На корме теплохода сдержанно беседуют человек десять бессонных людей. Особенно чётко слышен высокий, напористый голосок:
- А я скажу: человек со страха умира-ат...
В слове «умирает» он растянул звук «а» по-костромски. Ему возражают пренебрежительно, насмешливо, задорно:
- Смешно говорите, гражданин!
- В боях не бывал!
* * *
Эта тема озвучена мной в видео, текст ниже:
Ссылка на видео: https://youtu.be/MVYWMge9_t0
* * *
Напоминают о тифе, голоде, о тяжести труда, сокращающей жизнь человека. Усатый, окутанный парусиной, сидя плечо в плечо с толстой женщиной, сердито спрашивает:
- А старость?
Костромич молчит, ожидая конца возражений. Это - самый заметный пассажир. Он сел в Нижнем и едет четвёртые сутки. Большинство пассажиров проводит на пароходе дни своих отпусков, это всё советские служащие; они одеты чистенько, и среди них он обращает на себя внимание тем, что очень неказист, растрёпан, как-то весь измят, сильно прихрамывает на правую ногу и вообще - поломан. Ему, наверное, лет пятьдесят, даже больше. Среднего роста, сухотелый, с коричневой жилистой шеей, с рыжеватой, полуседой бородкой на красном лице; из-под вздёрнутых бровей смотрят голубые глаза, смотрят эдаким испытующим взглядом и как будто упрекают. Трудно догадаться - чем он живёт? Похож на мастерового, который был когда-то «хозяином». Руки у него беспокойные, он шевелит губами, как бы припоминая или высчитывая что-то; очень боек, но - не весёлый.
Часа через два после того, как появился он на палубе теплохода, он обежал её, бесцеремонно разглядывая верхних пассажиров, и спросил матроса:
- С верхних-то сколько берут до Астрахани?
И через некоторое время его певучий голос внятно выговаривал на нижней палубе:
- Конешно, - лёгкое наверх выплывает, подымается, тяжёлое - у земли живёт. Ну, теперь поставлено - правильно: за лёгкую жизнь - плати вчетверо.
Нельзя сказать, что этот человек болтлив или что он добродушен, но ясно чувствуется, что он обеспокоен заботой рассказывать, объяснять людям всё, что он видел, видит, узнал и узнаёт. У него есть свои слова, видимо, они ему не дёшево стоят, и он торопится сказать их людям, может быть, для того, чтоб крепче убедиться в правоте своих слов. Прихрамывая, он подходит к беседующим, минутку-две слушает молча и вдруг звонко говорит нечто, не совсем обычное:
- Теперь, гражданин, так пошло: ты - для меня, я - для тебя, дело у нас - общее, моё к твоему пришито, твоё к моему. Мы с тобой - как две штанины. Ты мне - не барин, я те – не слуга. Так ли?
Гражданин несколько ошарашен неожиданным вмешательством странного человека и смотрит на него очень неблагосклонно. Пожилая женщина, в красной повязке на голове, говорит, вздыхая:
- Так-то так, да туго это понимают!
- Не понимают это - которые назад пятятся, вперёд задницей живут, - отвечает хромой, махнув рукою на тёмный берег: теплоход поворачивал кормой к нему.
- Верно, - соглашается женщина и предлагает: - Присаживайся к нам, товарищ!
Он остался на ногах, и через две-три минуты высокий голос его чётко произнёс:
- Всякое дело людями ставится, людями и славится.
Прозвучало это как поговорка, но поговорка, только что придуманная им и неожиданная для него.
Вот так он четвёртые сутки и поджигает разговоры, неутомимо добиваясь чего-то. И теперь, внимательно выслушав все возражения против его слов о том, что «человек умирает со страха», он говорит, предостерегающе подняв руку:
- Старики, конечно, от разрушения системы тела мрут, а некотора-а часть молодых – от своей резвости. Так-ведь я - не про всех людей, я про господ говорил. Господа смерти боялись, как, примерно, малые ребята ночной темноты. Я господ довольно хорошо знаю: жили они - не весело, веселились - скушно...
