот вечер только Надежды Борисовны - она ночевала на съемной даче, телефона там не было. О смерти матери она узнала только утром следующего дня.

Тело увезли ближе к ночи, и выросшие мальчики сидели втроем, почти слитые в единое существо: с общими мыслями, чувствами, воспоминаниями, одинаково ошеломленные, одинаково безутешные. Илья в присутствии Сани и Михи как будто раскрывал обычно закрытый третий, четвертый глаз, или что там бывает, орган тепла и сострадания, и они дышали общим воздухом, общим горем.

Похороны были странными по своей разношерстности. Обнаружилось завещание, в котором Анна Александровна дала очень четкие указания, как и где ее хоронить. Отпевание назначила в церкви Петра и Павла, что у Яузских ворот.

Людей было много. Они отвлекали Саню от Анны Александровны, которая лежала, как белый остров среди черных человеческих волн.

Кроме близких, пришло начальство из Академии - недоумевающие мундиры с голубыми погонами. Пришли и ученики. В те годы были уже не китайцы, а кубинцы и африканцы. Анна Александровна хорошо учила их русскому языку. Они принесли еловый венок с черно-красными лентами, и венок этот натирал Сане глаз.

У изголовья гроба стоял, сверкая яркой сединой, Василий Иннокентиевич с поджатым лицом. Лизы с ним рядом не было - она гастролировала по Германии. Десяток старушек-подружек - Евгения Даниловна, пара гимназических, Элеонора Зораховна с двумя великосветскими белыми розами - перемешались с бывшими сослуживцами разных полос жизни и с Саниными друзьями. Илья пришел с Олей, рядом с ними стояла Тамара Брин, внучка Нютиной покойной подруги. Лицо у Тамары было такой редкой левантийской породы, что Саня узнал ее сразу, - когда-то в детстве ее приводили на его дни рождения.

Бледный Миха стоял рядом с Саней и тихо обливал слезами мохеровый шарф, давным-давно подаренный Анной Александровной к какому-то дню рождения. Рядом с Ильей стояла его жена - бледная, рыжеватая, с гиацинтами в руках. Время от времени Саня неприятно натыкался взглядом на плотного мужчину с большими бровями на широком лице. Тот стоял рядом с его матерью и почему-то властно держал ее под руку. Это и был ее избранник, которого Саня видел первый раз. Зачем его мама привела?

 

Саня наблюдал все происходящее отстраненно - как будто смотрел через толстое стекло. Мертвое лицо бабушки казалось художественной подделкой, красота ее приняла какую-то окончательную форму, и эта совершенно излишняя красота внушала неуверенность относительно мира живых, суетного и неблагообразного.

Из боковой двери появился священник, началось богослужение. Евгения Даниловна сунула Сане в руку зажженную свечу. Голос священника переплетался с песнопениями, которых Саня никогда прежде не слышал. Они требовали внимания, потому что заключали в себе что-то важное, но малоразборчивое.

Священник, с виду похожий на грека, служил с глубоким вниманием и без всяких сокращений. Полный чин "Последование мертвенное мирских тел" длился бесконечно долго. Саня отметил, что голос священника замечательно накладывается на песнопение, и малые звуки - треск свечей, покашливание, всхлипы - тоже точнейшим образом вписывались: очень хорошая инструментовка. Потом погасили свечи, и Саня подумал, что служба закончилась. Но священник опять стал что-то читать, хористы снова запели, и Саня унесся вместе с этими звуками, и запахами, и отблесками света на окладах туда, куда уносила его обычно музыка...

Отпевание закончилось, священник сказал, что близкие могут попрощаться с усопшей. И тут все задвигались, образовали очередь.

Анна Александровна ненавидела очереди. Говорила, что половину жизни провела в очередях: за хлебом, молоком, картошкой, за мылом, за билетами, за письмами, и даже выработала свой способ защиты - читала про себя стихи. Говорила со смехом, что советская власть тренирует ей память, делая стояние в очереди неизбежным. Она, поди, никогда не думала о том, что в последний ее день на земле к ней самой выстроится такая длинная очередь.

Анна Александровна распорядилась похоронить ее в Донском монастыре, в могилу деда. Тело кремировали в Донском крематории. Кладбище монастырское давно было закрыто, и захоронить можно было только урну две недели спустя.

Собственно, это была не могила, а склеп, но он так давно обрушился, что захоронить можно было только сверху, возле покосившегося памятника. Фамилия деда была дворянская, но не очень звонкая.

Народу на этот раз было совсем немного. Только самые близкие. Василий Иннокентиевич стоял рядом с Саней и все хотел ему что-то сказать, но не находил подходящей минуты. Когда все уже закончилось и выходили из ворот монастыря, он взял Саню под руку и сказал очень тихо и очень внятно:

- Саня! Мы навсегда потеряли Лизу: она не вернулась с гастролей, осталась в Австрии. Позвонила по телефону, сказала, что со временем мы все поймем, и все очень хорошо, и она счастлива и просит у всех прощения. И очень любит. Я сказал ей, что Нюта умерла, она заплакала и спросила, может ли тебе позвонить. Я сказал, что должен у тебя спросить.

- О господи! - только и смог выговорить Саня.

- Она собирается замуж за тамошнего дирижера, она с ним знакома была с первых гастролей, выступали... Старик! Ужасная потеря. Самые близкие люди нас покидают. Мы Лизу больше никогда не увидим. Ты, может, увидишь еще. Я - нет.

- Базиль, как это печально. Женщины почему-то хотят замуж, посмотри. - И указал глазами на свою мать, которую вел под руку мужчина в каракулевом пирожке на толстой голове. - Зять твой австриец, не немец?

Василий Иннокентиевич кивнул.

- Я так не любил толстого Бобу и так радовался, когда они расстались. А этот твой новый зять, между прочим, красавец. Прекрасное лицо. У меня есть пластинка с его портретом. Что женщины делают? Ты посмотри на этого... Управдома... Нюта все знала, - посмотрел в сторону матери с ее суженым.

Подошел Миха. Вцепился в покалеченную Санину руку, пригнулся к самому уху:

- У тебя мама живая, а у меня теперь никого. Анна Александровна была мне всей родней, вместе взятой, я только сейчас это понял. Она ушла, и я на первой линии.

- Что? Что? - не расслышал, не понял Саня.

- Взрослых передо мной никого нет. Следующая очередь моя, - объяснил Миха.

 

Через две недели после смерти Анны Александровны плотный господин в пирожке, державший мать под руку, въехал в их квартиру. Фамилия его была Ласточкин, и она удивительно ему не шла. Мебель передвинули, ширму убрали, комнату перегородили гардеробом и книжным шкафом. Саню слегка переместили, лишив привычной геометрии.

Смерть Анны Александровны, легкая, мгновенная, ничем не подготовленная, никак не хотела сопрягаться с жизнью. Саня просыпался по утрам, слышал невыносимые звуки чужой жизни и все мечтал заснуть еще раз, чтобы проснуться в нормальном, привычном доме.

Но не было больше прежнего дома, не было бабушки, а с мамой происходило какое-то чудо, как в детских сказках с заколдованными детьми. Она превратилась одномоментно в нечто себе противоположное: из мягкой и полноватой - в твердую, из русоголовой и седоватой - в брюнетку, Стала красить губы и носить новую каракульчовую шубу, черную и гремучую, вместо ветхого серого кролика, которым Саню укрывали в детстве.

Но самое нестерпимое - новый голос Надежды Борисовны: звонкий, льстивый, с хохотком в конце каждой фразы. Нет, еще более нестерпимое - ночные звуки случки, тряска пружин, пыхтенье, стоны...

Дворницкая, проклятая дворницкая в Потаповском переулке расположилась теперь прямо на том месте, где прежде в бессонные ночи Нюта читала своих любимых Флобера и Марселя Пруста.

Он не мог спать. Мелкие рывки в сон и обратно, и постоянная мысль: нет Нюты. Навсегда нет Нюты. Нигде нет Нюты.

Он накоротко засыпал. Проснувшись окончательно, впадал в обычное уныние. Умывался и уходил из опоганенного дома. Если не было занятий, шел к Михе.

У того настроение тоже было не лучшее: работы все не было, бывшего заключенного никуда не брали, не было и денег. Алена пыталась давать какие-то уроки. Подбрасывали друзья, Миха эти пособия принимал через силу. Марлен наконец уехал в Израиль - спешно, неожиданно и необъяснимо - и писал Михе письма, звал туда же. Но возможность эмиграции Миха отвергал.

- Все твердят об одном - эмигрировать. У всех соображения - за и против. Я, Санечка, этот вариант просто не рассматриваю. Я же там умру.

Маечка, обожавшая Саню и не вполне доверявшая малознакомому отцу, влезала к Сане на колени и щекотала за ухом. У них была такая игра.

- Миха, мы умрем в любом случае. И музыка, и поэзия всюду, не только в России, - замечал Саня.

- Музыка - да, а поэзия - нет. У поэзии есть язык, и этот язык русский! Я же поэт, может, плохой, но поэт, - взорвался кроткий Миха. - Я без России не могу!

Сане ответить было нечего. Ну не скажешь ведь: да, плохой поэт. А хорошие как же? Могли? Ходасевич? Цветаева? Набоков, черт подери?

Но Миха, как маятник, все возвращался к нижней точке: Россия, русский язык, русская метафизика... Россия, Лета, Лорелея...

Саня делал попытку снижения:

- Вот и уезжай, друг, из России вместе со своей Лорелеей, а то прежде времени в нашей Лете пропадешь... - и сморщился от неуклюжести собственной шутки.

- Уезжай, Миха. Место пропащее. И Нюта умерла.

Думал же про Лизу: осталась, бросила деда, который в ней души не чаял, и живет теперь в зазеркалье. Впрочем почему в зазеркалье? В Вене и Моцарт, и Шуберт, и вся венская школа гуляет по Рингу.

 

Спускаясь по лестнице, Саня мысленно начал произносить длинную фразу, которая вся была положена на музыку - страдали струнные, звенела медь, альт-саксофон гудел негритянским голосом, слова еле-еле проступали, смутные, но необходимые.

- Нюта ушла, умерла, улетела, бедная, пальцы худые, кольца не звенят... Даже запаха нет нигде.

Короткий пробег через Михин двор, мимо углового дома, с Чистопрудного бульвара на Маросейку.

