Последние дни великого русского композитора
Репин приходил в Николаевский военный госпиталь писать портрет Мусоргского еще три раза. На очередной сеанс его не пустили...
Солнечным утром второго марта 1881 года Илья Репин шел по Петербургу в большом смятении. Накануне, первого марта, на набережной Екатерининского канала народовольцы убили Александра II. Террорист Игнатий Гриневицкий бросил под ноги императора самодельную бомбу, смертельно ранив и его, и себя, а также одного из сопровождавших государя гвардейцев и четырнадцатилетнего мальчика-прохожего. Столица была в шоке от случившегося, люди боялись выходить из дома. Но Репина, который совсем недавно приехал в Петербург из Москвы, больше волновало иное обстоятельство...
Дело в том, что на днях он прочел в московской газете заметку о болезни композитора Модеста Петровича Мусоргского. Следом пришло письмо от критика Стасова. В нем говорилось, что Мусорянин совсем плох, врачи нашли у него признаки не то падучей, не то белой горячки, больную печень, совершенно изношенное сердце (что неудивительно при Модинькином образе жизни), да еще и сильную простуду.
Мусоргский был любимым другом художника. В начале 1870-х они познакомились у того же Владимира Стасова, и мэтр взял на себя роль опекуна молодых талантов. У Стасова они чаще всего и встречались. Иногда Мусоргский приходил к Репину, когда тот работал, и развлекал его игрой на рояле. Илья Ефимович улыбнулся, вспомнив, что особенно хорошо ему было писать картины под «Хованщину». А сколько вина выпивалось после таких музыкально-художественных сеансов! Как упоительно во время этих встреч было беседовать о людях и чувствах, о смешном и трагическом, о странных и прекрасных формах искусства! Илья страшно скучал без этих разговоров и без Модиной музыки, когда уехал на целых три года во Францию.
Да и в последнюю пару лет Репин редко виделся с Мусоряниным, как звали композитора близкие друзья. От них же слышал, что и те встречаются с ним лишь по необходимости, поскольку встречи эти неизменно оставляли тягостное впечатление: Модя опустился, стал неряшлив, обрюзг, тянулся уже с утра к рюмочке. Если кто и мог повлиять на него — так это Стасов, при нем Мусоргский брал себя в руки и даже выглядел довольно респектабельно. Но не век же Владимиру Васильевичу с Модей нянчиться.
На следующий день после того как пришло тревожное письмо от Стасова Репин засобирался в дорогу: он и так должен был ехать в столицу на Девятую выставку передвижников, теперь же решил поторопиться и написать портрет друга.
Пока шли сборы, внутренний голос твердил Илье Ефимовичу, что идея эта нехороша: не раз совпадало, что после окончания портрета человек, которого изображал Репин, умирал. «Жертвами» его кисти уже стали большинство мужиков, позировавших для «Бурлаков на Волге», и писатель Алексей Писемский. Впоследствии мистическая закономерность не раз подтверждалась: хирург Пирогов, писатель Гаршин, премьер-министр Столыпин — все они скончались вскоре после того, как появились на холсте Репина...
Впрочем, Илья Ефимович голоса не послушал и поспешил на поезд. Выйдя из вокзала, он по Слоновой улице добрался до Николаевского военного госпиталя и справился у служителя, где палата отставного гвардии подпоручика Мусоргского. В общей палате со светлыми стенами и замазанными известкой окнами койка Модеста Петровича, к счастью, была отделена ширмами — спасибо доктору Бертенсону. Репин робко протиснулся за перегородку и увидел друга, который лежа читал толстую книгу. «Об инструментовке, Гектор Берлиоз» — разглядел Илья Ефимович название и подумал: не иначе Модя решил восполнить пробелы в своем музыкальном образовании.
«Мусорянин, да ты прекрасно выглядишь! Когда выписываешься?» — воскликнул Репин с преувеличенной бодростью. На самом деле вид больного не внушал оптимизма. «Невероятно, во что превратился этот превосходно воспитанный гвардейский офицер, остроумный собеседник и неисчерпаемый каламбурист. Где тот по-детски веселый бутуз с красным носиком картошкой, одетый с иголочки бонвиван — раздушенный, изысканный, брезгливый? Неужели это он?» — думал Репин, с болью глядя на синюшное отекшее лицо Мусоргского, его спутанные волосы, трясущиеся руки и — да, неизменно красный нос, который Модя отморозил еще в военной юности.