- Откуда бы тебе знать это? - иронически спрашивает усатый человек. - На лакея ты не похож...
Молодой парень в шинели и шлеме резко спрашивает:
- Позвольте, гражданин! При чём тут обидное слово - лакей?
- Есть пословица: для лакея - нет... людей.
- Пословицы ваши оставьте при себе.
Присоединяется ещё один голос:
- Пословица ваша сочинена тогда, когда лакея за человека не считали...
- Довольно, граждане!
Хромой терпеливо ждёт, выбирая из коробки папиросу, потом говорит:
- Я тебе, гражданин, пословиц сколько хочешь насорю, ну - толку между нами от этого не много будет. Это ведь неверно, что «пословица век не сломится»...
Красноармеец перебивает его:
- Насчёт страха - тоже неверно. Это теперь буржуазия смерти боится, а раньше...
- И раньше, - настойчиво говорит хромой, раскурив папиросу. - Я обстановку жизни изнутри знаю, в Питере полотёром был...
- Ну, если так, - проворчал усатый и усмехнулся.
- Вот те и так! До тринадцати годов я, по сиротству, пастушонком был, а после крёстный батька прибыл в село, да и похитил меня, как бирюк барашка. Четыре года я и выплясывал со щёточкой на ноге по квартирам, ресторанам, по публичным домам тоже. В Питере тогда особо роскошные бардачки были, куда тайно от мужьёв настоящие барыни приезжали, ну и мужья тоже тайно от них. Я все четыре года во дворе такого бардачка прожил, в подвале, стало быть, мог кое-чего видеть...
Курил хромой торопливо, заглатывал дым глубоко, из-под его жёлтых растрёпанных усов дым летел так, точно человек этот загорелся изнутри и вот сейчас начнёт выдыхать уже не дым, а огонь.
- И в боях я во всяких бывал, - обратился он в сторону красноармейца. - Я, браток, повоевал так, как тебе, пожалуй, не придётся, да я тебе и не желаю. Под Ляояным был, бежал оттуда так, что сапоги насквозь пропотели...
Кто-то засмеялся, толстая женщина спросила:
- Что же вы - гордитесь этим?
- Нет, зачем? - звонко ответил рассказчик. - У меня, для гордостей, другое есть, георгиевский кавалер, два креста получил, когда мотался на фронтах от Черновицы города до Риги даже. Там ранен два раза, в своей, за Советы, - два, для гордостей - хватит!
- За что кресты получили? - спросил усатый.
- Один - за разведку и пулемёт захватил, другой - рота присудила, - быстро, но как будто неохотно ответил хромой; плюнув в ладонь, он погасил окурок в слюне и, швырнув его за борт, помолчал.
Обнявшись, тихонько напевая, подошли две девицы.
Одна сказала:
- Смотри - лодка, точно таракан...
- Огоньки на берегу, - задумчиво сказала другая, а красноармеец спросил что-то о пулемёте.
- Да так это, случайно, - нехотя сказал хромой воин. - Послали нас, троих, в разведку, я - за старшего... Ночь, конешно, австрияки не так далеко, шевелились они чего-то... Это ещё в самом начале войны было. Ползём. Впереди, за кустами, кашлянул человек, оказалось - пулемётное гнёздышко, вроде секрет. Пятеро были там. Одного - взяли, он по-русски мог понимать, ветеринар оказался. Нашего одного тоже там оставили, потому что погоня началась, а он - раненый, а у нас - пулемёт. Проступок этот сочли за храбрость, даже приказ по полку был читан.
- Ногу-то когда испортили? - спросил красноармеец.
