Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
Открытая группа
6922 участника
Администратор Yes"s
Модератор Людмила 59

Активные участники:


←  Предыдущая тема Все темы Следующая тема →

Два побега: Пушкин и Лермонтов

Два побега: Пушкин и Лермонтов  

       

Читая произведения Пушкина и Лермонтова нельзя не поражаться тому, насколько это разные люди в обретении поэтических, религиозных, нравственных да и просто житейских ориентиров. Можно даже сказать — кардинально разные. Пушкин последовательно эволюционирует от интуитивных постижений жизни в сторону более глубокого её осмысления, и в конце жизни, приведя в равновесие разнонаправленные душевные устремления со всё более возрастающими духовными запросами, в самом преддверии смерти успевает достичь едва ли не идеальной человеческой цельности. Чего, увы, нельзя сказать о Лермонтове. Он ни разу, даже в самых лучших своих произведениях, не попадает в размеренный пушкинский шаг, его то и дело заносит куда-то в сторону, где он снова и снова выписывает бесконечные, отвлекающие от смысла жизни романтические круги. Там, где у Пушкина чёткость, внятность, трезвая интонация, у Лермонтова — туманность, неопределённость, мечтательность. Наглядный пример — поэма «Мцыри», последняя из им написанных, если не брать в расчёт недоконченной «Сказки для взрослых». После пятой, окончательной редакции «Демон» можно было бы уже решить, что у Лермонтова, после длительного увлечения дурно понятым демонизмом, появились, наконец, некие новые критерии, определяющие разрешение важных мировоззренческих вопросов. Но «Мцыри», где основное событие — побег из православного монастыря к некоей якобы природной жизни, сводит эти новые потенции на нет.

Чтобы убедиться в этом, сравним «Мцыри» с некоторыми стихами Пушкина, отмеченными сходным мотивом, в частности, со стихотворениями «Монастырь на Казбеке» и «Пора мой друг, пора…». Они отмечены целенаправленным желанием побега от мирской, надоевшей поэту жизни, к жизни в монастыре, которая видится ему высшим пиком человеческой деятельности. Но трезвость Пушкина подсказывает невозможность задуманного побега из-за неготовности в духовном плане. У Лермонтова всё перевешивает вездесущий романтический рок.

 

Скажи мне, что средь этих стен

Могли бы дать вы мне взамен

Той дружбы краткой, но живой,

Меж бурным сердцем и грозой?

— этот пассаж из «Мцыри» вполне в духе юношеского «Паруса».

Сравним с альтернативой, предложенной Пушкиным в стихотворении, заканчивающимся строками: «На свете счастья нет, но есть покой и воля, Давно завидная мечтается мне доля, Давно, усталый раб, затеял я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег». Разность целей у Пушкина и Лермонтова при сходности мотивировок — разительна: и в том, и в другом случае цель — воля, но в одном — сопровождаемая покоем, в другом — без него.

Дело в том, что во Мцыри нет намека не то, что на духовное, но вообще — на человеческое, ибо живёт он, вернее — желает жить, не по законам сверхъестественным, каковыми определена, в сущности, любая человеческая жизнь, но по животным, звериным, руководствуясь не сердцем, не разумом, но инстинктами (эти интуитивные посылы его поступков не раз и не два отмечаются в тексте). Неоднократны, например, уподобления героя со зверями, в особенности — с барсом, двойником которого он выступает:

 

Я сам, как зверь, был чужд людей

И полз, и прятался, как змей,

И я был страшен в этот миг;

Как барс пустынный, зол и дик,

Я пламенел, визжал как он;

Как будто сам я был рождён

В семействе барсов и волков

Под свежим пологом лесов.

Казалось, что слова людей

Забыл я — и в груди моей

Родился тот ужасный крик,

Как будто с детства мой язык

К иному звуку не привык.

