← Январь 2006 → | ||||||
1
|
||||||
---|---|---|---|---|---|---|
2
|
4
|
5
|
6
|
7
|
8
|
|
9
|
10
|
11
|
12
|
13
|
14
|
15
|
16
|
17
|
18
|
19
|
20
|
21
|
|
23
|
24
|
25
|
27
|
28
|
29
|
|
30
|
31
|
За последние 60 дней ни разу не выходила
Сайт рассылки:
http://taganka.theatre.ru
Открыта:
22-12-2003
Статистика
0 за неделю
Театр на Таганке Юрия Любимова Владимир Высоцкий
ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ!
25 января - день рождения Владимира Высоцкого. Предлагаем Вашему вниманию фрагменты из книги Риммы Кречетовой "Человек, которого не могло не быть", готовящейся к печати в
Владимир Высоцкий
25 июля четверть века со дня его смерти. Стоило ему умереть, как информационный вакуум, в котором он находился при жизни, сменился потоком публикаций, сначала робких, подцензурных, а потом, после перемен, произошедших в стране, безответственно свободных. Ещё гоголевский городничий сокрушался, что стоит поставить памятник, как к нему понанесут всякой дряни. Конечно,
С тех пор улицы, возможно, стали немного опрятнее, во всяком случае, мусорных свалок у памятников не наблюдается. А вот духовное пространство явно запакостилось. К «памятникам» несут всё что угодно. Вошли в моду воспоминания, где авторы стараются воскресить
Но поток текстов с каждым годом увеличивается. И актёрское творчество, и
Чем дальше отодвигаются в прошлое реально прожитые ВВ дни, тем всё настойчивее
ВВ в принципе не могло быть. Но он был. Его должны были смолоть в пыль мощные жернова идеологической мельницы. Но - не смололи. Его должны были задушить замалчиванием. Не задушили. Хотя очень старались. Собственные его слабости должны были погубить в нём потребность, способность к творчеству. Такое в те, радостно пьющие годы, происходило со многими. Но и этого с ним
не случилось. Он будто просочился сквозь все препоны, проскочил через все «флажки». Над официальными идеологическими догмами, над собственными своими слабостями ВВ возвёл иное духовное пространство, естественное, многомерное и - свободное. Это не миф, а реальность: один человек в годы неблагоприятные для свободного проявления личности пересилил всё, что препятствовало ему внутри и вовне, и стал настоящим властителем дум огромной, разноязыкой, казалось
бы, навечно усмирённой страны. Как это оказалось возможным? И что такое было в его стихах, песнях, в самой его природе, что позволило войти в сознание и душу миллионов самых разных людей? Самых разных, это необходимо подчеркнуть, самим своим существованием он объединял общество. Его слушали все. И высшие власти, которые обязаны были ему чинить (и чинили) препоны. И самые отъявленные диссиденты, расплачивавшиеся за свою деятельность высылкой из страны, лагерями
и психушками. Его слушали профессора и студенты. Слушали в Москве и в национальных республиках тогдашней российской империи, и в самых далёких от столицы провинциях огромного государства («рабочие, узбеки и студенты», «сержанты, моряки, интеллигенты» весело рифмовал он). Слушали на земле, под водой и в космосе; его песни брали космонавты с собой на орбиту, Ни возраст, ни социальный статус, ни языковые
барьеры не могли помешать его контакту со слушателями. Высоцкий объединял все слои населения, его песни проникали в социально беспомощные низы жизни и в её всесильные верхи. Советские вельможи, после дневных служебных подвигов", слушали пленки и будто приобщались к
Ещё раз почему?
Одна из разгадок внешняя, так сказать, чисто техническая. Она связана с новыми возможностями противостояниями
отдельного человека и власти. В XX веке в отношениях между государством и гражданами произошли не сразу оцененные изменения. Технический прогресс, с роковой необратимостью повлиявший на военную и промышленную мощь государств, исподволь начал работать на их уязвимость. Уже в период Второй мировой войны перед властями возникла проблема: каким образом в новых условиях перекрыть населению доступ к нежелательной информации. Она ведь
теперь распространялась буквально по воздуху. А воздух что с ним поделаешь. Были отобраны все радиоприёмники (властям хотелось думать, что все, но, конечно же, это было не так), чтобы, не дай бог,
И
Техническая возможность это только возможность. Не более. Она открыта для всех. Так почему же именно он? И опять возвращение всё к той же загадке: откуда в этом обыкновенном с виду мальчике в джинсах и кожаной куртке взялась необъяснимая сила. И что за сила это была?
Высоцкий и сам ощущал её отдельность в себе. «Тот, кто во мне сидит», пел он от лица истребителя, загнанного лётчиком в гибельное пике. Вот и в нём, живущем обычной, хотя и не слишком упорядоченной человеческой жизнью, «сидел» лётчик, существо избранное и высшее. В начале это был ещё эмбрион, но он вызревал с годами, становился все независимее от своего «носителя», все влиятельнее. Постепенно в трудном союзе именно он сделался главным. И уже не мальчику в джинсах, а его высшему «я» стала принадлежать фамилия Высоцкий.
«Мальчик» был слабым и смертным. Алкоголь. Позже появились ещё и наркотики. Во всяком случае, так его состояние должна была отразить медицинская история болезни. Да и Марина Влади, его звёздная французская жена, сильно и, конечно же, благотворно повлиявшая на его земную судьбу, в книге «Владимир, или Прерванный полёт» написала о ВВ достаточно горькой правды как о существе человеческом. Это,
помню, возмутило многих его советских поклонников, не желавших расстаться с идеальным (непременно всячески идеальным) образом своего кумира. А ведь им со школьных лет был знаком хрестоматийный пушкинский бином:"Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. / в соблазны суетного света он малодушно погружён. / Но лишь Божественный глагол,..- и так далее. На языке самого ВВ
Он пел: «Очень нужен я там,
в темноте. Ничего, распогодится». Он, действительно, был «очень нужен». С его высоким отчаянием и с его верой, что «распогодится». Нужен в темноте тогдашнего нашего социума. И главное, в темноте наших душ. Когда он умер, будто поколебалось
Высоцкий умер в пятницу утром.
Эта роль Высоцкому досталась как будто по случаю. Но только как будто. Ю. П. собирался ставить очередную композицию. На этот раз по хроникам Шекспира. Цензоры люди, как правило, грамотные. Вспомнив, сколько всяческих коллизий, связанных с властью, вместили в себя эти тексты, сколько там «крамольных» ситуаций, не говоря про отдельные фразы, они пришли в ужас. И опасную затею пресекли на корню. Любимову сказали, что хватит заниматься литературными играми, ставьте нормальную пьесу. Ах, нормальную пьесу? Так вот вам «Гамлет».