- Миха, сиротство, родня, детство ужасное, эта Алена прозрачная, господи, пахнет безумием, пахнет мычанием глухонемым, бедные, бедные все.

Духовая группа, вперед! Кларнет рыдает, и флейта плачет...

Переход через трамвайные рельсы, где стоял невидимый миру памятник малолетнему хулигану, погибшему на этом месте двадцать лет тому назад.

Фортиссимо, ударные.

Медь, медь, медь... и взвизг тормозов.

 

- Мальчик несчастный, в ватном пальто, в ушанке солдатской, несется, несется, холодное железо зажав в кулаке.

Поворот налево, на Покровку, к дому-комоду.

 

- Бедные пальцы, бедные пальцы, погибли навеки. Для скрипки, альта и кларнета, для баяна, гармошки, дурной балалайки. О, фортепьяно!

Фортепианный дуэт! В четыре руки! Правый рояль Лиза, левый мой. Лиза начинает тему, я вступаю.

И сразу направо, к своему боковому флигелю. Струнная группа. Скрипки начинают. Пьяно, пьяниссимо. Фортепианная тема развивается, утончается в струнном прочтении. Поднимается. И все завершается глубоким грустным голосом виолончели.

- Тащут в руках кто коньки, кто авоськи, портфели, нотные папки, из сапожной мастерской ботинки чиненые-перечиненые. Тащут болезни, несчастья, повестки, анализы, мусор, собачку, бутылку.

 

И перед дверью, уже положив пальцы на единственную оставшуюся во всем доме бронзовую ручку, поднял всю музыку вверх, а потом бросил со всей силы оземь, так чтобы она рассыпалась и покатилась.

- Если Ты все-таки есть, Господи, забери меня отсюда и поставь меня на другое место. Я здесь больше не могу. Я без Нюты здесь не могу...

И вошел в подъезд. Поднялся на второй этаж. Вошел в квартиру и остановился. Ласточкин, обернув чугунную ручку огромной сковороды остатком Нютиной блузки, тащил с коммунальной кухни жаренную с салом картошку и смердел.


   Орденоносные штаны

В шестьдесят первом году выступил Петр Петрович на партийной конференции и сказал то, что лежало у него на душе: культ личности Сталина разоблачили, а теперь новый культ постепенно вырастает, Хрущева. Забыли ленинские нормы, а надо бы к ним возвращаться, усилить демократию, ответственность выборных лиц перед народом, для чего следует отменить высокие оклады и несменяемое руководство. Выложил все, что думал.

Он прежде все эти соображения "обкатал" на своем друге, Афанасии Михайловиче, Феше, однокашнике по Академии Генштаба, где оба недолго учились в довоенные времена. Феша его не одобрил, хотя во всем согласился. Не одобрил, собственно, намерения выступать со своими соображениями на партийной конференции.

- Толку никакого не будет, а неприятностей, Петро, не оберешься, - оценил Феша это безрассудное намерение.

Петро упрекнул Фешу в трусости. Тот, обыкновенно сдержанный, вдруг рассвирепел и послал друга туда, куда не было принято между ними посылать.

Тогда Петр Петрович выложил ему весьма неприятную вещь: трусливей военных вообще нет людей. И чем выше чином, тем трусливей. Профессионалы, прошедшие войну, не боявшиеся ни огня, ни врага, не прятавшие голову за чужими спинами, смертельно боятся начальства и защищают теперь не Родину, а свои откормленные задницы и кресла.

Поскольку дело происходило на даче у Афанасия Михайловича, он указал другу на дверь и произошла между двумя генералами ссора по типу описанной Гоголем Николаем Васильевичем. Хотя ни "свинья", ни "гусак" не фигурировали, но "трус" обидел Афанасия Михайловича до глубины души.

За скандальное выступление Петра Петровича наказали: перевели на другую работу, на Дальний Восток, то есть отправили в ссылку, с глаз начальства долой. Там он от провинциальной жизни сначала затосковал, а потом занялся деятельностью - организовал союз единомышленников, которые тоже, как он, хотели бы перевести всю покосившуюся жизнь страны на ленинские рельсы. Продлилась эта подпольная деятельность с тайными встречами, даже с листовками, недолго. Петра Петровича арестовали, перво-наперво выгнали из партии, а потом судили закрытым судом и дали всего-то паршивеньких три года. В качестве дополнительного наказания разжаловали в рядовые, лишили осужденного генерала воинского звания, боевых наград, пенсии и всех полагающихся по бывшим, ныне отмененным заслугам льгот.

Так началась у Петра Петровича новая биография. Он постепенно сбрасывал, вместе с лишним весом, обветшалые свои понятия о жизни. Отсидел три года, вышел, снова сел. Он вспоминал прежнюю, "академическую", как теперь он насмешничал сам над собой, жизнь и называл ее младенческой.

Хорошая голова была у генерала. Не зря заведовал он в Академии кафедрой тактики. Но вступил он в неравный бой с властью, которая брала не умом, а силой. Что здесь могла поделать тактика, да и стратегия? Куда только оскорбленная бывшим генералом власть его не отправляла: в тюрьму, в лагерь, в ссылку, в психиатрическую лечебницу, а он выходил и принимался за свое.

В семьдесят втором году весной выпал ему небольшой отдых - вышел на свободу. К этому времени он стал уже не рядовым, а настоящим генералом маленькой армии диссидентов. Есть такие люди, которым генеральство дается от рождения.

Ничипорук знал, что власть домашним врагам не прощает, и потому понимал, что гулять ему на свободе недолго. Наслаждался домом, общением с людьми, даже простой пешеходной прогулкой по городу. Свобода! Свобода!

Но это было обманчивое чувство: телефон прослушивали, слежку не снимали. Петр Петрович решил поехать в Минск, было у него там дело. Даже жене Зое он не говорил, что за дело. Но она, опытная подруга, и не спрашивала.

Взял билет на вечерний поезд, пришел домой, собрал нехитрые вещички, всего ничего - смена белья, бритвенные принадлежности, два последних номера "Нового мира", уже изрядно потрепанные, и плюшевая собачка для внучки приятеля.

Сели поужинать - звонок в дверь. Пришла Зоина подруга, Светлана, близкий человек. Принесла новость: вчера обыски были у Харченко и у Василисы Травниковой. Харченко увезли, а Василису оставили.

Петр Петрович пожал плечами: дома все чисто.

- Они-то не знают. Придут, будут ковырять, - возразила Светлана.

- А-а-а... - вспомнил Петр Петрович. - Награды мои! По бумагам они меня их лишили, но железки-то все дома. Не хочу им отдавать. Убрать надо, Зоя. Вы не вынесете из дома, Светлана?

- Вынесем. Но я лучше девочек своих пришлю. Безопаснее. Сегодня вечером.

И правда, в тот же вечер, уже после отъезда Петра Петровича, пришли две девчонки-студентки, по виду лет пятнадцати, одна толстуха с пышными щечками Тоня, вторая совсем некрасивая Сима, обе в одинаковых вязаных шапочках и шарфах, ученицы Светланы Сергеевны.

Они неловко топтались в дверях. Зоя Васильевна сказала раздеться, поставила чай с печеньем. Они так и сидели в своих синих шапках, молчали. Зоя Васильевна положила тяжеленький сверток - поверх полотна газета, веревочкой перевязан. На их глазах засунула сверток в домашним способом сшитую сумку, в каких продукты носили. Потом положила записочку: "Здесь военные награды, их надо сохранить". Девочки дружно кивнули. Зоя Васильевна взяла спичку и спалила записочку, остаток бумаги сунула под струю воды и выбросила в ведро.

Девочки переглянулись: дело серьезное.

Вышли из подъезда, озираясь по сторонам. Было тихо и безлюдно, и зыбкая апрельская неопределенность. Пошли молча к метро. Вышли на площади Белорусского вокзала. Тоня довела Симу до подъезда. Возле подъезда Сима протянула сумку подруге:

- Знаешь, я боюсь, а вдруг мама найдет? Возьми к себе, а?

- Хорошо, - безропотно согласилась Тоня. - А куда спрятать? Может, в чулан? У нас есть под лестницей. Правда, с него часто замок сшибают, дрова тащат.

- А на что дрова? - удивилась Сима.

- Да ни на что. Печек давно уже нет, а дрова лежат. Их и тащат.

- Но сейчас-то почти лето...

- Ну да...

Тоня поехала на троллейбусе от Белорусского вокзала почти до самого дома, до площади Дзержинского.

 

Дома, как по заказу, никого не было: Витька, племянник, сидел у соседей, мать его Валька закатилась на гулянку, а старший брат Толян досиживал свой срок.

Матери тоже не было, она сегодня во вторую смену вышла.

Прижимая сверток к животу, Тоня прошла по квартире. В коробку и на шкаф? Пустых коробок не было - три набитых. В нижнем ящике шкафа лежали инструменты, мать туда иногда лазала - за молотком, за гвоздем. Еще от отца осталось. Белье все было сложено стопками, только на нижней полке комком. Там лежали старые трико с начесом, бывшие голубые и персиковые, с пролинявшими изношенными промежностями. Куски покрепче мать вырезала и ставила грубым стежком во много слоев заплаты изнутри к тем, которые еще могли послужить. Тоня взяла самые рваные, аккуратно закатала в них полотняный сверток и положила к самой стене. Он чуть ли не пол-ящика занял. Тогда она размотала сверток и вытащила одиннадцать красивых коробков. В них лежали военные награды с эмалью и золотом, большой красоты и неожиданной тяжести. Тоня решила от коробочек избавиться, больно много места занимают. Вынула награды, прикрутила или приколола каждую штуку к тряпке и смотала колбаской, которую опять придвинула к стене. А коробочки положила отдельно, в свой личный угол на верхней полке. Пустые коробочки, что в них? Главное-то ордена.