- Это уже когда господина Деникина гнали, - очень оживлённо заговорил хромой. – Ногу я упрямством спас, доктор решил отрезать её. Я его уговариваю: оставь, заживёт! Он, конешно, торопится, вокруг его сотни людей плачут, он сам плакать готов. Я бы, на его месте, топором руки, ноги рубил, от жалости. Ну, поверил он мне, нога-то - вот!
- Герой, значит, вы, - сказала одна из девиц.
- В гражданскую войну за Советы мы все герои были...
Усатый человек напомнил:
- Ну, не все, бывало, и бегали, как под Ляояном, и в плен сдавались...
- Когда бегали - не видал, а в плен сам сдавался, - быстро ответил рассказчик. – Сдашься, а после переведёшь десятка два-три на свой фронт. Переводили и больше.
- Вы - крестьянин? - спросила женщина.
- Все люди - из крестьян, как наука доказыва-ат...
Красноармеец спросил:
- В партии?
- На кой нужно ей эдаких-то? В партии ерши грамотные. А меня недостача стеснила, грамоты не знал я почти до сорока лет. Читать, писать у безделья научился, когда раненый лежал. Товарищи застыдили: «Как же это ты, Заусайлов? Учись скорее, голова!» Ну, выучили, маракую немножко. После жалели: «Кабы ты, голова, до революции грамоту знал, может, полезным командиром служил бы». А почём я знал, что революция будет? В ту революцию, после японской войны, я об одном думал: в деревню воротиться, в пастухи, а на место того попал в дисциплинарную роту, в Омск.
Красноармеец засмеялся, ему вторил ещё кто-то, а усатый человек поучительно сказал:
- В грамоте ты, брат, действительно слабоват, говоришь - проступок, а надобно – поступок...
- Сойдёт и так, - отмахнулся от него солдат, снова доставая папиросу, а красноармеец подвинулся ближе к нему и спросил:
- За что в дисциплинарную роту?
- Четверых - за то, что недосмотрели арестованного, меня – за то, что не стрелял; он выскочил из вагона, бежит по путям, а я у паровоза на часах, ну, вижу: идёт человек очень поспешно, так ведь тогда все поспешно ходили, великая суматоха была на всех станциях. На суде подпоручик Измайлов доказывает: «Я ему кричал - стреляй!» Судья спрашивает: «Кричал?» - «Так точно!» - «Почему же ты не стрелял?» - «Не видел - в кого надо». - «Ты, что ж – не узнал арестанта?» - «Так точно, не узнал». - «Как же ты, говорит, ехал в одном вагоне с ним три станции конвоиром, а не узнал? Ты, говорит, напрасно притворяешься дураком». Ну, потом требовал: расстрелять. Однако никого не расстреляли...
Он засмеялся очень звонким, молодым смехом и сказал, качая головой:
- Суматошное время было!
- А ты, дядя, не плох, - похвалил красноармеец, хлопнув ладонью по его колену. – Чем теперь занимаешься?
- Пчелой. На опытной станции пчеловодством. Дело - любопытное, знаешь. Делу этому обучил меня в Тамбове старик один, сволочь был он, к слову сказать, ну, а в своём деле – Соломон-мудрец!
Заусайлов говорил всё более оживлённо и весело, как будто похвала красноармейца подбодрила его.
Толстая женщина ушла, усатый сосед её сказал:
- Я сейчас приду.
Но тотчас встал и тоже ушёл, а на его место, на связку каната, присела девушка, которой лодка показалась похожей на таракана.
- С пчёлами он такое выделывал - в цирке не увидишь эдакого! - продолжал Заусайлов и причмокнул. - Сам он был насекомая вредная и достиг своей законной точки - шлёпнули его в двадцать первом за службу бандитам. Мне в этом деле пятый раз попало - голову проломили. Ну, это уж я не считаю, потому - время было мирное, не война. Да и сам виноват: любопытен, разведку люблю; я и в нашей армии ловким считался на это дело.