Ю. П. любит рассказывать, передразнивая хрипотцу ВВ и его настойчиво просительную интонацию, как тот почти год ходил за ним и канючил: «Ну, давайте я сыграю». Значит, не только сложившиеся обстоятельства и режиссёрская лихость
Любимова продиктовали неожиданный выбор исполнителя на эту высшую в сценической иерархии роль, но ещё неотвязное упорство самого актёра. Любимов понимал, подобное распределение уже само по себе вызовет бурю эмоций, удивит, возбудит, возмутит и так далее. А возмущать спокойствие, опрокидывать театральные стереотипы с первых дней входило в художественную тактику Таганки. Но эпатировать публику ещё до спектакля не самое
главное. Для Ю. П. , впервые отважившегося на такой серьезный репертуарный шаг, речь шла об опасном творческом экзамене, результат которого должен был в глазах не только зрителей, но и всей театральной общественности подтвердить или опровергнуть его режиссёрский статус и истинное место Таганки в художественном процессе тех дней. Любимов понимал. «Гамлет» не «Десять дней, которые потрясли мир». Тут не помогут ни пантомимы,
ни тени, ни фирменный световой занавес, перекрывавший пространство сцены, остроумно опираясь на извечную театральную пыль. И даже не «Живой», где проблема современна, остра, а сам Кузькин так естественен, понятен и близок. Шекспир испытывал метод Таганки, способ её игры на
Было понятно: перегрузки трагического театра личностные и чисто физические ВВ явно по силам. И
Высоцкий в полной мере ощутил на себе подобные шутки природы. Вопреки информации, заложенной
в его фамилии, роста он был невысокого и среди прочих выглядел незаметным. Лицо его, длинноватое (не по росту), с заострённым подбородком, не выдавало беглому взору ни внутренней мощи, ни свободы и тонкости, которые были его подлинной сущностью. Это было просто лицо. Слоено сказочного Щелкунчика природа заботливо спрятала ВВ от назойливого «земного зрения». Существует рассказ о человеке, который специально пришёл в гости к
Наделённый умом, темпераментом, душой трагического героя, он, наверное, страдал от внешнего своего травестизма. К счастью, природа его дарования была многогранной. И героический дух уживался в нём с естественной склонностью к ролям характерным, с острым интересом
к переодеваниям, перевоплощениям. К расчеловечиванию даже. Особенно это проявлялось в песнях, которые, по его собственным словам, у него иногда «поют не люди». Он часто говорил от лица представителей совершенно чужих ему профессий, но так точно и искренне, так глубоко проникал в психологию и детали труда и быта, что обманывал профессионалов. Солдаты минувшей войны и шахтёры, спортсмены, лётчики и моряки видели в нём
«своего». Но он мог говорить о важнейших, сложнейших вещах и от имени рвущегося на свободу зафлаженного волка. Мог ощутить себя микрофоном или гибнущим истребителем. Обратиться к потомкам от лица своего будущего памятника. Он вёл разговор с вещами и через вещи, как язычник, наделяющий безжизненные предметы душой и сознанием. И не случайно среди самых удачных, мастерски сделанных его ролей есть те, где требовались смелость и законченность
характерного рисунка. Так, в достаточно банальных «Опасных гастролях», играя
Характерное и
Почему ВВ так стремился сыграть Гамлета? Хотел, как этого хочет обычно артист, лишённый героической внешности, преодолеть, опровергнуть видимый облик, данный ему от рождения? Сыграв великую роль, переступить за отмеренную ему сценическую судьбу? Или
Спектакль ответил на этот вопрос. Высоцкий Гамлетом не просто стал. Он им сделался, с ним слился. В первый раз так окончательно прорвался на сцене за внешнюю оболочку к самому себе. Выразил себя
наиболее полно, дал выход мучавшим его силам печали, вселенского страха, непонимания, одиночества в толпе единомышленников и друзей через текст неизмеримо более глубокий, великий, пронизанный всеми токами бытия, чем тот, который он мог сочинить сам. Впрочем, если отрешиться от театральных стереотипов, противоречие между внешним и внутренним вполне соответствовало природе Гамлета. Ведь он, с его полнотой и одышливостью, и у Шекспира, часто подчёркивавшего иллюзорность,
обманность человеческих обликов, не был образцом трагической импозантности и красоты. Как и Высоцкий, принц весь был спрятан внутри. Его ироничный ум и гуманистические иллюзии, его трагический разлад с веком, непрерывная борьба с самим собой, любовь и ненависть, природная доброта и природная же жестокость, сила духа и постоянство сомнений всё смешалось в этой душе, до сих пор охраняющей
Шекспир слишком близко подошёл
к роковой для нас, кому жизнь дана на Ему было тогда Высоцкий вернулся из своего «путешествия», которое он совершил вместе с принцем, изменившимся. С того самого времени он уже никогда не мог отвести глаз от образа смерти. То приближаясь,
то растворяясь в пространстве, она будто играла с ним в прятки, дразнила, принимая разные личины и облики. До самого конца он чувствовал, что смерть Для Высоцкого, хоть он и был «весь в друзьях», именно Гамлет стал А С Гамлетом Высоцкий был знаком как будто с самого
детства. В стихотворении «Мой Гамлет» подробно, чувственно, отбрасывая грань между ним и собой, он рассказал про несовпадение скрыто внутренней и всеми видимой внешней жизни принца. О изменившем всю его жизнь переломе, который совершился в его сознании. («
Отказался я от дележа / Наград, добычи, славы, привилегий. ..».) Иногда это случается с принцами, и тогда вдруг появляется Будда
ВВ перевоплощался в этот
образ не только на сцене, но и на уровне лирического «я» поэта. Гамлет стал его двойником, его отражением. Он до конца упорно держался за эту роль, будто надеясь, что она защитит его от самого страшного. Удивительной была степень осмысленности, с которой ВВ произносил шекспировский текст (расчёт Любимова оказался верным). Казалось, артист произносит не строки, написанные более трёх с половиной столетий назад, а стихи, которые
сочинил даже не минувшей бессонной ночью, а здесь и сейчас, в самом процессе игры. Это его боль, его судьба, его смертельная тоска обречённого и ужас перед миром, в котором «порвалась связь времён», звучали со сцены. Он был Гамлетом, а не казался им. (Сказал же принц: «Мне кажется неведомо».) Любимов утверждает, что эта осмысленность не возникла сама собой, а далась огромным трудом. Потребовала
от него, режиссёра, настойчивой разъяснительной и тщательной репетиционной работы. Вроде бы актёр сначала ничего не понимал. Странно. О Гамлете ВВ думал ещё за несколько лет до премьеры на Таганке. Может быть, они просто понимали Шекспира Но однажды на этот союз посягнули. Устав от постоянных «отлучек» Высоцкого, от его внезапных исчезновений, когда надо было играть, от его неучастия в новых работах, наконец, от ропота в труппе, от обвинений, что он в отношениях
с актерами придерживается, как теперь бы сказали, двойных стандартов, Любимов решил наказать ВВ самым жестоким образом. На роль Гамлета назначил ещё одного исполнителя Валерия Золотухина. Были объявлены репетиции, выпустили программку спектакля, где впервые были названы две фамилии (у меня она есть, это свидетельство неуклюжей режиссёрской педагогики). Любимов знал, конечно, какую причиняет боль. Он как раз и рассчитывал на дисциплинарные последствия её непереносимости.
