Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay

Литературное чтиво

  Все выпуски  

Себастьян Жапризо "Дама в автомобиле в очках и с ружьем"


Литературное чтиво

Выпуск No 21 (548) от 2008-02-19


Количество подписчиков:393

   Себастьян Жапризо
"Дама в автомобиле в очках и с ружьем"



   Очки (продолжение)

     Я гнала что было мочи. На каждом повороте меня заносило, я в отчаянии крутила руль, и острая боль от левой руки расходилась по всему телу. На одном из прямых участков дороги я увидела, что от нее отходит еще одна, ведущая в пустынные скалы и выгоревшую степь. Я притормозила. Указатель гласил, что это дорога в военный лагерь Карпиан. Матушка сказала мне:
     "Сверни туда, ты найдешь местечко, где сможешь избавиться от той мерзости, что лежит у тебя в багажнике". Я заколебалась. Но я этого не сделала.
     Я говорила себе: да, все, кто на автостраде № 6 думали, что узнают меня, видели на рассвете женщину в белом костюме, в темных очках, верно, такую же светловолосую, как я, примерно моего роста, но двойников не бывает, и она, конечно, не была моей точной копией. Но внимание всех было настолько приковано к белой машине, что они уже не замечали остального, кроме того, что у той, которая выдавала себя за Дани Лонго, была забинтована левая рука. Вот в этом-то и заключался промах. Повязка-это хитро придумано, чтобы втереть всем очки, но она вынужденная, она не была предусмотрена заранее, если уж после пришлось ломать мне руку в туалете станции техобслуживания. Уже не та женщина должна была походить на меня, а я - на нее. Вот почему меня и покалечили.
     Я могла бы обратиться в полицию и все рассказать. Возможно, мне и поверят. Свидетельство одних Каравеев, с которыми я хорошо знакома и которых поэтому могут заподозрить в том, что они хотят выгородить меня, предположим, вызовет у полицейских сомнение, но у меня есть еще один свидетель, он все подтвердит. Последний человек, который посмотрел на меня более или менее внимательно в Жуаньи, как раз перед тем как я приехала на станцию техобслуживания, был Жан Ле Гевен. Он вспомнит, что у меня была здоровая рука. И все поймут, что я говорю правду.
     И еще я подумала: может, в этом заговоре жертва-не ты одна, и скорее даже истинная жертва-не ты. Конечно, копировали именно тебя, но есть здесь одно необъяснимое обстоятельство, которое связано с тобой только случайно: это "тендерберд". Он принадлежит Каравеям. И самое главное-то, что труп положили в машину Каравеев.
     Ну, продумай все. Надо было в субботу на рассвете пустить по этому шоссе точно такую же машину. Если б она была хоть чуть иной, владелец станции техобслуживания не спутал бы. И жандарм на дороге в Шалон, если б на ней был другой номер, заметил бы это. Похоже, что это один и тот же "тендерберд". Его ночью вывели из гаража Каравеев и утром пригнали обратно. Выходит, как ни крути, а втянуть в это грязное дело хотели именно Каравеев.
     Но почему тогда женщина выдавала себя не за Аниту, а за меня, ведь меньше всего можно было предположить, что на Юг в этой машине поеду я?
     Какой-то бред!
     Я сказала себе: есть еще одна версия. Я должна остерегаться всех.
     И в первую очередь самих Каравеев. Ведь для того, чтобы так хорошо разыграть мою роль, чтобы знать, как я одеваюсь, что я левша, знать, сколько мне лет, где я живу и еще много других подробностей, та, что выдавала себя за Дани Лонго, должна быть близким мне человеком. А кому я рассказывала о Цюрихе?
     Все это знает Анита. Правда, она чуть ниже меня ростом, да и облик у нее несколько иной, но она тоже блондинка и уж она-то хорошо меня знает.
     Она могла бы подражать некоторым моим жестам, в этом я уверена, и даже моей походке, которую пятнадцать или двадцать лет борьбы с близорукостью сделали весьма своеобразной. Она также сумела бы точно передать мою манеру говорить, вставить в разговор мои излюбленные словечки, которые у меня наверняка имеются, и, хотя трудно подражать чужому голосу, могла бы, пользуясь помехами на линии, создать по телефону впечатление, что это говорит действительно Дани Лонго, немного странная, до предела взвинченная. Кроме того, Анита знакома с Бернаром Тором, который служил вместе с нами еще в том первом агентстве, где я работала с Анитой, и она знает о наших отношениях.
     До прошлого года он был для меня просто приятелем, который оказал мне огромную услугу и с которым мы время от времени отправлялись поужинать, в кино или посидеть где-нибудь и поболтать за рюмкой вина. И вот однажды вечером я решила, что хватит мне разыгрывать из себя Грету Гарбо, когда мы останавливаемся у дверей моего дома, словно то, в чем я ему отказываю, для меня настолько уж ценно, что он из-за этого должен уходить от меня обиженным и немного грустным. Я вернулась в его машину и поехала к нему домой. Думаю, что в его жизни есть и другие женщины, но он о них не говорит, так же как и о мужчинах, которые могли быть в моей жизни. Он по-прежнему очень мил со мной, и в наших встречах изменилось только то, что, поужинав, посмотрев кинокартину и поболтав за рюмкой вина, мы завершаем вечер любовью, и это очень приятно.
     Однажды в агентстве я стояла, склонившись над его столом, и смотрела, как он подправляет макет рекламы. Сама того не заметив, я опустила руку ему на плечо. Не отрываясь от работы, он положил левую руку на мою - его любимый жест, - долго держал ее нежно, по-дружески, и мы словно вместе унеслись куда-то далеко-далеко. И мне вдруг так захотелось его ласки, что я подумала: с прошлым покончено навсегда, наконец-то я в самом деле полюбила.
     Я припоминаю, что это и еще много других глупостей я рассказала Аните несколько месяцев назад, в субботу, в сочельник. Я встретила ее в отделе игрушек в "Галери Лафайет", и мы зашли в бистро около площади Оперы выпить по чашке кофе со сливками. Выслушав меня, она рассмеялась. Она стала подтрунивать надо мной: "Бедная ты моя девственница, я побывала в постели Бернара до тебя. Но ты подала мне хорошую идею: надо будет на днях позвонить ему". Мне стало не по себе, но я тоже рассмеялась. Анита добавила: "Можно вести любовь втроем, раз тебе не нравится, когда у каждой свой партнер". Я видела по ее глазам, да и по смеху тоже, что она нарочно растравляет старую рану и что для нее, во всяком случае, с прошлым не будет покончено никогда и она навеки затаила обиду на меня. Потом, словно защищаясь, она поднесла руку к лицу и жеманно, что всегда вызывало у меня отвращение, спросила: "Ты снова будешь меня бить?" Я взяла свою сумочку, пакеты с покупками и встала. Она изменилась в лице, схватила меня за руку и, побледнев - это было видно даже под слоем косметики, - сказала: "Прошу тебя, Дани, не уходи так демонстративно, при всех. Разве ты не понимаешь, что это шутка?" Я подождала ее. Когда мы вышли на улицу, она, улыбаясь светской улыбкой благовоспитанной дамы, чеканя каждое слово, злобным голосом бросила мне: "Мерзкий ублюдок, ты одно только и умеешь - бросать других на произвол судьбы, да? Ты здорово умеешь выходить сухой из воды, не правда ли?" Я повернулась к ней спиной и ушла. Только в метро, когда было уже слишком поздно, я снова подумала, что и на этот раз она, пожалуй, права.
     Вечером Анита позвонила мне. Мне кажется, она была пьяна и находилась Бог весть в каком злачном месте. Она сказала: "Дани, дорогая Дани, это дело прошлое, я знаю, ты не виновата, не будем больше ссориться, не думай, что я уже не друг тебе", - и еще что-то в этом роде. Я, естественно, залила слезами всю свою комнату, я смотрела на себя с отвращением, как на растаявшую конфету. Анита дала мне слово, что скоро мы снова встретимся, помиримся, не тая обид друг на друга, что она мне подарит на Рождество огромный флакон наших любимых духов - мы употребляем одинаковые духи, потому что, когда мне было двадцать лет, я брала ее духи, - что мы вместе пойдем в "Олимпию" слушать Беко, а потом поужинаем в японском ресторане на Монпарнасе, что то перемирие, объявленное в мае, или же Компьенское перемирие, подписанное в вагоне в Ретонде, по сравнению с нашим будет выглядеть просто жалким.
     И все-таки самым жалким было то, что в течение последующих двух недель каждый Божий вечер, кроме рождественского, когда, я знала, она непременно будет со своей маленькой дочкой, я мчалась домой, отказываясь от всех приглашений, боясь прозевать ее звонок. Но я так и не увидела ее до пятницы 10 июля, короче - до того вечера, когда ее муж привез меня к ним работать.
     Кстати, почему он привез меня к себе? Чтобы на всю ночь отрезать меня от мира и потом иметь возможность утверждать, будто я была не в квартале Монморанси, а на автостраде № 6. Каждая деталь усиливала мои подозрения.
     Меня заставили сидеть в доме одну с девяти часов вечера до двух ночи, за это время они вдвоем могли сделать все, что им угодно. Анита ничего не забыла, ничего не простила, как раз наоборот. Сейчас она мстит мне за ту майскую ночь тем, что...