- В нашей - в Красной? - тихонько спросила девушка.
- Ну, да. Другой армии у нас нету. Хотя и в той - тоже. Там, конешно, по нужде, по приказу, а у нас по своей охоте.
Он замолчал, задумался. Вышла женщина с мальчиком лет семи-восьми; мальчик тощий, бледненький, видимо, больной.
- Не спит? - спросила девушка.
- Никак!
- Я к тебе хочу, - сердито заявил мальчуган, прижимаясь к девушке; она сказала:
- Садись и слушай, - вот человек интересно рассказывает.
- Этот? - спросил мальчик, указав на красноармейца.
- Другой.
Мальчик посмотрел на Заусайлова и разочарованно протянул:
- Ну-у... Он старый...
Красноармеец привлёк мальчугана к себе.
- Стар, да хорош, куда хошь пошлёшь, - отозвался Заусайлов, а красноармеец, посадив мальчика на колени себе, спросил:
- Как же ты, товарищ, к бандитам попал?
- А я их выяснил, потом - они меня. Суть дела такая: вижу я - похаживают на пчельник какие-то однородные люди, волчьей повадки, все невесёлые такие. Я и говорю товарищам в городе: подозрительно, ребята! Ну, они мне - задание: доказывай, что сочувствуешь! Доказать это - легче лёгкого: народ тёмный, озлобленный до глупости. Поумнее других коновал был, артиллерист, постарше меня лет на пятнадцать - двадцать. Практику с лошадями ему запретили, ну, он и обиделся. К тому же - пьяница. В шайке этой он вроде штабного был, а кроме его, ещё солдат ростовского полка, гренадёр, замечательный гармонист.
Мальчуган прижался щекою к плечу красноармейца и задремал, а девушка, облокотясь о свои колени, сжав лицо ладонями, смотрела за борт, высоко подняв брови. Теплоход шёл близко к правому берегу, мимо лобастого холма, под холмом рассеяно большое село: один порядок его домов заключён, как строчка в скобки, между двух церквей. С левого борта - мохнатая отмель, на ней - чёрным кустарник, и всё это быстро двигается назад, точно спрятаться хочет.
- Банда - небольшая, человек полсотни, что ли. Командовал чиновник какой-то, лесничий, кажись, так себе, сукин сын. Однако - недоверчивый. Ну вот, они трое приказывают мне: узнай то, узнай это. Товарищи говорят мне, что я могу знать, чего - не могу. Действовали они рассеянно: десяток там, десяток - в ином месте, людей наших бьют, школу сожгли, вообще живут разбоем. Задание у меня, чтоб они собрались в кулачок, а наши накрыли бы их сразу всех, как птичек сетью. Сделана была для них заманочка... помнится – в Борисоглебском уезде на маслобойке, что ли. Поверили они мне, начали стягивать силы. Чёрт его знает почему, старик догадался и вдруг явись, как злой дух, раньше, чем они успели собраться, однако - тридцать четыре сошлось. Начал он сеять смуту, дескать, надобно проверить, да погодить, да посмотреть. Вижу - развалит он всё дело, говорю нашим: «Берите, сколько есть!» Они за спиной у меня были в небольшом числе. Тут меня ручкой револьвера – по голове. Вот и вся недолга история!
- О, господи! - вздохнула женщина. - Когда всё это кончится?
- Когда прикончим, тогда и кончится, - задорно откликнулся рассказчик. Женщина махнула на него рукой и ушла.
- А ведь верно, вы в самом деле - герой, - весело и одобрительно сказал красноармеец. Мальчик встрепенулся, капризно спросил:
- Что ты кричишь?
- Извини, не буду, - отозвался красноармеец. - Строгий какой!.. Чужой вам? – спросил он девушку.
- Племянник, - ответила она. - Иди-ка спать, Саша.
- Не хочу. Там - храпит какой-то.