Но при всей своей интуиции, способности влезть а актёрскую шкуру (сам, мол, из таких), он всё же не до конца понимал, куда вторгается. Для Ю. П. Гамлет был ролью. И он поступал по театральным канонам: наказывал недисциплинированного актёра, слишком часто подводившего театр, отнимая у него его самую знаменитую роль. Но ВВ давно уже перестал быть только актёром. И совсем иначе, чем его коллеги по сцене, вступал в отношения
с ролью. И прекрасно это в себе осознавал. «Меня не роль волнует. Я хочу самовыразиться в роли, прожить как в последний раз». Любимов не мог представить, насколько глубоко ситуация Гамлета укоренилась в Высоцком, как неразрывно, намертво срослись живой человек и зыбкий призрак, порождённый шекспировским гением. Решившись на операцию устрашения, Любимов отважно резал по живому. Не догадываясь, что режет по Отношения актёра и роли были и без внешних вторжений усложнены участием Гамлета в самоидентификации Высоцкого. И, встречаясь на сцене, они не всегда сразу находили нужную интонацию общения. Высоцкий
вообще играл неровно. Гамлета тоже. Спектакль у него не походил на спектакль. Будто у принца в его неведомом мире были свои заботы, и он иногда вынужден был пропустить встречу. Тогда, лишёный поддержки, ВВ оставался наедине с режиссёрским рисунком и текстом. Ему не удавалось внутренне стать не собой, вызвать призрак «второго». И пространство спектакля вдруг становилось плоским и мёртвым. Сам ВВ прежде других
угадывал это. Им овладевала растерянность, потом злость. Он с трудом переносил ложность ситуации, начинал спешить, лишая образ обычных оттенков. Он гнал спектакль к концу, формально, будто посредственный актёр, проходя путь Гамлета. И с каждым эпизодом его герой становился всё холодней, крикливей и упрощённей
Но зато в те вечера, когда призрак являлся на зов, Высоцкий переставал быть только актёром. Он делал несколько роковых
шагов из глубины сцены, где он отрешённо сидел, наблюдая, как собирается публика, к самой рампе, навстречу спектаклю и зрителям. Этот первый выход решал многое. Произнося стихи Пастернака {«Зал затих, я вышел на подмостки, / Прислонясь к дверному косяку, / Я ловлю в далёком отголоске, / Что случится на моём веку»), он уже терял грань между собой и образом. И не как текст роли, а личной мольбой звучало: «Авва, Отче,
чашу эту мимо пронеси». Обыкновеннейший чёрный свитер. Джинсы. (Тогда так одевалась, наверное, половина молодёжной Москвы.) Гитара в руках. Он как будто такой, как всегда. Но именно как будто. Вглядываясь в «сумрак ночи», пытаясь сквозь него разглядеть путь века и свой собственный путь, он постепенно превращался в могущественного медиума. Это было уже не игрой, а погружением в бездны тонких, особых энергий и сущностей, своего
рода публичным вхождением в транс. Будто древние колдовские, шаманские, мистерийные силы несли его сквозь спектакль. И сам этот спектакль становился мистическим действом. Между сценой и надчеловеческим миром устанавливалась почти зримая связь (порой энергия, дух могут стать зримыми для иного нашего зрения). И с вкрадчивой, надменной неотвратимостью, угрожающе нездешней тенью крался за ним занавес Боровского. ВВ конвульсивно вцеплялся в его шерстяную, но всё равно
будто бесплотную плоть. И сгущалась до спазма в горле атмосфера трагического. Появлялся тот самый воздух трагедии, которым, по словам Высоцкого, «можно дышать только с болью». Для Высоцкого это была реальная и целительная боль. Она опустошала силы физические (он сказал в одном интервью, что иногда боится не хватит сил закончить монолог «Быть иль не быть», который ему надо было повторить трижды), но возобновляла силы духовные.
Вряд ли, когда он ходил за Любимовым и канючил: «Давайте я сыграю», он сам понимал, чем для него станет Гамлет. И Сыграл Гамлета. Но главное, будучи подданным режиссёрской державы Любимова, его подчинённым по штатному расписанию, его «краской» по расписанию художественному, он решительно «из повиновения вышел». Он не только
приобрел собственное творческое «имение» за пределами Таганки, как это сделали, например, Демидова, Филатов, Золотухин или Смехов. Он стал единственным. Слава его решительно возвысилась над славою мастера. Любимов мог повлиять лишь на зрителей своего театра. И к тому же - с помощью многих посредников (уж такова лукавая природа режиссёрского творчества). Высоцкий выходил один на один с миллионами Он был во всем победителем. Единственный, кого он не сумел победить был он сам...
ВВ не боялся подлинности. Он позволял миру свободно течь сквозь себя, не ставя на его пути обыденных или рациональных преград. Даже если бы он пытался их ставить, природа личности была такова, что поток легко их смывал и тёк, подчиняясь (и подчиняя его) творческим высшим законам. В этом секрет его песен: их напряжение, грубое отчаяние, ирония, нежность и злость всё было подлинным. «Не единым словом не лгу»
это не просто фраза. Он, действительно, не пытался защитить свою откровенность, открытость от жадного внимания слушателей. Высоцкий шёл в направлении искренности очень далеко. Казалось, он был чужд всякой самоцензуры. А она не только ведь от страха перед цензурой внешней, но и от присущей человеку духовной стыдливости, в боязни обнажить перед посторонними свое подлинное «я». Он пренебрегал этой боязнью, хотя, как и все,
наверное, в Он ничего не изобретал насильственно,
но легко извлекал почти из любой ситуации несколько смыслов. Жанровые картинки, которые он любил, будто сами собой оборачивались ситуацией притчи. Он непрерывно перерабатывал реальное в метафорическое. И потому его песни постоянно перестраиваются в нашем сознании, воспринимаются то на одном уровне, то на другом. Вроде бы ВВ не использует специально обобщающих приёмов, напротив, разрабатывает ситуацию до самых пределов жизненной
правды, выжимает из неё максимум внешних подробностей и психологических оттенков. Он бесстрашно сиюминутно конкретен и настаивает на этой своей конкретности. Временами кажется, подробности чрезмерны, пристрастие к сюжетной последовательности прямолинейно, насыщенность деталями утомительна. Поэт как будто придерживается самого элементарного эпического принципа:"вижу забор пишу: «забор». Но сквозь нагромождение деталей отчётливо,
спокойно, уверенно проступает структура ситуации, её универсальный смысл. Стоит вспомнить знаменитую «Охоту на волков», «Песню о погибшем истребителе» или про больницу и гипс, где боль изнутри и никаких касаний снаружи. И прочее, прочее, прочее
Тут не искусственные ассоциации, а органическая способность превращать частный случай в содержательный элемент всеобщего. Свойство древних текстов, постепенно утрачивающееся литературой. Любая
деталь мира не сама по себе существует, а отражает мир как целое, она его часть и потому несёт больше информации, чем мы обыденно считываем. Чехов Гуан рассказывает Лепорелло о Доне Анне: «Ты знаешь, Лепорелло, я заметил такую уууузенькую пятку». В интонации Высоцкого, в этом его изумлённом, протяжном «уууу» звучало внутреннее открытие, предчувствие целого, невольно обнаружившего себя через деталь. В этой фразе он передавал не профессионализм знатока, покорителя женщин, а ВВ обладал феноменальной и уже изначально
очеловеченной, одухотворённой наблюдательностью. Поражает не только точность, но и Песни Высоцкого часто выглядят документальными. По ним можно узнать время и место положенных в их основу впечатлений. Они насыщены реалиями жизни, действительно существовавшими рядом или Многое из того, о чём он писал, для него документальным не было. «На 90 процентов всё придумано» говорил ВВ. И ещё: «Настолько придумано, что становится правдой». И честно объяснил в песне про друга, который уехал в Магадан:
«Я буду петь под струнный звон про то, что там увидит он». Но в это не верилось. Слишком точно он вживался в чужие времена, обстоятельства, профессии. Для всех становился «своим». Как великолепный характерный актёр, он виртуозно умел перевоплощаться. Я - шахтёр, солдат, истребитель, я - волк, я - памятник, спортсмен, алкоголик в вытрезвителе, шахматист, прыгун, бегун
Кем он только ни побывал. И всякий раз
отдавался каждой поэтической «роли» с покоряющей искренностью, напоминавшей детскую игру. А ещё этюды, которые на занятиях по актёрскому мастерству увлечённо выполняют студенты театральных училищ. С той только разницей, огромной разницей, что это его поэтическое перевоплощение было лишено внешних примет, оно было перевоплощением личностным.