 

Здесь герой в своей стихии; читая это, трудно представить его на послушании в монастыре. Побег его направлен из монастыря, сосредоточия недоступной ему духовной жизни — к кажущемуся ему естественно природным. И, поскольку образ жизни в одиночку в естественно-природных условиях для него мало вероятен, то — к сообществу себе подобных, которое для него воплощают семья, род, понимаемые им в тех же категориях животно-интуитивного, как и всё остальное в его жизни. Показательна в этом смысле его гибель, доказывающая невозможность того, что ему мнится идеалом жизни.

Человек — образ Божий, следовательно, этому образу должен соответствовать. Лермонтов отказывает Мцыри в этом естественном назначении, которое его герой наиболее полно мог бы воплотить, будучи монахом. Стоит обратить на явно не случайные, промыслительные обстоятельства его попадания в монастырь: болезнь, ради которой его оставляют здесь на попечение монахов; то, что вследствие ухода со стороны последних он выживает и что должно бы пробудить в нем благодарность на всю жизнь, в чём автор тоже ему отказывает; наконец, возможность приобрести навыки духовного делания посредством ознакомления с Евангелием. Но ознакомился с ним Мцыри или нет — этого мы не знаем, ибо, опять-таки, Лермонтов не находит нужным нам это сообщить — очевидно, считает неважным. Важным ему мнится другое, и это другое он описывает весьма подробно.

Он заставляет своего героя бежать из монастыря, о жизни в котором мечтает герой Пушкина. Но ведь и исход его побега в некотором смысле предрешён словами Пушкина: «мы с тобой вдвоем Предполагали жить, а нет — как раз умрём». И не просто умрём, но в самом преддверии цели.

Цель у Мцыри совершенно другая, нежели у героев Пушкина. И она недостижима потому, что человек не зверь, как ему мнится, и даже, с некоторых, известных пор — не царь природы. Назначение у него — совсем другое, чем у неразумных тварей, живущих исключительно для выживания и помирающих ровно в том же состоянии, в котором начали жить, исключая, пожалуй, приобретённое вследствие старения чувство усталости. Не то человек, предназначенный для неустанного духовного роста, который отвергает лермонтовский герой, желающий включиться в естественный жизненный круговорот и жить так, как живут звери — бездумно и бездуховно. Но ведь сам же жизненный круговорот его и отвергает, что, следуя художественной правде, а не исходному замыслу, вынужден признать и Лермонтов: герой у него погибает не потому, что к этому вынуждают автора романтические каноны, а потому, что идеал жизни у него ложен, такой жизнью, какой живёт он, жить невозможно, тем более когда реальная альтернатива (не выживания, что рад бы предложить герою автор, но жизни, причём — вечной) рядом. Она в том самом монастыре, из которого рвётся ненавидящий его герой, и к которому, очертив круг своего тридневного путешествия, снова выходит по воле того же промысла, который даёт ему последний шанс если не монастырской жизни, то хотя бы христианской кончины в его стенах. Но именно кончину в христианском духе Мцыри отвергает, а очередной виток промысла воспринимает как издевку судьбы. «Но тщетно спорил я с судьбой: Она смеялась надо мной! Вернулся я к тюрьме моей», — такова его реакция при виде снова представшего перед его глазами монастыря. Стоит упомянуть ещё несколько реплик, сопровождающих его возвращение, которые по возвращении он адресует монаху, который мог бы стать его духовным отцом:

 

И страшно было мне; понять

Не мог я долго, что опять

Вернулся я к тюрьме моей;

Что бесполезно столько дней

Я тайный замысел ласкал.

Терпел, томился и страдал,

И всё зачем? Чтоб в цвете лет,

Едва взглянув на Божий свет,

При звучном ропоте дубрав,

Блаженство вольности познав,

Унесть в могилу за собой

Тоску по родине святой,

Надежд обманутых укор

И вашей жалости позор.

