- Совсем сдурел на старости лет. В твоем возрасте нормальные люди твердо шагают по земле.
Она права. До выхода на пенсию я тоже шагал твердо. Более того, я даже проработал не один год своей длинной и скучной жизни старшим инструктором по спортивной ходьбе – и воспитанники мои достигли в этом виде спорта недюжинных результатов: пятеро стали мастерами спорта международного класса, а сто шестнадцать – просто мастерами спорта, не говоря о двух с половиной тысячах перворазрядниках, двадцати двух второразрядниках и одном чемпионе мира. А еще раньше, в молодости, после Университета, я – тогда ещё
молодой специалист - настолько хорошо учил пешеходов правильно и красиво ходить, что меня однажды сам министр правильного передвижения представил к званию «Заслуженный тренер пешеходов». Но звания этого я так и не получил. Потому что, услышав от начальника отдела спортивной шагистики сообщение об этом поощрении, я так обрадовался, что от восторга взлетел прямо в кабинете, на глазах шефа своего и всей оравы завистливых моих коллег. Взлетел – и так трахнулся башкой о потолочную лепнину, что оказался в больнице
с сотрясением мозга. А когда меня выписали, то получил я на руки из рук референта министра приказ о моей отставке вместе с трехмесячным выходным пособием.
Кем потом я только не работал! Был учителем и воспитателем ползунов и норопроходчиков, надсмотрщиком в тюрьме для прыгунов и брандмейстером в пожарной команде пловцов на длинные дистанции, был старшим экзекутором в колонии для особо опасных тайных летунов и тренером спортивного шага в лицее для особо одаренных древолазов. Был даже миллионером. Правда, недолго - вскоре те же самые ползуны и нороходы, что сделали меня миллионером, меня же и разорили, превратили в нищего и чуть не убили за то, что я слишком
много знал о сути их передвижений под землей в районах, приближённых к государственным границам. Однако явилась новая банда – норолазов – и они успели перестрелять мою «крышу» раньше, чем это совершили бы со мной сами нороходы – и я вновь стал человеком свободным, тренером спортивного шага в детской спортивной школе, только уже для детей обычных, простых пешеходов. Через полгода тренировок и сверхурочных я уже воспитал трех мастеров спорта, встал сам на ноги в материальном плане, получил сертифиат пешеходной
благонадежности – и с тех пор нигде, никогда не высовывался, внимания к себе не привлекал. Ходил по земле уверенно сам, учил детей передвигаться по планете правильно, ровно, дышать размеренно, умеренно. На парадах спортивной шагистики на День Пешехода мои ученики выделялись своим умением идти слаженным до идеала строем, твердо впечатывая подошву в асфальт, скандировать дружно:
- Твёрже шаг! Слышишь, враг? Выше стяг!
И все знакомые почитали меня приличным человеком. Даже соседи не знали, что я умею летать.
Ибо летал я редко, да и то только по ночам. Летал в часы, когда приличные люди спят. Летал просто так, для удовольствия. Я уходил далеко в городской парк, взлетал там в темном углу на полметра - и кайфовал! Это было лучшим из ощущений, что я испытывал в своей жизни, лучше даже секса. Потому что секс – он короткий, и всегда стремится к концу, а полет кажется бесконечным, и хочется, чтобы он не заканчивался никогда. Полетав с полчасика, я опускался на землю и тащился по асфальту пешеходом домой. Жене
говорил, что был на пешей прогулке. Моцион совершал, так сказать. Ночной. Для того, чтобы крепче спать.
До пенсии иногда я все-таки летал и днем. По квартире. Больше нигде... Да и то редко... При закрытых шторами окнах... Попросит, допустим, жена достать парадную вазу – и надо взять стул, поднести его к шкафу, залезть на него и снять эту громоздкую и ребристую тварь, так и норовящую выскользнуть из рук и, грохннувшись о пол, разбиться не просто вдребезги, а разлететься на миллионы мелких кусочков, которые и после уборки пылесосом остаются спрятанными непонятно где только для того, чтобы спустя неделю-две,
а то и через месяц обязательно найти способ впиться в ногу... Словом, если после снятия вазы со шкафа окажешься в собственной квартире один, без присмотра и без строгого окрика жены, да решишь пройтись по полу босиком, то обязательно наступишь на хрустальный осколок. И до чего же был каждый из них болючий, падла! Резался я так всякий раз - и всякий раз взлетал к потолку, вопя и чехвостя всю стеклопромышленность страны нашей вместе взятую. И жена, увидев меня висящим рядом с люстрой, вскрикивала, хваталась за
сердце, а потом, когда я опускался, плакала. Я жалел ее и говорил, что взлетел случайно, от неожиданности, а вообще-то я на самом деле летать не могу. После этого она три дня со мной не разговаривала.
Потому я нашел такой выход: перед праздниками, уловив момент, когда в зале никого не было, я пододвигал стул к шкафу, взлетал над ними, брал вазу в обе руки и осторожно опускался с нею на пол рядом со стулом. Потом звал жену – и та с восторгом в глазах протягивала к стеклянному монстру руки...
Первые годы после того, как мы с женой и детьми переехали из старой десятиэтжной развалюхи в фешенебельную квартиру с балконом в элитной восьмидесятиэтажной башне на престижнный одиннадцатый этаж , я разбил здесь больше дюжины парадных ваз, вроде бы и не всегда похожих друг на друга, но общих между собой как раз тем, что все они были изготовлены из прозрачного толстого стекла, называеемого женой хрусталем, гранненые и очень скользкие. Дети смеялись над моей неуклюжестью, когда я бил вазы, жена сердилась,
утверждала, что у меня руки из задницы растут, шла в магазин за другим чудовищем, приносила вазу домой и водружала, распаковав из бумажных одежд, на праздничный стол, совала в нее цветы – и вновь выглядела счастливой.
