Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
Открытая группа
6922 участника
Администратор Yes"s
Модератор Людмила 59

Активные участники:


←  Предыдущая тема Все темы Следующая тема →

«Он шёл своею дорогой один и независим…»


Мы привыкли говорить о «золотом веке» нашей литературы в первой половине XIX столетия как о пушкинском веке, озарённом лучами незаходящего «солнца русской поэзии», в незримом, но явном поле тяготения которого находились все остальные писатели того периода — даже такие великие гении, как Михаил Юрьевич Лермонтов и Николай Васильевич Гоголь, не говоря уже о последующих временах. Из этой пушкиноцентричной модели есть (не считая представителей старшего поколения отечественных классиков: Николая Михайловича Карамзина, Ивана Андреевича Крылова, Василия Андреевича Жуковского) два знаменательных исключения, не позволяющих признать её абсолютность. Первое — Александр Сергеевич Грибоедов и его «Горе от ума». Второе — нынешний юбиляр, Евгений Абрамович Баратынский (будем здесь придерживаться такой — кстати, пушкинской — версии написания его фамилии, хотя сам он в последний период своей жизни предпочитал именоваться «Боратынским», и данный вариант становится всё более распространённым и предпочтительным). Как отмечают исследователи, в 1820-е—начале 1830-х годов не только «современники видели в Баратынском поэта, равного по своему творческому потенциалу Пушкину», — эту «равновеликость» не подвергал сомнению и сам Александр Сергеевич. Их произведения даже выходили под одним переплётом (издание Антона Антоновича Дельвига и Петра Александровича Плетнёва 1828 года «Две повести в стихах», включавшее пушкинского «Графа Нулина» и поэму Баратынского «Бал»), а также выступали как поэты-соавторы (датированная маем 1827 года эпиграмма на Шаликова), оба случая — во всяком случае, официально — являются беспрецедентными для Пушкина. А уж как плечом к плечу стояли они в литературных баталиях того времени?! Не случайно после смерти Дельвига Пушкин писал Плетнёву:

«Считай по пальцам, сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все»…

И если Пушкин, можно сказать, выполнил наказ своего младшего (разница в их возрасте составляла всего восемь месяцев) товарища по поэтическому перу, возведя «русскую поэзию на ту ступень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвёл Россию между державами», то Баратынский, который, по словам Пушкина, «шёл своею дорогой один и независим», видел в своих литературных занятиях прежде всего личное дело. Хотя пушкинский язык русской литературы в немалой части своей является ещё и языком Баратынского, который от него тоже «пошёл своей дорогой», отличной от Пушкина и «пушкинского круга».

«Мой дар убог и голос мой не громок...» — сказано Баратынским как раз об этой «самости» своей поэзии, с «её лица необщим выраженьем…»

Одним из наиболее заметных проявлений данной «самости» была постоянная саморефлексия, которая наряду с личными и семейными (он женился в 1826 году, в браке с Анастасией Львовной Энгельгардт родилось девять детей, четверо из которых скончались в раннем возрасте) обстоятельствами поэта, обусловила нарастающую отделённость его от тогдашнего литературного процесса. К середине 30-х годов окончательно переехавший в Москву Баратынский вошёл в «протославянофильский» кружок Алексея Степановича Хомякова, атмосферу которого один из его участников, «любомудр» Николай Александрович Мельгунов, в письме, датированном самым началом 1833 года, передавал следующим образом:

«Мы проводим время как нельзя веселее: Хомяков спорит, Киреевский поучает, Кошелев рассказывает, Баратынский поэтизирует, Чаадаев проповедует или возводит очи к небу». «Хотя мы и заглядываем в свет, мы — не светские люди. Наш ум иначе образован, привычки его иные… Мы чужды настоящей жизни, настоящих страстей светского общества», — это уже из письма самого Баратынского Ивану Васильевичу Киреевскому от октября 1831 года.

В отличие от Пушкина, Баратынский не стремился влиять своим творчеством на общественные настроения, социальные отношения в их совокупности не были для его поэзии ни сердцем, ни нервом. Более чем показательно здесь хрестоматийное стихотворение 1837 года, звучащее до сих пор современно и свежо:

Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увёртлива, речиста.
Со всех сторон своих видна,
Как искушённая жена
В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем
Она, подъемля крик нахальный,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем, — содержащее скрытую отсылку к евангельскому «Въ началѣ бѣ Слово…» и полемику с ним.

Баратынский как поэт — не «наше всё», он сосредоточен на внутренней душевной жизни человека, включая как его чувства по отношению к другим людям («Не искушай меня без нужды…»), так и его мысли. Он, говоря языком психологии, не экстраверт, а интроверт, и его литературное творчество можно обозначить как попытку внутреннего преодоления внешних обстоятельств, и тем самым — обретения независимости от них. Не случайно всплески общественного интереса к фигуре Баратынского за прошедшие два века неизменно приходились в основном на «вечерние», «закатные», интровертные периоды в отечественной истории и культуре, первым из которых был «серебряный век» в его дореволюционной ипостаси, а вторым — предперестроечная, «застойная» эпоха, к которой относится, в частности, утверждение Иосифа Бродского о том, что «Баратынский — самый великий русский поэт». Утверждение более чем спорное, но основанное на ощущении того факта, что Баратынский — поэт, чья дорога не является продолжением пушкинской, но при этом идёт вровень с ней в своей бесконечности, пусть порой прерываясь или даже совсем исчезая из виду…

В отроческих письмах он сообщал матери о своём желании стать военным моряком — возможно, в этом сказывалось влияние вице-адмирала Богдана Андреевича Баратынского, младшего брата его так же рано, в 44 года, ушедшего из жизни отца, генерал-лейтенанта Абрама Андреевича Баратынского. Военным моряком Евгений Баратынский не стал — жизнь пошла по иному маршруту, но детская мечта так и не была им забыта, одно из последних стихотворений поэта, «Пироскаф», описание путешествия на пароходе из Марселя в Неаполь, где поэта настигла внезапная смерть, звучит как торжественный гимн человеку и человеческому бытию.

Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль средиземные волны.
Вот над кормою стал капитан:
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

Мчимся. Колёса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами;
Только-что чайка вьётся за нами
Белая, рея меж вод и небес.

…С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Тёмную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравия брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далёко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду: мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

Как будто лишь перед смертью ему было дано освободиться от мыслей о том, что «наш отец — мрак», что «мы все родимся затем, чтобы умереть, и, на несколько часов раньше или позже, всем придётся покинуть тот ничтожный атом грезы, что называется землёй» (из писем 1814 года). Но всё-таки было дано.

Георгий Судовцев

Источник: zavtra.ru

Это интересно
0

вчера
Пожаловаться Просмотров: 30  
←  Предыдущая тема Все темы Следующая тема →


Комментарии временно отключены