 

Последний укор, чисто в восточном, мусульманском духе, между прочим, — не самый тяжкий и не самый гордостный (а гордость предающегося столь своеобразной исповеди Мцыри очень даже чувствуется). Самое гордостное и самое безумное и при том нелепое признание — несколькими страницами спустя:

 

Знай, этот пламень с юных дней,

Таяся, жил в душе моей;

Но ныне пищи нет ему,

И он прожёг свою тюрьму

И возвратится вновь к Тому,

Кто всем законной чередой

Даёт страданье и покой...

Но что мне в том? — пускай в раю,

В святом заоблачном краю

Мой дух найдёт себе приют...

Увы! — за несколько минут

Между крутых и тёмных скал,

Где я в ребячестве играл,

Я б рай и вечность променял...

 

Снова сиюминутное предпочитается вечному, дурно понятая воля — единственной возможной свободе в христианском духе.

Здесь уместно сказать ещё несколько слов о категории свободы, вернее о том, как понимают её герои пушкинские и герои лермонтовские. Воля, совокупленная с покоем как замена счастья, ощущаемая Мцыри, как он полагает, в течении трех суток, проведённых вне монастыря, упоминается в стихотворении «Пора мой друг, пора...»; обретение этой совокупности возможно лишь в монастыре, видящимся как обитель дальняя трудов и чистых нег. Так мечтается герою пушкинского стихотворения. Этой чистоты, равно как и покоя, лишены мечтания Мцыри.

Путь его бегства пролегает сквозь горные дикие, девственные места от монастыря, являющегося местом обитания Божьей Благодати к некогда оставленному дому, могущим быть трактованным не только как родина детства, но и как мир в совокупности, со всеми свойственными ему радостями и соблазнами, печалями и заблуждениями. Бегство Мцыри определяется исключительно его собственным своеволием, которое он считает нужным противопоставить монаху. Конечная его цель — сиюминутный по сравнению с вечностью, о которой даёт понятие монастырь, мир, воспринимаемый на уровне собственных представлений, который неизбежно должен закончиться с наступлением того, чем знаменуется конец жизни каждого из живущих — загробной тьмой, которая Мцыри, по его словам, не страшит.

Подведём итоги. У Пушкина в «Монастыре на Казбеке» побег намечался от мирской жизни к монастырской, к непосредственному соседству с Богом. Герою Лермонтова это соседство даётся волею промысла, без всяких усилий с его стороны. У Пушкина побег остаётся в области мечтаний из-за отсутствия воли, долженствующей отвергнуть мешавшие побегу жизненные обстоятельства. Лермонтовский герой побег осуществляет волевым усилием, но он направлен в сторону прямо противоположную той, которую мыслит для себя герой пушкинский, — из монастыря к миру. Но и мысленный, и реально осуществлённый побег оказываются неудачными, оба не достигают поставленной цели.

Нетрудно понять причины. Впрочем, о причинах неосуществления замысла героев Пушкина мы уже говорили. У Лермонтова побег Мцыри — даже не столько в мир, сколько — в природу. Если понимать это определение не только в прямом смысле, но и в расширительном, философском, то — не только в природу окружающую, сколько в природу собственную. И даже — как ему кажется, от мертвенно застывшей жизни — к жизни живой. Но ведь, по большому счету, сам он духовно мёртв и потому внутренний мир его не совпадает с внешним. Монастырь же — самое средоточие жизни мира, каждая точка которого является лишь его окрестностью. Это — кусок вечности, окружённый суетливой жизнью, каковы бы ни были её формы — природные или цивилизованные. На этом клочке изолированного пространства с максимальной полнотой выявляется готовность к жизни в вечности — более, чем где бы то ни было.

 

Илл.: «Мцыри. Гроза», 1927. Художник Пётр Кончаловский

Это интересно
0

3 дня назад
Пожаловаться Просмотров: 132  
←  Предыдущая тема Все темы Следующая тема →


Комментарии временно отключены