А я тем временем вспоминал покойную вазу и то, как искренне наслаждался хрустальным шмяком её о пол и веселым звоном гибнущего по моей воле хрусталя.
Но, даже глядя на приносимый мною семейному бюджету ущерб, сама жена никогда за парадными вазами своими на шкаф не лезла, каждый из праздников Дня пешехода, Дня бегуна, Дня ползателя, Дня норолаза и Дня древолаза посылала именно меня снимать стеклянную сволочь эту с этой верхотуры, а на следующее утро именно мне доверялось ставить вазу назад. Где-то после не то шестнадцатой, не то восемнадцатой разбитой вазы, эту обязанность возложила бережливая моя жена на подросшего нашего сына – и тот принялся ловко
справляться с этим делом: влезал на стул, вставал там крепко, расставив ноги на ширину плеч, как положено перворазряднику-шажисту, а затем и кандидату в мастера спорта по пешему культуризму, брал вазу в руки нежно, прижмал к груди, и медленно, аккуратно слезал вместе с ней на пол (ни разу не спрыгнув!!!). После чего с лицом сияющим от счастья отдавал семейную реликвию прослезившейся от умиления матери в протянутые ему навстречу руки.
Так продолжалось это нудное семейное действо до самого окончания сыном школы и последующего призыва его в армию.
С войны сын так и не вернулся...
Мой сын никогда не летал. И не любил слушать рассказов о моем детстве. Он всегда предпочитал мое общество обществу моей жены. Он хорошо ползал в шесть месяцев от роду, в 11 месяцев хорошо пошел, в год хорошо стоял, всегда правильно ставил ноги, за все свое детство ни разу не упал, даже в гололёд, ни разу не испачкался и не порвал брюк. Он получал только хорошие и отличные оценки в школе, не выпил ни грамма спиртного и не пнул ни одну кошку. Он выучил наизусть все строевые песни и ни разу не ступил с
тротуара на обочину дороги. Он даже улицы всегда переходил только на перекрёстках и только на зелёный свет. Он стал главным пешеходом класса через полгода после прихода в школу, через семь лет стал главным пешеходом школы, в армии сразу был назначен исполняющим обязанности комнадира взвода твёрдоступов, а погиб уже в звании командира роты контролёров за движением пехоты. Он взорвался на мине, и нам привезли то, что осталось от него, в запаянном оловом железном гробу. Жене вручил его медаль сам министр обороны
пешеходов. Жена с тех пор носит медаль на своей груди под кофточкой. И пишет письма в министерство образования пешеходов с просьбой присвоить школе, в которой учился наш сын, его имя. Обещают...
После ухода сына в армию вазу для цветов снимать со шкафа по праздникам стала наша дочь. И ни разу ваза не выскользнула из ее слабеньких, хрупких с виду ручек, не разбилась. Потому что ни разу дочь не спрыгнула с табурета, не посмотрела по сторонам, ни разу не задумалась, не замечталась. Наш дочь тоже всегда была хорошим пешеходом, лучшей в классе, а порой и в школе. Она побеждала на городских соревнованиях пешеходов-юниоров два раза, а через забор перелетела всего однажды, да и то от страха – на нее
гавкнула чужая собака.
Сразу же после окончания школы дочь наша вышла замуж за выдающегося спортивного ходока на длинные дистанции, Олимпийского чемпиона, ставшего послом в стране, расположенной, судя по карте, на другом континенте.
Дочь уехала в чужую страну, в чужой город – и жена в первый же следующий День пешехода потребовала, чтобы вазу снял я сам. Потому что в сей общегосударственный праздник цветам полагается находиться посреди заставленного салатами и прочими холодными закусками стола непременно в хрустальной вазе. Так положено. По закону. Даже если нет гостей, если лишь мы с женой вдвоем сидим друг напротив друга за уныло-праздничным столом с жареным гусем или перед пирогом с рыбной начинкой. То есть втроем: моя жена,
я и ваза... или даже так: ваза, моя жена и зачем-то я. Потому что праздничный стол без вазы – это некомильфо. Потому что жене сидеть за праздничным столом без мужа – это непристижно, это даже подозрительно, неблагонадёжно. Потому что мне всё равно...
В первый же праздник после отъезда дочери на другой континент я вазу все-таки разбил – и мы с женой сидели за столом со цветами, воткнутыми в простую стелянную банку из-под маринованных огурцов. Мне этот букет понравился, а жена была хмурой – ее огорчала не разбитая ваза, а что скажут соседи, если вдруг они заглянут к нам на огонёк. Но я-то знал, что раз соседи по элитному дому не заглядывали к нам никогда раньше, то не заглянут ещё столько же раз и ещё столько же лет и после отъезда нашей дочери. Праздничный
пирог был у нас, как всегда бесвкусным и плохо пропеченным, но в тот вечер, глядя на круглую, без рёбер и с пузырьками воды банку из-под огурцов с ароматными флоксами над ней вместо обычных тепличных роз без запаха, я, вкушая липкий пирог, ощущал во рту вкус олимпийской амброзии.