     Бред!
     Так чем же? Не могла же она застрелить человека специально для того, чтобы пришить мне убийство! И еще признаться во всем мужу, чтобы он помог ей отомстить мне за то, что когда-то, когда нам было по двадцать лет, она провела ночь в моей комнате с двумя подвыпившими собутыльниками, для которых она была просто жалкой игрушкой, а я, имея достаточно влияния на нее, чтобы удержать ее от этого, убежала из дома куда глаза глядят.
     И снова слезы вдруг набежали мне на глаза, они текли так безудержно, что я не видела дороги. Я твердила себе: можешь плакать, плакать сколько угодно, но ты виновата, это правда, ты оставила ее с ними одну, а она выпила и бравировала - да, ты же знаешь, что она бравировала именно перед тобой, - ты могла бы силой заставить ее уйти, образумить этих разнузданных молодчиков, позвать, наконец, на помощь соседей, в общем, что угодно, а ты вместо этого удрала, да еще считала, что ведешь себя как порядочная девушка, как непорочный лучезарный ангел, оказавшийся среди свиней. Дани Лонго, ты умеешь только лить слезы и кичиться своей чистой совестью, но ты просто Иуда, пожираемый страхом. А ведь если ты считала себя ее подругой, ты была за нее в ответе, разве не так? О да, ты заслуживаешь наказания, самого сурового наказания...
     "Остановись, - приказала мне Матушка, - остановись".
     У самого Марселя я съехала на обочину и выключила мотор. Надо немного прийти в себя. Часы на приборном щитке показывали половину второго. Чтобы добраться до грузовой автостанции, мне, возможно, придется пересечь весь город, а Жан Ле Гевен, конечно, уже уехал.
     Ну разве можно себе представить, что Анита кого-то убила? Разве можно представить, что она разыграла на шоссе всю эту чудовищную комедию!
     Наверное, я и впрямь спятила.
     Если рассуждать здраво - насколько вообще способны рассуждать такие тупицы, как я, - то все мои доводы повисают в воздухе. Ну как можно додуматься до того, что Каравеи убили кого-то и, чтобы отвести от себя подозрения, сунули труп в свою же собственную машину? Кроме того, у женщины, которая выдавала себя за меня, наверное, и в самом деле что-то было с рукой, если оказалось необходимым покалечить меня, чтобы я на нее походила. А у Аниты рука была здоровая. И потом - вот тут-то и кроется основное опровержение - как можно было додуматься до того, чтобы уже в пятницу вечером точно выбрать место, где она будет играть мою роль, в то время как я сама еще даже не подозревала, что окажусь там на следующий день.
     С таким же успехом я могла бы обвинить Бернара Тора или еще одного бывшего возлюбленного, но он уехал к себе на родину, на другой край света.
     Или того, кого я люблю. В общем, кого-нибудь из троих мужчин Дани Лонго.
     Или, в конце концов, того же Филиппа, моего злополучного четвертого возлюбленного. Или соседку по лестничной площадке ("Она хочет выжить меня, чтобы расширить свою квартиру"), или одну редакторшу из агентства ("Она капельку менее близорука, чем я, но, наверное, жаждет быть единственной в своем роде"), или же всех их вместе ("Им осточертела Дани Лонго, и они объединились").
     В самом деле, почему бы и нет?
     Оставалось одно, последнее объяснение, единственное, в котором все было логично, но над ним я не хотела даже задумываться - ни за что! - его я начисто отметала. Мне потребовался весь остаток дня, чтобы все-таки прийти к выводу, что оно верно.
     До грузовой автостанции я добралась с опозданием на сорок минут, то и дело спрашивая дорогу у всех прохожих, которых мне просто чудом удавалось не задавить на пешеходных дорожках. Марсельцы - замечательный народ.
     Во-первых, если вы пытаетесь переехать их, они выливают на вас не больше брани, чем жители других городов, мало того, они не поленятся взглянуть на ваш номер и, увидев, что он парижский, понимают, что с вас и требовать нечего, и без злобы, без возмущения, просто для порядка покрутят пальцем у виска, а если вы в эту минуту говорите: "Я запуталась, я ничего не могу понять в вашем паршивом городе, где на каждом шагу висит "кирпич", и все они словно ополчились против меня, а я ищу грузовую автостанцию в Сен-Лазаре, если она только вообще существует", они начинают выражать вам свое сочувствие, говорят, что вам не повезло, и целая дюжина марсельцев окружает вас и каждый дает совет. Поверните направо, потом налево и, когда доедете до площади, где Триумфальная арка, берегитесь троллейбусов, это убийцы, вот сестра жены моего кузена засадила одного водителя в тюрьму, а сама лежит в семейном склепе на кладбище в Кане, а оно так далеко, что и цветов ей не принесешь.
     Рекламная Улыбка, вопреки всем ожиданиям, был там. Он стоял в стороне от бензоколонок, прислонясь к борту грузовика, видимо своего, спасаясь от солнца в его тени, и разговаривал с каким-то мужчиной, который сидел на корточках у колеса. На нем была вылинявшая голубая рубашка, расстегнутая на груди, брюки, которые тоже, верно, были когда-то голубыми, и потрясающая красная клетчатая кепка, высокая, с большим козырьком - последний крик моды.
     Грузовая автостанция была похожа на обыкновенную станцию техобслуживания, только, пожалуй, побольше, и здесь стояло много грузовиков. Я круто развернулась и резко затормозила на самом солнце, рядом с Рекламной Улыбкой. Не поздоровавшись, даже не сделав приветственного жеста, он спокойно сказал мне:
     - Знаете, как мы сейчас поступим? Маленький Поль поедет вперед с товаром, а мы нагоним его по дороге. И вы дадите мне повести вашу красотку. Кроме шуток, мы опаздываем.
     Маленький Поль, напарник Жана, оказался тем самым человеком, что проверял давление в шинах. Когда он поднял голову, чтобы поприветствовать меня, я его узнала. В Жуаньи они были вместе.
     Я вышла из машины. На какое-то мгновение я заколебалась, боясь отойти от нее из-за трупа в багажнике, потому что, когда я останавливалась около него, мне казалось, будто я ощущаю запах, и, хотя мое замешательство было очень коротким, оно стерло улыбку с лица Жана. Я подошла к нему и несколько секунд неподвижно стояла рядом, потом он протянул руку и погладил меня по щеке.
     - Видно, у вас крупные неприятности, - сказал он. - Вы хоть успели перекусить?
     Я ответила "нет, нет", слегка покачав головой. Он провел рукой по моим волосам. Ростом он был намного выше меня, нос у него был какой-то странной формы, словно перебитый, как у боксера, глаза темные и внимательные, и я сразу почувствовала, что в нем есть все то, чего мне так не хватает: сила, спокойствие, душевное равновесие, и что он - об этом можно было догадаться уже по тому, как он гладил меня по щеке, по улыбке, которая вновь появилась на его лице, - хороший человек, хотя это глупое определение, но я не знаю, как сказать иначе, одним словом, что он - человек. В невообразимой красной клетчатой кепке.
     Опустив руку мне на плечо, он сказал Маленькому Полю, что, значит, все решено, до встречи, но, если до какого-то там моста мы его не нагоним, пусть он ждет нас. Жан обнял меня за плечи, словно мы с ним старые друзья, и, перейдя улицу, мы вошли в кафе, где кончали обедать шоферы.
     Большинство из них знало Жана, и, проходя между столиками, он на ходу пожимал руки, иногда останавливался, что-то отвечал то одному, то другому на вопросы о фрахте, об оплате груза, об увеличении налогов, о всех этих непонятных для меня вещах. Он все еще обнимал меня за плечи, и по взглядам его собеседников - а я кивала головой, делая вид, что великолепно разбираюсь в их делах, - я видела, что они считают меня его подружкой. И кажется, мне это даже нравилось. Я сторонница рабства: моя мечта-стать чьей-нибудь собственностью.
     Мы сели друг против друга за столик у окна, которое выходило на улицу.
     Из-за грузовика Жана виднелся хвост моего "тендерберда", и я могла следить, не подойдет ли кто к багажнику. А впрочем, мне было наплевать на это. Мне было хорошо. До чего же я хотела, чтобы мне было хорошо, чтобы мне на все было наплевать и чтобы все оказалось дурным сном. Я сказала Рекламной Улыбке, что мне нравится его кепка, она напоминает шапочки французских лыжниц, я видела по телевизору у них нечто похожее. Он рассмеялся, снял кепку и надел ее на мою голову. Я посмотрела на свое отражение в стекле, идет ли она мне. Она была немного сдвинута на затылок, но я не поправила ее - так по крайней мере я хоть показалась себе забавной.
     Вокруг нас все, кажется, ели одно и то же блюдо - мясной рулет, куски которого Рекламная Улыбка назвал "безголовыми жаворонками". Он спросил, люблю ли я мясной рулет, повернулся к стойке, за которой стояла толстая женщина в черном платье, и, подняв палец, показал, что заказывает одну порцию. Никто никогда не поймет, как светло стало у меня на душе в тот момент. И тут он спросил:
     - Что у вас с рукой? Об этом я и собиралась заговорить, я собиралась сделать это первой. Я хотела перебить его. Но было уже поздно. И он простодушно добавил:
     - А тогда у вас уже было это?
     - Но вы же видели меня! Разве тогда у меня была забинтована рука?
     Скажите. Это как раз то, о чем я собиралась вас спросить.
     Мой плаксивый тон и, наверное, напряжение, которое он увидел на моем лице, сбили его с толку. Он явно силился понять смысл моих слов, долго разглядывал мою руку в грязной повязке, лежавшую на столике, и в конце концов, как и следовало ожидать, сказал:
     - Послушайте, но вы-то сами должны это лучше знать.
     Посетители кафе постепенно расходились. Рекламная Улыбка заказал графинчик розового вина для меня и кофе для себя. Время от времени он говорил мне: "Покушайте хоть немного, остынет". Я рассказала ему все с самого начала. Что служу в одном рекламном агентстве, что шеф попросил меня поработать у него дома, а на следующий день доверил мне свою машину и мне взбрело в голову уехать на ней на четыре дня. Я перечислила всех, кого я встретила по дороге: парочка в ресторане, продавщицы в Фонтенбло, он сам в Жуаньи, старуха, которая утверждала, будто я забыла у нее свое пальто, владелец станции техобслуживания, на которой мне покалечили руку, и два его приятеля, жандарм на мотоцикле, хозяин гостиницы "Ренессанс". Я шаг за шагом во всех подробностях рассказала об этих встречах. Я умолчала лишь о трупе в багажнике и еще - это было ни к чему и как-то смущало меня - о Филиппе и Филантери. Короче говоря, мой рассказ обрывался на Шалоне.
     - А дальше?
     - Дальше - ничего. Я поехала в Кассис, взяла номер в гостинице.
     - Поешьте хоть немного.
     - Я не голодна.
     Он долго смотрел на меня. Я ковыряла вилкой рулет, но не взяла в рот ни кусочка. Он закурил сигарету, третью или четвертую за это время, пока я говорила. Стрелка часов уже приближалась к трем, но он ни разу не взглянул на них. Да, Рекламная Улыбка - настоящий человек.
     Я уже не помню, по какому поводу, но еще в начале нашего разговора он сказал мне, что соображает туго и хорошо еще, что умеет читать и писать, ведь у него даже нет свидетельства об окончании начальной школы, и что-то еще в том же духе. Но когда он теперь заговорил, я поняла, что он скромничал, потому что он сразу же уловил: я чего-то не договариваю.
     - Одного я не понимаю. Ведь теперь уже все кончилось? Вас ведь оставили в покое? Почему же вы так волнуетесь?
     - Просто я бы хотела разобраться.
     - Зачем? Может, над вами и впрямь подшутили - но только не я, - тогда к чему так уж усердствовать, лезть из кожи вон...
     - Я и не усердствую...
     - Ах так, тогда простите. Значит, вы звонили в Жуаньи и приехали сюда только ради моих прекрасных глаз? Что ж, я не возражаю. - И, помолчав, он проговорил:
     - Скажите мне, что вас тревожит?
     Я пожала плечами и ничего не ответила. К еде я больше не притрагивалась, и он заявил, что если я буду продолжать в том же духе, то ребрами поцарапаю свою ванну, и заказал мне кофе. После этого мы сидели некоторое время молча. Когда женщина в черном платье принесла мне кофе, он сказал ей:
     - Слушай, Ивонна, закажи-ка мне в Жуаньи 5-40 и постарайся, чтобы дали побыстрее. И принеси счет, а то Маленький Поль совсем врастет там в землю, он уехал вперед.
     Она что-то невнятно буркнула по поводу прогулки на свежем воздухе и пошла к телефону. Я спросила Рекламную Улыбку, зачем он вызывает Жуаньи.
     - Так. Одна идея пришла в голову. Все, что там говорили ваш владелец станции техобслуживания, ваш жандарм, - все это слова, пустые слова. И даже карточка в гостинице в Шалоне тоже ничего не доказывает, раз она заполнена не вами. Вам могли наплести что угодно. А вот пальто, забытое у старухи, - это уже нечто реальное. С него и надо было начинать. Не так трудно узнать, ваше оно или нет, и если оно и впрямь принадлежит вам, значит, это вы несете Бог знает что.
     Так, получила. Он говорил очень быстро, отчетливо, и теперь я улавливала в его голосе легкое раздражение. Наверное, ему было обидно, что я что-то скрываю от него. Я спросила его (надо было слышать, каким плаксивым тоном!):
     - Вы хотите сказать, что подозреваете - нет, это ведь не правда? - подозреваете, будто женщина, которую видели на шоссе, - я, в самом деле я?
     - Вы думаете, я лгу вам?
     - Я не сказал, что вы лжете, наоборот, я уверен, что нет.
     - Значит, вы считаете меня сумасшедшей.
     - Этого я тем более не говорил. Но у меня есть глаза, и я за вами наблюдал. Сколько вам лет? Двадцать четыре, двадцать пять?
     - Двадцать шесть.
     - В двадцать шесть лет не заливают за галстук. Разве вы много пьете? Нет, вон вы даже и не притронулись к вину. Так в чем же тогда дело? Когда я вас увидел впервые, я сразу подумал, что у вас что-то не клеится, тут свидетельство об образовании не нужно. А с тех пор дело пошло еще хуже, вот и все.
     Я не хотела плакать, не хотела. Я закрыла глаза и теперь уже не видела Рекламной Улыбки, я крепко сомкнула веки. И все-таки слезы полились.
     Перегнувшись через стол. Рекламная Улыбка склонился ко мне и встревожено сказал:
     - Ну, вот видите, вы дошли до точки. Что случилось? Поверьте, я вас спрашиваю не для того, чтобы отделаться от вас. Я хочу помочь вам. Скажите, что случилось?
     - Это какая-то другая женщина. Я была в Париже. Это была не я.
     Я открыла глаза. Сквозь слезы я увидела, что он внимательно смотрит на меня и во взгляде его сквозит досада. А потом он, как и следовало ожидать, сказал, предупредив меня, что я могу как угодно отнестись к его словам:
     - Вы очень милая, очень красивая, вы мне нравитесь, но ведь может быть только одно из двух: или это был кто-то другой, или - вы. Я не представляю, как это возможно, но если вы так упорно стараетесь убедить себя, что в машине был кто-то другой, значит, в душе вы все-таки сомневаетесь в этом.
     Не успев даже подумать, я замахнулась левой рукой, чтобы ударить его по лицу. К счастью, он успел отстраниться, и я промахнулась. И тут я разрыдалась, опустив голову на руки. Я психопатка, буйная психопатка.
     В Жуаньи к телефону подошел хозяин бистро. Жан назвал себя и спросил, не уехал ли Сардина. Да, уехал. Он спросил, не едет ли кто-нибудь из шоферов в Марсель. Нет, никто не едет.
     Тогда он сказал:
     - Слушай, Тео, посмотри у себя в справочнике номер телефона кафе в Аваллоне-Два-заката и дай его мне. - И спросил у меня (я стояла рядом, приложив ухо к трубке с другой стороны):
     - Кто хозяин этого кафе?
     - Я слышала на станции техобслуживания, будто их фамилия Пако. Да, да, Пако.
     Хозяин бистро в Жуаньи нашел нужный телефон. Рекламная Улыбка сказал:
     "Молодец, привет", - и сразу же заказал Аваллон-Два-заката. Нам пришлось ждать минут двадцать. Мы пили кофе - уже по второй чашке - и молчали.
     К телефону, судя по голосу, подошла молодая женщина. Рекламная Улыбка спросил, у нее ли пальто, которое забыли в кафе.
     - Пальто блондинки с перевязанной рукой? Конечно, у меня. Вы кто?
     - Друг этой дамы. Она рядом со мной.
     - Но в субботу вечером она снова проезжала здесь и сказала моей свекрови, что это не ее пальто. Как-то странно все это.
     - Не кипятитесь. Лучше скажите, какое оно из себя.
     - Белое. Шелковое. Летнее пальто. Подождите минуточку.
     Она, видимо, пошла за пальто. Рекламная Улыбка снова обнял меня за плечи. За его спиной, через окно, я видела "тендерберд", он стоял на самом солнцепеке. Как раз перед телефонным разговором я забежала в туалет, ополоснула лицо, причесалась, немного подмазалась. Я вернула Рекламной Улыбке его кепку, и сейчас она лежала перед нами на стойке. Толстая женщина в черном пальто сновала взад и вперед по пустому залу, вытирая столы, и, делая вид, что поглощена своей работой, слушала, о чем мы говорим.
     - Алло? Оно белое, подкладка в крупных цветах, - сказала женщина на другом конце провода. - С небольшим стоячим воротничком. Есть марка магазина: "Франк-сын. Улица Пасси".
     Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку:
     - А в карманах ничего нет?
     - Что вы, я не осмелилась рыться в карманах.
     - Ладно, а теперь все-таки поройтесь.
     Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом, так ясно я слышала ее дыхание, шелест бумаги.
     - Есть билет на самолет "Эр-Франс", вернее, то, что осталось от него.
     Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго.
     - Билет из Парижа?
     - Из Парижа-Орли в Марсель-Мариньян.
     - А число стоит?
     - Десятое июля, 20 часов 30 минут.
     - Вы уверены?
     - Я умею читать.
     - И все?
     - Нет, есть еще какие-то бумаги, деньги и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.
     Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:
     - А что из себя представляют остальные бумаги?
     - Да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?
     - Вы ответите мне или нет?
     - Да здесь много всего, даже не знаю... Есть квитанция гаража.
     - Какого?