И ещё в нём всё равно оставалось Слушая плёнки с концертов, понимаешь, насколько острым было его чувство ответственности перед огромной массой людей, которых он «приручил». Насколько ясно он понимал, какая на его
долю выпала совершенно особая, невозможная миссия. Он пропускал сквозь себя полноводные лексические потоки, он был переполнен судьбами и словами, которые не мог бы услышать, почувствовать, оставаясь в замкнутом мире театра. Его повседневная актёрская жизнь принадлежала Таганке, да ещё, пожалуй, мимолётным съёмочным группам тех фильмов, в которых ему случалось играть. Типично актёрский круг общений, дружб и любовей. Главная же его судьба была вполне
независимой, вырывалась далеко за пределы кино и театра. Но до самой его смерти нельзя было даже представить, каким Конечно, именно на Таганке получила огранку его личность, прояснились цели, уровни, критерии творчества. Она дала ему круг общения, лучший из всех возможных кругов того времени. Но постепенно ему становились тесны родные подмостки, слишком малы дозы творчества, смысла, которые актёру обычно
предназначает современный театр. Как бы ни были ярки эпизоды, которые он играл в калейдоскопе любимовских монтажей, какими бы глубокими ни получились его Галилей, Лопахин и Свидригайлов, они не могли вместить всего, что он знал, пережил, угадал и хотел, вернее, должен был рассказать о жизни и людях. И Гамлет, его второе «я», приобщённый к самым сокровенным тайнам жизни и смерти, был выше реальностей непосредственной
жизни, которая несла в своём потоке маленькую человеческую жизнь Высоцкого. Гамлет стремился к абсолютному знанию. Мир давил на ВВ своими чувственными подробностями. Песни были естественным выражением его восприятия мира. Он в них не хитрил и не лгал. Он исповедовался. Выражал в них себя, прежде всего себя. И в то же время Высоцкий из песен был совсем не одно и то же, что Высоцкий в реальности. Происходила
Высоцкий получил роль Лопахина, когда работа над спектаклем шла на сцене и премьера была не за горами...
Он только что вернулся из Парижа, и в Москве у него уже начинались съёмки фильма Митты «Сказ о том, как царь Пётр арапа женил». Вроде бы — полное отсутствие свободного времени. Но он очень хотел работать с Эфросом. А еще больше — пробовать для себя новое. И потому без всяких амбиций согласился стать вторым исполнителем и увлечённо репетировал в строгую очередь с Шаповаловым. Надо сказать, Шаповалов играл уверенно, подробно, мягко. Роль по-видимому ему нравилась (Я до сих пор помню, с каким выстраданным пониманием
и горечью он произносил фразу Лопахина: "Стоит начать что-то делать, как убеждаешься, как мало вокруг дельных и порядочных людей"). Однако почти до самой премьеры не было ясно, кто из них будет эту премьеру играть. Высоцкий вовсе не тянул одеяло на себя, был тихим, по-чеховски скромным. Но и без какого-либо нажима Эфрос понимал, что личность ВВ и (не в последнюю очередь) его имя создадут вокруг спектакля зону повышенного внимания. А от такой возможности мало у кого хватит сил отказаться. Премьера досталась
Высоцкому. Как и большинство публичных прогонов. Эта, казалось бы, далёкая от индивидуальности ВВ роль странно совпала с его жизненными обстоятельствами. Как и Лопахин он богател. решительно менялся уровень жизни. Квартира — на Малой Грузинской. Автомобиль — «мерседес». Жена — парижанка, к тому же кинозвезда . Всё это требовало денег, денег и денег. И он зарабатывал их постоянным трудом, бесконечными «левыми» концертами, которые давал по всей стране. Жил так, как теперь живут многие, и, конечно же, несопоставимо
скромнее, чем те, по-настоящему разбогатевшие — головокружительно — единицы. Но в советском мире перевёрнутых понятий его «богатство», свобода поведения, независимость от социального времени изумляли, завораживали одних и вызывали раздражённое непонимание других. Недоброжелатели и завистники (а у него, разумеется, были не только друзья) с той же брезгливой отчужденностью, с которой Гаев выслушивал «неблагородные» предложения Лопахина по спасению имения, рассуждали о его преуспеянии. И чем трагичней становились
его песни, тем сильнее появлялось недоумение: «Чего ему ещё нужно?». По мнению этих людей, чтобы такое петь, надо быть несчастным, больным, всеми забытым и уж непременно нищим. «Разночинцы на "мерседесах"» — иронизировал один из его коллег-актёров, имея в виду ещё и Олега Ефремова. Странное заблуждение. Но ведь даже великий знаток человеческих душ Лев Николаевич Толстой после «Дяди Вани» в Художественном театре, рассуждая об Астрове, говорил (как вспоминает Немирович-Данченко): «Чего ему ещё нужно? Тепло, играет
гитара, славно трещит сверчок. А он сначала хотел взять чужую жену, теперь о чём-то мечтает». Возможно, Лев Николаевич таким образом выразил своё ироническое отношение к постановочным находкам театра, но даже если так, то он всё же счёл возможным прибегнуть к обывательски стереотипной, недостойной его аргументации... Иногда Высоцкий, действительно, будто сам напрашивался на иронию. Антиквариат тогда входил в моду. Из кладовок доставалась сосланная туда с презрением старая рухлядь. Вокруг старушек «из бывших»
суетились прыткие покупатели. Они выторговывали по ничтожным ценам (обнищавшим старушкам эти цены казались баснословно высокими) старинную мебель из красного дерева, карельской берёзы и так далее. Вот и ВВ для своей новой кооперативной квартиры («с бассейном — осуждали завистники) купил мебель Таирова. Это был уже не просто антиквариат, но вещи с историей, вроде прижизненного издания с автографом автора. О таком эффектном приобретении сплетничали с издёвкой: дескать, что он о себе вообразил, на что посягнул.
Сама картинка: «Вова», расположившийся за рабочим столом Таирова, многим казалась гротескной, если не диковатой... И ведь какая странная вещь. Чуткий к смутным предчувствиям и туманным догадкам, настороженно прислушивающийся к вещему шёпоту, доносящемуся из невидимых пространств данного нам в ощущении мира, он так бестрепетно поселил в своём доме чужое горе, укрывшееся в вещах. По широко и повсеместно распространённым поверьям вещи хозяев, испытавших удары судьбы, обладают опасной аурой, К тому же существует
такая, достаточно известная легенда. Будто когда закрыли Камерный театр, Алиса Коонен, уходя, втёрла слезу в одну из его стен. И будто с тех самых пор над этим зданием нависло проклятие: в нём ни у кого дело как-то не ладится... Играя Лопахина, ВВ, наверное, как никто мог оценить предложение Чехова, чтобы этого купца с тонкой, по-своему поэтической душой играл сам Станиславский. На своём собственном примере он мог убедиться, как обманчивы внешние стереотипы, на которых чаще всего основываются суждения большинства.
И противоречивое состояние Лопахина, вернувшегося с торгов, было ему понятно. Эта сцена у него стала самой сильной, стихийной в спектакле, главным его акцентом. Он играл ее на открытом темпераменте, который вроде бы совершенно не соответствует ни тонким растушёвкам чеховской пьесы, ни той зыбкости, слегка декадентской утонченности, которой добивался (и в Раневской добился) Эфрос. Казалось, на сцену случайно забрёл Хлопуша, и теперь вот «рвётся из всех сухожилий». Или проник Гамлет в тот самый свой бурный момент,
когда он на пределе отчаяния решает неразрешимую в принципе дилемму: «Быть иль не быть». Лопахин, когда после торгов появлялся а доме Раневской, мало походил на человека, выпившего шампанского по случаю удачной покупки и для храбрости. Он был окончательно пьян. Как после кабацкого купеческого загула. Но в его пьяном буйстве, в громком, надсадно хрипящем голосе (до этой сцены ВВ использовал интонации сдержанные, которым хрипота придавала бархатистую мягкость) явственно проступало мучительное и радостное смятение.