Когда на следующий же день я по требованию жены купил очередную хрустальную вазу и припёр ее домой в коробке, то не стал лезть с ней на стул, а просто взлетел, и поставил корбку с вазой на шкаф. Жены в тот момент дома не оказалось – и она, вернувшись с работы, исторгла вопль восторга, увидев новое стеклянное страшилище стоящим внутри ярко раскрашенной картонки под самым потолком. А когда в следующий праздник ваза будто сама собой оказалась на столе, она обрадовалась вдвойне, и сказала:
- Вот видишь – сумеешь, если по-настоящему захочешь. Наконец-то в нашем доме перестали биться вазы.
Так продолжалось лет... не помню сколько уж. А за месяц до того, как мне выходить на пенсию, случилось жене заглянуть в зал как раз в тот момент, когда я оказался в полёте с вазой в руках. Вот тогда-то она и заявила:
- Совсем сдурел на старости лет. В твоем возрасте нормальные люди твердо шагают по земле.
От слов этих я в сердцах чуть не грохнул вазу о пол. Но передумал. Опустился на пол медленно, коробку поставил на стол нежно.
Жена, сидя передо мной за праздничным столом, весь тот вечер тупо пялилась в пол и героически молчала. Думала о загубленной жизни своей.
Я же со следующего утра стал летать по комнате вполне легально. Сначала только по утрам, когда жена еще спала, а мне надо было собираться на работу. При закрытых шторах, разумеется. Потом, когда вышел-таки на пенсию, стал летать в ее отсутствие и днем. Задёргивал шторы – и летал. По вечерам мы с женой смотрели телевизор и перебрасывались ничего не значащами фразами. Хотя могли бы об увиденном в мерцающем экране и не говорить вовсе: я всегда знал наперёд, что скажет она, жена знала все, что скажу я по
поводу любого сюжета. Мы слишком долго прожили рядом, чтобы нам было о чем спорить. Мы вместе похоронили сына, сообща по многу раз перечитывали редкие письма дочери, сидя бок о бок на нашем шикарном, но очень неудобном для лежания кожаном диване, – премии жене за выдающиеся достижения в области хронометристики спортивного шага, когда она работала еще в Министерстве спортивного хронометража, до перевода ее приказом самого Президента в Комитет по надзору за пешеходами. Мы с женой часто рассматривали фотографии
наших внуков, которых вживе никогда не видели, ибо дочь наша вот уже несколько лет как обещает к нам малышей привезти, да так и не привозит, а нас в гости не зовет. А без вызова дочери визы за границу не получишь.
Мы очень одиноки вместе с женой. И каждый сам по себе одинок...
Потому что она ступает по земле твердо, а я летаю.
* * *
Вообще-то летать от рождения могут все, даже будущие банкиры, политики и журналисты. Моя жена, к примеру, судя по рассказам тёщи, взлетала аж до пяти с половиной лет. Особенно на прогулках. А вот над песочницей никода не летала. Она, оказавшись там, зарывалась в песок и... копала, копала лопаточкой. Случалось, рассказывала тёща, что воспитатели вытаскивали мою будущую жену из песчаной ямы за косичку. Ей пророчили великое будущее норохода даже светила науки и администрации. Но после того, как директриса
детского садика похвалила будущую мою жену за то, что та просидела весь обед за столом тихо и смирно, съела всю манную кашу и попросила добавку, девочка и взлетать, и закапываться перестала. Навсегда.
Мы с ней познакомились в первом классе. Моя будущая жена уже тогда была старостой класса, а я был летуном. И она каждую субботу – тогда учились и по субботам – на собрании классного актива меня прорабатывала. Когда же меня ругала наша учительница, моя будущая жена стояла рядом с ней, и смотрела на меня укоризненно. На педсоветах она не присутствовала, но стояла за дверью тихо-тихо, слышала все, что говорили обо мне директриса и учителя. Очень хорошо говорили все они, хотя и очень грозно, ибо говорили
они очень правильно. Я был согласен с ними, я даже плакал от обиды и унижения, искренне верил в ежедневно даваемые самим собой клятвы не летать больше никогда... Но летал...
Я и сам не понимал, как это у меня случалось. Бывало, не знаю урока, брякну какую-нибудь чушь, а преподаватель мне ставит за оригинальную мысль пятерку – я и взлетаю от восторга над партой. А поставит двойку за якобы глупость, которую учитель просто не понял по тупости своей – я и вовсе оказываюсь под потолком от возмущения. И такое случалось сплошь и рядом, каждый день. Потому меня прозвали ещё в младших классах Летуном. Так и звали:
- Эй! Летуна не видел?
И Эй отвечал:
- А вон туда поелтел.
Так было пять лет подряд: я звалася Летуном, все остальные мои однокашники – Эй-ями. Обо мне всякого рода анекдоты слагали: будто я однажды взлетел выше трубы школьной котельной, а потом стал падать, задницей в дыру угодил, закупорил дымоход. Прокоптился якобы так, что для спасения моего вызывали вертолет. Но это все – чушь, выше третьего этажа я в то время взлететь не мог. Силёнок не хватало. На высоте второго этажа дух захватывало. Но как докажешь? Приходилось терпеть.
В шестом классе моя будущая жена всерьез занялась моим воспитанием. Она перестала есть школьные завтраки, скопила денег, купила на них кандалы и наручники, и стала ими каждое утро приковывать меня к парте. Так что летал я только на переменах вне стен здания школы. Вместе с полулетунами – теми, кто мог парить над землей на высоте от пяти сантиметров до двадцати пяти, да и то с разрешения учителей и в их присутствии. Так летать младшим школьникам школьными порядками не возбранялось. Но только не в коридорах
и не в классах, а на школьном дворе или того лучше - на спортивной площадке. На уроках физкультуры разрешали нам немного полетать внутри школьной ограды. Иногда, то есть два раза по сорок пять минут в неделю, я и два полулетуна из нашего класса летали на высоте четверти метра над гаревой дорожкой, дурачились и норовили друг друга ткнуть мордой в грязь. Но мне на уроках физкультуры к подаренным будущей женой кандалам прикрепляли еще и двухпудовую гирю, чтобы я не улетел за территорию школы, не компроментировал
своим поведением образцовый педагогический коллектив.
