Скажу честно: я очень боялся смотреть фильм Андрея Смирнова «Жила-была одна баба».

Не в том дело, что Смирнов не снимал тридцать лет: мастерство, как говорила Цветаева, «в руке». Но он предстает в интервью упорным и последовательным антикоммунистом — а идеологическая задача сжирала и не таких мастеров.

Удачного фильма о гражданской войне в России не было никогда, если не считать «Бумбараша» — который хоть и глубок, а все-таки лубок, — и «Неуловимых», которые совершенно не про то. Жанровое кино на этом материале возможно, но чтобы осмыслить трагедию народа, истребляющего себя, — до этого никто еще не доходил.

Не совсем понятно, с какой точки это снимать: ни за белых, ни за красных тут не будешь, нужна иная высота взгляда, которая намечалась было у того же Смирнова в «Ангеле» или у Шепитько в «Родине электричества», но эпоса об этой войне у нас нет. И неоткуда взяться. Нужен очень умный художник, чтобы с этим справиться: не просто мастер, не просто сильный кинематографист, но именно человек большого и смелого ума.

Вот Смирнов — такой человек; чудо, что он сумел поднять эту гигантскую, почти трехчасовую, истинно эпическую картину, действие которой охватывает двенадцать лет. И каких лет! Осталось понять, будет ли у этой картины зритель; боюсь, это тот самый — и очень страшный — случай, когда художник свое дело сделал, а выйти ему не к кому.

Из всего, что снял Смирнов-режиссер (не считая двух первых картин, сделанных с Борисом Яшиным, это всего три фильма), мне больше всего нравится не легендарный «Белорусский вокзал» и не «Осень», а «Верой и правдой», кино в стилистике «вынужденного советского символизма», по определению Нонны Слепаковой. Когда вещи нельзя назвать прямо, приходится прибегать к метафорам и умолчаниям — и получается лучше, универсальнее.

«Верой и правдой» — сага не об архитектуре, конечно, а о соотношении человеческого и сверхчеловеческого. У Смирнова получалось, что установка на сверхчеловеческое — прекрасна в теории, но всегда катастрофична и обречена на деградацию при попытке ее реализовать. С этим можно спорить, но художественно это было убедительно, тонко, неоднозначно, вообще очень здорово. У Смирнова есть редкое для нынешних русских художников умение мыслить исторически, и обращение его к Антоновскому восстанию закономерно: мы сегодня в сходном положении, как ни парадоксально это звучит.

Скомпрометированы все чуждые, заемные формы устроения русской жизни: ни капитализм, ни социализм не прошли. Значит? Значит, надо смотреть на то, в какие формы эта жизнь отливается, когда масса действует сама, когда она пытается выгнать всех и устроиться по-своему. Смирнов ведь снимает не столько про конкретное тамбовское восстание, сколько про русскую деревенскую жизнь, которая уже и в первой, очень бунинской части фильма (Смирнов вообще похож на Бунина, не просто так сыграл его) выглядит дикой, зверской, безнадежной, чинной снаружи, кровавой и пустой внутри. Оставаться с большинством — нельзя, отселяться — тоже гибель.

Нет ни этнографического любования, ни благостного попа, ни умиления перед укладом, окладом, прикладом — жизнь бедной невестки в богатом доме выглядит полноценно адской. Главная беда русского мира, по Смирнову, — то, что в нем негде быть человеком: нет просвета, воздуха, нет сострадания, человечность подозрительна, от веры остался обряд. Этот мир можно спасти, если постепенно и осторожно просвещать или очеловечивать изнутри, — но революция ведь не сделала ничего подобного: она дала оружие подонкам. Могло из этого получиться что-то новое? Может, и могло, да только не здесь и не тогда.

Революция, по Смирнову, — не строительство нового мира, а череда кровавых и мстительных расправ, оргия самоуничтожения, садическая радость дорвавшихся. Хорошо при всех властях только заполошному и малахольному Малафею, который вписывается в любой строй и всюду кидается комиссарить. Главной смирновской героине, Варваре, самое имя которой означает «чужая», «иноземная», — буквально негде жить: из деревни изгнали, хутор сожгли, грабят и насилуют все по очереди. Ни умозрений, ни метафор у Смирнова до самого финала нет — напротив, грубая вещественность, плоть, идеальное знание материала.