 

Ранним утром девятого мая сверток в шкафу обнаружил Витька, Тонин вреднющий племянничек. Ребята во дворе сказали, что мамки деньги прячут в шкафу, под бельем. Надо только хорошо поискать. Он начал с нижней полки. Денег там не было, но он сразу наткнулся на сверток у стены, тяжеленький. Вытянул, развернул - там были приколоты к бабкиным старым штанам ордена и медали. Да какие! День был для орденов самый подходящий - День Победы. Он разложил штаны, красота! Там было их много, насчитал пять, потом еще пять, и еще оставалась одна. Они все привинчивались и прикалывались по-разному, и он медленно, прикусив язык, сначала отцепил их от изношенной тряпки, а потом, не жалея своей рубахи, все к ней и присобачил, с двух сторон от плеча вниз. Они тяжело оттягали рубаху, сверкали золотом и серебром и кремлевскими звездами. Он пошел во двор к ребятам, забывши про деньги, которые обещал поискать в шкафу под бельем. А ребята забыли про него и уже ушли. Пока он топтался, соображая, где их искать, появились большие парни - Артур Армянин, Севка и Тимка Пень. Они сразу на него накинулись, стали отдирать ордена. Витька заорал и кинулся в подворотню.

 

Сороковой день смерти Анны Александровны пришелся на девятое мая, и отставной полковник медицинской службы Василий Иннокентиевич вместо встречи с однополчанами направился на панихиду, которую заказали в церкви Петра и Павла у Яузских ворот. До панихиды еще был целый час, и он решил пройтись пешком от площади Дзержинского. Шел он вдоль западной стены Политехнического музея, но по противоположной стороне проезда Серова. Из подворотни прямо ему под ноги выкатилась гурьба ребятишек и упала бьющейся кучей у ног. Один, преследуемый, самый маленький, громко орал. Старик поднял его с земли - мальчонка был лет семи, с кривенько, через один, растущими зубами. Трое ребят постарше отхлынули в подворотню, но выглядывали из-за угла. Малыш бился в руках, как рыбка на крючке, рубашка его гремела пестрым металлом. Военные награды...

Василий Иннокентиевич поставил паренька на землю и, придерживая за плечи, рассмотрел военный иконостас. Кроме обычных наград, в этот день во множестве прогуливаемых на старых кителях и на новых пиджаках пожилыми ветеранами, Василий Иннокентьевич увидел редкие - "За оборону Советского Заполярья", "За взятие Кенигсберга" и уж совсем особую, американскую, на которой и лавровый венок, и звезды, и лучи. Это был орден "Легион Почета". Союзники наградили этой медалью высших советских офицеров после взятия Берлина, в сорок пятом году.

Одного награжденного Василий Иннокентиевич знал. Генерал Ничипорук лежал у него в госпитале в сорок пятом. Вечерами заходил начальник госпиталя к генералу. Не раз выпивали они с разговорами. Из госпиталя поехал генерал получать свою награду, и вечером обмывали! И сомнений не было, что награды эти принадлежали генералу Ничипоруку - об этом свидетельствовали две другие, гораздо более известные, за Кенигсберг и Заполярье. География эта точно соответствовала военной биографии Петра Петровича.

"Украли, что ли..." - подумал Василий Иннокентиевич и немедленно вспомнил, что говорил ему кто-то, что генерал Ничипорук не то сошел с ума, не то сидит в тюрьме за антисоветские какие-то дела. Но подробностей Василий Иннокентиевич не помнил.

- Как деда твоего зовут? - вцепившись в худые плечи, грозно спросил Василий Иннокентиевич на всякий случай.

- Нет у меня никакого деда. Отпусти! - орал мальчишка.

- Где ордена взял? - Старик потряхивал его за ворот.

- В шкафу взял, у бабки! Бабка дала! - Он был не робкий, этот паренек, крутился в руках, норовил выскользнуть.

Извернувшись, укусил Василия Иннокентиевича за руку.

- Ну, гаденыш! - рассердился старик. - Пошли к твоей бабке!

- Нет ее, нету! Дома нету! - закрутился мальчишка.

- Пошли, пошли, к матери отведешь! - настаивал старик, ухватив мальчишку за предплечье железной рукой.

- Не пойду! Не поведу! - орал маленький Витька. А потом замолк и взрослым серьезным голосом предложил сделку:

- Да заберите вы их лучше, все равно ребята отберут! Только домой не надо. - Он представил себе, как будет орать бабка, лупить мать. Лучше сразу сдаться.

- Рубаху снимай, - приказал старик.

Он собирался отвинтить ордена и медали и вернуть застиранную голубую рубашку хозяину. Но в тот момент, когда рубашка с наградами оказалась в руках Василия Иннокентиевича, мальчонка выскользнул из рук, как кусок мыла, и исчез в подворотне.

- Украли, вне всякого сомнения, украли, - подумал Василий Иннокентиевич, завернул, не отвинчивая, весь металл в детскую рубашку и не без труда затолкал в карман пиджака. Пиджак весь перевесился на одну сторону.

- Странная, странная, забавная даже история.

Василий Иннокентиевич не видел генерала Ничипорука с войны. Потом доходили слухи, что Ничипорук преподавал в Военной академии. Никаких отношений с генералом у Василия Иннокентиевича не сохранилось. Но разыскать-то генерала можно - через Нефедова или через Голубеву.

Так, раздумывая обо всем этом, он дошел до церкви. У церковных дверей стояла Надежда, похожая на сорокалетнюю Нюту, но совсем обыкновенная, в то время как Нюта была великолепная, несравненная и единственная.

С Надеждой беседовали две незнакомые старухи и двое молодых мужчин - Саня и его приятель Миха, рыжий, с бородкой.

Прибежала и встала рядом Анина подруга Елена - багровая, с одышкой. Свидетельница, доверенное лицо, почти участница их жизни.

"Давление высоченное" - отметил про себя Василий Иннокентиевич. Поцеловался с Еленой, никому про давление не сказал. Что толку?

Вышла церковная прислужница:

- Батюшка на панихиду зовет.

Василий Иннокентиевич встал между Надеждой и Еленой, незнакомые старухи по бокам, а позади Саня со своим другом.

Из боковой двери вышел маленький сухонький священник, помахивая дымящим кадилом.

Василий Иннокентьевич в церковь зашел второй раз за последние полтора месяца, первый раз на отпевание Анны Александровны, а теперь на панихиду, а до того лет сорок не ходил. Признаться, зашевелилось в душе из детства забытое чувство. Странно, странно... Может, старость дает о себе знать. Хор старушечий пел чудесно, и слова вспомнились. И мужские голоса сзади подпевали. Оглянулся. Саня, Нютин внук, милейший парень, выводил: "Глубиною мудрости человеколюбно вся строяй и полезное всем подаваяй..."

"Откуда знает?" - удивился Василий Иннокентиевич.

И верно, сорок дней тому назад Саня ничего этого не знал. А теперь вот знал.

Рыжий Санин друг плакал детскими обильными слезами. В руках оба парня держали горящие свечи.

Василий Иннокентиевич испытал чувство неопределенной вины, тоски и печали. Нюта, троюродная сестра, первая и пожизненная любовь, роман, длящийся с перерывами с детства, параллельная жизнь, пунктирная и ценнейшая. Какая безжалостная судьба... Она всю жизнь отбивалась от его любви, а он настойчиво ее достигал, добывал едва ли не силой. Отвечала она как будто нехотя... и говорила с улыбкой загадочной и меланхолической, принятой в начале двадцатого века:

- Базиль, ты всегда появляешься у меня в момент крушения жизни, ты спасатель, но, прости, ты всегда для меня знак и воплощение моей неудачи...

Об этом и вспоминал Василий Иннокентиевич под дивное пение, а про чужие военные награды, оттягивающие карман, он совершенно забыл.

 

Петра Петровича арестовали в Минске на следующий день после отъезда и в тот же день пришли домой с обыском. В доме ничего не было, но все переворошили, забрали какие-то остатки - книги по специальности, довоенные, с автографами, конспекты лекций.

Зоя Васильевна радовалась, что ордена были убраны из дому. Собственно, эти боевые награды были как бы и несуществующие. Все шло одно к одному: разжалованный генерал, отмененные награды, зэка и невменяемый. Но она твердо знала, что Петр в полном порядке - невменяемой была страна.

 

Что же касается Тони Мутюкиной, она еще долго не знала, что в их доме хранятся одни пустые коробочки, а ордена исчезли. Выяснилось это, когда ее старший брат Толян пришел из тюрьмы, разжился деньгами, всем купил подарков и матери дал денег. Мать взяла да купила новый шкаф. Стали выбрасывать старье, и тут Тоня и обнаружила, что ордена пропали. Ужас что с ней было! Первым делом на Толяна подумала, потому что знала, что ордена эти больших денег стоили.

Но Толян был ни при чем.

Да и что о нем говорить - через два месяца его опять забрали, потому что денежки те подарочные были от грабежа.

Больше всех горевал Витька. Он отца почти и не помнил, а тут - только познакомились, и опять он исчез.

Ордена вернулись в дом генерала через цепь знакомых и полузнакомых людей. "Голенькие", лишившиеся своих вручную изготовленных футляров-гробов, но завернутые в целлофан и помещенные для сохранности в железную кастрюлю, лежали генеральские награды в земле, закопанные на даче у Зоиной племянницы, на станции Кратово по Казанской железной дороге, позади двух сосен, к которым прибиты детские качели. До лучших времен.

И лучшие времена наступили. Встретились в конце концов генерал и его награды. Генерал жил в стране, где надо жить долго. Он и дожил до девяноста, и сподобился умереть героем. Его хоронили в девяносто первом, и на подушечке перед гробом несли все его ордена, завернутые когда-то в изношенные трико с начесом, и тот, американский, тоже был. А подушечка была красная, как полагается.


   Имаго

Все было то же - двор, соседи, выбитая половица в коридоре, продавщицы в булочной и в рыбном, управдом. Но как будто прошло не три года, а тридцать. Михе все казалось, что от неосторожного движения все может со звоном расколоться - и дом, и двор, и дочка, и жена, и весь этот город, и апрель, такой теплый и приветливый в этом году. Он с опаской делал нужные перемещения по комнате, по квартире, по ближайшей окрестности.

Пошел первым делом к Анне Александровне. Затем - в милицию отметить паспорт. Сказали, что должен устроиться на работу в течение тридцати суток.

Пошел потом в Историческую библиотеку с уверенностью, что его не впустят. Но сказали только, что надо перерегистрировать просроченный читательский билет.

Пошел, несколько недель спустя, уже после смерти Анны Александровны, к Илье с Олей. Он редко бывал в этой нелепой - помесь коммунистического аскетизма и русского ампира - квартире на улице Воровского. Оля никогда не испытывала особой симпатии к Алене, но Миху обожала.