Он снова прижался к плечу красноармейца, а Заусайлов вполголоса повторил:
- Саша...
И, вздохнув, покачиваясь, потирая колени ладонями, заговорил тише, медленнее.
- Ты, товарищ, говоришь - герой. Слово будто не подходящее нашему брату, - своё защища-ам, ну ведь и бандиты, кулаки - своё. Верно?
Мальчик снова встрепенулся и громко, как бы с гордостью, сказал:
- У меня отца кулаки убили. Я видел - как. Мы приехали из города, папа вылез ворота отворять, а они на него напали пьяные, два, а я уже проснулся, закричал. Они его палками.
- Вот оно как, - сказал Заусайлов.
- Н-да, - угрюмо откликнулся красноармеец, а девушка сказала:
- В третьем году, а он - помнит.
- Я помню, - подтвердил мальчик, тряхнув головой.
- Расти он перестал после того, - продолжала девушка, вздыхая, - двенадцатый год ему.
- Вырасту, - хмуро пообещал мальчуган. Заусайлов пошлёпал его по колену и посоветовал:
- Так и помни!
- Вот они, дела-то, - пробормотал красноармеец. - Учительница будете?
- Да. Мы обе, с его матерью.
- Сестра вам?
- Жена брата.
- Убитого?
- Да.
Все замолчали. Красноармеец, расстегнув шинель, прикрыл мальчика и прижал его к себе плотнее.
- Вот оно, геройство, - снова заговорил Заусайлов. - Оно у нас - везде, товарищ.
Щупая пальцами папиросы в коробке, он, негромко и не торопясь, заговорил:
- Я могу хвастануть - знал героя. У нас в отряде парень был, тоже - Саша. Сашок, звали его, туляк он, медная душа. Весёлый был и - куда хошь сунь, везде он на своём месте. Личностью маленько на тебя схож был, тоже крепыш и зубастенький, как хорёк. Ты - кавалерия?
- Да.
- То-то шинель длинна. И - аккуратен.
Закурив, он продолжал, снова оживляясь:
- Был он семинарист, Сашок, из недоучек; сказывал, что выгнали его за резвость. Однако - сильно образованный. Он меня и многих в безбожники обратил, мастак был насчёт леригии, очень убедительный. Бога знал, как богатого соседа, и так доказывал, что бог жить мешает, что не хочешь, а - веришь. Н-ну, вот...
- Случилось так, что заскочил сгоряча наш отряд далеконько. За Курском это было, Деникина гнали. Вообще перепуталась обстановка, непонятно: где - они, где наши. Товарищи говорят: «Ну-ка, Заусайлов, сходи, сообрази, кто у нас с левого бока? И - сколько? Возьми себе, по вкусу, одного, двух парней». Это, конешно, так и надо по моей безграмотности. Взял я Сашка и Василия Климова, - осанистый был мужчина, вроде старшего дворника, - в Питере в царёвы годы бывали такие дворники: он, сукин сын, дворник, а осанка - церковного старосты.
- Ну, пошли. Места - незнакомые. Держимся линии железной дороги, Сашок с Климовым по одну сторону насыпи, я - по другую, впереди шагов на сто. Дорога, конешно, раскарябана. Вечер - лунный, ветерок гуля-ат, облаки бегут, тени ползут, там - тень, тут - тень, да сразу - бом! «Стой!» - кричат. Вижу - пятеро. Они хоть и белые, а в один цвет с землёй и в кустах, около насыпи, неприметны. Командирчик - молодой, ещё и до усов не дорос, реворверчик в руке, шашечка на боку, винтовочка коротенька за плечом, - вооружён, как для портрета фотографии. Нацелился мне в глаз, допрашивает, покрикивает; я, конешно, вроде как испугался, тоже во весь голос кричу, чтоб Сашок с Климовым слышали, дескать - бегу от красных, боюсь - мобилизуют. Он как будто верить начал, а солдатик один и подскажи ему: «Ваше благородие, выправка у него подозрительная, наверно - солдат ихний, разведчик!» Ах ты, думаю, сучкин сын! Ну, побили меня немножко, отрядил он со мной двоих, повели меня куда надо. Идём тихонько, и дождичек пошёл. Начал было я балагурить с конвоем, вижу: ничего не выходит, сердятся они, видно, устали. Решил молчать, а то, пожалуй, пришибут, черти.