Однажды – в восьмом классе уже – я взмыл над школьным футбольным полем так стремительно, что цепь кандалов лопнула – и я взлетел над улицей, над домами, высоко-высоко, и вдруг оказался рядом с каким-то парящим в струях восходящего теплого воздуха орлом. Грозная птица от вида моего слегка опупела, сложила крылья и камнем рухнула вниз. Хорошо, что не разбилась – я видел, как, пролетев метров пятьсот, орел опять распахнул крылья и, поймав воздушный поток, направил полет свой прочь от меня. А я, полетав
до конца урока, основательно продрогнув, вымокнув в облаках, вернулся на футбольное поле.
- Во тебе новая цепь для кандалов, титановая. Такую не порвешь и трактором. - сказал наш флегматичный физрук, пристегивая меня к новой гире – в два раза большей предыдущей - четырёхпудовой.
Учитель сидел на корточках – и я заметил на щиколотках его ног между кросовками и брючинами старые шрамы. Такие безобразные потертости, знал я из учебников по истории пешеходов, бывают у завзятых летунов, переживших заключение и перевоспитание. Шрамы от кандалов остаются у них на всю жизнь.
Моя будущая жена тоже, как видно, заметила эти отметины, поэтому она именно в тот день, но уже после уроков, когда мы вместе с ней шли из школы домой, сказала:
- Тебе надо заняться спортивной ходьбой. А то всю жизнь будешь таскать эти цепи и гири.
Далее она объяснила, почему мне нельзя прыгать в высоту и в длину, забыть о спринтерских и стайерских дистанциях, о прыжках с шестом, отчего не стоит мне заниматься даже марафоном, бросать копье и молот, заниматься гимнастикой и десятиборьем.
- А тяжелой атлетикой? – спросил я.
- Ни в коем случае! – испугалась она. – Ты видел, как они радуются, когда берут вес, а потом бросают штангу? Они же прыгают от радости, готовы взлететь!
Я очень удивился ее наблюдательности – и согласился с доводами будущей жены, что мне нельзя заниматься даже плаванием и прыжками в воду, боксом, а также играть в футбол, волейбол, в теннис и во все прочие коллективные игры. В заключении она сказала, что мне даже в карты нельзя играть. И в крестики-нолики. Более мизантропического вида спорта, чем спортивная ходьба, оставляющего человека наедине со своими мыслями, мы с ней не придумали – и ею было окончательно решено: я стану спортивным ходоком, то есть
суперпешеходом.
А для того, чтобы хорошо ходить, надо уметь твердо стоять на земле – и к моменту получения аттестата зрелости я под чутким руководством моей будущей жены стал не только перворазрядником по спортивной ходьбе, но и смог устоять на ногах при сообщении моей будущей жены о том, что отныне мы – жених и невеста. Став перворазрядником, я уже мог ходить по улице пешком, да и в школе научился часами сидеть на одном месте, слушать скучные речи учителей по теории шагистики, получать хорошие оценки в табель. Родители
мои были в восторге от случившихся со мной метаморфоз. Они сказали, что моя будущая жена действует на меня благотворно, и что я просто обязан сделать ей предложение в определенное время и определенным образом.
После окончания Университета я, будучи уже мастером спорта по спортивной ходьбе, не замеченным в полетах, то есть став благонадежным пешеходом, сделал предложение определенным образом так и оставшейся кандидатом в мастера спорта по спортивной ходьбе среди женщин бывшей своей однокласснице - и мы оба (уже в качестве мужа и жены) стали работниками минитерства по надзору за пешеходами. Чинами я вырасти там не успел, после увольнения за внезапный взлет служил, как было уже сказано, и надзирателем, и миллионером,
но карьеру свою закончил всего лишь старшим инструктором спортивной ходьбы провинциальной детской спортивной школы. Жена же моя доросла до звания заместителя министра по надзору за пешеходами, на днях ее повысили - перевели в заместители председателя государственной комиссии по контролю пешеходов, поэтому на пенсию ни по возрасту, ни по выслуге лет она долго ещё не выйдет. Ходить спортивным шагом она давно уже не ходит, да и никогда, честно сказать, не ходила хорошо, ей даже звание кандидата в мастера спорта
дали в Университете не за спортивные успехи, а за прилежание. Но настоящими Эй-ами комнадовала и командует, учит их уму-разуму точно так же, как втолковывала мне еще в детстве:
- По земле надо ходить твердо... ногой надо ступать крепко... в колене ногу при прикасании не сгибать... спина должна быть прямой... голову следует держать прямо... глаза надо опускать к полу... – и так далее. Ни одного нового слова с первого класса в её словаре, но всегда очень убежденно твердит, говорит так, словно изрекает истину в последней инстанции. – Плечи держи прямо... живот подтяни... Ступать следует на пятку, потом на всю ступню, а затем вес надо переносить на носок...
И Эй-и всегда ее слушали, соглашались, распоряжения ее выполняли. И выполняют по сегодняшщний день. Беспрекословно. Все...
Кроме меня...
Потому что я летаю. Я всегда летал.