Мусоргский, отложив книгу, лихорадочно принялся рассказывать, как певица Дарья Михайловна Леонова — та самая, которая приютила его на все лето на своей даче, — пару недель назад повезла на музыкальный вечер. Там он аккомпанировал на рояле и вдруг потерял сознание, но довольно быстро пришел в себя и даже сам добрался домой, однако не мог заснуть — так его колотило от страха, от ужасных видений, и пот лился рекой, а стоило лечь — начиналось удушье. В таком состоянии и угодил в госпиталь. Но теперь вроде получше.
Скоро вернется к работе и доделает и «Хованщину», и «Сорочинскую ярмарку», и «Саламбо», и «Женитьбу», заброшенную еще в молодости. Да и над «Борисом Годуновым» надо поработать, не зря же критика недовольна оперой. Даже соратник по «Могучей кучке» Цезарь Кюи назвал «Годунова» незрелым произведением, а его автора — «недостаточно строгим к себе композитором». Но это просто потому, что Кюи не понял «Годунова», — его вообще мало кто понял. Обидно, конечно — глаза Мусоргского привычно наполнились слезами, — ну да бог нашему Цезарю судья. Зато вот какую рубашку-вышиванку и теплый халат подарил — и Модест выпятил грудь, демонстрируя малиновые отвороты некогда дорогого зеленого халата.
В этих самых халате и рубашке Репин и усадил Мусоргского в кресло к окну позировать. Погода тогда, да и в последующие три дня, что художник приходил в больницу на сеансы, стояла прекрасная, свет падал идеально. Поскольку мольберта Илья Ефимович не захватил, то сам пристроился с холстом на больничном столике и весь первый час немилосердно мучил Модю: повернись, замри, смотри сюда. А потом позволил просто сидеть и думать о своем. Именно тогда Репин и уловил тот самый взгляд Мусоргского, одновременно детский, наивный, доверчивый и какой-то отрешенный. Товарищ словно знал, что случится с ним очень скоро, прощался и прощал себя и свою странную жизнь, в которой так неразумно распорядился своим талантом, где было столько разочарований и одиночества...
Следом вспомнилось, как им уже десять и тринадцать лет. Родители везут их в Петербург, в знаменитое на всю Россию и одно из старейших в стране Петришуле — Главное немецкое училище Святого Петра, что на Невском проспекте. Картинка в калейдоскопе сменилась, и вот они с Китошей поступают в Школу гвардейских подпрапорщиков, а как же иначе: семейная традиция, в роду Мусоргских все мужчины связаны с армией. Но Модест прослужил всего пару лет, и когда ему исполнилось девятнадцать, бросил военное дело ради музыки, которой, к слову сказать, никогда профессионально не занимался.
Много лет они с братом были неразлучны. Китушка в обществе всегда робел в отличие от щеголя Моди: чем больше людей вокруг, тем ярче тот блистал. Играючи мог очаровать, обаять, влюбить в себя. Дам пленял красивым баритоном и витиеватыми комплиментами, мужчин восхищал эрудированностью, удачным каламбуром, тонкой остротой. Заводя дружбу с интересными людьми, Модя сразу же вовлекал в свой круг Китушку.
Когда в 1861 году отменили крепостное право, Модесту и Филарету, как и всем российским помещикам, пришлось заняться крайне непростым делом — получать с бывших крепостных откуп за землю, разбираться с арендой и наймом теперь свободной рабочей силы. Модест считал: как прогрессивные и благородные люди они должны отдать крестьянам их наделы и не требовать откупных платежей. Но мягкий, обычно уступчивый Китушка неожиданно проявил твердость характера и с братом категорически не согласился.
Модест Петрович прекрасно отдавал себе отчет, что не понимает в хозяйстве абсолютно ничего, и если брался за какой-нибудь земельно-денежный вопрос, в лучшем случае оказывался без прибыли, а чаще — в убытке. Пока была жива мать — присылала то пятьдесят, то сто рублей, но деньги моментально испарялись: всю жизнь Мусоргский скитался по съемным квартирам, порой существовал в долг. Экономить он не умел и чем старше становился — тем больше пил. «Да уж, пьянство — порок разорительный. А в моем случае — наверное, и смертельный», — в который раз за последние дни подумал Мусоргский и перекрестился.
