Сегодня, я попросила у Гумилева пятнышко от жирафа. Помнишь...
"Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай, далеко-далеко на озере Чад
Изысканный бродит жираф"
— Пятнышко от того изыска! Всего лишь пятнышко. Где оно, скажи! — я спросила у его неуспокоенной, мятущейся в небе души.
Он сложился в образ замученного облака:
— Люди мечтают о целом, а ты всего лишь о пятнышке на шее жирафа! Смешная, глупая. Плачешь. Но я всегда только и слышал эти таинственные слезы. Я верил им больше, чем пылким тирадам политиков. Чья-то маленькая печаль сражала меня и возрождала в сердце бурю немыслимых переживаний. Я редко писал о политике.
Что стало со мной за слова политики, ты знаешь. ЧК. Пришли, забрали...
— Знаю. Лагеря. Твоя физическая смерть. И вечное бессмертие в образе того жирафа. Именно жирафа, а не политика. А помнишь, Мандельштам написал стихотворение о политике с тараканьим уклоном внешности и мышления. Одного не могу понять, стоило ли один раз конкретно выстрелить в чудовище, чтобы потом навсегда распроститься с изысками прекрасной поэзии. И твой жираф, с печалями и слезами прекрасно чувствующих людей? Скажи, зачем поэты серебряного века делали свои эпохальные выстрелы, зачем? Бессмысленная борьба
поэтической строки и самоуничтожения...
— Ты напрасно так думаешь, — печально колени обняв, на перекрестке дороги и облака, сказал неубиваемый поэт. Взгляни на Мандельштама!
Я взглянула. Поэтический образ поэта таял в далеких облаках далекого времени. Ноосфера земли хранит все образы и всю высоту тонких струн поэтического обрыва...
Большая душа романтика била в набат сиесекундного неба:
— Я писал Арбениной. Я любил ее. Иногда слово искренности превыше смерти. Даже самой мучительной.
— Так и писал бы ей! Зачем трогать, зачем вообще касаться усов таракана и всего тараканьего шествия, возвеличенного в ранг совершенного общественного бытия? Зачем?
— Так надо! — прошествовал по облакам гумилевский Жираф. — Зато что-то обычное вдруг стало образом всего прекрасного и романтичного. Когда чьей-то ранимой душе хочется утешить другую ранимую душу, она указывает на ту неведомо далекую дымку вечности, где шествует мой образ... Она отодвигает печали и, показывая в ту дымку говорит:
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Мужчина поэт, умеющий так тонко осушать слезы любимой женщины... Неужели нельзя было продержаться на этой солнечной взвеси волшебства?
— Просто, понимаешь, я устал быть только романтиком, — сказал автор Жирафа. — И Мандельштам устал...
Всего романтичного и прекрасного во мне накопилось так много, что захотелось разом сделать хоть один выстрел в реальность. Пусть потом реальность убьет. Я знал, что убьет. Я не сомневался.
— Но если так просила душа, почему не иносказательно, почему не как Корней Чуковский в форме сказки?
— У нас были разные формы. За свою форму он тоже чуть было не поплатился тем же самым. Спасла сказка. С трудом, но все-таки спасла. Хотя Даниила Хармса, тоже детского, не спасла и форма. Когда просит и требует душа поэта — невозможно устоять. Пусть я скажу, и потом за это сказанное меня не будет, но я все равно скажу!
...Я смотрела на его расплывающийся лик в небесах и думала о нас. Что каждый из нас успел сказать миру? Я думала о безрассудстве, сопряженном с порывом творчества. И еще думала о плеяде современных поэтов, которые считают своим подвигом нести в поэзию пошлость, грубость, грязь. Жираф Николая Гумилева здесь отдыхает, но каждое его пятнышко, овеянное неповиновением грязи, блестит чище сусального золота гремучих кошельков, дающих право нести свою грязь в незыблемое, прекрасное, вечное.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав...
Ты плачешь? Послушай... далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Сегодняшней стране нужны герои. Но, презрев всяческих ветеранов с их медалями за боевые заслуги, глядя на то, как любой пахан с трехклассным образованием возводит в ранг незыблемого свой утверждающий мир "бабла", а те, кто позволили ему народиться на свет — нищее никто. Вдруг. — Понимаешь, что плача, колени обняв, ничего не изменишь не только в мире, но и в себе. Где ты, гумилевский Жираф? В чьих облаках обласкано твое имя? Кого сегодня утешит сказка о дальних странах, о запахе немыслимых трав, о
тропическом саде?
Тяжелый туман, который слишком долго вдыхал каждый из нас... И ни во что порой не хочется верить, кроме того, что есть штамп окна — дождь... Наша слабость, наше бездействие. Уныние и отчаяние. Чьи руки лягут на твои или мои плечи? Кто, приобняв, в моменты печали скажет: "Ты плачешь... Послушай, далеко на озере Чад изысканный бродит Жираф"!?
Изысканный Жираф. И задумаешься невольно, что при всем этом значит твоя или моя хандра? Что при всем этом значит наша опустошенность и нежелание жить? Что каждый их нас сделал для того, чтобы хотелось жить? Что сделал для того, чтобы хотеть любить и быть любимым? Что сделал, хотя бы для самого себя?
А на озере Чад изысканный бродит жираф... Как это далеко и в то же время близко. Кому-то еще близко... Кому-то уже далеко... А где ты сам?