- Долго ли, коротко ли - дошли в село, большое село и пострадавшее: горело в двух местах, некоторые избы артиллерией побиты. У церковной ограды, под деревами коновязь, семнадцать лошадей - все дрянцо. Поодаль на дереве два уже висят. «Ну, думаю, ежели не убегу, - тут и останусь». Темновато, огней в окнах почти нет, время - заполночь, спит белое воинство. Человек пяток на паперти прячутся от дождя. Привели меня к школе, а напротив её - хороший дом, два этажа, только крыша разбита. Там - шумят и огонь есть. Один конвойный пошёл туда, другой сел на крылечко школы, я, конешно, стою на дождике, тут - не побежишь.
- Вышел другой конвойный, говорит: «До утра велено оставить». Это - меня, значит. Потолковали они, куда меня запереть, повели недалеко от школы, затолкали в избу, в ней уж совсем ни зги не видно, окна заколочены. Солдат спичку зажёг - вижу я: пол разворочен, угол разбит, верхние венцы завалились внутрь, в углу - тряпьё, похоже, что убитый лежит. Дождичек проникает в избу. Солдат оглядел всё, вышел в сени, дверь не закрыл. «Это - плохо, что не закрыл, а вылезти отсюда - пустяки», - думаю. Сижу. Тихо, только лошади сопят, пофыркивают, дождик шуршит; людей не слышно. Солдат в сенях повозился и тоже засопел, потом, слышу, - храпит.
- Счёта времени я, конешно, не вёл, часов помнить не могу, сижу, не смыкая глаз, и - как страшный сон вижу. Душа скучает, и - совестно: вот как влопался! Зажёг осторожненько спичку, поглядел - брёвна так висят, что снаружи влезть в избу, пожалуй, можно, а вот из избы-то едва ли вылезешь. Встал, попробовал - качаются.
- И тут меня точно кипятком ошпарило, слышу шёпот: «Заусайлов!» Это - Сашок, это – он! «Вылезай»,- шепчет. Отвечаю: «Никак нельзя, в сенях - солдат». Замолчал он, потом, слышу, царапает, брёвна поскрипывают. И только что, на счастье своё, отодвинулся к печке, - заскрежетало, завалились брёвна в избу. Ну, теперь - оба пропали!
- Солдат, конешно, проснулся, кричит: «Что ты там?» Отвечаю: «Не моя вина, угол обвалился!» Ну, ему, конешно, наплевать, был бы арестованный жив до казённого срока. Пожалел, что не задавило меня. Стало опять тихо, и слышу, близко от меня, - дыхание, пощупал рукой - голова. «Сашок, шепчу, как это ты, зачем?» Он объясняет: «Мы, говорит, всё слышали, Климова я назад послал, а сам следом за тобой пошёл... Главная, говорит, сила их не здесь, а верстах в четырёх», - он уже всё досконально разузнал. «Они, говорит, думают, что у них в тылу и справа - наши»... Рассказывает он, а сам зубами поскрипывает и будто задыхается. «Мне, говорит, бок оцарапало, сильно кровь идёт, и ногу придавило». Пощупал я – действительно нога завалена. Стал шевелить бревно, а он шепчет: «Не тронь, закричу – пропадёшь! Уходи, говорит, всё ли помнишь, что я сказал? Уходи скорей!» - «Нет, думаю, как я его оставлю?» И опять шевелю бревно-то, а он мне шипит: «Брось, чёрт, дурак! Закричу!» Что делать?! Я ещё разок попробовал, может, освобожу ногу-то... Ну, хочешь - веришь, товарищ, хочешь - не веришь, - слышал я, хрустнула косточка, прямо, знаешь... хрустнула! Да... Раздавил я её, значит... А он простонал тихонько и замер. Обмер. «Ну, думаю, теперь – прости, прощай, Сашок!..»