* * *
Первый раз я взлетел пяти месяцев от роду. Это был незабываемый момент! Тогда еще малышей пеленали крепко, спрятав руки и ноги в кулёк одеяла, давая волю лишь глазам для плача, да носу для соплей. Даже рты нам затыкали сосками. Ни подвигаешься, ни поорёшь всласть. Вот я и взлетел.
Мама, увидев меня висящим над люлькой, вскрикнула, и не нашла ничего умнее сделать, как хлопнуться в обморок. На крик ее вбежал в детскую отец. Он-то и поймал меня в полете, ухватил за одеяльце, подтянул к себе, уложил в кроватку и прикрутил бинтами к прутьям. Справиться с бинтами я не смог, потому так и пришлось мне целых два месяца спать привязанным к решетке.
Зато когда на радость родителям я пополз, меня стали оставлять одного в детской - и никому не было дела, летаю я там или стою раком. Крепко прикрывали дверь снаружи стулом, и оставляли одного. А соседи говорили:
- Какой спокойный ребенок растёт! Не шумит, не шалит.
А мне просто некогда было заниматься ожидаемыми ими глупостями. Я летал.
Когда лишь в полтора года я пошел ножками, никто не удивлялся, что я иногда летаю. В этом возрасте летают все, даже будущие президенты, министры обороны и дипломаты. Это сейчас ограничения за ненадобностью отменили, а раньше законом была установлена даже обязанность детям в возрасте от года до шести лет иногда взлетать во избежание травматизма взрослых и дорожно-транспортных происшествий. Если во время автокатастрофы, к примеру, оказывалось, что во время удара ребёнок не взлетел, то именно дитя признвали
виновником случившегося, и именно его родителей судили по всей строгости законов нашей страны. И время это – до первого класса - я вспоминаю, как самое счастливое в моей жизни!
Я рос относительно послушным мальчиком, не летал выше положенных для детей высот: для трехлетних – до двух метров, для четырехлетних – до двух метров двадцати сантиметров, для пятилетних – до двух метров сорока пяти сантиметров. Но зато летал я часто, летал ловко, быстро и с наслаждением. Именно в эти годы я научился делать фигуры высшего пилотажа на высоте двух метров сорока пяти сантиметров, и даже сумел в пять с половиной лет совершить петлю Нестерова, чуть не разбив при этом нос об асфальт. Взрослые,
помню, восхищались мной, называли вундеркиндом, сюсюкали и предлагали в награду конфеты. Мама говорила соседке по лестничной площадке, что из меня вырастет нечто выдающееся, точнее – некто выдающийся, скорее даже сам президент. Ибо до школы, были уверены все, я вылетаюсь на всю последующую жизнь, а затем стану великим пешеходом. Старая, безгубая соседка с лисьим лицом и жирными висюлькми у висков соглашалась с мамой, глядя ей в глаза, а потом хихикала в сухонький свой кулачок, когда оказывалась у мамы за спиной:
- Вылетался один такой. До сих пор по тюрьмам шастает.
Жизнь показала, что права оказалась соседка, а не мама... Ибо после поступления в школу талант мой летунский оказался никому не нужным, даже более того: умение летать было тотчас названо уродством, которое следует лечить, – и на лечение такое требуется десять лет школы и пять лет Университета. Как всем. И, надо признать, все мои однокашники-летуны уже во втором полугодии первого класса летать разучились, лишь двое не повзрослели, стали полулетунами, а к пятому классу и они взлетали лишь случайно. В
шестом классе все одноклассники мои только подпрыгивать могли, да зависать на пару мгновений на высоте сантиметр над полом. К седьмому классу все школьники, как правло, становились абсолютными пешеходами, то есть ступали по земде твердо, спину держали прямо, смиренно смотрели под ноги.
Только я летал...
* * *
В квартире летать мне не наскучает. Не такой уж я дурак, чтобы летать на глазах толпы. Заорут, как орали Христу: «Распни его! Распни!» Потому как человеку моего возраста летать не положено. Не птица я. Хоть и двуногий. Летают те, кто в перьях. Да и то не все. Страусы, к примеру, не летают. Да и полет кур – одно название. А человек, стало быть, мудрее курицы: сам двуног, но летать даже по-куриному не может...
Вчера передавали по телевизору... программа такая была. «Враги пешего человечества» называется. Про секту тайных летунов «Сказка – быль». Двенадцать мальчишек. От 16 до 20 лет. Собрались во дворе. Взялись за руки и взлетели. Вместе. Зависли на высоте в полметра над асфальтом – и заявили: «Мы дерзнули!»
Повесили дерзких. Прокурор на процессе так и сказал:
- Пущай полетают...
И весь зал рассмеялся. А мальчишек подвесили петлями за шеи так, что ноги их не доставали ровно полуметра до земли.
Осудили их якобы не за то, что взлетели. А за то, что дерзнули. Один придурок, вроде меня, может иногда на секунду взлететь – это простительно. Этого и не заметит никто. А собраться и взлететь двенадцати придуркам вместе – это уже бунт. Это бросается в глаза, заставляет задумываться Эй-ев. Потому полеты надо пресекать. И массовые, и одиночные. А лучшее пресечение – это казнь. Выдернул общую скамью из-под ног осужденных – и проблема решена. Одним разом.