В нём смешались восторг, ужас и ощущение новой свободы от неотступных прежде призраков крепостного прошлого. Это была эйфория, она резко и безвозвратно избавляла Лопахина от его внутреннего «вчера». Высоцкий играл эту сцену не как событие, вписанное в бытовой контекст, но как экзистенциальный скачок. Он понимал: Лопахин «переступил». Через своё крепостное, мужицкое детство, через социальную грань, отделявшую его от прежних хозяев, через нравственную зависимость от сложившихся в России отношений. Через саму
историю. Купив вишнёвый сад, Лопахин Высоцкого решил для себя роковой вопрос Родиона Раскольникова: «Тварь дрожащая или право имею». И на пороге своей новой во всех смыслах жизни он публично сбрасывал с себя всё прежнее: привязанности, форму поведения, свой социальный менталитет. Ему надо было иначе посмотреть в глаза Раневской, по-новому осознать своё место в привычной, давно и прочно, казалось, сложившейся среде, пройти через внутреннюю социальную ломку. Актёр делал нас свидетелями этой ломки, её стихийного,
гибельно торжествующего начала. В этом и заключалась для Высоцкого суть сцены. Он начинал её с банального опьянения, которое должно помочь Лопахину преодолеть неловкость первых объяснений. Впрочем, как любой сильно пьющий актёр, он не умел играть пьяных. Они выходили у него преувеличенными, формальными (на уровне примитивного сценического штампа). Вот и тут пьяный Лопахин вёл себя неуклюже. Его шатало из стороны в сторону, он то и дело запинался, речь была сбивчива, ноги то семенили, то заплетались. И чем старательней
актёр пытался передать картину опьянения, тем неестественней и забавней она выглядела. Но этот штамп тем не менее работал на ситуацию. Он как бы загрунтовывал холст, подготавливая его к взрыву художественного темперамента. Постепенно, но по времени — очень скоро, алкогольное опьянение Лопахина исподволь перерастало в возбуждение иного порядка. Рассказывая о торгах, он погружался в их понятную, близкую ему атмосферу. Там он был в своей тарелке, среди своих. Там его статус зависел не от сословных барьеров, установленных
обществом, а от результата, которого он добился исключительно благодаря личным усилиям. Первоначальная неловкость, чувство вины отступали. Он впадал в какое-то беснование. Иного названия этому состоянию нет. Плясал дико, простонародно, кричал хрипло, грубо, отчаянно. Происходившее в его душе рвалось наружу с такой силой, что, казалось, телесная оболочка не выдержит натиска невероятной энергии. Куда делись его мягкость, влюблённая робость перед Раневской. В его отча¬янных выкриках всё определённее обозначалась
интонация хозяина, вытеснявшая былую сдержан¬ность человека «второго сорта». «Музыка, играй громче» — кричал он, почти задыхаясь, и хищно подпрыгивал вверх, пытаясь схватить цветущую ветку. Это подпрыгивание родилось на одной из удачных репетиций, когда Высоцкий будто потерял грань между собой и героем (как терял её в Гамлете). Сокрушающим вихрем он метался по сцене и вдруг неожиданно для всех (и, похоже, для самого себя) подпрыгнул. Этот мощный звериный прыжок, хриплый крик, зашкаливающий темперамент (актёр
в этот момент его явно не контролировал) не вписывались в утонченный эфросовский рисунок спектакля. В «Вишнёвый сад» вошло что-то коренное, мужицкое, неуправляемое. Стихия. Высоцкий был смущён этим своим эмоциональным выплеском. Он вообще репетировал с какой-то робостью по отношению и к Чехову, и к Эфросу. Материал был для него слишком нов, требовал приглушённых красок, нетаганского поведения на сцене. В фильмах ВВ умел быть интеллигентным, психологически подробным, умел приводить свой темперамент в соответствие
с экранными требованиями. Но на сцене такую роль пробовал впервые. И — волновался. Настолько, что на первом публичном прогоне невовремя вышел, потом перепутал реплики. Было видно, что он растерялся. Для актёра Таганки, тем более с таким «брутальным» имиджем, как у него, это выглядело более чем странно. Один из критиков, присутствовавших на прогоне, удивлялся: «Кто бы мог подумать, что он такой ранимый...». Эфросу прыжки Лопахина и хватание цветущих веток понравились. Как и Ю.П., он ценил подлинное в сценическом
поведении актёров. Знал, что подобные стихийные мгновения — редкость в современном режиссёрском театре, где актёр вынужден постоянно себя контролировать, чтобы не выйти за пределы постановочного замысла. Такой эта сцена и осталась в спектакле. В следующем акте появлялся иной Лопахин. Сосредоточенный, деловой, погружённый в новые хлопоты собственник, вполне уже собой овладевший. Он умно, интеллектуально на равных, говорил с Петей Трофимовым. Без особой деликатности, но искренне предлагал ему деньги. Ему хотелось
прилично обставить отъезд бывших хозяев, и по праву нового хозяина он угощал на прощание шампанским. Прошлое ещё связывало его с этими людьми, но чувствовалось, что он с нетерпением ждёт, когда они, наконец, уедут. Их суета, их переживания уже мешали ему. Он ещё не может отказать Раневской, соглашаясь объясниться с Варей, но прежние планы и чувства уже не занимают его. Не объяснившись, он испытывает не печаль, но — облегчение. Становится ещё свободнее, ещё дальше от себя прежнего. По всему было видно, что ему
хотелось скорее заняться делом. Ведь у Высоцкого он был трудоголик (благодаря чему — одного ума недостаточно — и сумел выбиться из крестьянской судьбы). Потому-то и в голову ему не пришло, что бестактно рубить сад, пока прежние хозяева не покинули дом. Не душевная грубость, а именно нетерпение. Это человек нового эмоционального склада, нового внутреннего устройства. Он существует в другой плоскости жизни. Станиславский писал о своём поколении российских богатых людей: «Нас учили быть богатыми». Именно это поколение,
«наученное» нравственной ответственности за своё богатство, так серьёзно изменило на рубеже веков культурное и промышленное лицо России, построив столько заводов, школ, музеев, больниц. И Чехов, предлагая роль Лопахина Станиславскому, наверное, как раз этот её аспект имел в виду. Финал Высоцкий играл стремительно. И как-то отстранено от происходящих мелких событий. Все они мимо него. Лопахин торопит и сам инстинктивно спешит. Будто предчувствует, что впереди его ждёт слишком недолгое (до мировой войны —
10 лет, до разрушительной революции — 13) будущее. Ещё более короткое будущее ждало Высоцкого. Жить ему оставалось три года. И сам он, словно Лопахин, спешил. Работал со спасительным, отвлекающим от реального положения дел, азартом. Но его окружала прямо таки вселенская несправедливость. Ничего ему было нельзя. Ни одного настоящего концерта на больших официальных эстрадах в Москве, с афишами, прессой, продажей билетов в нормальных городских театральных кассах. Всё вопреки, тайком, где-нибудь сбоку. В то
время, когда эстрадные певцы средней руки пели в настоящих концертных залах, его основными площадками оставались институты, научные центры, серьёзные (часто закрытые) предприятия... В республиках и российской глубинке было проще. Где и перед кем он там только не пел. «Я пел в ангарах, подводных лодках, на лётном поле, среди черных, как жуки, механиков, в то время как снижались боевые машины, и мы только немного отходили, чтобы были слышны слова; пел на полях гигантских стадионов, а комнатах, подвалах, на чердаках
— где угодно, это не имеет значения...». Порой его приглашали директора прогоревших провинциальных театров, чтобы одним махом, за два-три дня исправить финансовую ситуацию: на концерты ломился весь город. Но и туда, в бескрайние наши просторы, дотягивалась «рука Москвы». Появлялись разносные заметочки в центральной прессе: мол, как же так, кто позволил этому, с позволения сказать, барду петь тексты, не прошедшие через цензуру. Впрочем, для Высоцкого его «зафлаженность» выражалась не только в отношении к
стихам. Актеру приходилось сполна расплачиваться за поэта, так ловко ускользавшего из-под «ока недреманного» власти. В кино ему слишком часто приходилось играть случайные роли в случайных фильмах, режиссёры которых скорее эксплуатировали его имя, чем раскрывали дарование. Правда, кино открывало возможность, которую он с благодарностью использовал: ему часто заказывали песни для фильмов. И они, уже вне контекста картины, начинали жить отдельной, самостоятельной жизнью. Ведь фильм проходил через цензуру, значит,
и тексты Высоцкого автоматически делал «дозволенными к исполнению». ВВ не только хотел играть в кино, его увлекало множество разных идей и возможностей. Он писал прозу, репетировал с Демидовой на Таганке пьесу Теннесси Уильямса. Мечтал снять собственный фильм. И всё вроде бы к этому шло. Но за две недели до начала съёмок договор с ним расторгли. А он ради этой работы даже на время ушел из театра... Эфрос, творческую дружбу с которым он так ценил, собирался экранизировать на телевидении «Героя нашего времени».