Сейчас, в госпитале, он отчаянно скучал по брату. И в радости и в беде ему всегда недоставало рядом Китушки. А тот уже много лет как уехал из Петербурга в имение своей жены, богатой помещицы Татьяны Балакшиной, и там счастливо погрузился в семейный быт. Вспомнив о Кито, Мусоргский, как обычно, подумал и об Арсении Голенищеве-Кутузове, который на несколько лет стал ему вторым братом.
Двадцатипятилетний граф вошел в круг его друзей и стал постоянным участником традиционных музыкальных собраний у Стасова. Когда они свели знакомство, Модесту было уже тридцать четыре, но невзирая на почти десятилетнюю разницу в возрасте они с Арсением тут же подружились — да так, что не могли и дня прожить врозь. Вместе сочинили вокальные циклы «Без солнца», «Песни и пляски смерти», балладу «Забытый», романс «Видение». Голенищев-Кутузов писал слова, Мусоргский — музыку. Соавтор либретто «Сорочинской ярмарки» — тоже Арсений Аркадьевич.
Когда Модеста выгнали за неуплату с квартиры, он поселился у Голенищева-Кутузова на Шпалерной. Сейчас, сидя в больничной палате, Мусоргский не сомневался: это был один из самых счастливых периодов в его жизни, хотя в творчестве царил привычный беспорядок. Ведь он не закончил ни одно свое большое музыкальное произведение, просто не мог заставить себя собраться и довести дело до конца: то отвлекался на новую идею, то неожиданно терял вдохновение и спешил в любимый кабак «Малый Ярославец».
Вдруг Модест беспокойно заерзал в кресле, подумав о «Борисе Годунове»: «Кто же этим займется, если я умру?» (Опера все-таки увидела свет и была поставлена в Мариинском театре, но явно нуждалась в редактуре.) А потом сам себя успокоил: «Вон Римский-Корсаков все рвется пригладить и причесать моего «Годунова», у него получится».
И почему-то тут же вспомнил, как они расстались с Голенищевым-Кутузовым: тот, как и брат Китушка, женился и уехал в деревню, занялся непонятными Мусоргскому скучными хлопотами. Они остались приятелями, но дружить на расстоянии — смертная тоска, а Модесту дорогие сердцу люди нужны были рядом, чтобы называть их уютными домашними именами, гулять вместе по набережным и Летнему саду, хохотать над удачной шуткой, пить вино, рыдать на плече после откровенных признаний. Но в его жизни с каждым годом таких товарищей становилось все меньше.
Мусоргский вынужден был признать, что уход друзей не только наносит ему тяжелые душевные раны. Одновременно с осознанием того, что человека вернуть невозможно и с этой дырой в сердце придется как-то тянуть до собственной кончины, пришло понимание: боль способна родить прекрасную музыку.
Так случилось после смерти любимого друга Мусоргского — Виктора Гартмана. Модест познакомился с ним все у того же Стасова в самом конце 1860-х годов и сразу почувствовал: этот талантливый художник и душа любой компании похож на него самого не только артистичностью и остроумием, но и несчастливой творческой судьбой. Француз по отцу, круглый сирота с четырех лет, Гартман пытался возродить древнерусский стиль в живописи и зодчестве. Но все архитектурные труды Виктора либо оставались на стадии проектов, либо были недолговечны, как, например, выставочные павильоны, которые уничтожались после закрытия вернисажа. В живописи дела тоже обстояли не слишком удачно, Гартман сильно переживал, но при встрече с друзьями по-прежнему фонтанировал шутками и никогда не жаловался на участившиеся боли в сердце.
В последний раз Модест видел Виктора летом 1873 года, когда друг приезжал в Петербург из своей подмосковной усадьбы Киреево. Они вместе шли после концерта по Фурштатской улице и, как всегда, взахлеб делились новостями: о последних переменах в жизни, о том, чем восхитили или разочаровали общие знакомые, о русской теме в творчестве. Гартман неизменно называл Мусоргского «божественным», а тот каждый раз смущался и краснел как гимназист. И вдруг буквально на полуслове Виктор страшно побледнел, начал судорожно хватать ртом воздух и, схватившись за сердце, привалился спиной к стене дома.
Совершенно растерявшись и не зная чем помочь, Мусоргский дрожащими руками расстегнул другу ворот рубашки. А когда тот немного отдышался, потащил в свой любимый «Малый Ярославец» отпаивать чаем — надеясь, что Виктору полегчает и на смену чаю придут более интересные напитки. Однако в тот вечер приятелям не довелось продолжить веселье: Гартман впервые признался, что дни его сочтены... Сетовал, как же это чертовски обидно — ведь ничего в жизни толком не сделано! Вскоре Виктора Александровича не стало.
Примерно через год после его смерти Стасов организовал выставку работ Гартмана, на которой были представлены плоды его пятнадцатилетних трудов — картины и рисунки, сделанные во время поездок по Европе и России. Посетив вернисаж, Мусоргский решился на довольно необычный эксперимент, задумав написать сборник пьес по мотивам творчества Гартмана. Так появились «Картинки с выставки» — но и они, как почти все, за что брался композитор, остались недоработанными. Отредактировать и отшлифовать «Картинки» ему не раз предлагал Николай Римский-Корсаков.
Мысли Мусоргского перекинулись на друзей-композиторов. Когда Моде не было еще и двадцати, он «с первого слова» подружился с медиком Александром Бородиным, который на досуге писал музыку и вскоре прославился как великий композитор. Модест Петрович и сам тогда уже сочинял пьесы, так что им было что обсудить.
Затем у друзей появились единомышленники — Николай Римский-Корсаков, Цезарь Кюи. Возглавил это сообщество «новой русской музыкальной школы» Милий Балакирев. Владимир Стасов, самый старший и уважаемый член компании, метко назвал группу новаторов «маленькой, но уже могучей кучкой русских музыкантов». «И ведь мы были не просто группой композиторов-народников, это была прекрасная дружба, — мрачно думал Мусоргский. — Как же досадно, что через несколько лет отдалился Балакирев, а остальные рассорились из-за мелких дрязг! Не такой уж и могучей оказалась кучка, не смогли простить друг другу слабости и ошибки». Модест Петрович вновь почувствовал острую душевную боль, будто разлад с коллегами случился только вчера. Страшно захотелось выпить, чтобы избавиться от спазма в сердце и снова войти в состояние, когда невидимая добрая рука вынимает вечную иглу из груди, а жизнь кажется понятной, безмятежной и бесконечной. Репин почувствовал волнение друга и решил отвлечь его:
— Модя, почему тебя назвали Модестом?
Только сейчас Мусоргский заметил, насколько неудобно Репину работать без мольберта. Но Илья, казалось, не обращает внимания на неудобства — должно быть, портрет получался. Уж Мусоргский-то знал, каким бывает друг, когда картина ему не давалась. Взять хотя бы портрет Тургенева, на котором писатель вышел скучным усталым стариком, а все потому, что его сердечная подруга Виардо забраковала первые — весьма удачные — наброски и заставила Ивана Сергеевича позировать в другом ракурсе.
— Модест в переводе с латыни — скромный. Матушкина идея, она придавала именам грандиозное значение, — ответил Мусоргский после небольшой внутренней борьбы. О покойной любимой матери он не мог говорить без слез.
— Это кто же тут скромный?! Да ты у нас, Модя, бонвиван и сердцеед! Постой, а помнишь певицу Сашеньку Пургольд, ученицу Даргомыжского? Она же тебя обожала, просто преследовала. Считала тебя гением, почти небожителем, лишенным недостатков.
— Знаю, вы все во главе со Стасовым сплетничали, будто она волочится за мной и мечтает женить на себе. Завистники!
— Прости, Мусорянин, но я своими ушами слышал, как Саша после премьеры «Годунова» в Мариинском клялась тебе, что назовет сына Борисом — в честь твоей великой оперы!
— А поскольку в то время была уже замужем за другим и беременна, то обещание свое вскоре выполнила! — едко заметил Мусоргский. — Но я-то старый холостяк, ты знаешь...
«Да ничего я о тебе, Модинька, не знаю», — со вздохом подумал Репин. Его всегда поражало, как при своей открытости и общительности Мусоргский умудрялся скрывать от всех отношения с женщинами. Модя делал это мастерски, не оставляя абсолютно никаких следов.
Среди друзей ходила полудогадка-полусплетня о том, как двадцатилетний Модя увлекся кабацкой певицей и тайно жил с ней на съемной квартире — счастливо, но недолго. Пока зазноба не сбежала с другим, заставив Мусоргского жестоко мучиться. И хотя никогда, даже во хмелю, Модя о ней не вспоминал, Репин понимал: если не эта, то наверняка случилась другая история, из-за которой Мусоргский, человек теплый и любвеобильный, не завел семьи и дома.