Оля обцеловала Миху, вытащила из холодильника пергаментные сверточки с паштетиками, валахскими салатиками в тестяных тарталетках, ветчинками, селедочками и бог знает еще чем прекрасным из кулинарии "Праги", разложила по прозрачным тарелочкам и, чмокнув заключительно, убежала делать срочный перевод, который надо было сдать к утру. Илья вытащил бутылку армянского коньяка. Пить Миха почти не мог, да и ел с опаской, ожидал боли в желудке.

Сели, уставившись друг в друга: Илья боялся слово лишнее сказать. Не был он слишком уж сентиментальным, но тут испытывал к Михе такое чувство, которое только изредка вызывал дефектный сынок Илья. До чесотки в носу.

- Видел вчера? - спросил Миха.

Илья кивнул:

- Конечно. Вся Москва смотрела. Ждали чего-то в этом роде.

- Ждали? А я и предположить не мог, что он вот так выступит...

- В своем роде гениально... - заметил Илья.

Накануне закончился процесс Чернопятова и двух его ближайших друзей. По телевизору показали нечто прежде невиданное - пресс-конференцию Чернопятова с журналистами. Полтора часа каялся Сергей Борисович во всех грехах против советской власти. И делал он это талантливо - если можно совершать подлость талантливо. Самое поразительное, что объявил себя главой демократического движения, его лидером, главным идеологом и в качестве самопровозглашенного вождя призывал к пересмотру движения. Всем сколько-нибудь причастным было ясно, что никакого единого движения вообще не существует, а есть разные, порой совершенно не связанные между собой группы людей "по интересам", объединенные лишь неприятием сегодняшней власти и жаждой перемен. Разных перемен - кому каких...

Сотни людей после вчерашней передачи обсуждали это событие. Сильно запахло "Бесами". Люди практического склада опасались развернутых репрессий против всех инакомыслящих, люди более философского направления задавались вопросами абстрактными: открыл ли великий Достоевский особую стихию русского революционного беснования или невзначай создал ее, заодно со своими литературными героями, Ставрогиным и Петенькой Верховенским.

Об этом и проговорили весь вечер Миха с Ильей. Но ни к каким окончательным выводам не пришли. Слишком много неизвестного было в этой истории.

Невозможно было понять, что произошло с самим Чернопятовым: он был самый из всех крепкий, и умный, и опытный - детская колония, сталинские лагеря и ссылки... И враг его был обозначен отчетливо - советская власть, сталинизм. Что должно было с ним произойти, чтобы развернуться вот так круто, на всю катушку?

- Илюша, меня привезли на очную ставку с ним за полтора месяца до освобождения. Я и не знал, что его взяли и что он дает показания. Чистосердечное признание называется. Десятки имен. Практически всю "Хронику" сдал - редакторов, составителей. Чего угодно ожидал, но не этого. Сергей Борисович сказал мне, что я делаю ошибку, и нужно мужество, чтобы признавать ошибки и искать новые пути. Меня потом сильно прессовали, чтобы я с ним вместе шел. Я отказался. Обещали второй срок, уже по их делу. Я уверен был, что меня не выпустят. Но отпустили. Взяли подписку, что не буду заниматься антисоветской деятельностью, и отпустили. Что с ним произошло, не понимаю. Возможно, мы чего-то не знаем. У них столько способов, кроме побоев.

- Мне говорили, что у них есть какая-то "сыворотка правды", подсыпают в еду или подмешивают в питье... - уточнил Илья.

- Да. Могу поверить. Сам знаешь, они профессионалы, и мы все перед ними беззащитны. И перед уголовщиной мы тоже беззащитны. Я в лагере про Мандельштама часто вспоминал. Как ему там было... умирать.

Только ты не думай, что они не чувствуют моральной силы. Очень даже чувствуют. Но им человека идейного раздавить - особое наслаждение. Мы для них все на одно лицо - как китайцы, что ли. Нет, люди в очках, вот кто. Мне перед этапом один начальник очки растоптал. Как же он наслаждался, когда они под сапогами хрупали. Ну, я без очков почти ничего не вижу, ты знаешь. До меня только через три месяца очки из дому дошли - Анна Александровна послала. Чернопятов, между прочим, тоже очкарик.

- Да, фотографировал Чернопятова пару лет назад. Хороший получился портрет. Ушел в два адреса.

Нет, Илья не чувствовал себя перед ним виноватым. "Все, б..., хороши", - вот какие мысли проносились в голове Ильи.

- Ну, я имею в виду степень уязвимости, вот что, - объяснял Миха то, что было Илье прекрасно известно. - Может, его опоили чем-то или иначе как-нибудь выламывали... Прошу только, не говори о нем ничего плохого. Его ведь жалко, кроме всего прочего. Об Алене не подумал. Как это ей? Да всем, кто возле него крутился годами.

Я думаю, он такую цену заплатил, что ему сейчас хуже всех. Как это пережить? Ты мне, Илья, очень помог тогда, перед арестом. Твои слова я все время держал в голове: "Все, что скажешь, будет обращено против тебя. Молчи. Самое лучшее - молчи". И я на том стоял. А Сергей Борисович, сам знаешь - оратор, даже краснобай. Наговорил лишнего, и пути обратного уж не было. А может, кончились силы. Я ему не судья.

 

Речь Михи была горячечной и сбивчивой, но Илья все понимал. Помолчав, Илья налил еще по рюмке, сам же и выпил:

- Я тоже.

- Как теперь жить, не знаю. Получается, что самое правильное для меня дело было с глухонемыми работать.

- Придумаем что-нибудь, - Илья говорил не так уверенно, как всегда. - А ты не думал об эмиграции? - первый раз Илья задал Михе этот прямой вопрос.

- Эмиграция - только от смерти спасаться. Илья, самое страшное, что может быть для меня, - лагерь. Еще раз я не вытяну. Но эмиграция... Я здешний, здесь мое все. Друзья, русский язык, дело.

- Дело? О чем ты?

Миха сник:

- А как - без дела?

Илья тоже этого не знал. Но у него не дело было, а дела. Множество разных дел.

- Знаешь, давай по мере поступления. Сначала на работу устроишься, осмотришься по сторонам, а потом будем думать, что да как. Я уже поспрашивал ребят. Ищут. Начни с личной жизни.

- Получается, что надо выбор делать. Приблизительно говоря - между частной жизнью и общественной.

- Глупости романтические у тебя в голове. Зачем выбор? Какой выбор? Детский сад какой-то. Нет никакого выбора - утром встаешь, зубы чистишь, чай пьешь, книгу читаешь, стихи свои пишешь, деньги зарабатываешь, с друзьями треплешься - где там выбор ты делаешь? В определенный момент почувствуешь - вот тут опасно. Значит, пока и не лезь. Граница-то всегда видна. А там разберемся. Ведь не нарочно на рожон прем! Иногда так получается. Но двинулся вправо, влево, чтоб за жопу не схватили. Конечно, есть любители до славы, до звона всякого. Сергей Борисович честолюбив. Славы хотел, влияния. Роли. Но ведь есть и другие - Володя Буковский, и Таня Великанова есть, Андрей Дмитриевич есть. Валера, Андрей, Алик, Арина... Да много! Они никакого выбора не делают - просто так вот живут, с утра до вечера. И никакой игры на себя... - умно как будто говорил Илья. Возражать трудно. Но что-то не так было в его рассуждениях. Миха это уловил.

- Ну, скажешь тоже! Назвал всех тех, кто как раз и сделал выбор, и кто из них не сидел, еще сядет. А мне в лагерь больше никак нельзя. Я больше не выдержу.

Но Михе выбора никакого делать не пришлось - все происходило само собой.

 

Наступили плохие дни и хорошие ночи - такие яркие, что освещали пасмурные дни небывалой, вспыхнувшей наконец любовью Алены к мужу. Только теперь Миха ощутил, что Алена научилась наконец отвечать на его любовные труды, возник диалог, которого прежде не было в помине. Что-то сдвинулось в глубинах организма - или души? А может, рождение ребенка открыло какой-то закупоренный шлюз - и наладилась естественная тяга женщины к мужу. Спящая дочка согревала своим присутствием, придавала еще больший смысл происходящему счастью.

Так интимная жизнь расцветала, заполняла собой бедный быт. Но все, что оставалось вовне, не внушало никаких надежд. Не было работы, денег, того заполняющего жизнь дела, которым он жил до посадки. Дом, всегда полный друзей, московских и среднеазиатских, был пустоват. То ли себя берегли, то ли за них боялись.

Даже Саня почти не заходил - испытывал облегчение и обиду: Алена как будто обронила его, как ненужную вещь. Он теперь недоумевал, не выдумал ли он чувственного напряжения, которое три года мнилось ему в отношениях с Аленой? Обидно было, что и Маечка слишком уж быстро от него отвыкла, не кидалась к нему на шею, не теребила за уши. Или все женщины связаны какой-то круговой порукой?

У Сани даже появилась смутная мысль о великой борьбе женщин против мужчин. Вроде классовой борьбы. Одна только Нюта в войне не участвовала: любила мальчиков. Больше всех, конечно, собственного внука, но ведь и Миху, и Илью полюбила... Интересно, как у нее с мужьями и любовниками было - вряд ли вела с ними войну.

А может, в возрасте дело? В молодости война, потом перемирие, а к старости мужчины и женщины становятся вообще неуязвимы друг для друга?

"Это надо бы с Нютой обсудить", - привычно подумал Саня, но мысль эта запнулась о чувство обиды на Алену с Маечкой, которые - обе! - так обременительно, так требовательно его любили целых три года, а потом, после возвращения Михи, вся любовь в две недели оборвалась, как и не было...

 

Никогда, никогда уже не узнает Саня, что об этом думала Нюта. А Миха никогда не узнает, что Анна Александровна терпеть не могла Алену - весь ее четко прорисованный тип: слабые, требовательные, деспотичные, немощные женщины, с великим дарованием вызывать к себе нежность, страсть, любовь, но почти не способные отвечать благодарностью и сочувствием.

Все близкие к Анне Александровне люди теперь, после ее смерти, пытались угадать ее возможную реакцию на то или иное событие, сконструировать слова, которые сказала бы она по тому или иному поводу.