Предложил Высоцкому роль Печорина. Запретили. Вместо него сыграл Олег Даль (а Эфрос-то брал Даля на роль Грушницкого). Хотел А.В. дать ему главную роль в «Островах а океане» Хемингуэя — опять запретили. Сыграл Михаил Ульянов. Хотел поставить с ним «Гамлета» - запретили. Правда, Высоцкому удалось сделать с Эфросом две очень серьёзные работы на радио: «Мартина Идена» Джека Лондона и «Балаганчик» Александра Блока. Но отношения с советским телевидением были у ВВ поистине драматические. Ни одной его театральной
роли так и не сняли, и фильмы с его участием попадали на телеэкран не часто. Лишь в самые последние годы, скорее всего под натиском писем зрителей, приходивших из всех уголков страны, ему были «подарены» две телевизионные роли. Одна — в детективном сериале «Место встречи изменить нельзя», и сегодня время от времени повторяемом. ВВ играл Глеба Жеглова, жёсткого, брутального следователя, который ради поимки преступников готов прибегнуть к незаконным методам дознания. Роль эффектная, но в ней слишком много ситуаций
детективно стандартных и слишком мало того, чем он жил в свое самое последнее и трудное время. Он давно уже перерос Жеглова как актёр и как человек. Хотя вроде бы сам предложил идею снять фильм по повести братьев Вайнеров, сам проявил интерес к её центральному образу. Да и играл он с увлечением, особенно сцены, где требовалось проявить темперамент. И всё-таки он и его герой существовали в слишком разных плоскостях действительности. И это чувствовалось. А вот мотив одиночества Жеглова, всегда близкий Высоцкому,
прозвучал искренне, остро. Зрители, однако, смотрели на Жеглова с восхищением, ведь их интерес к нему держался на острейшем интересе к личности исполнителя. На родной Таганке Высоцкий играл всё реже и реже. Любимов не мог себе позволить поставить ради него какой-то спектакль. Ведь в любой день ВВ мог оказаться в запое, уехать. Слишком часто «из-за синей горы» нагоняло к нему «другие дела». Труппа нервничала, кто-то настаивал, чтобы Любимов уволил Высоцкого из театра за «нарушения». Ю.П. предпочитал терпеть,
иногда предпринимая то бесполезные, то жестокие (как в истории с передачей роли Гамлета Золотухину) «педагогические» шаги. Даже, наконец,уволив, потом вернул, как раскаявшегося блудного сына. Уж он-то понимал, насколько Высоцкий с его известностью и талантом необходим Таганке. Однако многие в труппе в особый актёрский талант ВВ, очевидно, не верили, а его песни не ставили ни в какое сравнение с песнями Галича и Окуджавы. Всесоюзную его славу до похорон не могли и представить, считали не славой, а лишь популярностью
со скандальным оттенком. Вопреки последовавшим после смерти страстным признаниям в дружбе, в театре ему раздражённо завидовали. Лишь немногие из его коллег понимали ВВ. По-настоящему они его просто не знали. Людей непохожих, да ещё преуспевших, у нас традиционно не любят... В жизни, в её повседневном течении Высоцкий выглядел человеком скорей незаметным. И была в нем какая-то легкость, ускользаемость, неброскость. И не ощущалось того магнетизма, той силы, того бесконечного напряжения, которые сейчас же обнаруживались,
едва он выходил на сцену. Вместо «Вовы» появлялся Владимир Высоцкий и стоял с гитарой один и без нынешних эстрадных подтанцовок, подпевок, мельканий разноцветных огней заполнял собой пространство любого зала. И — целой страны. Скрытая энергия превращалась в подчиняющий, порой жутковатый поток, который «рвался из всех сухожилий», из самого нутра певца и нёс в себе кипящее переплетение эмоций, тонких состояний, грубых и резких чувствований. Это было так удивительно, словно превращение неподвижной куколки в свобод¬ную
бабочку. Казалось, специально задуманы были два человека — для быта и для искусства. Его сценический голос терял бытовую обычность, звучал с захлёбывающейся силой, пробивающейся сквозь хрипоту. Хриплость голоса, над которой ВВ нередко подтрунивал {«раньше говорили "пропитой", а теперь из уважения говорят — «с трещиной»), мог называть своё пение «татаро-монгольским нашествием», на самом деле была бесценным даром. Она будто заставляла голос преодолевать физическую преграду, тем самым, придавая ему сокрушительную
интимность. Это был голос, принадлежащий тем голосам природы, что вбирают в себя не только эфемерные колебания воздуха, но ещё и материальный, почти физиологический отзвук, возникающий при движении воздуха через живую плоть. Этот отзвук, призвук, есть в голосах птиц. В ночном вое волков и рыке льва. В шипении змеи и в мурлыкании кошки. Без него нет пророков, знаменитых ораторов, великих певцов, властвующих над залом актёров. Как нет и легендарных обольстителей женщин. Это действительно дар, которому нельзя
научиться. На такие голоса отзываются безотказно: их колебания передаются непосредственно клеткам нашего тела. Когда ВВ был жив, его творческий облик и бытовое обличье существовали нераздельно.
Когда ВВ был жив, его творческий облик и бытовое обличье существовали нераздельно. Когда он из жизни ушёл, истончилась связь между двумя сторонами его существа. Они всё отдаляются и отдаляются, как части треснувшей льдины. И по прошествии всего нескольких дней после похорон уже стало видно, как наша вроде бы общая, но разная память начала разрывать его пополам. Любовь не хочет помнить его слабым, обыденным и обычным. В её глазах он всё
дальше уходит от своего земного и грешного облика туда, где мерой человека остаётся страдание и творчество. Неприязнь смотрит иначе и видит другое. Настаивает на этом Другом. Она гиперболизирует быт и отстраняется с брезгливостью и презрением. Мёртвого она щадит ещё меньше, чем щадила живого
О смерти Высоцкого говорят разное. Уже рождаются легенды. Передаются Дурное предчувствие, как и Гамлета, томило ВВ постоянно. Он превозмогал его пьянством, внешне бездумным отношением ко всему, что могло бы спасти. Он сам гнал коней «по-над пропастью», и сам же умолял их «не слушайтесь плеть». Сколько
раз, очевидно, его охватывал простой человеческий ужас, который он силой таланта переводил на высшие уровни, превращал в «гибельный восторг», подобный вдохновению «у мрачной бездны на краю», о котором в «Гимне чуме» поёт пушкинский Вальсингам
Мёртвое лицо Высоцкого не отталкивало взгляда. В нём было достоинство смерти. Даже её величие, Сознание завершившегося пути. Загадочный, притягивающий покой. Лицо, ничем не искажённое, ни от чего не защищающееся. Будто каменная десница вдруг отпустила, и ВВ почувствовал наконец несказанное
облегчение. Оно было настолько ощутимо живым, что невольно меняло окраску мыслей о смерти, примиряло с ней, снимало с неё односторонний трагизм. Обнаруживалось в ней Когда это лицо всплывает в памяти, я не гоню его с торопливой боязнью. Всматриваюсь. И страх перед смертью будто отступает. Не может быть противоестественным то, что суждено каждому. Страх смерти
простая уловка жизни. Если бы его не су¬ществовало, то как нас тут удержать? Гамлет рассуждал иначе. Его останавливал вопрос: «Какие сны приснятся в мёртвом сне?». Но с тех времён представления о «мёртвом сне» изменились. Мы уже не верим в него с той буквальностью, с какой верили предки. Нас больше пугает не потустороннее, а момент перехода границы. Момент, что ждёт нас между «быть» и «не быть».