     - Венсана Коти в Авиньоне, бульвар Распай, счет на 723 франка.
     Число то же самое - 10-е июля. Чинили американскую машину - я не могу разобрать марку - под номером 3210-РХ-75.
     Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер "тендерберда", но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что номер тот самый, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким-то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился здесь, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.
     Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании вдруг что-то оборвалось. Всего лишь на одно мгновение. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я видела, что это его немного успокоило. Мне казалось, что я знаю его давным-давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, - тоже. Он сказал мне:
     - Я вот что думаю. Кто-нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть пальто. Оно было там?
     Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Пусть Рекламная Улыбка и правда туго соображает, но мне-то уж пора перестать обманывать себя. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень крепкая. Туда нельзя проникнуть, не взломав дверь топором, не переполошив всех соседей.
     Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу... Хватит обманывать самое себя.
     Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке - свет в комнату пробивается из прихожей, - крепко прижав руками к груди ружье.
     Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: "Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья". Я повторяю ее снова и снова.
     Если кто-нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка - и все.
     Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая - одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот - все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается. Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном-Два-заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.
     Когда мы проезжали через какой-то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что-то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова - о пальто и всей моей истории.
     Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее "моя настоящая мама".
     Видно было, что он ее боготворит.
     - У нее была ферма неподалеку от Пюже-Тенье. Вы бывали в этих местах?
     Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький "рено", и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: "сомюа" и "берлие". На "берлие" возит товар в Германию один мой товарищ по приюту.
     Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить.
     И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его:
     - Ле Гевен - бретонская фамилия?
     - Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в "Двух сиротках", на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое-то имя.
     Может, из газеты взяли или еще откуда...
     - И вы так и не нашли свою родную мать?
     - Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение - кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.
     - А сейчас вы простили ее?
     - Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом - я живу, правда ведь? Она все-таки дала мне главное-жизнь. И я доволен, что появился на свет.
     Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. "Сомюа" ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто.
     - Ничего, успеем, - возразил Жан. - Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.
     Прощаясь со мной на обочине около "тендерберда", он сказал:
     - Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне-Два-заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон-Сент-Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?
     - А в Париж вы разве не поедете?
     - Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого-нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля. Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?
     Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. "В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится".
     Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На спине у него синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Как дура стояла перед ним и молчала. Он покачал головой и, как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, погладил ладонью мою щеку. На ярком солнце он казался совсем смуглым.
     - В половине одиннадцатого, идет? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во-первых, пойти в Авиньоне к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время - еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать.
     - Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне... Почему?
     - Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас потрясающая кепка.
     Я нахлобучила ее на голову.
     Когда грузовик исчез из моих глаз где-то вдали, я приподняла своей забинтованной рукой козырек кепки и поклялась себе так или иначе покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном, а потом - пусть Бог будет мне свидетелем - я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Батистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю свою жизнь работать сверхурочно. Авиньон.
     Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, начало длинной улицы, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14-го июля, образовали бесконечный пестрый туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь.
     Разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах - немцы, англичане, американцы - всех можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем... Где я.
     Матушка, куда я попала?
     Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла имя хозяина гаража, что назвала по телефону молодая женщина из Аваллона-Два-заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: "Венсан Коты, концессионер "Форда", машины любых иностранных марок". Рядом находилась гостиница "Англетер", у подъезда которой какая-то парочка с таким трудом извлекала из своей спортивной машины чемоданы, что собака с обвислыми ушами прервала свою прогулку, чтобы полюбоваться этим зрелищем.
     Я остановилась у гаража. У ворот какой-то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянув в мою сторону, увидел "тендерберд" и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным провансальским акцентом:
     - Неужели опять поломка? Не может быть! Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с кепкой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха молнии, с выцветшими, почти желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями. Я спросила:
     - Вам знакома эта машина?
     - Знакома ли она мне? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Мало машин мне знакомы так же хорошо, как эта, уж поверьте мне. Что же теперь не ладится?
     - Ничего, все в порядке.
     - Может, не тянет?
     - Да нет. Я хотела спросить... Вы знаете хозяина этой машины?
     - Того мсье из Вильнева? Не очень. А что?
     - Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить?
     - Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время, вместо того чтобы работать. Пиши и пиши без конца.
     Он провел меня через гараж, где трудились несколько механиков, в какую-то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белоснежной грудью, видневшейся в глубоком вырезе ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Нации, но ей там "не понравилось", так как парижане какие-то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец я собственными глазами прочитала в конторской книге, что некий Морис Коб оставил "тендерберд" в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать. Бог его знает, какой-то там опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину 10 июля вечером, заплатив наличными 723 франка.
     Первой заподозрила неладное та женщина, которая болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня:
     - А, собственно говоря, чего вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще, кто вы такая?
     Но тем не менее они послали за ним. Это был довольно высокий и пухлый молодой человек с лицом, перемазанным маслом. Он обтирал его на ходу грязной тряпкой. Да, он хорошо помнит мсье Коба, тот пришел за своим "тендербердом" в пятницу вечером. Часов в десять, а может, в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого-нибудь в гараже вечером.
     - Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильневе вилла. А что именно вы хотите узнать?
     Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: "Ничего, спасибо, благодарю вас", - и поспешно вышла.
     Пока я проходила через гараж, они смотрели мне вслед, я ощущала это, и мне было так неуютно под их взглядами, так хотелось побежать, что у ворот я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила фигуру высшего пилотажа - коронный номер Дани Лонго", - двойную петлю с приземлением на все четыре конечности. Вислоухая собака у гостиницы "Англетер" облаяла меня как сумасшедшая, призывая всех на помощь.
     Серые аркады, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, а потом на большой площади, украшенной для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба - вот чем встретил меня Вильнев. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно выпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к бистро, которое находилось на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: нет, нет, спасибо - и с трудом вырвалась от них. Посетители бистро высыпали на улицу и подбадривали жениха, в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, умиленная собственными воспоминаниями. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Сен-Жан, что на шоссе Аббей. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет "Житан", достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня:
     - Вы дружны с мсье Морисом?
     - Нет. То есть, да.
     - Вот я и смотрю, что он одолжил вам свою машину.
     - А вы его знаете?
     - Мсье Мориса? Немножко. "Здравствуйте", "до свидания". Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А он сейчас здесь?
     Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике "тендерберда" может быть и не Морис Коб, а кто-то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и "да" и "нет". Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, кепку, сигареты и ключи От машины.
     Вилла Сен-Жан - это чугунные ворота, за ними длинная дорожка розового асфальта, и в конце ее - большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, подъезжая, сквозь заросли виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще виллы, они возвышались над Вильневом, словно сторожевые посты какой-то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей-то голос за моей спиной заставил меня обернуться:
     - Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза.
     По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая блондинка лет двадцати. Лицо у нее было довольно красивое, треугольной формы, и очень светлые глаза.
     - Вы к мсье Морису?
     - Да, к Морису Кобу.
     - Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт.
     Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой вокруг длинных загорелых ног. Она протянула мне руки:
     - Вы поможете мне спуститься? Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула, приземлилась на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась чуть пониже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сена, в Кашане, учится в Экс-ан - Провансе и зовут ее Катрин (или просто Кики) Мора. "Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума". Все это и еще многое другое (что ее отец, как и мсье Морис, инженер-строитель, что она "еще девственница, но в то же время очень темпераментна, и с психологической точки зрения это, вероятно, ненормально") она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на "тендерберде" с мсье Морисом. Он дал ей вести машину до Форкалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое-то необычное возбуждение, но мсье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Но не сержусь ли я на нее?
     - За что?
     - Но вы же его любовница?
     - Вы меня знаете? Мы опять стояли рядом, и я увидела, как ее щеки покрылись легким румянцем.
     - Я видела вас на фотографии, - ответила она. - Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете. Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что-то скажу? Вы еще прекраснее голая!
     Да она просто сумасшедшая. Настоящая сумасшедшая!
     - Вы в самом деле знаете меня?
     - Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша кепка.
     Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы понять, как подступиться к этой девушке. Я села за руль и попросила ее открыть ворота. Она открыла их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что он делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тетушке и живет в доме, которого отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что на вилле Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика - видно, у нее была такая привычка, - она ответила:
     - В общем-то, вы не должны быть ревнивы. Уж вы-то знаете, каков он, мсье Морис.
     Так вот, в субботу днем она проводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: "А топер, мадам, повыселимся, поговорым о сердечных делах". Ее зовут Марите, ну как там ее дальше... Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом, попозже, вернулась - опять никого. Так она и убралась восвояси, понурившись, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.
     - Из прислуги тоже никого нет? - спросила я девушку.
     - Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.
     - Вы заходили еще раз?
     - Да, я немного беспокоилась. Мсье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя, это, конечно, глупо.
     - Что именно?
     - В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу - три выстрела. Правда, он вечно возится со своим ружьем, но шел уже одиннадцатый час, и это меня встревожило.
     - А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.
     - Видите ли, я была не одна. Откровенно говоря, моя тетка старше самого Мафусаила, поэтому, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?
     - Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?
     - С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.
     - Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?
     - Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня своя жизнь, к тому же очень насыщенная.
     Треугольное личико, голубые глаза, розовое платье, обтягивающее небольшую девичью грудь. Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:
     - Ну, спасибо, до свидания.
     - Знаете, вы можете называть меня Кики.
     - До свидания, Кики.
     Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркальце машины. Она снова потерла пальцем свой носик, потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.
     Остальное, конец этих поисков, когда я вновь нашла себя, произошло три или четыре часа назад, я теперь уже не знаю. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, нигде ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Я жду в темноте, прижав к себе ружье, лежа на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я передвигаюсь, ища прохлады.
     Все, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напомнило мне то, что осталось в моей памяти - а может быть, в моем воображении - о доме Каравеев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, - все это мне знакомо. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возникла рыбачья деревушка, затем еще один пейзаж, а за ним еще: цветные слайды. Тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке "Агфа-колор", - как я уже говорила, я столько занимаюсь этой ерундой, что могу по оттенку красного тона определить, какой фирмы пленка.
     Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно-белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи.
     Эта девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только одно плечо и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравей и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.
     Я подождала, пока меня перестанет бить дрожь, потом сменила очки-очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а к горлу подступал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я убедилась, что у девушки на фотографии моя шея, мои плечи, мои ноги, что передо мной не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже поднаторела и не ошибусь. И вообще я с чудовищной ясностью сознавала: это я.
     Наверное, я просидела там, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, - во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.
     После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату - вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, - чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома - юбка на полу, трусики спущены, - я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.
     Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном.
     Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю.
     Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж.
     Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй - анфас - я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда-то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой.
     Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение.
     В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья.
     Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком.
     Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас.
     На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле - мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье.
     Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике "тендерберда".
     Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника.
     Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: "Ждать придется час". Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно, и это было очень странно.
     Я открыла багажник и, уже не думая о зловонии, которое исходило оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай. Запихнула в дальний угол, привалив к стене, прикрыла сперва ковриком, а сверху накидала все, что попалось под руку: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь сарая, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.
     Позже, когда я снова поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, надеясь, что это - мой последний шанс спастись от безумия. Я протянула руку и сняла трубку.
     Женский голос сказал:
     - Женева на линии. Говорите.
     Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница "Во Риваж". Я спросила, у себя ли мадам Каравей. Да, у себя. Зазвучал третий голос - живой, удивленный и дружелюбный, - голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда - а может быть, лишь страстное желание обрести надежду - с неведомой мне дотоле силой.
     Я разговаривала с Анитой так, как говорила бы с ней до того, как попала в этот дом, и даже больше, как давным-давно, когда нам было по двадцать лет, до той майской ночи, когда она тоже была на грани безумия, а я даже не попыталась помочь ей, до того раннего майского утра, когда я, вернувшись домой, застала ее отрезвевшей, сломленной отвращением, впервые в жизни рыдающей при мне, а я отказалась признать себя хоть чуть-чуть виноватой в том, что произошло. "Ну почему же ты меня бросила? - твердила она без конца как заклинание, - почему ты меня бросила?" У меня не хватило мужества даже слушать это, и я, избив ее, чтобы она замолчала, вышвырнула за дверь.
     Я начала рассказывать Аните, которая не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же, что, после того как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее "тендербердом". "Чем-чем?" Она не знала, что это такое, она даже не могла по телефону разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: "Боже мой. Дани, где ты? Что с тобой. Дани?" Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Оперы в сочельник. Она никогда не жила в квартале Монморанси. "Боже мой, Дани, это какая-то шутка? Скажи мне, что это шутка.
     Ты же прекрасно знаешь, где я живу". Она живет на авеню Моцарта, авеню М-О-Ц-А-Р-Т-А, да и вообще, если бы Мишель Каравей привел меня к ним печатать на машинке, она бы меня увидела, она бы об этом знала. "Умоляю тебя, Дани, скажи мне, что происходит".
     Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, которая не давала мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это был смех, хотя и несколько странный. Теперь уже она была потрясена, она кричала: "Алло! Алло! - и я слышала ее прерывистое дыхание на том конце провода.
     - Дани, где ты? Боже мой, умоляю, скажи хотя бы, где ты?
     - В Вильневе-лез-Авиньон, Анита, послушай, я тебе все объясню, не волнуйся, мне кажется, все обойдется, я...
     - Где ты, повтори, где?
     - В Вильневе-лез-Авиньон, департамент Воклюз. В одном доме.
     - Боже мой, но как... Дани, в каком доме? С кем ты? Как ты узнала, что я в Женеве?
     - Наверное, слышала на работе. Сама не знаю. Наверное слышала.
     - Скажи, есть кто-нибудь рядом с тобой, передай ему трубку.
     - Нет, никого нет.
     - Боже мой, но ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии! Я не понимаю. Дани, я ничего не понимаю.
     Я почувствовала, что теперь плачет и она. Я попыталась ее успокоить, сказала, что, после того как я услышала ее голос, мне стало легче. Она мне ответила, что Мишель Каравей с минуты на минуту вернется в гостиницу, он что-нибудь придумает, как мне помочь, они мне позвонят. Может быть, она прилетит ко мне самолетом. Она взяла с меня слово, что я никуда не уйду и буду ждать их звонка. У меня и в мыслях не было ждать кого бы то ни было, но я все же пообещала ей не уходить и, когда повесила трубку, с истинным облегчением вспомнила, что Анита от волнения даже не спросила у меня номер телефона, куда мне звонить, и не будет знать, как меня найти.
     Освещенный прямоугольник-дверь в прихожую. Я в темноте. Время растянулось, как старая негодная пружина. Я знаю, что время может растягиваться, я хорошо это знаю. Когда я потеряла сознание на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, сколько это длилось? Десять секунд?
     Минуту? Но эта минута была такой долгой, что действительность растворилась в ней.
     Да, именно тогда, когда я, придя в себя, стояла на коленях на плитках поля, и началась ложь. Я рождена для лжи. И нет ничего удивительного в том, что наступил день, когда я сама стала жертвой своей самой отвратительной лжи.
     Что произошло в действительности? Я, Дани Лонго, преследовала любовника, который меня бросил. Я послала ему телефонограмму, содержащую угрозу. Через сорок минут после того, как он сел в самолет, я полетела за ним. Я настигла его здесь, в этом доме, когда он уже взял в гараже свою отремонтированную машину. Между нами вспыхнула ссора, я схватила одно из ружей, стоявших здесь в специальной подставке. И выпустила из него три пули в этого человека, две из которых попали ему прямо в грудь. Потом, насмерть перепуганная, я была одержима лишь одной мыслью: подальше увезти труп, спрятать его, уничтожить. Я подтащила его к багажнику машины, обернула в коврик и почти в невменяемом состоянии всю ночь напролет гнала машину по автостраде в сторону Парижа. В Шалоне-сюр-Сон я попыталась несколько часов поспать в гостинице. На дороге меня остановил жандарм за то, что у меня не горели задние фонари. В кафе у шоссе на Оксер я забыла свое пальто. Наверное, из этого кафе я и звонила Бернару Тору. В дальнейшем, по-видимому, в моих планах что-то изменилось, так как я не знала, как мне избавиться от трупа, и, кроме того, поняла, что все равно, когда труп обнаружат, разыскать меня не представит труда. Усталостью и страхом доведенная почти до безумия, я повернула обратно. Левая рука у меня уже тогда была покалечена. Скорее всего, это произошло во время ссоры с моей жертвой. Я вернулась на станцию техобслуживания, где уже была утром, вернулась, возможно, без всякой цели, как автомат, который все время делает одно и то же, не в силах делать что-либо другое. Там, около умывальника, из крана которого текла вода, что-то внезапно оборвалось во мне и я потеряла сознание. И вот здесь-то и началась ложь.
     Когда я открыла глаза - через десять секунд или через минуту? - У меня в голове были одни лишь варианты алиби, которые я придумывала в течение всей последней ночи. Видимо, я с такой силой, с таким отчаянием хотела, чтобы реальная действительность оказалась не правдой, что она и в самом деле перестала для меня существовать. Я ухватилась за бессмысленную, сочиненную от начала до конца легенду. Какие-то детали, созданные моим воображением, переплелись с деталями реальной действительности: освещенный экран, кровать, покрытая белым мехом, фотография обнаженной женщины-все это существовало. Но самого Мориса Коба и все, что связано с ним, я начисто отмела и с логикой безумца пыталась чем-то заполнить эту пустоту.
     Одним словом, опять, как и всегда, когда я оказывалась перед лицом событий, которые были мне не по плечу, я спасалась от них бегством, но, поскольку больше мне бежать было некуда, я, точно страус, засунула голову под собственное крыло.
     Да, я сама знаю, все это похоже на меня.
     Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, если уж сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Значит, Морис Коб знал меня уже давно. Вероятно, я была в его доме не один раз - об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешала этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были близкие отношения, и это нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю.
     Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь-безумие. Я знаю, что такие больные не осознают, что они потеряли разум. Вот и все. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да философским курсом лицея, который уже давным-давно выветрился из моей головы. Я не в силах объяснить себе, путем какой аберрации я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, то, как я представляю себе все, наверное, не так уж далеко от истины.
     Кто такой Морис Коб?
     Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом.
     Я подошла к окну. Раздвинула шторы. И вдруг почувствовала себя еще более уязвимой: я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час? На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где прорезают мирные огоньки. Впрочем, кто меня ищет?
     Только я сама. Цюрих. Все вокруг белое. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: "Убейте меня, прошу вас, убейте". Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкнешь к этой мысли и теряешь разум.
     Наверное, в этом все дело.
     Когда умерла Матушка, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: "Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная". В тот день я перестала быть единственной для Матушки и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика.
     Не знаю почему - врачи мне ничего не сказали, - но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он продолжает жить. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, его рот, его манера смеяться, мои светлые волосы и широкий просвет между двумя передними верхними зубами, как у меня. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать.
     Я не могу больше оставаться одна.
     Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше... Надо ополоснуть лицо холодной водой...
     Матушка была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу удрать. Матушка всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого.
     Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться.
     Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток: больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу светились огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, нужен ли паспорт, чтобы пересечь испанскую границу? Надо добраться на машине до Андалузии, сесть на теплоход, идущий к Гибралтару. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю самое себя. Навсегда.
     Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На табуретке, рядом с ним, лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он смотрит на меня и улыбается. Никого не беспокоить больше. Держаться бодро.
     - Вы не сменили повязку?
     - Нет. Не нашла врача.
     - Что вы делали? Расскажите. Были в кино? Хорошая картина?
     - Да. А потом прогулялась по городу.
     Я держусь молодцом. А он за это время вместе с Маленьким Полем загрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, на этой Корсике, столько пляжей. Он сидит напротив меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в 11:05 и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа.
     - Вам столько хлопот из-за меня.
     - Если бы я не хотел, я бы не стал ничего делать. Наоборот, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-Сент-Эспри, когда мы ворочали ящики, я все время думал о вас.
     - Мне уже лучше. Все в порядке.
     Он подмигнул мне и отхлебнул глоток пива. Потом попросил сесть рядом с ним на табурет. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил:
     - У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить?
     - О чем сообщить?
     - Не знаю. Обо всем этом.
     - У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я позвать не могу.
     - Почему?
     - У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое.
     Он развернул лежащий на табурете пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул мне.
     - Может, вы сами что-то напутали с субботой, - сказал он, - это бывает от усталости. Вот я как-то ночью проспал всего два часа и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Батистен. Когда он проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще немножко, и он расквасил бы мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь?
     Я не хочу ничего пить. Я обнаруживаю в кармане своего пальто авиабилет "Эр-Франс", конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалованья, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне.
     Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в ту самую минуту, перекрывая гвалт бара, перекрывая стук моего сердца, до меня доносится - такой ужасный и такой чудесный - голос Матушки.
     И Матушка сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани, нет, все, что я пережила, было на самом деле, это не плод моей фантазии, и я правда впервые в жизни провожу вечер в этом городе, где все вдруг словно озарилось ярким светом, где победно запели трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстал передо мной с такой ясностью, что я даже вздрогнула. Мысли в моей голове так быстро сменяли одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преобразилось.
     Рекламная Улыбка удивлен и тоже счастливо улыбается:
     - О чем вы думаете? Что вас так обрадовало? А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе все рушится.
     "Дани, родная моя, - говорит мне Матушка, - есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?"
     Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку.
     - Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд.
     Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка - я раскрываю ее, чтобы удостовериться, что я не ошиблась. Нет, теперь я не ошибаюсь. Мною овладевает страх, но уже иной страх.
     На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю опасности и его. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону "тендерберда", который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас ярко расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем.
     - Что с вами?
     - Ничего. Просто смотрю. Ничего.
     Я обняла его левой рукой за талию, он засмеялся. И вот - вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Незнакомые люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Издали доносится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит:
     - Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жана Лантье. Обещайте, что вы мне позвоните.
     - Обещаю.
     - Моя кепка у вас? Кепка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на кепке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается свисток поезда, вагоны с грохотом, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, плывут вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит мне, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все.
     И в то время как он уходит из моей жизни и, высунувшись из окна вагона, машет мне рукой, смуглый, улыбающийся такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспоминаю, что дала себе слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. "Не потеряй кепку, - сказала мне Матушка. - И потом, если ты хочешь разрушить то, что задумали против тебя, не теряй зря времени".
     Стоя на тротуаре около вокзала, я прежде всего достала билет на тот самолет, на котором я никогда не летала. Оглядываясь по сторонам, я рву его на мелкие клочки. Чтобы подбодрить себя, я твержу, что мой след давно уже потерян, но я убеждена в обратном. Мне даже кажется, будто я чувствую на себе чей-то неподвижный, беспощадный взгляд.
     И снова "тендерберд", в последний раз. "Не возвращайся туда", - умоляет Матушка. Я проезжаю по иллюминированным улицам, по площадям, на которых идут праздничные гулянья. Придется снова спросить дорогу на Вильнев. В зеркальце машины я наблюдаю за автомобилями, которые едут сзади. Музыка и толпа действуют на меня успокоительно. Пока я среди людей, мне ничто не угрожает, в этом я уверена.
     В Вильневе тоже танцы. Я останавливаюсь у того же бистро, где была днем. Там я покупаю большой конверт из простой бумаги и почтовую марку.
     Затем возвращаюсь в машину и среди праздничной суматохи пишу несколько слов на случай, если я умру. Заклеив конверт, я адресую его себе, на улицу Гренель. На площади я опускаю его в почтовый ящик. Мне страшно, но сквозь толпу никто за мной не крадется.
     Бесконечное шоссе Аббей, поворот за поворотом. Но теперь я неотступно вижу за собой две фары. Ворота все еще раскрыты. Я останавливаюсь в аллее.
     Тушу огни. Фары проплывают мимо и удаляются. Я жду, пока мое сердце перестанет бешено стучать. Еду по аллее дальше. Останавливаюсь у дома - в нем темно. Проверяю, не оставила ли что-нибудь из своих вещей в машине.
     Тщательно вытираю косынкой руль и приборный щиток. Я покидаю Стремительную птицу с таким же щемящим чувством, с каким уезжала на ней из Орли, - горло сжимается, я с трудом двигаюсь. "Не ходи туда. Дани, не ходи! - умоляет Матушка. Но я должна пойти, я должна хотя бы сорвать со стены фотографию, забрать свои вещи. Я вхожу. Зажигаю в прихожей свет. Сейчас уже не так страшно. Закрываю за собой дверь. Даю себе пять минут на то, чтобы привести все в порядок и уйти. Перевожу дыхание.
     В тот момент, когда я готова переступить порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди - огромная черная яма. "Ружье, - напоминает мне Матушка. - Ты оставила его на диване. Если он не зажигал света, то он его еще не заметил".
     Парализованная, онемевшая, я застываю на месте, мои ноги словно налились свинцом. Снова шорох, уже гораздо ближе. "Дани, Дани, ружье! - кричит Матушка. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна достать...

Окончание следует...


  

Читайте в рассылке...

...по понедельникам:
    Себастьян Жапризо
    "Дама в автомобиле в очках и с ружьем"

     В этом романе Жапризо в свойственной ему манере переосмысливает классический "роман дороги", в котором герой отправляется в путешествие, сулящее ему множество встреч с новыми людьми.
     Дани Лонго, героиню Жапризо, на каждом шагу подстерегают опасности двоякого свойства как внешнего, так и внутреннего, таящиеся в ней самой. Оказавшись жертвой непонятной ей интриги, Дани вынуждена взять на себя роль сыщика.

...по средам:
    Томас Кенэлли
    "Список Шиндлера"

     Действие романа основано на истинных событиях, происходивших в оккупированной Польше во время Второй мировой войны. Немецкий промышленник Оскар Шиндлер в одиночку спас от смерти в газовых камерах больше людей, чем кто-либо за всю историю войны. Но это не история войны, это - история личности, нашедшей в себе мужество противостоять бесчеловечному государственному аппарату насилия.

...по пятницам:
    Полина Москвитина,
    Алексей Черкасов
    "Сказания о людях тайги. Конь Рыжий"

     Знаменитая семейная сага А.Черкасова, посвященная старообрядцам Сибири. Это роман о конфликте веры и цивилизации, нового и старого, общественного и личного... Перед глазами читателя возникают написанные рукой мастера картины старинного сибирского быта, как живая, встает тайга, подвластная только сильным духом.
     Вторая книга трилогии рассказывает о событиях, происходящих во время гражданской войны в Красноярске и Енисейской губернии. В центре повествования - фигура Ноя Лебедя-Коня Рыжего, - отразившего в своем социальном развитии стихийное народное самосознание в пору ломки старого общества.


    Ждем ваших предложений.

Подпишитесь:

Рассылки Subscribe.Ru
Литературное чтиво


Ваши пожелания и предложения

В избранное