Надежда Борисовна отодвигала от себя догадку, какое отвращение должен был бы вызвать у матери ее избранник Ласточкин. Только шесть лет спустя, когда Ласточкин начнет разменивать их большую комнату в коммунальной квартире на улице Чернышевского на две маленьких и для совершения справедливого раздела составит опись Нютиного имущества от ложек до постельного белья, она ужаснется: какое счастье, что мама не дожила, что Саня уехал...

 

Но и Анна Александровна совершила жесточайший поступок, которого никак нельзя было от нее ожидать: ушла, бросив всех - Саню, Миху, Василия Иннокентиевича, дочь Надю, не научившуюся самостоятельно передвигаться в мире, никому не оставила подробной инструкции, как дальше-то жить. Написала, как ее хоронить, а что после похорон? Завтра? Через месяц? Через год?

Все мальчики и девочки, которых Анна Александровна вела без устали всю жизнь, как бы и не замечая этого, потеряли легкое веселое руководство, в котором смешивались в золотой пропорции легкомыслие и мудрость, здравый смысл и презрение к нему, доверие к жизни и острый взгляд, мгновенно оценивающий нового, мимолетно возникшего человека.

В то время как Саня после смерти бабушки погружался в уныние, Миха проходил, как насекомое, последнюю стадию метаморфоза: смерть Анны Александровны вынуждала его стать окончательно взрослым.

Теперь, когда Нюты не стало, Миха пытался понять, почему именно он выбран был свидетелем ее последних минут, и все ждал, когда появится разгадка, и разрешится ребус, и он будет знать, как ему дальше жить в мире, где он теперь, кажется, остался за старшего, и ни один человек на свете не уполномочен теперь отвечать ему на трудные вопросы.

Анна Александровна не успела сказать ему что-то важное, и теперь он должен догадываться сам.

Миха тихо, боясь спугнуть неверное счастье, радовался расцветающей семейной жизни, любовался дочкой, ходил безуспешно по разным учреждениям в надежде устроиться на работу. Все сроки уже вышли, надвигалось "тунеядство", караемое высылкой из Москвы.

Пришел участковый Кусиков - торопил с трудоустройством. Парень был деревенский, с остатками негородского румянца и проблесками человечности в лице. Огляделся. Долго разглядывал Аленины графические листы. Причудливые. Странные. Миха, заметив любопытствующий взгляд, сообщил, что жена художница. Произвело впечатление. Милиционер проникся почтением к тощей девчонке. И вообще - жизнь у них хоть и бедная, но культурная. И даже помочь захотелось. Жалость, откуда ни возьмись, почувствовал Кусиков к Михе и его худющей жене.

Предложил устроить грузчиком в рыбный: заведующая была знакомая. Миха развел руками: прежде работал грузчиком, а теперь близорукость такая, что мешки ворочать - совсем зрение потерять. Тронул механически дужки очков. Алена предложила чаю. Милиционер сел, расставив крепкие ноги в сапогах по обе стороны стула. Маечка зачарованно смотрела на лежащую на столе фуражку. На тарелочку перед Кусиковым положили два пирожных. Он съел из них одно, обнаружив высокое деревенское воспитание.

Уходя, Кусиков посетовал, что есть у него на примете еще одно место хорошее, но сторожевка, а туда с судимостью отдел кадров не пропустит.

- Удивительное устройство советской - а может, русской? - жизни: никогда не знаешь, откуда возьмется донос, откуда помощь и как молниеносно поменяются роли. Правда, Алена?

Алена кивнула, уронив волосы на лицо:

- Да, да, я давно об этом думала. Все так зыбко, и так много сердечности и тепла, но все ни к чему не ведет, ничего хорошего не получается.

- Нет, я совсем не о том, - отозвался Миха.

- А я - о том, - умно улыбнулась Алена. У нее появилась новая умная улыбочка, гораздо умнее, чем она сама.

Через два дня пришел Кусиков и отвел Миху в какое-то странное учреждение, где его взяли на должность экспедитора. Он должен был разбирать и рассылать какие-то образцы, присланные из геологических партий, в несколько учреждений.

Эта почти бессмысленная работа, после работы в интернате, отбиравшей всю душевную энергию, после лагерной каторги, не оставляющей ни капли никаких сил, обладала удивительным качеством: она длилась с восьми до четырех, а иногда можно было уйти и пораньше. И она заканчивалась каждый раз окончательно, до следующего дня, и не вспоминалась, и вся душа оставалась свободной, а силы еще были, и огромное время до вечера он проводил с Аленой, с дочкой, иногда ходил в библиотеку, читал безо всякого направления, без прежней жадности, давая чужим словам вольно протекать сквозь себя, - то Монтеня, то Блаватскую, то Лао Цзы...

Возвращался домой к позднему ужину. Маечка спала, Алена в хромово-зеленом платье, узком, но с размашными рукавами, еле удерживая тонкими руками чугунную сковороду, приносила с кухни жареную картошку.

В комнате пахло постным маслом, детским сном, чисто вымытым полом, особым Алениным духом - немного сладким и прохладным. Это был запах частной жизни, семьи, любви.

Миха торопливо съедал картошку, а Алена медленно пила свой травный чай, немного оттягивая завершение дня и не торопя наступления ночи.

И отплывала от Михи прежняя жизнь, с неправильностями и несправедливостями, выношенными идеями, с концепциями переустройства. Покаяние Сергея Борисовича, хотя и спутало все прежние связи идей, оправдывало до некоторой степени Михину капитуляцию. Его жизнь прозябала теперь в тихом и немного постыдном зазоре между героизмом одних и предательством других. То, что еще несколько месяцев тому назад мучило его как поражение и отступничество, - подписанный унизительный отказ от общественной деятельности - казалось теперь единственной возможностью выжить и сохранить семью.

Все заново налаживалось, и даже в работе экспедитора - глупом, чуждом занятии - нашлась привлекательная сторона: Михе приходилось иногда сортировать содержимое посылок с разными образцами пород, то цветные глины, то острые прозрачные кристаллы, то металлом отливающие камни, и чудесные названия далеких мест на посылках, откуда все эти геологические новости с миллионолетней историей приезжали - Малый Сторожок с притока ручья Леночки, гора Матюковка Всеволодо-Вильвенской группы месторождений, бассейн реки Шудьи на Северном Урале, - ласкали язык. Миха даже написал однажды стихотворение, сплошь состоящее из этих волшебных географических названий.

Все шло тихо-тихо, как будто в сумерках и на цыпочках, и, несмотря на безденежье, скудость, глубоко упрятанный стыд отказа от той прежней, дерзкой и яркой жизни, домашнее счастье освещало их четырнадцатиметровую комнату, и все было крупным планом, как в лучшем кино, как в любимых стихах:

На озаренный потолок
Ложились тени.
Скрещенья рук,
скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал...

И рядом, в трех минутах ходу, был Потаповский переулок, по которому еще ходила немолодая обрюзгшая женщина, последняя любовь Пастернака, отсидевшая срок за эту любовь, и ее дочка, тоже отсидевшая за причастность и осведомленность, бегала в ту же булочную, в тот же овощной, что и Миха. Встречая их на улице, он шептал Алене в ухо: вот Ивинская, вот Ира Емельянова, она тоже нашу школу кончала.

Алена оборачивалась, смотрела вслед - грузная женщина в косметике, без каких бы то ни было следов былой красоты удалялась в потертом пальто. Неужели она? Возможно ли? А ведь когда-то была похожа на Симону Синьоре.

Алена переглядывалась с Михой: не в подворотне живем, в истории... И Пастернак по этому переулку ходил каких-то двадцать лет тому назад. А сто пятьдесят лет тому - Пушкин... И мы тут проходим, огибая вечные лужи.

 

Весной, в середине мая, случилось непредвиденное: хлопнул во втором часу ночи лифт и раздались четыре звонка - к Меламидам. Миха с Аленой спали, не разнимая объятий, и, проснувшись одновременно, подумали не ясной дневной головой, а путаными ночными чувствами: пришли!

Обнялись покрепче, прижавшись щеками, грудью, коленями, прощаясь всем телом, и встали одновременно, натягивая одежду. Звонки - все четыре - повторились, но как-то слишком робко. И они снова обнялись, но уже с другим смыслом: не прощаясь, но с надеждой, что вдруг пронесет.

Вдвоем, за руки взявшись, подошли к двери. Миха открыл, не спрашивая. Вместо троих, четверых, пятерых амбалов стояла маленькая девушка в шелковом зеленом платке, с косой из грубых, почти конских волос, перевешенной на грудь. Сразу узнали:

- Айше! Айше!

Татарская девочка, с которой познакомились когда-то в Бахчисарае, дочка Мустафы Усманова, героя и предводителя выселенных татар, стояла на пороге. Только уже не девочка, а молодая женщина, - заходи, заходи, что же не позвонила, мы бы встретили...

Чемоданчик, корзина, обшитая тряпкой, перчатки падают, не снимай ботинки, в комнате, в комнате разденешься, почему не позвонила, сколько лет, да, четыре, пять, дочка родилась, и у нас, и у нас дочка! замуж вышла, Да, сейчас, сейчас все расскажу! расскажу..

- Звонить не могла. Боялась. Отца посадили. Адвокат хороший, велел в Москву ехать. Сказал, что надо академика Сахарова искать, чтобы он письмо написал. Да где же его найти, Сахарова этого? Адвокат сказал: надо, чтобы иностранцы шум поднимали, по радио или как там. Чтоб в Америке! Скорее надо, потому что у отца осколок в груди, если двинется, то умрет. А наши татары ссорятся, отец коммунист, хотя его из партии давно погнали, но он все про Ленина им внушает. А те злые черти, сгноят его. Адвокат и послал меня - скорее поезжай, а то он и до суда не доживет... - И заплакала сквозь скороговорку, и слезы собрались синие, как глаза, и потекли густо, как у маленьких детей.

- Айше, погоди, Айше, не плачь...

 

Свободного места в комнате было как раз на раскладушку, если изголовье придвинуть вплотную к стене возле подоконника, сдвинуть стол на двадцать сантиметров и сложить детский стульчик. Выпили чай, уложили Айше и заснули еще на два часа: Миха поднимался в семь, к восьми на службу.

С работы позвонил Илье - встретиться надо. Где? Как всегда. Значит, в Милютинском саду.

- Она у вас дома, что ли? - Илья сморщился. - Опасно. Хвост приведет. Ее надо куда-нибудь переселить.

- Нет, это невозможно. Та ночь на кладбище, в Бахчисарае... И Мустафа - потрясающий человек. Как будет, так будет. Найди мне, Илюша, академика Сахарова. Сможешь?

- Дай день, - попросил Илья.

Круг друзей и знакомых Ильи был огромным. Илья даже несколько кичился своими разнообразными связями, посмеивался: если не считать китайцев, рабочих и крестьян, все люди в мире через одного человека знакомы. С академиком Сахаровым оказалось именно так: некий Валерий, давний знакомый Ильи, был тесно связан с академиком, оба входили в Комитет прав человека. Зазвонили телефоны туда-сюда - Сахаров обещал принять Айше.

Через три дня Миха повез ее на улицу Чкалова. Не повез, повел - идти было двадцать минут от дома до дома. Айше всю дорогу не могла унять дрожь, от волнения у нее разболелась голова, и перед самой дверью она расплакалась. Пока Миха ее утешал, дверь открылась, и подросток с помойным ведром, спросив, к кому они, и получив ответ, пропустил их и попросил не захлопывать дверь.

Все дальнейшее показалось и Михе, и Айше совершенно неправдоподобным. У Айше даже возникла мысль, что их кто-то разыграл: худой невидный человек в старом свитере, совершенно не похожий на академика, принимал их, сидя на кровати в маленькой, страшно захламленной комнате. Айше так сильно заикалась, что Михе пришлось самому рассказать всю историю Мустафы, начиная с их знакомства в гостинице города Бахчисарая.

Академик - или самозванец, объявивший себя академиком, - внимательно слушал, понимающе кивал наклоненной вперед головой, вставлял реплики, обнаруживая полнейшую осведомленность, потом записал на обрывке бумаги имя и фамилию и предложил чаю.

Они переместились на кухню, где хозяйничала немолодая женщина в толстых очках.

В уголке сидела старушка в мягкой шапочке, а подросток, выносивший ведро, взял стакан чаю и несколько печений и ушел в глубину коридора.

Айше тронула дешевую чашку в горошек и произнесла то, что ее больше всего занимало в последние полчаса:

- Андрей Дмитриевич, я и представить себе не могла, как же скромно живут академики.

Миха покраснел от возмущения: вот дурища провинциальная!

Пожилая дама в очках засмеялась:

- Деточка! Скромно живут только те академики, которые пишут письма в защиту высланных татар.

Тут уж Айше поняла, какую глупость допустила, побагровела щеками, вспотела всем лицом:

- Извините, пожалуйста, я ведь все понимаю. Просто меня не предупредили, что так бывает.

Тут пришла молодая парочка - дочка хозяйки с мужем, и на кухне все уже не помещались, и Миха с Айше вышли, освободив табуретки.

Академик обещал написать письмо по поводу Мустафы Усманова, а также посоветовал Айше дать интервью одному из американских журналистов, аккредитованных в Москве. Обещал это организовать.

Самое удивительное во всей этой истории было то, что академик Сахаров действительно написал письмо, и не в американский конгресс, и не в какие-нибудь западные газеты, а в МВД, и через две недели его пригласили в приемную на улицу Огарева, и там беседовал по поводу капитана Усманова с какими-то двумя чинами, и это было то время, когда с ним еще разговаривали, не гоняли взашей и делали почтительный вид. Академику и в самом деле кое-что удавалось: недавно по его письму прописали в Крыму татарскую семью. Одну из многих тысяч. И он ходил, просил, писал.

Только в случае с Мустафой нельзя было проверить, имели его слова какой-нибудь вес или нет, потому что Мустафа Усманов умер в следственном изоляторе города Ташкента через полтора месяца. Может, не успело письмо академика защитить бывшего героя-татарина, защитника Родины и спецпереселенца, потому что почта в нашей стране ходит медленно.

Но Айше пока что радовалась, что ей удалось добиться важного свидания, и надеялась на лучшее. Миха вел Айше под руку, она от волнения еле на ногах держалась, и благодарила его всю дорогу словами слишком уж прямыми и деревянными. Только у самого дома Миха догадался, что за ними следует неотступно человек с таким невидным лицом, что сомнений никаких не оставалось, откуда он взялся.

Еще через два дня поздно вечером в дом к Михе пришел иностранный журналист по имени Роберт. От академика Сахарова. Он был в длинном советском пальто, в мятом треухе и походил скорее на русского грузчика, чем на вашингтонского слависта-антисоветчика, отягощенного польским происхождением. Пили чай и разговаривали, а маленький магнитофон, чудо западной техники, стоял на столе и записывал рассказ Айше. У бывшего поляка были повадки бабника, он смотрел на Айше сладкими глазами, делал комплименты, и она расцвела, и улыбалась, и поводила плечиками, и говорила свободно и даже дерзко, совсем не так скомканно, как у Сахарова на кухне.

Потом Роберт ушел, сел в такси, которое он и не отпускал, доехал до своего дома на Ленинском проспекте, вышел из машины, и тут на него напали два шпанистых молодых парня. Он ввязался в драку, хотя прекрасно понимал, что делать этого не надо, а самое правильное - прямым ходом бежать к подъезду. В результате этой нелепой заварухи всех троих забрали в милицию за хулиганство, и хотя кончилось все для Роберта относительно благополучно - его продержали ночь в отделении милиции, а наутро приехал американский консул и отбил его, дурака, - однако после всех этих перипетий магнитофончик пропал, и больше никто его не видел.

На следующий день ближе к вечеру, когда Айше отправилась в магазин "Детский мир", зашел к Михе участковый Слава Кусиков, огляделся, увидел корзину, в которой Айше привезла дыню и виноград, и фибровый чемодан, помялся, потом деликатно вывел Миху на лестничную клетку и сказал:

- Миш, ты бы это... Приходили, спрашивали, кто у тебя живет. Всыпали мне. Ты, это, пусть уезжает по-быстрому...

Миха в тот же вечер проводил Айше на Казанский вокзал и ранним утром отправил в Ташкент, устроив без билета, за живые деньги, в купе у проводника.

Еще через два дня Миха вынул из почтового ящика повестку - его приглашали на Лубянку, на свидание к капитану Сафьянову.

Алене Миха ничего не сказал, но Илье, специально встретившись с ним на всегдашнем месте, предъявил мутную бумажку.

- Я тебя предупреждал: нельзя было Айше в доме оставлять. Ты же под прицелом.

Миха неожиданно вспылил:

- Мне что, на улицу девчонку среди ночи выгонять, ты так думаешь? Есть ситуации, когда "нет" сказать невозможно!

- Миха, ты как ребенок, ей-богу! Но ведь "да" сказать тоже невозможно было! Я же тебя предупреждал! И говорил я, чтоб она к Сахарову одна шла, без тебя! И как тебе в голову пришло "кора" в доме принимать? Ты столько ошибок наделал, что теперь придется отдуваться. Время сейчас такое - хуже не было. Всех почти замели. И татар, и евреев. Да и "Хронику" больше не выпускают - некому. Плохое время ты выбрал благородство проявлять.

Миха сник:

- Да, да, конечно. Только иначе было невозможно: не мог на улицу выгнать, не мог к тебе послать, не мог одну отпустить, а то, что Роберт домой ко мне пришел, этого, правда, можно было как-то избежать. Но все остальное - только так, Илюша. Никак иначе!

Илья мрачнел и молчал. Что он мог сделать для друга?

- Слушай, у меня есть один мужик, геолог. Может, рванешь на Север, в партию? Там условия тяжелые, конечно. Якутия ох как далеко...

- Нет. Не могу. Алена. Майка. Да и вообще - от них нигде не укроешься!

- Ну, хочешь, я с тобой в Якутию поеду? - Большего Илья предложить не мог. Да большего никто бы не мог предложить. Но Илья узнавал знакомую руку и чувствовал, что Михе теперь не выпутаться.

 

Капитан Сафьянов для наружного наблюдения не годился - на правой щеке сидела большая бордовая родинка, скорее даже нарост. За сто метров заметно. Следственной работе нарост не препятствовал, и Сафьянов поднимался не торопясь по служебной лестнице, никому дорогу не перебегая, вполне довольный и зарплатой, и начальством, и семейной жизнью.

Самой неприятной частью работы были подследственные, но и с ними Сафьянов старался сохранять по возможности хорошие отношения. Что удавалось далеко не всегда.

Вызванный на сегодня гражданин Меламид достался ему от другого сотрудника, ушедшего на повышение. Капитан заранее изучил увесистое личное дело этого Михея Матвеевича и огорчился: он был, судя по бумагам, человек опытный, с которым придется долго возиться.

Опытный человек пришел вовремя, не опоздав ни на минуту, а с виду был воробей воробьем: шея тощая, желтовато-рыжий волос топорщился перьями, а щеки покрывала основательная небритость, уже претендующая на зачаточную бородку. На фотографиях никакая борода зафиксирована не была.

"Значит, нужно в дело новую фотографию положить", - решил Сафьянов.

Начал капитан разговор издалека, напомнил о подписке, спросил о трудоустройстве, о дальнейших планах, и - ловким неожиданным ударом:

- Знакомы ли вы с Айше Мустафаевной Усмановой?

Но Меламид этот стал запираться, отрицать и отнекиваться. Точно также вел он себя и при последнем допросе, когда была у него очная ставка с Чернопятовым, - что следовало из документов. Полтора часа ходили вокруг да около, а потом Сафьянов, первым уставши от вязкого разговора, вынул из отдельной папочки иностранными печатями уснащенный лист и сказал с наигранным огорчением:

- Что ж, Михей Матвеевич, не вижу в вас никакого интереса, никакого желания помочь нам в работе, и это очень печально. Мы относительно вас совещались, обдумывали ваше положение и решили, что с нашей стороны никаких препятствий не будет, если вы, со своей стороны, решите покинуть пределы нашей родины. Вы, Михей Матвеевич, не наш человек. Что даже удивительно: отец погиб на фронте, а вы без всякого уважения... - Слова давались Сафьянову не без труда. - Словом, не стану от вас скрывать, пришло вам с семьей приглашение из государства... - тут он сделал многозначительную паузу, прочистил горло и выговорил с отвращением: - Израиль. - Ударение он ставил на второе "и", и получалось зловеще.