Не «Америка», в которую собрался Свидригайлов, а трудности самого пути
Мы предчувствуем их ещё до того, как заглянем в «Книгу мёртвых» в надежде получить урок умирания. Эта роль стала для Высоцкого на Таганке последней. После неё он пел, снимался, писал, но в театре уже ничего больше не сделал. Не успел. Да и отношения с Таганкой не были такими ясными, как стало казаться потом, после
его смерти. Что он играл в Свидригайлове? На этот вопрос трудно ответить. Так случалось в последнее время: чем стремительнее развивалась его творческая личность, чем большее влияние и смысл она обретала на той гигантской площадке, которой имя вся страна, тем труднее было ему спрятать себя под Роль и без того не слишком большая, двигавшаяся (как обычно на Таганке) через спектакль рывками, сводилась для ВВ, по существу, к одному эпизоду. И эпизод этот строился достаточно странно, если учесть всегдашнее тяготение Любимова к множеству сценических
переходов, превращений, его органическую боязнь пространства, не заполненного движением (любым!). В цен¬тре сцены стояло кресло. Выходил Высоцкий в халате, С гитарой. Выходил как на сольный концерт. Садился. И как на концерте, начинал петь и вести разговоры. То ли песня комментировала слова, то ли слова песню. Не было важно, что слова на этот раз написал Достоевский, а песня не соотносилась с судьбой Свидригайлова, так как
была вы¬нута из потока той жизни, которой принадлежал сам актёр. Пожалуй, ни в одной из своих ролей Высоцкий не был внешне настолько статичным. Ни демонстрации атлетизма, как в «Галилее». Ни стремительной, мечущейся пластики Гамлета. Ни внезапности яростного прыжка Лопахина. Вся энергия в этот раз сосредоточилась в голосе. Может быть, ему вообще так и следовало играть? Ведь именно голос был главной его силой. Он великолепно ло¬жился
на плёнку и постоянным контактом с ней был тренирован удивительно. Казалось, не существует такой интонации (от самой разбойной и грубой до ускользающе тонкой), которая ему неподвластна. И нет чувства, которое он не мог бы перевести в интонацию. И фразы, которой он не сумел бы придать естественный ход. Не было мысли, которая не приобрела бы в его звучании ясную стройность. Голос ВВ был словно
создан для века магнитофонов. Он так уверенно и полно ложился на пленку, сохранял и укрупнял необычайно много оттенков, едва уловимых пауз, ритм дыхания певца. Эти интонации, нюансы, иронические или лирические мгновения всё становилось микрошедевром, Так и в Свидригайлове. Всю житейскую предысторию с отравлением жены, бытовые и психологические подробности он отбрасывал с раздражением, проскакивал сквозь них, как тигр в цирке через подожжённый обруч. Он отталкивал от себя слишком конкретного Свидригайлова, чтобы тот не мешал как можно ближе подойти к Достоевскому (неуклюже, но зато точнее было бы сказать
к «достоевскости»). И с отчаянной силой передавал противоречивый, ни в какие застывшие формы и формулы не укладывающийся комок человеческой сложности, головокружительную бездну души, которым Достоевский придал свидригаиловский облик. В Свидригайлове Высоцкого была мрачная властная тайна. Необьяснённая смесь разного. Циничная, вызывающая погружённость во тьму и надежда на возможно существующий свет. Понимание собственной завершённости
и непреодолимая жажда изменений. Он говорил со своей испуганной, но сопротивляющейся жертвой просто и странно. Интонации то вскипали, то коварно ползли, он откровенно лицедействовал, измываясь и над собой, и над нею. Все слова его казались одновременно мучительно искренними, но в то же время иронически замаскированными и не гарантировали ничего. Самым поразительным в этом образе было все разрушающее, Самое трудное для художника сохранять творческую независимость от давления будничных обстоятельств. Ту границу, о которой писал Пушкин: «Пока не требует поэта к священной жертве Апполон
». Учёный может оставаться учёным, превратившись в банального обывателя. Пусть зависть, скаредность разъели душу, пусть она утратила свой прежний благородный объём, но если хорошо работает мозг, результаты
могут быть выдающиеся. Конечно, великого учёного из такого жреца науки, возможно, и не получится, но пользу свою он принесёт. В искусстве иначе. Если задета душа художника, это непременно скажется в творчестве. Похоже, что знание приходит к нам из иных источников и иными путями, чем художественное откровение. Высоцкому, безусловно, было дано чувство этой границы. В периоды тяжёлых запоев, о которых на Таганке вспоминают до сих
пор, он и впрямь мог выглядеть «всех ничтожней». Мог не прийти на спектакль, мог исчезнуть в ответственный для театра момент, как это случилось в Марселе, когда Таганка впервые оказалась на гастролях в капстране. Можно представить отчаяние Любимова, в панике разыскивавшего своего Гамлета по марсельским кабакам. Но ни водка, ни, позднее, наркотики не в силах были проникнуть за барьер, который защищал талант Высоцкого от порчи.