Летать по квартире безопасней. Хотя и не очень приятно смотреть на залежи пыли на все том же платьяном шкафе, где стоит коробка с дурацкой вазой и еще куча всякого барахла, которое будто бы может и понадобиться, а на самом деле никогда и никому не будет нужно. Я знаю это. Потому что это я сам поставил по просьбе жены вон ту коробку еще в день переезда нашего в эту квартиру, и сам не знаю, что в ней лежит. Вряд ли помнит это и хозяйка. А вон в той коробке хранятся старые патефонные пластинки. Жена собрала
их туда еще когда мы жили в старой квартире, когда мы вместо патефона приобрели радиолу, на диске которой эти пластинки лишь скрипели и хрипели. Теперь у нас вместо пластинок в цифровом проигрывателе крутятся диски цэдэ, а когда-то новые радиоловые пластинки хранятся в следующей коробке – в той самой, что стоит на коробке со спицами, деревянными кольцами, мотками шерстяных ниток и тряпками – в молодости моя жена увлекалась вязаньем и вышиванием крестиком. Стоят там еще несколько коробок поменьше – это предметы
моих былых увлечений, убранных туда еще сыном и дочерью по требованию жены, всегда почему-то не любившей ни радиосхем самодельных радиоприемников, ни моделей самолетов, ни моделей ракет, ни моделей кораблей и автомобилей, ни даже обыкновенных часовых механизмов.
Жена теперь иногда просит меня заняться всякого рода моделированием, говорит, что теперь это стало модно: иметь в доме вещи, сотворенные не машинами, а руками; их даже можно продать за хорошую цену. Но мне всем этим заниматься уже неинтересно – пропал кураж. Зачем руками плохо делать то, что можно купить хорошего качества? Зачем любить вещь, когда проще ее выкинуть? Это понимаешь не потому, что видишь мир вокруг себя сверху иначе, чем снизу, а потому, что, глядя сверху, понимаешь, что не человек должен
служить вещам, а вещи – человеку. Я вот даже люстру не протираю, а просто снимаю с нее всякие там висюльки, отдаю жене, а та моет их потом в тазике с мыльным раствором. Потом я цепляю всю эту хрень на место. Ну, иногда разбиваю одну-две висюльки. Потому люстра наша сверху походит на плешивого кота. А снизу выглядит такой же, как прежде, то есть празднчной. Все, как в жизни: жена после помывки люстры хлопает снизу от восторга, а я сверху ухмыляюсь, держу фигу в кармане.
Летать даже по квартире приятно. Только потолок мешает. Два метра шестьдесят сантиметров от пола всего. Для петли Нестерова мне в школе понадобилось два сорок пять при росте метр тридцать восемь. И то слегка чиркнул носом по асфальту. А здесь попытался провернуться – и рост мой почти двухметровый помешал, и разбухший от возраста живот не даёт возможности как следует изогнуться, до сих пор вон возле пупа царапина от неудачной попытки. Прячу под майкой, чтобы жена не заметила. А то начнёт:
- Что – опять летал? Когда это кончится? Ты хочешь попасть к нам в Инспекцию клиентом?
И на балконе не полетаешь: там полы балкона двенадцатого этажа на той же самой высоте, что и в квартире – два шестьдесят. А мне для совершения петли, судя по расчётам, необходимо иметь два метра девяносто пять сантимтров, как минимум. К тому же оказалось, что отвык я от настоящей высоты, боюсь ее. К краю балкона подхожу – и меня тут же в пот прошибает. Над школьным двором взлетел когда-то в детстве аж до орла и до туч, а тут – сорока метров нет, но при взгляде вниз сердце стучит, руки дрожат... Делаю
шаг назад – и разом успокаиваюсь. Поэтому я никогда не слетаю вниз, когда иду в булочную, например, а спускаюсь, как истинный пешеход, на лифте. Или, когда в доме отключают свет, топаю вверх по лестнице: на второй этаж, на второй... на пятый... восьмой... девятый этаж, и так до одиннадцатого.
Поэтому я – домашний летун. По телевизору говорят, что таких у нас довольно много. И полёты наши следует пресекать. Бывает, утверждают дикторы, что летают по квартирам по двое-трое. Но я с такими не знаком. Видел как-то по телевизору интервью с таким одним домашним летуном. Сидел тот прикованным к столу двумя цепями: немолодой уж мужчина, с плешью, в очках, при долгой бороде, брюзжал на Эй-ев, грозил собрать целых двадцать домашних летунов в слаженный лётный отряд, который покажет зрителям фигуры высшего
пилотажа над самой главной площадью страны. Но в помещении телестудии он так и не взлетел. Даже на пару сантиметров не завис над полом. Подстава, словом... То есть настоящих взрослых домашних летунов – не юнцов безусых - не так уж и много осталось на самом деле. Двадцать летунов моего возраста и за всю жизнь не соберешь. Ибо домашние летуны – это летуны тайные. Мы летаем только дома. При зашторенных окнах. Или в безлюдных местах, да и то по ночам.
И еще нас отлавливают. Жители противоположной плохонькой двенадцатиэтажки, любящие подглядеть в бинокли в наши элитные окна, могут обнаружить меня летающим по квартире – и донести. Куда надо.
А надо наблюдателям-Эй-ям доносить в отдел арестов Инспекции контроля за пешеходами, который курирует моя жена. И тогда она должна, согласно инструкции, прислать своих подчиненных инспекторов с цепями и гирями наготове. Куда? Получается, что к себе домой. Именно по доносу двенадцатиэтажников-Эй-ев, заметвших сквозь щель между шторами меня леающим по комнате, позавчера взяли моего соседа с десятого этажа. Отправили бедолгу с цепями, кадалами и гирями на руках и на ногах в казематы Инспекции. Мне о том
аресте рассказала соседка – толстая тётка с двумя подбородками, которая была толстой с рождения, никогда не летала – и гордилась этим так, что сообщала о своем таланте каждому встречному-поперечному:
- Я вот никогда не летала. Даже в младенческом возрасте. А этот паразит с десятого этажа летал. Я помню, как в третьем классе он прыгнул в длину дальше всех. Никто не заметил, а я заметила: он часть пути пролетел. И сказала учителю. И ему хорошей оценки не поставили. Он тогда плакал, говорил, что с пяти лет не может летать. Ему поверили. А, оказывается, обманул. И вот поймался! Теперь ему все припомнят. Выселят в трёхэтажку. А то и в двухэтажку.
