Не понять мне, откуда, зачем
И чего он томительно ждет.
Предо мною он грустен и нем,
И всю ночь напролет
Он вокруг меня чем-то чертит
На полу чародейный узор,
И куреньем каким-то дымит,
И туманит мой взор.
Опускаю глаза перед ним,
Отдаюсь чародейству и сну,
И тогда различаю сквозь дым
Голубую страну.
Он приникнет ко мне и ведет,
И улыбка на мертвых губах,-
И блуждаю всю ночь напролет
На пустынных путях.
Рассказать не могу никому,
Что увижу, услышу я там,-
Может быть, я и сам не пойму,
Не припомню и сам.
Оттого так мучительны мне
Разговоры, и люди, и труд,
Что меня в голубой тишине
Волхвования ждут.
Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.
Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда еще вовне,
но есть уже и во мне.
Дальше — словно в тумане судно,
восьмидесятые —
даль в снегу,
и девяностые —
хоть и смутно,
а все же представить еще могу,
Но годы двухтысячные
и дале —
не различимые мною дали —
произношу,
как названья планет,
где никого пока еще нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает —
произношу их едва дыша —
год две тысячи —
сердце падает
и замирает душа.