Страдало тело. Тосковала душа, понимая, что не в силах справиться с ненавистной болезнью. Ум трезво подсказывал, что конец близок, ведь даже самая большая свеча, если её запалить с двух концов, сгорает безжалостно быстро. Но как только «божественный глагол» касался его слуха, всё отступало, и ВВ оказывался на надёжно охраняемой территории. Из слабого, зависимого от своего несчастья человека превращался в свободного гения, будто
покидал на время земную свою оболочку. Эти моменты стремительного, лихорадочного творчества (иначе как объяс¬нить потоки слов и мелодий, которые он успевал выхва¬тить из себя между концертами, съёмками, спектаклями, репетициями, дружеским общением, которое ВВ так ценил, пребываниями в пьяном отключении от всех и всего) были для него возможностью преодоления телесной боли, экзистенциального страха. Он и в болезни своей умудрялся ускользнуть «за флажки»,
оказаться наедине с Его стихи, мелодии, которые он для них находил, даже при мрачности песен, были пронизаны пониманием и трагическим
светом. Конечно же, в людях и обстоятельствах, окружавших его, в той жизни, которой жила страна, было достаточно оснований для отвращения. («Не нравился мне век / и люди в нём не нравились» признавался его Гамлет). Но, переходя в тексты, отвращение утрачивало будничную свою окраску, превращалось в высшую нравственную позицию, в размышление о природе людского мира. Но всё же существовал один человек, с которым
он и там, по ту сторону обыденности, находился в непрерывном, до хрипоты резком споре: это был он сам. ВВ отдавал себе безиллюзорный отчёт в своих слабостях и называл вещи своими именами. Наступил За свою недолгую, подвижную и подвижническую, всячески непростую жизнь Высоцкий успел написать и спеть удивительно много. Надо было «только» суметь отобрать, найти поэтический ход и сценическую среду. А остальное сделает сам ВВ. Его личность, если спектаклю удастся установить с ней контакт, непременно придаст всему темперамент, драматизм
и единство. Предполагалось сначала, что композицию сыграют только раз, в вечер памяти. Но делали её с невероятной тщательностью, не жалея ни времени, ни труда. Искали лучшие записи, прослушивая сотни и сотни плёнок. И открывалось, совершенно заново, удивительное человеческое и художест¬венное пространство, о котором многие из его ближайших коллег и не подозревали. Это было знакомство после смерти. За чертой, которую физически уже
нельзя было перейти. Но можно попытаться преодолеть её окончательность в творчестве. Отбирали самые главные, самые пронзительные стихи. Стремились показать поэтическое творчество ВВ во всём его жанровом, интонационном, ритмическом разнообразии. Решено было ввести в спектакль сцены из «Гамлета», чтобы Высоцкий незримо входил в них лишь голосом. Эти сцены были тем более органичны, что декорация, которую сделал Боровский, рифмовалась и с актёрской
публичностью жизни ВВ, и с шекспировским спектаклем Таганки. Несколько рядов деревянных (без современных мёртвых пластиков) театральных кресел (они были найдены на балконе клуба имени Русакова), подвешенных специальным образом, должны были иметь максимальную степень свободы, чтобы повторить движения того «настоящего», необъяснимого занавеса, страшного партнёра Высоцкого. Номера мест обозначали и важнейшие даты из жизни страны и Высоцкого. А огромное пластичное
полотнище из белой ткани, скользя по дереву кресел, напоминало то саван, то снег, всё время как бы аккомпанируя смыслу и действию. А ещё, при движении, сидения кресел падали, звук их падения, сухой, деревянный, естественный был словно аплодисменты. Будто сам театр (его оживающая на миг вещная сущность) аплодировал ВВ. Этот трагический аттракцион одновременно красивый (живое тёмное дерево, скользящий по нему свет, неожиданные тени,
отбрасываемые креслами при движении), осмысленный, мрачный, давал спектаклю опору динамичную и конструктивно надёжную. По сути, он был словно взят из судьбы Высоцкого, на время, на прокат. Ведь большая часть его жизни прошла перед публикой, в разных концах города, страны, целого мира. Вернее, перед людьми. Он говорил на концерте: «Мне публика люди, а не публика; люди, которые меня слушают, нужны мне больше, чем я вам.,.». Есть
фотография, на которой ВВ снят в зрительном зале среди пустых кресел. Это выглядит как сцена из спектакля «Высоцкий», будто он сам вышел играть. Впрочем, во время репетиций бывали моменты, когда в присутствие Высоцкого и впрямь можно было поверить. Театр место загадочное. Его сочинённые иллюзии порой граничат с Параллельно репетициям шла борьба с инстанциями,
которые насторожённо следили за происходящим на Таганке. Ю. П. то и дело облачался в парадный костюм и исчезал. Работа останавливалась. Все с тревогой ждали его возвращения. Слонялись по фойе, обсуждали польские события, которые как раз тогда разворачивались. Любимов приходил мрачный, иногда до подавленности. Ситуация складывалась не просто безнадёжно, она была нагло кощунственной. Вопреки всем нравственным нормам, вопреки смыслу и логике
театру запрещали отмечать годовщину смерти Высоцкого. На прогоны, которые начались, приходили чиновники единственно для того, чтобы сказать свое неколебимое «нет». А время «Ч» всё приближалось. Наконец, Наступило Перед началом у входа и на площади было много милиции. В зале почти все лица знакомые: пускали по именным билетам. После спектакля в призрачном свете, падающем из окон театра на Таганскую площадь, в ночи
у подъезда долго ещё будут стоять люди. Они стояли здесь, пока шёл спектакль. Словно театр был действительно храмом, внутри которого происходит служба. В самом театре немноголюдно, но всё же - не пусто. В верхнем буфетном фойе (из его окон и попадал на улицу свет) актёры собрались за импровизированным по¬минальным столом. Сегодня трудно представить всю меру безнравственности, духовной вымороченности тогдашних властей, запретивших театру поминать Высоцкого. Вынужденно
позволив сыграть спектакль, они все же сумели вклиниться в атмосферу этого вечера. Протянули свои корявые пальцы в самую интимную, сакральную сферу человеческой жизни. Утром в автобусе, по дороге с Ваганьковского кладбища Любимов известил всех об официальном запрете поминок. Золотухин сказал задумчиво, без определённой интонации: «Кто может мне запретить принести в театр бутылку водки?». Любимов не отозвался, и вопрос повис в воздухе.
После спектакля выяснилось: он был услышан. Как только публика разошлась, возникло стихийное, неорганизованное, впервые не Сегодня, когда отодвигаются в прошлое выстраданные человечеством духовные ценности, в надежде так хочется прошептать: «На время, на время
». Иллюзия? Но почему непременно иллюзия. Если колебание
(слабое-слабое при сравнении с более чем двумя миллиардами населения Земли и многими тысячелетиями истории) всего лишь одной души, оказывается, обладает великой энергией, способной преобразовывать жизнь
С уважением, Наталья Путичева
И видимо, в этом было не только чист актёрское, скорей предчувствие, знак судьбы.
Наконец, в
Пришло время, они сблизились, а с годами стали как бы одним существом. И длилось
это почти десять лет.
Женился на французской кинозвезде.
Лихо ездил по Москве на «мерседесе», когда для большинства и самые простенькие «Жигули» оставались недоступной мечтой.
Без духовного нудизма искусство только игра. Необязательный элемент человеческой жизни. Роскошь, не хлеб. А его песни были хлебом.
постоянно оборачивалось у него всеобщим.
Жизнь, внешне такая удавшаяся, завидная, мучила Высоцкого изощрённо и неотступно. А его лицо, мёртвое лицо, было строго и одухотворённо спокойно. Не каза¬лось покинутой
плотью, вещной оболочкой отлетевшего духа. Напротив, оно было пронизано иной, нездешней духовностью и не отталкивало взгляда живых, как отталкивает его обычно мёртвое тело.
Умение ВВ устранять преграды между живым чувством со всеми его оттенками и материальным движением голоса было поразительным. Эмоциональное богатство его песен плёнка не только фиксировала, она его проявляла, как проявляет сцена талант актёра, делая
невзрачную женщину красавицей, обыкновенного маль¬чишку героем, дурака мудрецом. Казалось даже по¬рой, что плёнка передаёт больше, чем фиксировал слух. Она как бы продлевает время восприятия, приближая к нам голос как лицо актёра на крупном плане в кино. Делая исполнителя невидимкой, не заслоняет реальным человеком его
набились в кабинет. И некоторые, то ли за неимением свободного места, то ли оценив возникшую дислокацию, уселись прямо на пол единственного прохода. Путь к отступлению был отрезан: не по живым же людям идти к двери. Чиновникам, которым сказать было нечего, кроме
«нельзя», пришлось выслушать резкие суждения собравшихся.
Через несколько лет Высоцкому исполнилось бы семьдесят
Но воображение отказывается представить его постаревшим. Вариант обаятельно благополучного Пола Маккартни тут не подходит. Властители дум, наверное, так и должны покидать жизнь до срока.
На взлёте. С отчаянным: «
дожить не успел, мне хотя бы допеть
».
Subscribe.Ru
Поддержка подписчиков
Другие рассылки этой тематики
Другие рассылки этого автораПодписан адрес:
Код этой рассылки:
culture.theatre.taganka
Архив рассылки
Отписаться
Вебом
Почтой
Вспомнить пароль
В избранное | ||