Отношения с певицей Дарьей Леоновой тоже являлись для друзей композитора загадкой. В последнее время она очень опекала Модеста, даже поселила у себя на даче. Все лето 1879 года Мусорянин с Леоновой колесили по югу России с концертами, и Дарья Михайловна исполняла только что сочиненную Мусоргским «Блоху» — будто эта вещица написана для ее контральто, а не для баса. Однако Леонова была значительно старше Моди, к тому же несвободна. Так что кто знает, возможно, их связь — не более чем дружба.
Репин припомнил, что и две другие дамы, с которыми Модеста связывали особые отношения, Надежда Петровна Опочинина и Мария Васильевна Шиловская, намного старше его. Но как говорят французы, «у сердца нет морщин»... Опочинины были друзьями и дальними родственниками Моди. Он на целых три года поселился у них в Инженерном замке, когда Китоша женился и уехал из Петербурга. Надежда Петровна, женщина чуткая, умная, со вкусом, любила вести с Модестом, который младше ее на восемнадцать лет, бесконечные беседы о высоких материях. Мусоргский посвятил Надежде Петровне несколько романсов, а на ее смерть написал пронзительное «Надгробное письмо». Репин видел, как тяжело Модя переживал кончину Опочининой. Что это, если не любовь? Впрочем, важно ли это сейчас...
Что касается Шиловской, то Илья Ефимович знал: она настоящая femme fatal, одна из самых красивых и одаренных женщин своего времени, обладательница божественного сопрано, близкая подруга Даргомыжского и Глинки. У Шиловской с Мусоргским тоже большая разница в возрасте. И хотя кокетливая Мария Васильевна всех вводила в заблуждение, всегда убавляла себе годы, Модя, как бы она ни молодилась, был для нее мальчиком, и Шиловская, должно быть, слишком тяжело ранила беднягу, когда тот открыл ей сердце. Бедный Мусорянин!
Репин невольно стал напевать романс, который Мусоргский посвятил ей:
Что вам слова любви?
Вы бредом назовете.
Что слезы вам мои?
И слез вы не поймете.
Оставьте ж мне мечты.
Ни словом и ни взглядом
Сердечной теплоты
Не отравляйте ядом.
Мусоргский взглянул на Илью Ефимовича с укоризной: тот немилосердно фальшивил. «Оставьте ж мне мечты...» — а что в них толку? Неужели все кончено? Как странно прожита жизнь!» — ему хотелось рыдать, пронзительно кричать во весь голос, чтобы проклятые мысли исчезли из головы. Но он лишь прикрыл глаза и попросил художника продолжить завтра.
Репин приходил в Николаевский военный госпиталь писать портрет Мусоргского еще три раза. На очередной сеанс его не пустили... Модесту Петровичу стало значительно хуже, начался жар и бред. Говорили, причиной стала бутылка коньяка, которую тайно принес в палату подкупленный Мусоряниным больничный служитель. А может, просто пришло время покинуть этот мир. Шестнадцатого марта Мусоргский умер.
...За несколько дней до этого Павел Третьяков узнал от Стасова, что Репин написал гениальный портрет умирающего Мусоргского, поистине лучшее свое творение. Он тут же послал художнику четыреста рублей за картину. Репин денег не взял: «Они не мои, отдайте на нужды Мусорянина. Или... потратьте на его похороны».
Тот же Стасов сообщил Илье Ефимовичу, что за два дня до смерти Моди они с Дарьей Леоновой привели к нему Тертия Ивановича Филиппова, крупного чиновника и известного на всю Россию славянофила. Филиппов часто помогал Мусоргскому деньгами, устроил его на работу и не позволял увольнять. В госпитале была подписана важная бумага: Мусоргский продал Филиппову авторские права на все свои сочинения, чтобы тот их издал.
Городская музыкальная школа №2. Памятник М. П. Мусоргскому г. Кривой Рог
Тертий Иванович пожертвовал на похороны композитора большую сумму. Эти деньги вместе с гонораром Репина и средствами, что собрали друзья, пошли на обустройство могилы Мусоргского на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. Похоронили Модеста Петровича недалеко от могил его любимых композиторов — Даргомыжского и Глинки. Портрет-горельеф на камне изготовили при участии Ильи Репина и скульптора Марка Антокольского.
Вступите в группу, и вы сможете просматривать изображения в полном размере
Это интересно
+31
|
|||
Последние откомментированные темы: