Эта тема озвучена мной в видео, текст ниже:
Ссылка на видео: https://youtu.be/nni5lyaEJlg
* * *
Если верно, что под каждой могильной плитой лежит вся человеческая история, то, значит, и под моей - тоже.
У китайца история китайская, у японца японская, у русского иудейская.
Древние думали, имя диктует человеку поведение, и называли детей со смыслом. Пётр для русского уха просто Пётр, а для греческого – Камень, Твёрдость, отсюда и характер, с младенчества. А нам христианство навязало бессмысленные, не переведённые имена. Евгений, например, Благородный, а Иван – Дар Божий. Скажи теперь, что Иван – древнееврейское имя, кто поверит?..
Правда, в конце концов, добро или зло? Конечно же, добро, если не думать. А подумав, увидишь – всё зависит от обстоятельств. В данном случае - зло. Значит, правда не абсолют, она нечто относительное, а мир твердит о ней как о ценности безусловной. Только шизики до конца правдивы, только маньяки зловредно бескомпромиссны.
* * *
Я не прикидываюсь, я всегда хотел быть лучшим. И в школе отлично учился, и в институте, был общественником, старостой, заправилой. Так не пора ли тебе в новой среде стать отличным лагерником, классным хмырём на восторг всем? Не дано. Воспитание не позволяет, я крестьянский сын, чуть что - в угол, и не просто так, а на колени.
Того нельзя, другого не смей, то стыдно, другое позорно. В школе я был окружён стеной лозунгов и цитат. Жизнь нам даётся один раз, и надо прожить её так, чтобы не было мучительно больно за свои поступки и слова. Я стремился только так жить, и уверен был, что у меня получается. Но вот Суханова, старая большевичка, увидела меня совсем другим. Расскажу как-нибудь потом, найду момент, а пока - всё, чем она клеймила меня, подтверждается фактами.
Я был глуп и туп, не верил, что это она меня в Сибирь отправила.
Она всё сделала, и очень легко - депутат Верховного Совета Казахской ССР, большевичка с 1919 года, сражалась в отрядах ЧОНа, громила басмачей, кулаков, всякую нечисть, громила-громила, только хотела передохнуть, а тут и я появился. «Путаясь в соплях, вошёл мальчик».
Когда мне читали приговор, над головой председателя трибунала тоже висел портрет Сталина, и я смотрел на него с надеждой - а вдруг условно? Очень хотелось, чтобы вождь мне судьбу облегчил, что ему стоило. Я же его хвалил в стихах: «Если даже и солнце погаснет, будет имя светить твоё», - редко кто так превознес, разве что Б. Пастернак: «За древней каменной стеной живёт не человек – деянье, поступок ростом с шар земной».
Позади меня стояли двое зелёных с саблями наголо, как положено в трибунале, в дверях теснились человек пятнадцать офицеров, и видно было, они за меня, знают обо мне от студентов, мои дневники попали в дело после обыска, все читали, кому не лень. И пока председатель трибунала, рыжий, лысый, безбровый, рыжим в рай не попасть, выговаривал приговор, в дверь проталкивались всё больше военных. Они знали, прокурор потребовал мне минимум - пять лет, знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы мне дали как можно меньше, но они также знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы дали как можно больше и отправили как можно дальше.
Приговор прозвучал, восемь лет, они все вышли, и дверь закрылась, а я лечу дальше с двумя архангелами за спиной…
* * *
Я похолодел от макушки и до самых пяток. Сейчас он мне предложит такое, о чём я читал в книжках про царскую охранку. Да ещё в повестях о чекистах, когда они склоняют бывших буржуев работать на советскую власть. Лихорадочно думаю, как же мне идейно и по-советски ответить. А «Протокол допроса» лежит, между прочим, посередине стола.
Люди делятся на тех, кто пишет доносы и на тех, на кого пишут. Я отношусь ко вторым, и всё.
«Короче говоря, ты меня понял, Иван. Как советский человек, ты должен нам помогать. Ты большим человеком будешь, я вижу людей, кто чего стоит, будь уверен, я двадцать лет в органах. Дашь подписку, возьмёшь себе псевдоним».
«Сразу предупреждаю: не верь слухам, что служить родине и партии позорно, быть стукачом и всё такое. Так судит преступный, прогнивший элемент, а люди сознательные всегда нам помогают. Ну, чего молчишь?»
В такой момент человек седеет, стареет прежде времени.
«Зачёты тебе пойдут день за два, ты хорошо работаешь».
«Ты же толковый врач, у тебя золотые руки. Мы тебя расконвоируем, с воинской статьёй у нас почти все бесконвойные. Но сначала ты должен доказать свою сознательность. Трусливых чекистов не бывает. Ещё Дзержинский говорил: мы не берём в свои ряды, кого попало».
Вот так. Берут в ряды. И умный пошёл бы, а глупый отказывается.
«Я не смогу, гражданин начальник, поверьте! Мое дело лечить больных. Я этим занят круглые сутки, много читаю, письма пишу. Я закрываю глаза на всё плохое. У меня своих переживаний через край. Я не вижу у людей того, что вам нужно. Я не смогу вам помочь».
Дубарев ткнул окурком в железную пепельницу и покрутил из стороны в сторону, будто вошь поймал и – к ногтю её, к ногтю. Заговорил брезгливо, как с пустым, никчёмным человеком, заурядным лагерником.
«Почему вы позволили вражескую сходку в больнице, когда зека Шурупов, изменник родины, пятьдесят восьмая, исполнял песню, содержащую глумление над Иосифь Виссарионычем? Почему вы, зека, Щеголихин, не только слушали, но и записали слова с клеветой на вождя? Вы намеревались распространять её дальше среди заключённых, используя своё положение врача санчасти». – Я замер, оцепенел. Как он узнал, если были там все в доску свои?
Трое-четверо сидели в нашей маленькой комнате вечером в больнице. – «Вы показали себя ярым пособником изменника родины. Чтобы завтра вот здесь, – Дубарев постучал ребром хлипкой ладони по столу, – всё, что ты записал, от первого слова до последнего, лежало вот здесь! – Он повысил голос, разозлился всерьез. – Вместе с объяснительной, с какой целью ты записал и среди кого намеревался пропагандировать антисоветское клеветническое сочинение».
«Почему не пресекли вражескую вылазку зека Шурупова? Почему не сообщили о сходке? Вы пособник фашиста, вам будет не только пункт десять, но и пункт двенадцать, групповая антисоветская агитация».
Я не сомневался, так оно и будет. Дубарев ничего не выдумал – был Шурупов и была песня о Сталине. Он пытается нарочно обозлить меня, чтобы я начал клепать в отместку. Кто-то донёс. Не мог же Дубарев понатыкать у нас тайные микрофоны и всё слышать, сидя за версту. А песня действительно звучала под аккомпанемент моего восторга: «То дождь, то снег, то мошкара над нами, орёт конвой с утра и до утра. Вы здесь из искры раздували пламя, спасибо вам, я греюсь у костра». Никто не стал её записывать, один я, хотя и так почти всё запомнил.
«Даю вам двадцать четыре часа на размышление, зека Щеголихин. Или ты честный человек, или уголовная сволочь, которая живёт по воровским законам. Завтра ты придёшь сюда в десять ноль-ноль, сдашь мне записанную вражескую песню и скажешь своё решение. Всё, иди».
Мне ужасно жалко стало своё прошлое с учителями и книгами, для другой жизни они меня растили. А теперь я жертва. И все люди моей страны жертвы.
* * *
Все мои предки, отец и мать, и деды мои, и бабки мои страдали как раз вот от Дубарева и его сподвижников, от партийцев, гэпэушников, энкаведешников. У меня в печёнках, в селезёнках сидит вся эта камарилья, хотя я забываю, слава Богу, и отомстить не мечтаю.
Я был и остаюсь вечной жертвой доносов. Помню партийного Хведько в деревне Курманкаево, он заложил моего отца и деда в 35-м году, и пустил нас по миру.
Одни живут по писаному, другие, как им прикажут, третьи, куда кривая вывезет. Кто счастливее? А я не хочу жить как все, и не буду.
* * *
Свежо, морозно, дышал бы и дышал. Смотрю на небо, может, Бога увижу… Смотрю на сопки, на тайгу, облака идут в холодной голубизне. Всё-таки всегда есть проблески, мгновения счастья.