Жена мне высказала в тот же вечер позавчерашний всё, что она думала обо мне все совместно прожитые с нею годы. Оказывается, я неисправимый Летун, я загубил ей жизнь, ибо если бы не моё летание, которое я будто бы скрывал от нее все пятьдесят три года нашего знакомства и совместной жизни, она бы встретила настоящего Эй-я, который бы обязательно сделал ее счастливой.
- Министром, - вырвалось у меня совершенно непроизвольно.
И тут она закричала! Она завопила! Завизжала! Она швырнула в меня горячей сковородкой с недоеденной яичницей, а потом бросилась в спальню, рухнула там на кровать и принялась рыдать громко, отчаянно, с подвывом, точно так, как рыдают и плачут актрисы в телесериалах, то есть фальшиво, с намерением вызвать у меня жалость, выразить готовность принести ей свои извинения и дать клятву, что я больше никогда, до самой смерти не буду летать.
А мне было скучно слушать ее рев. А может, и смешно... Я не помню... Я просто оделся, и ушел.
А вернулся через полтора суток, сегодня днем. Пришел, когда – это я точно знаю – дома её быть не может. И никто не спросит меня, где я был, что делал в прошедшие 37 часов.
Я летал. Просто летал. Ушел в лес - и там летал. Больше суток. И не знаю, видел ли меня кто-нибудь там в таком виде. И ничего не ел. И не пил. Только летал. Сначала между стволов, а потом вокруг крон, как раньше летал по ночам, и, наконец, поднялся к вершинам, завис выше них. Полетав над лесом, поднялся еще метров на десять и легко сделал петлю Нестерова.
И это было здорово! Потому что на самом деле взлетать от земли совсем не страшно. То есть взлетать от земли – это совсем не то, что упасть с балкона. От земли даже отталкиваться не надо. Даже наоборот – с землей надо дружить, и она тебя сама поймёт, поднимет. На какую угодно высоту. Это я понял, когда взмыл над вершинами дервеьев пригородного леса, и увидел, как прекрасен и хорош мир подо мной. Прекрасен тем, что радует глаз, а хорош лишь тем, что мир этот глуп, не разумеет даже простейшего. В этом
мире полно пешеходов-Эй-ев и слишком мало летунов.
Слишком мало – это потому, что мне вдруг захотелось лететь над лесом не одному, а вдвоем. Впервые в жизни. Впервые за шестьдесят лет.
Ибо только в полете над лесом я вдруг понял, что жизнь я прожил не так. Мне не надо было учиться ходить – мне надо было летать. Мне не надо было учиться спортивной ходьбе – мне надо было летать. Мне не надо было становиться мастером спорта – мне надо было летать. Мне не надо было жениться на моей жене – мне надо было летать. Мне не надо было учить детей и подростков спортивной ходьбе – мне надо было летать. Даже собирать часы, радиоприемники и всякие там модели не надо было – мне надо было летать. Летать
- и только летать! Потому что летать – это смысл моей жизни. Потому что, чтобы жить, надо летать. А кто не хочет летать, тот ходит пешком – и потому не живет...
Сейчас я в последний раз полетаю по квартире, которая, как я понял теперь, никогда не была моим домом, то есть полетаю по просто жилищу моей жены... моей бывшей жены... соберу кое-какие вещи, документы – и... нет, не улечу... уйду. Спущусь по лестнице, чтобы не шуметь лифтом, шагну на улицу, пройдусь с чемоданом в руке по тротуару вдоль кромки автотрассы, как обычный пешеход-Эй, заверну за угол, перепрыгну через чугунную ограду сквера, и уже там взлечу. Навсегда!
Вещи собираются легко. Но их слишком много. С таким количеством барахла не взлетишь. Я начинаю вынимать из рюкзака лишнее: медали чемпиона по спортивной ходьбе – вон, дипломы победителя всевозможных соревнований – вон, кубки – вон, спортивную обувь - вон, спортивный костюм – вон, следом рубаху - вон, брюки - вон, за ними вон зубную щетку... пятое, десятое...
Швыряю от себя прочь и пустой рюкзак. Ибо все на свете барахло мне ни к чему. Вещи эти нужны, необхоимы, конечно... да не летуну. Точнее, они могут пригодиться квартирному летуну. Настоящему летуну всего этого не надо.
Оглядев сооруженный мною погром, я прощаюсь с этим местом, с тюрьмой для летуна, с десятилетиями своей жизни в неволе. У меня нет ни желания, ии времени наводить порядок в чужом доме. Мне надо уйти... и улететь.
Но тут я слышу звуки за выходной дверью. Так грохочут сапоги. Сапоги работников Инспекции контроля за пешеходами. Не тех работников министерства, что учат пешеходов ходить правильно и соблюдать правила движения на удицах, а других – тех инспекторов из отдела арестов, кто наказывает пешеходов за то, что те ходят неправильно, кто заковывает в наручники и кандалы с гирями нас - летунов . Когда я работал в министерстве, я часто слышал этот тихий грохот сапог. Мой сын мечтал после демобилизации стать инспектором
и одеть такие вот сапоги. И, кажется, я всегда знал, что подобные сапоги придут и за мной.