- Родственник ваш хлопочет, Марлен Коган - знаете такого? Для воссоединения семьи приглашает вас с женой и с дочкой. Ознакомьтесь вот.

Протянул прекрасного вида бумагу. Миха взял ее в руки, приблизил к самому носу. Приглашение было трехмесячной давности. Следовательно, валялось где-то в ОВИРе или в КГБ, и теперь вот решили его пустить в ход.

- Просрочено, товарищ капитан, - заметил Миха.

- Ну, это в наших руках. Можем и продлить, - он постучал по телефону. - В наших руках... Мы возражать не будем. А уж вы подумайте хорошенько. Вам ведь тоже есть о чем подумать. Вы своего слова не держите - подписку давали, что не будете заниматься никакой этой деятельностью. А что мы видим? У вас останавливаются люди нежелательные, без прописки, без отметки, ходите к академику Сахарову, он всякие пасквили пишет за границу. Вы принимаете иностранных корреспондентов, а кто это вам разрешал такую деятельность? Уезжайте! Для вас же лучше! Если откроем дело, то в этот раз тремя годами не отделаетесь, Михей Матвеевич. А что вы мнетесь-то? Все ваши рвутся в Израиль! Да за такое предложение они руки бы целовали! Хорошо, хорошо, подумайте! Долго думать не дадим, но три дня думайте. Не поедете - посадим. Хотя есть возможности... Пожалуйста, берите ручку, бумагу и пишите чистосердечное признание: про ваши связи с татарами, про Мустафу Усманова, и про Айше эту, и как вы к академику Сахарову ходили, и что там делали, и про то, что у вас делал Роберт Кулавик, американец липовый, полячишко. Подробно, не торопясь все здесь напишите, и мы разойдемся, скорее всего, миром. Но - обещать не могу. Постараемся. Вы постараетесь, и мы постараемся.

Он потер свою бордовую нашлепку тыльной стороной ладони, и Миха подумал, что капитан - нервный человек. "А у меня, кажется, никаких нервов нет".

Миха улыбнулся и положил приглашение на стол. И руку прижал сверху, как будто оно могло улететь.

- Я понял вас, товарищ капитан. Я подумаю. Я могу идти?

- Идите, идите. В понедельник я жду вас, к трем часам заходите. - Он подписал Михин пропуск. - Я лично советую вам крепко подумать. Такое предложение второй раз не сделают!

 

Вышел. Зима? Весна? Который час? Позднее утро? Ранний вечер? Китай-город? Бульвары? Лубянка?

Не дай мне Бог сойти с ума...

Нет, нет, не то...

Когда исчезнет омраченье
Души болезненной моей?
Когда увижу разрешенье
Меня опутавших сетей?
Когда сей демон, наводящий
На ум мой сон...

Забыл. Забыл, как там у Баратынского дальше...

Ходил кругами, то удаляясь от дома, то приближаясь, и все не находил в себе сил вернуться домой и сказать Алене это самое слово - эмиграция.

Наконец собрался и рассказал все: и про вызов, и про неожиданное предложение. Алена выслушала. Лицо ее затуманилось дурной мыслью. Отвернула глаза, опустила ресницы, склонила голову, так что волосы упали на лицо, прошептала:

- Ты всегда этого хотел. Я теперь точно знаю, ты всегда этого хотел. Но ты должен знать: мы с Маечкой никогда и никуда отсюда не уедем...

Но не в словах дело было, а в замкнувшемся, вдруг поменявшемся лице, ставшим вмиг подозрительным и отчужденным. Брови как будто удлинились, и губы сложились в прямую линию - и капля кавказской крови, доставшейся от отца, - то ли гордой, то ли дикой - проступила, как проступает загар. Алена легла на диван и отвернулась лицом к стене.

С этого времени она перестала мыться, есть, одеваться, разговаривать, едва дотаскивалась до уборной, возвращалась мелкими неуверенными шагами к дивану и снова отворачивалась к стене. Депрессия была столь яркой и хрестоматийной, что Миха сам поставил диагноз. Даже Маечкино нытье не могло стянуть Алену с дивана. Миха пропадал от растерянности и отчаяния. Метался несколько дней между работой, ребенком, хозяйственными хлопотами. Приехала Женя Толмачева. С ней Алена тоже не захотела разговаривать, но помощь принимала, как будто и не замечая. Снова появился Саня, прибежал по звонку Илья.

Илья посмотрел вокруг, возвел глаза к небу, поискал что-то в невидимом пространстве и притащил психиатра Аркашу. Аркаша был тоже из своих, диссидентский, составитель протестных писем и обличитель судебно-психиатрической системы, он уже год как лишился места и работал теперь санитаром в пригородной больнице. Предложил немедленную госпитализацию, а получив категорический отказ, выписал крепкие психотропные лекарства.

Маечка тормошила Алену, но Алена оставалась безучастна ко всем, включая и дочку. Миха вторую неделю таскал дочку с собой на работу. Не пошел в условленное время к Сафьянову, а почтовый ящик, где - знал! - лежала очередная повестка, не открывал.

К концу недели Алениного безмолвного лежания неожиданно приехала Аленина мать, Валентина Ивановна, из рязанской деревни, куда был выслан Сергей Борисович. Что ее вдруг подняло с места, непонятно. Наверное, материнский инстинкт. Она пришла в ужас от происходящего, допытывалась, что стряслось, но Алена с ней разговаривать не стала.

Валентина Ивановна помнила кое-какие странные эпизоды из детства дочери, потому не стала сильно приставать, а сделала то, что могла, - забрала с собой Маечку. Миха ожидал большого детского крика, но теща повела себя очень умно: шепнула девочке, что у нее в деревне есть живая коза, белая кошка и курочка-ряба, и Маечка, соблазнившись домашним зоопарком, легко и охотно поехала с бабушкой. Алена сонно попрощалась с ними и снова уставилась в стену.

К Сафьянову Миха попал через две недели после назначенного понедельника, сказал, что жена болеет, и Сафьянов ему поверил: вид у Михи был совершенно замученный. Объявил, что предложение к отъезду принять не может, жена ехать не хочет, да и сам он не готов.

Сафьянов удивился, нахмурился, начал тереть свою меченую щеку и трудно думать. Потом вызвал по телефону помощника и ушел. Минут через сорок вернулся, злющий, выпроводил помощника и повел разговор в новом духе. Теперь угрозы были неприкрыты и вполне определенны:

- Материалов на вас, Михей Матвеевич, гора собралась. Я уж про татар и не говорю. С вами обошлись в прошлый раз по-хорошему. На этот раз так легко вам не сойдет.

Положил перед собой стопку сероватой бумаги:

- Беседы заканчиваем. Поговорили. Дальше будут допросы. Под протокол.

- Я ничего говорить не буду. Раз у вас материалы на меня есть, о чем мне говорить, - не глядя в лицо Сафьянову, тихо сказал Миха. Молчал два с половиной часа.

По дороге домой два раза как будто мелькнуло знакомое пятно на щеке: неужели Сафьянов его выслеживает? Такого быть не могло, но лицо его мерещилось, всплывало где-то сбоку.

Пришел домой поздно. Принес Алене чаю, сделал бутерброд. Она привстала на подушках, выпила чай. Есть не стала и разговаривать не захотела.

В двенадцатом часу пришли Илья с Саней. Сидели втроем, как в давние времена. Миха сказал, что за ним несколько дней слежка, и он боится, что его со дня на день арестуют. Телефон, скорей всего, на прослушке.

Запустил пятерню в махристые кудри, - единственное, что имело отношение к объему, - в остальном он являл собой сплошную плоскость, профиль, картон. С тех пор, как Алена слегла, он перестал бриться.

Почесал костистой рукой нежно-рыжую бороду:

- Что скажете?

- Что - что? Тебе же предлагали эмигрировать? Я думаю, надо уезжать, здесь тебе не выжить. - Саня убежден был, что и самому ему здесь не выжить. Но ему, русскому человеку, никто эмигрировать не предлагал.

- Да. Единственный выход, - подтвердил Илья.

Миха указал глазами на лежащую к ним спиной Алену:

- Вы что, не понимаете? Я не могу, не могу. И Алена не может, - лицо его было совершенно затравленное.

- Знаешь, что я скажу? Только выслушай без истерики, серьезно. Поезжай один, - сказал Илья.

- С ума сошел? Семью оставить? Ты понимаешь, что говоришь?

- Алена потом опомнится и приедет, - уверенно, как всегда, заявил Илья.

- Мы ее соберем и отправим, - неуверенно продолжил Саня.

- Да ну вас к черту! Несете чушь какую-то. Положение совсем безвыходное. Хуже некуда.

Саня обнял его по-детски, прижавшись щекой к колкой бороде, и сказал умоляюще:

- Миха, мы тебя просим. Если себя не жалеешь, пожалей Аленку с Майкой. Алена придет в себя и поедет вслед за тобой. Это шанс! О, если б мне предложили! В ту же минуту! Ветром! Пожалуйста, уезжай! И Нюта бы то же сказала!

Вышли от Михи в третьем часу. Саня захмелевший, Илья трезвый.

- Послушай, Саня, что я тебе скажу, Ты меня как-то уже упрекнул, что я виноват. Ну, посадка эта, я имею в виду. Так вот, я действительно виноват, только совсем не в том, что ты мне приписываешь.

Саня остановился, потряс головой, сбрасывая опьянение. Он был непьющий человек и пил в исключительных случаях, по необходимости.

- Сметанка, конечно, нечиста. Но имей в виду - и Саня, и ты - как семья. Даже больше. Ты понимаешь, что вас я ни при каких обстоятельствах не сдам?

- Ильюша, мне и в голову не приходило. Я про то, что ты его втянул в это, ну, журнал, все эти знакомства. Господи, как вы пьете, ребята? До чего же противно!

Саня уткнулся в Илью, тот ласково обхватил его за плечи и повел через Покровские Ворота к его дому. Всем было плохо. Очень плохо.

 

В одном Миха ошибался - когда считал, что хуже уже не будет. Назавтра стало еще хуже. Он пришел на работу, его вызвал начальник отдела кадров, объявил, что пропало несколько посылок, показал из рук пачку квитанций:

- Видите, ваша подпись стоит, вы отправляли, а ничего не дошло! Образцы ценные, вот и ценность здесь объявлена.