Заусайлов наклонил голову, щупал пальцами папиросы в коробке, должно быть, искал, которая потуже набита. Не поднимая голову, он продолжал потише и не очень охотно:
- За ночь к нам товарищи подошли, а вечером мы припёрли белых к оврагу, там и был конец делу. Мы с Климовым и ещё десяточек наших первые попали в это несчастное село. Ну, опять, пожар там. А Сашок - висит на том самом дереве, где до него другой висел, тоже молодой, его сняли, бросили в лужу, в грязь. А Сашок - голый, только одна штанина подштанников на нём. Избит весь, лица - нет. Бок распорот. Руки - по швам, голова - вниз и набок. Вроде как виноватый... А виноватый я...
- Это - не выходит, - пробормотал красноармеец. - Оба вы, товарищ, исполнили долг как надо.
Заусайлов раскурил папиросу и, прикрыв ладонью спичку, не гасил её огонёк до той минуты, пока он приблизился к пальцам. Дунув на него, он раздавил пальцем красный уголь и сказал:
- Вот герой-то был!
- Да-а, - тихо отозвалась учительница и спросила:
- Уснул?
- Спит, - ответил красноармеец, заглянув в лицо мальчугана, и, помолчав, веско заговорил:
- У нас герои не перевелись. Вот, скажем, погрохрана в Средней Азии - парни ведут себя «на ять»! Был такой случай: двое бойцов отправились с поста в степь, а ночь была тёмная. Разошлись они в разные стороны, и один наткнулся на басмачей, схватили они его, и оборониться не успел. Тогда он кричит товарищу: «Стреляй на мой голос!» Тот мигом использовал пачку, одного басмача подранил, другие - разбежались, даже и винтовку отнятую бросили. А в это время - другого басмачи взяли; он кричит: «Делай, как я!» Он ещё и винтовку зарядить не успел, прикладом отбивается. Тогда - первый начал садить в голос пулю за пулей и тоже положил одного. Воротились на пост - рассказывают, а им и не верят. Утром проверили по крови - факт! А ведь на голос стрелять - значило, по товарищу стрелять. Понятно?
- Как же не понятно, - сказал Заусайлов. - Ничего, помаленьку понимаем свою задачу. Из отпуска, товарищ?
- Из командировки.
Учительница встала.
- Спасибо вам. Надо разбудить Саньку.
- Зачем? Я его так снесу, - сказал красноармеец.
Они ушли. Заусайлов тоже поднялся, подошёл к борту, швырнул в реку папироску.
Серебряный шар луны вкатился высоко в небо, тени правого берега стали короче, и весь он как будто ещё быстрее уплывал в мутную даль...
1930
Это был отрывок из книги - Рассказы о героях.
Автор Максим Горький.
«Рассказы о героях» в собрания сочинений Алексея Максимовича Горького не включались.
* * *
Максим Горький - литературный псевдоним, настоящие имя и фамилия - Алексей Максимович Пешков, также Алексей Максимович Горький.
А. М. Горький писал, что его фамилию произносили ПЕшков, хотя сам он настаивал на ударении ПешкОв.
* * *
На этом всё, всего хорошего, читайте книги - с ними интересней жить!
Юрий Шатохин, канал Веб Рассказ, Новосибирск.
Плейлист ВСЕ рассказы - 1060 рассказов озвученные мной.
До свидания.
Вступите в группу, и вы сможете просматривать изображения в полном размере
![]()
Это интересно
0
|
|||
Последние откомментированные темы: