Я бы умер с тайной радостью
В час, когда взойдет луна.
Овевает странной сладостью
Тень таинственного сна.
Беспредельным далям преданный,
Там, где меркнет свет и шум,
Я покину круг изведанный
Повторенных слов и дум.
Грань познания и жалости
Сердце вольно перейдет,
В вечной бездне, без усталости,
Будет плыть вперед, вперед.
И все новой странной сладостью
Овевает призрак сна...
Я бы умер с тайной радостью
В час, когда взойдет луна.
Право, завидно смотреть нам, как любит тебя Дионея.
Если ты в цирке на бой гладиаторов смотришь,
иль внемлешь
Мудрым урокам в лицее, иль учишься мчаться на конях,-
Плачет, ни слова не скажет! Когда же в пыли ты
вернешься,-
Вдруг оживет, и соскочит, и кинется с воплем,
Крепче, чем плющ вкруг колонны, тебя обвивает руками;
Слезы на длинных ресницах, в устах поцелуй и улыбка.
Суконное с витрины покрывало
Откинули — и кружево предстало
Узорное, в воздушных пузырьках.
Подобье то ли пены, то ли снега.
И к воздуху семнадцатого века
Припали мы на согнутых руках.
Притягивало кружево подругу.
Не то чтобы я предпочел дерюгу,
Но эта роскошь тоже не про нас.
Про Ришелье, сгубившего Сен-Мара.
Воротничок на плахе вроде пара.
Сними его — казнят тебя сейчас.
А все-таки как дышится! На свете
Нет ничего прохладней этих петель,
Сквожений этих, что ни назови.
Узорчатая иглотерапия.
Но и в стихах воздушная стихия
Всего важней, и в грозах, и в любви.
Стих держится на выдохе и вдохе,
Любовь — на них, и каждый сдвиг в эпохе.
Припомните, как дышит ночью сад!
Проколы эти, пропуски, зиянья,
Наполненные плачем содроганья.
Что жизни наши делают? Сквозят.
Опомнимся. Ты, кажется, устала?
Суконное накинем покрывало
На кружево — и кружево точь-в-точь
Песнь оборвет, как песенку синица,
Когда на клетку брошена тряпица:
День за окном, а для певуньи — ночь.
Жизнь капризна. Мы все в ее власти.
Мы ворчим и ругаем житье.
...Чем труднее она, чем опасней -
Тем отчаянней любим ее.
Я шагаю нелегкой дорогой,
Ямы, рытвины - только держись!
Но никто не придумал, ей-богу,
Ничего, что прекрасней, чем жизнь.
Есть на свете край обширный,
Где растут сосна да ель,
Неисследный и пустынный,-
Русской скорби колыбель.
В этом крае тьмы и горя
Есть забытая тюрьма,
Как скала на глади моря,
Неподвижна и нема.
За оградою высокой
Из гранитных серых плит,
Пташкой пленной, одинокой
В башне девушка сидит.
Злой кручиною объята,
Все томится, воли ждет,
От рассвета до заката,
День за днем, за годом год.
Но крепки дверей запоры,
Недоступно-страшен свод,
Сказки дикого простора
В каземат не донесет.
Только ветер перепевный
Шепчет ей издалека:
"Не томись, моя царевна,
Радость светлая близка.
За чертой зари туманной,
В ослепительной броне,
Мчится витязь долгожданный
На вспененном скакуне".
Тихо всё, глядится месяц
В воды зыбкие реки;
За рекою слышны песни
И мелькают огоньки.
Отчего так сердцу больно?
Дней ли прошлых стало жаль,
Иль грядущего пугает
Неразгаданная даль?
Отчего в груди томленье?
И туманит взор слеза?
Или снова надо мною
Собирается гроза?
Вот сокрылся месяц в тучи,
Огоньков уж не видать;
Стихла песня... Скоро ль, сердце,
Перестанешь ты страдать?
Помню я, как шумел карнавал,
Завиваяся змеем гремучим,
Как он несся безумно и ярко сверкал,
Как он сердце мое и колол и сжимал
Своим хоботом пестрым и жгучим.
Я, пришелец из дальней страны,
С тайной завистью, с злобой немою
Видел эти волшебно узорные сны,
Эту пеструю смесь полной сил новизны
С непонятно живой стариною.
Но невольно я змею во власть
Отдался, закружен его миром,—
Сердце поняло снова и счастье, и страсть,
И томленье, и бред, и желанье упасть
В упоенье пред новым кумиром.
Сегодня с неба день поспешней
Свой охладелый луч унес.
Гостеприимные скворешни
Пустеют в проседи берез.
В кустах акаций хруст,— сказать бы:
Сухие щелкают стручки.
Но слишком странны тишь усадьбы
И сердца громкие толчки...
Да, эта осень — осень дважды!
И то же, что листве, шурша,
Листок нашептывает каждый,
Твердит усталая душа.
Хорошо ввечеру при лампадке
Погрустить и поплакать втишок,
Из резной низколобой укладки
Недовязанный вынуть чулок.
Ненаедою-гостем за кружкой
Усадить на лежанку кота
И следить, как лучи над опушкой
Догорают виденьем креста,
Как бредет позад дремлющих гумен,
Оступаясь, лохмотница-мгла...
Всё по-старому: дед, как игумен,
Спит лохань и притихла метла.
Лишь чулок - как на отмели верши,
И с котом раздружился клубок.
Есть примета: где милый умерший,
Там пустует кольцо иль чулок,
Там божничные сумерки строже,
Дед безмолвен, провидя судьбу,
Глубже взор и морщины... О, Боже -
Завтра год, как родная в гробу!
В поцелуе рук ли,
губ ли,
в дрожи тела
близких мне
красный
цвет
моих республик
тоже
должен
пламенеть.
Я не люблю
парижскую любовь:
любую самочку
шелками разукрасьте,
потягиваясь, задремлю,
сказав -
тубо -
собакам
озверевшей страсти.
Ты одна мне
ростом вровень,
стань же рядом
с бровью брови,
дай
про этот
важный вечер
рассказать
по-человечьи.
Пять часов,
и с этих пор
стих
людей
дремучий бор,
вымер
город заселенный,
слышу лишь
свисточный спор
поездов до Барселоны.
В черном небе
молний поступь,
гром
ругней
в небесной драме,-
не гроза,
а это
просто
ревность двигает горами.
Глупых слов
не верь сырью,
не путайся
этой тряски,-
я взнуздаю,
я смирю
чувства
отпрысков дворянских.
Страсти корь
сойдет коростой,
но радость
неиссыхаемая,
буду долго,
буду просто
разговаривать стихами я.
Ревность,
жены,
слезы...
ну их! -
вспухнут веки,
впору Вию.
Я не сам,
а я
ревную
за Советскую Россию.
Видел
на плечах заплаты,
их
чахотка
лижет вздохом.
Что же,
мы не виноваты -
ста мильонам
было плохо.
Мы
теперь
к таким нежны -
спортом
выпрямишь не многих,-
вы и нам
в Москве нужны
не хватает
длинноногих.
Не тебе,
в снега
и в тиф
шедшей
этими ногами,
здесь
на ласки
выдать их
в ужины
с нефтяниками.
Ты не думай,
щурясь просто
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда,
иди на перекресток
моих больших
и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Оставайся и зимуй,
и это
оскорбление
на общий счет нанижем.
Я все равно
тебя
когда-нибудь возьму -
одну
или вдвоем с Парижем.