Начал начальник говорить тихим голосом, но быстро распалился и через три минуты орал благим матом.

Миха мгновенно понял, что будет дальше - заявление об уходе предложит написать. Так и было: либо заявление об уходе пишите, либо в суд передаем!

Миха написал заявление по собственному желанию и даже в бухгалтерию за расчетом не пошел. Сафьяновский почерк, точно.

 

Был вторник, в четверг надо было опять идти по вызову к Сафьянову. Но в среду произошло непредвиденное событие. И стало еще хуже. Без всякого предупреждения, без звонка приехала из Рязани Валентина Ивановна. Приехала на машине, сама за рулем. Это было удивительно: прежде она не водила. Значит, сдала на права. Привезла Маечку, но вовсе не для того, чтобы вернуть ее родителям. Приехала за Аленой.

Странная это была история. Алена, с самого суда не желавшая видеть отца, поднялась и стала покорно собирать вещи. Никогда Миха не замечал в ней такой покорности. Она всегда с родителями была независима до дерзости. Валентина Ивановна ей помогала, мягко приговаривая:

- И комнатку тебе приготовили, окнами в сад выходит. Мне Лиза Ефимова мохеру прислала, на шапочки. Целую коробку, двадцать пасмочек. Можно и свитер связать. Вон я Маечке шапочку связала синюю.

- Синюю, да, - кивнула Алена.

Миха смотрел на эти сборы и ничего не мог сказать. Горло перехватило. Валентина Ивановна в его сторону и головы не поворачивала, как будто нет его.

- Папа знаешь как с Майкой подружился. Она от него и не отходит.

- Да, да, - Алена говорила мягким, медленным и совершенно не своим голосом.

Миха вынес вещи, положил в багажник синего "Москвича". Маечка оживленно махала ему рукой, Алена кивнула как случайному знакомому. Миха даже не решился ее поцеловать.

Назавтра ему надо опять идти на свидание к Сафьянову и снова выслушивать угрозы, всю эту мерзость. Он понимал, что на краю.

 

Утром Миха поднялся по привычке рано, но на работу идти было не нужно. Пустота была такая, что в ушах звенело. А может, давление поднялось? Часа два он перебирал свои старые стихи.

"Плохие, какие плохие стихи", - без особого огорчения отметил Миха. Захотелось часть выбросить. Он сложил целую стопку - на выброс. Но выбросить пока не решился.

 

Он пришел к капитану Сафьянову вовремя. Тот выглядел торжественно, как перед праздником. Может, у них праздник какой? - подумал Миха. Но нет, до ноябрьских еще две недели.

- Мы пытались сделать для вас все возможное, Михей Матвеевич... Даже предложили вам то, что делаем в исключительных случаях, - отъезд за границу.

Миха замотал головой, одновременно показал пальцами - нет. И сам этого не заметил.

- Посмотрите сюда. - Он из рук показал бумагу, Миха успел прочитать: "Ордер на арест". - Здесь не стоит дата. Можно подписать сегодняшним днем или завтрашним. А здесь ваши показания. - Он помахал исписанными листами. - Вы их не давали. Да, вы их не давали... Впрочем, можете ознакомиться.

Миха взял бланк протокола допроса. Бланк был нового образца, напечатанный на листе большего формата и сложенный пополам. Топорными словами, с грамматическими ошибками, почерком бабьим, секретарским, с жирным нажимом на спинке каждой буквы, был написан донос на людей, большую часть которых он и в глаза не видел.

- Это последнее, что я вам могу предложить. Вы ставите здесь свою подпись, я на ваших глазах рву... - Он сунул Михе под нос ордер.

"Есть риск, но, может, день выиграю? - подумал Миха. - Как это Илья рассказывал про этого гипнотизера, как его? Да, Мессинг. Внушал все. Что хотел. Даже Берии внушил... Что-то подписывал? Или, нет, не подписывал, а бумагу чистую показывал, а они видели там подпись".

Он взял со стола протокол допроса и расписался. Он был учителем, и за те годы, что он ставил свою подпись в дневниках учеников, у него выработалась четкая, как у Виктора Юльевича, подпись - "М.Мела..." и дальше длинный хвост, загибающийся вверх.

И, взяв ручку, написал "Н", похожее на "М", поставил точку, и далее - "Ахуй", и задрал хвост подписи вверх. Было очень похоже....

- Пожалуйста. Но теперь мне надо срочно идти к жене. У меня жена лежит больная. Подпишите мне пропуск на выход, - сказал Миха каким-то особым, усиленным голосом и напряг какую-то часть головы, под лобной костью, в самой середине.

Сафьянов погладил неожиданно красивой, как будто не ему принадлежащей рукой подписанную Михой бумагу, позвонил по телефону. Вошел сержант с пропуском.

"Подпиши, подпиши", - мысленно приказал Миха Сафьянову.

Капитан подписал пропуск, и Миха попятился к двери, все не спуская глаз с капитана. Вышел вместе с сержантом. Теперь ему было все равно, когда они заметят шутку. Время есть!

Быстрым шагом пошел он к Чистопрудному бульвару. Дошел до дома, легкий, почти невесомый, ни о чем не думая. Поднялся пешком на шестой этаж. Было начало пятого. Лифт опять не работал.

 

Сел за стол, хотел просмотреть свои стихи, но вдруг почувствовал, что нет на это времени. Отодвинул всю стопку в сторону. Детские, детские стихи. Скоро тридцать четыре года. И все еще детские стихи. И взрослых не будет никогда. Потому что я так и не вырос. Но сейчас как раз настало время, когда я могу совершить первый раз в жизни поступок взрослого человека. Освободиться от собственной нелепости, несостоятельности. Освободить Алену и Майку от себя, от бездарности своего существования, от полнейшей невозможности жить нормальной и полноценной жизнью взрослого человека.

Какой простой и верный выход. Почему это никогда раньше не приходило в голову? Как хорошо, что тридцати четырех еще не исполнилось. Ведь именно в тридцать три года Иисус совершил поступок, подтвердивший его абсолютную взрослость: он добровольно отдал свою жизнь за идею, которая вообще-то не вызывала у Михи большого сочувствия, - за чужие грехи.

Распоряжаться собой - это и значит быть взрослым. А эгоизм - качество подростковое. Нет, нет, не хочу больше быть подростком...

 

Он пошел в ванную, принял душ. Надел чистую рубашку. Подошел к окну. Рамы были ветхие, стекла грязные, но подоконник чистый. Он раскрыл окно - дождь, сумрак, слабый и бедный городской свет. Фонари еще не зажглись, но какое нежное мерцание.

Снял ботинки, чтобы не оставлять грязных отпечатков подошв, вспрыгнул на подоконник, едва на него опершись. Пробормотал: "Имаго, имаго!" и легко спрыгнул вниз.

 

Что крылья? Сквозь трещину в хитине просовываются влажные острия сложенной летательной снасти. Крыло выпрастывается длинным плавным движением, расправляется, подсыхая в воздухе, и готово к первому взмаху. Сетчатое, как у стрекозы, или перепончатое, как у бабочки, со сложной и совершенной картиной жилкования, древнее, не умеющее складываться, или новое, складывающееся экономно и надежно... Улетает крылатое существо, оставляя на земле хитиновую скорлупку, пустой гроб летящего, и новый воздух наполняет его новые легкие, и новая музыка звучит в его новом, совершенном органе слуха.

 

На столе остались его очки и листок, на котором было написано его последнее стихотворение.

Когда-нибудь при яркой вспышке дня
Грядущее мое осветит кредо:
Я в человеках тож, я вас не предал
Ничем. Друзья, молитесь за меня.

С неверующим поэтом прощались его верующие друзья - кто как умел. В Ташкенте его почтили татары, отслужили заупокойную службу по мусульманскому обряду. В Иерусалиме единоверцы Марлена заказали кадиш, и десять евреев прочитали на иврите непонятные слова, а в Москве Тамара, Олина подруга, заказала панихиду в Преображенском храме, где служил вольнодумный священник, осмелившийся отпевать самоубийцу.

Лицо покойного было закрыто покровом. Народу было много, и все плакали. Опустив голову, стоял Виктор Юльевич, слезы текли по небритому запущенному лицу бывшего учителя.

- Бедный мальчик! Бедный Миха! И моя вина здесь есть...

Учителя-расстригу сопровождал Михаил Колесник, друг детства. Они стояли рядом - "три руки, три ноги", как они себя называли.

 

Саня плакал - у него всегда слезы лежали близко. Илья был с фотоаппаратом и снимал прощанье. Все попали в кадр: даже Сафьянов со своей сафьяновой нашлепкой на щеке. У него был провал. Большой провал!

Алены на похоронах не было. Родители решили, что сейчас, когда она в таком тяжелом психическом состоянии, не следует ей сообщать о смерти мужа. Потом, когда-нибудь потом.

 

Окончание следует...

 

Читайте в рассылке

 по понедельникам
 с 10 ноября
Улицкая
Людмила Улицкая
"Зеленый шатер"

«Зеленый шатер» — это роман о любви, о судьбах, о характерах. Это настоящая психологическая проза. Но вместе с тем, новое произведение Улицкой шире этих определений.

И, как всегда у Улицкой, кроме идейного и нравственного посыла, есть еще эмоциональная живопись, тот ее уникальный дар, который и выводит книги писательницы на десятки языков к миллионам читателей. Только ей присуща бронебойная ироничность, благодаря чему многие эпизоды на уровне одного абзаца перетекают из высокой трагедии в почти что швейковский комизм.

«Зеленый шатер» — очень серьезная и очень смешная книга.

 

  по четвергам
 с 13 ноября

Шелдон
Сидни Шелдон
"Рухнувшие небеса"

Над этим кланом американских магнатов и политиков словно бы довлеет проклятие убийства. И теперь убит еще один из "проклятого" клана.

Но - кто же оборвал жизнь молодого миллиардера? Точнее - КТО из его многочисленных врагов?

Молодая журналистка начинает собственное расследование - и понимает, что, расплетая паутину преступлений, всего лишь запутывается в сети преступлений новых - и еще более загадочных...

 


 Подписаться 

Литературное чтиво
Подписаться письмом

 Обратная связь

Написать автору рассылки




В избранное