Я делаю шаг назад – и в тот же момент слышу, как в замок проникает ключ...
В этом доме от этого замка имеется всего два ключа: один покоился у меня в кармане брюк, а теперь валяется на столике в прихожей, второй находится у моей жены в сумочке.
Я отшагиваю еще раз – ключ проворачивается в замке.
Я делаю третий шаг спиной вперед – дверь начинает медленно открываться.
Я поворчиваюсь боком к прихожей – и вижу, как в проеме входной двери появляется лицо моей жены, настороженное, слегка испуганное, с приоткрытым ртом.
Она сразу же замечает меня и испуганно вскрикавает. Лицо ее растеряно. Не успев изменить выражения физиономии, жена спрашивает у меня:
- Ты здесь?
Я берусь на ручку двери на балкон, тяну на себя.
Кто-то сильно толкает жену мою в спину – и она летит внутрь квартиры лицом вперед, впечатывается им и телом своим в пол, теряя при этом выскочившую из лифа медаль сына и успевая крикнуть при этом:
- Он здесь! Арестуйте его!
За ней, грохоча сапогами, врываются инспектора с кандалами и гирями в руках.
Но я уже стою на балконе.
Жена кричит:
- Летун там! Держите его! Он боится высоты!
Грохот сапог бьёт по ушам – я вскакиваю на перила балкона – инспектора вываливают всей толпой на балкон, мешают друг другу – и я шагаю в бездну...
Рушусь... Лечу вниз стремительно... все быстрее и быстрее... Сейчас будет шмяк!
И вдруг... у самой земли изгибаюсь, выворачиваю в пояснице тело, устремляюсь вверх и, сделав над асфальтовой дорожкой у детской песочницы петлю Нестерова, взлетаю к небу.
На глазах сидящих у подъезда на лавках бабок!
На глазах завороженно застывших в песочнице ребятишек!
Бабки от ужаса вопят, детки повыскакивали из песочниц и восторженно визжат, а я лечу, устремляюсь вертикально вверх. Потому что теперь я свободен. По-настоящему свободен. От всего и ото всех!
Пролетаю мимо балкона пятого этажа с сидящей там на перилах трехцветной кошкой. Та в ответ на мое приветствие изгибает спину дугой, возносит хвост кверху, злобно шипит, но я ее уже не слышу, ибо нахожусь уже возле десятого этажа, где сидит в кресле-качалке позавчера утром арестованный инспекторами-Эй-ами по ложному доносу двенадцатиэтажников, а вчера вечером выпущенный сосед, Эй. Он пребывает в полудрёме, потому меня не замечает – счастлив, должно быть. Зато с моего балкона пялятся мне в лицо владельцы
грохочущих сапог с кандалами и гирями в руках. Рядом с инспекторами-Эй-ями громоздится моя жена с медалью погибшего сына в руке. Она кричит:
- Стой!... Держите его!.. Это он!.. Летун!... Держи-и-и!..
Голос жены звучит все тише и глуше... подо мной уже крыши... рядом со мной уже никого нет... Только полёт...
Я знаю, что я уже не смогу остановиться, я буду лететь все время вверх и вверх, лететь до тех пор, пока вдруг начну замёрзать, затем обледенею, затем кончится воздух... я потеряю сознание... и буду лететь уже по инерции...
И где-то там высоко-высоко, где среди бела дня видны звезды, где солнце лишь светит, но не греет, а напротив него отражает солнечный свет белая, как лик смерти, луна, тело мое наконец остановится, зависнет...
... и рухнет вниз, помчится к земле, к пешеходам, к Эй-ям, устремится к асфальту, всё ускоряя и ускоряя свой полет ежесекундно на девять и восемь десятых километров в секунду, согласно закона свободного падения, закона гравитации и еще каких-то забытых уж мною законов, силу и значение которых я все-таки преодолел...
А потом я шмякнусь об асфальт рядом с деткой площадкой и скамейкой для старушек так крепко, что разлечусь вдребезги, разобьюсь от удара, как хрустальная ваза, так, что лёд тела моего разнесётся в стороны на многие и многие метры!
... Потом, когда пешеходы уже успокоятся, зеваки разойдутся по домам, инспетора-Эй-и вернутся в свою Инспекцию писать отчёты, спустится моя вдова на лифте на улицу, возьмёт веник и совок, соберёт мои ошмётки, ссыплет их в мусорное ведро, как ссыпала туда долгие годы она хрустальные дребезги ваз, вывалит останки мои в мусорный ящик. И вернется домой – наводить порядок.
Бродячие собаки соберут оставшееся незамеченными моей женой кусочки моего стерво, упокоят его в своих чревах...
А пока что я лечу! Я лечу! Лечу! Лечу!!!
* * *
«Мнемограмма Летуна запротоколирована и уложена в папку с Уголовным делом номер 2-2 дробь 17374 вместе с копией приказа о награждении вдовы Летуна за проявленную бдительность и копией приказа об ее увольнении в связи с выходом на пенсию по старости с выплатой трехмесячного выходного пособия и вручением медали «Ветеран спортивной ходьбы». После окончания следствия по ходатайству министра контроля за пешеходами вдове Летуна разрешили остаться в квартире восьмидесятиэтажного дома до самой её смерти без
права предоставления возможности жить там ее любовникам и будущим мужьям.
ПРИМЕЧАНИЕ: случаев полета бродячих собак в городе и в городском парке замечено не было» .
Если Вам понравился данный выпуск, можете переслать его Вашим знакомым и друзьям.
Приветствуется всяческое распространение информации о журнале "Колесо"