Лейтмотивы — есть, да, без этого эпос не строится; чаще других повторяется реплика «Табя не спросимши» — универсальный ответ на все вопросы и претензии. Тут действительно никто никого не спросимши. Но именно эта среда — безусловно, дикая и почти беспросветная — порождает удивительные, ниоткуда, казалось бы, взявшиеся взлеты и чудеса.

Именно здесь возможно столь сильное отторжение от этого вездесущего, всюду настигающего мира, — что на энергии бегства, на желании вырваться возникают небывалые типы, олицетворения русской святости. И Алексей Серебряков, сыгравший у Смирнова лучшую свою роль, именно таким — очень местным и притом совершенно нездешним — играет своего Давида Лукича.

Героям и любить негде — они для этого в лес уходят; но война, хоть бы и крестьянская, на то и война, чтобы настигать всюду. Я не буду ничего пересказывать, да этого и не перескажешь, — но Смирнов снял не столько народную драму, сколько историю любви, в которой влюбленные, как и подобает в трагедии, обречены с самого начала. Просто у Смирнова за их гибель расплачивается весь мир, вполне эту расплату заслуживший.

Тема воды, потопа, объявших и обступивших вод вводится у Смирнова исподволь — с пролога, когда камера блуждает по затопленной церкви, с ночной рыбалки, когда беглый каторжник рассказывает о Китеже (в этой сцене этот самый каторжник выкрикнет вдруг: «Все друг друга жрем! Нет народа, окаянней нас!»).

Особенность смирновского режиссерского почерка — нарочито приземленная, предельно сдержанная, сугубо реалистическая стилистика картины и взрывной, метафизический финал, приберегание всего эмоционального заряда для последних пяти минут: так было, если помните, в «Белорусском вокзале», так и в «Осени», но в последнем фильме этот прием проведен виртуозней всего. Финальный потоп, захлестывающий губернию и превращающий ее в новый Китеж, потоп, от которого уцелел один только сельский идиот, — метафора маркесовской мощи: «Воды дошли до души моей», как в псалме. Этот Китеж уходит под воду не потому, что святостью своей заслужил спасение, а потому, что после всего происшедшего, всего, что своими руками над собой сотворили, здесь жить больше нельзя.

Вот гроб Давида всплывает в могиле, переполненной дождевой водой; вот заливает хибарку Варвары; а вот вдруг поток врывается во все дома, закрывает лес, покрывает окровавленную землю: потоп последний, всемирный, обжалованию не подлежащий. «Ибо рода, обреченные на сто лет одиночества, вторично не появляются на земле».

С чем остается зритель этого фильма? В первые часа два, судя по моему зрительскому опыту, — с ужасом и даже раздражением против автора: это хочется забыть, избыть, объявить небывшим. Дальше начинаешь с этим жить, потому что отделаться не получается. И главное, с чем остаешься, — это нота надрывной, слезной жалости, невыносимого, рвущего душу сострадания. Я не помню в русском кинематографе столь жестокого и притом столь женского фильма: Смирнов умудрился обойтись без натурализма и добиться нужного эффекта средствами искусства.

Среди его обреченной России живет живая душа, и жизнь у нее одна, второй не будет. Почему она страдает за общий грех? Почему в этом огромном пространстве ей некуда деться? История расправится с теми, кто плюет на ее законы, — но что делать одной-единственной ни в чем не повинной бабе, жизнь которой пришлась на это время и это место? Кто за нее ответит — и более того, кто о ней вспомнит?

Вот об этом — о муках одной человеческой души в граде обреченном — он и снял. Без надежды, но с бесконечной любовью и мукой. Двадцать пять лет писал, переписывал, снимал, монтировал, ищет теперь прокатчика.

В другое время я бы уверенно предсказал Дарье Екамасовой — исполнительнице главной роли — что она проснется знаменитой. Сейчас у меня нет даже уверенности, что фильм Смирнова кто-нибудь поймет на крупнейших международных фестивалях, и уж тем более — что его покажут в российской провинции, где он только и может быть понят по-настоящему. Конечно, можно сказать, что главное сделано, а там хоть трава не расти. Но кинематограф — такое искусство, что без понимающего и уважительного восприятия он не живет. А то, что нам про нас рассказал Смирнов, — очень уж расходится с тем, что мы сегодня хотим слышать и способны понять.

Так что никакой утешительной ноты я здесь предложить не могу — должна же рецензия хоть отчасти соответствовать картине. Не утешаться же фразой о том, что высший подвиг — тот, которого никто не заметит.

ДМИТРИЙ БЫКОВ