«Много в России троп, что ни тропа, то гроб».
Наше заведение ИТЛ - исправительно-трудовой лагерь. На заре советской власти задумали исправлять трудом паразитов общества, буржуев, капиталистов, кулаков, мироедов, ворьё, жульё. Много у Гулага задач, и одна из них, судя по практике, - оставлять человека без надежды. И в лагере, и на воле. Отшибить память. Чтобы все всё забыли, чтобы дети отрекались от родителей, граждане от страны, потомки от истории.
Для чего так долго держали Пульникова? Чтобы он исправился, стал лучше.
Он стал хуже, 12 лет назад он что-то сказал не так, то есть, смело сказал, отважно, он был способен думать, - посадили. Исправили. Теперь он трусливо молчит или говорит на ухо Куму, Гулаг своего добился, перековал. Кто следующий?
Да ты следующий. Радуйся, подоспело время твоей переделки, и спасибо скажи, что в больнице разрешили работать. Только не думай, что без тебя там не обойтись, незаменимых нет.
Что мне делать с дурацкой песней? Нести или сжечь, кто мне скажет? Я никому не могу довериться, кроме Волги. Но почему ты всё усложняешь, если есть простое решение - накарябал подписку, кличку себе взял Ангел Непорочный, и все проблемы к чертям собачьим, ну что тебе мешает?
Книги мешают. Донос - расписка в бессилии, согласие быть подонком, унизительная форма взаимоотношений личности с государством.
Зачем я записал песню? Потому что, не блатная лира и не застольная лабуда вроде «Спозабыт-спозаброшен с молодых юных лет», а литературно грамотные, язвительные стихи. Однако никому не пришло в голову записывать, только мне, вот и расплачивайся.
* * *
В двенадцать ночи я сделал пенициллин Лёве Краковяку, и он сказал, что имеет ко мне разговор. Лёва прибыл недавно из закрытой тюрьмы с тяжёлой пневмонией. Лет ему не меньше пятидесяти. По словам Волги, он вор-международник, сидел во всех тюрьмах Европы от Варшавы до Мадрида и знает пять языков как минимум.
Можно поверить, ибо по-русски Лёва изъяснялся с акцентами еврейским, молдаванским, польским, вполне возможно, знал ещё немецкий и французский.
А как он оказался у нас, если граница на замке? Очень просто. Перед войной мы присоединили Бессарабию вместе с тюрьмой, где пребывал Лёва Краковяк.
Я сказал ему, что зайду позже, сегодня много процедур.
Совсем плох был Джумабаев, привезли его из другого лагеря. Лежал он в маленьком боксе и вечером, когда я делал ему камфору, сказал мне свистящим шёпотом: «Доктор, нельзя мне со всеми, я прокурор из Семипалатинской области». Он не боится смерти от разрыва сердца, он боится, что его блатные прикончат, если узнают, кем он был на свободе.
После прокурора я пошёл опять к вору Краковяку, такой у меня сегодня диапазон. Лёву я с трудом понимал, буду давать в переводе на русский.
«Как идут, Женя, наши дела?» - Голос у него тихий, бархатный, не вор, а профессор стоматологии. Он картавил на все буквы, ни о чём меня не спрашивал, а закатил длинный монолог.
Если в первый раз сядешь, говорил Лёва, спотыкаешься на ровном месте, не успеешь оглянуться, как уже начинают тебя таскать, вызывать, делают тебе шантаж и мандраж, пока не сломают, берут стукачом и портят человеку его молодую жизнь. Дашь подписку, поставят тебе в формуляре отметку, и дальше, куда бы тебя ни фуганули этапом, сразу тебя вызывает Кум и обещает свободу, но - завтра, а сегодня ты должен заложить двоих-троих-пятерых. Такой молодой человек очень счастливый, он не успевает состариться - «Вы меня вже понимаете, Жиеня?» Не было, по мнению Лёвы, ни одного доноса, который сохранился бы в тайне.
Он говорил со мной вежливее, чем Дубарев, и обнаружил знание кумовской тактики.
Добровольцев стучать у них навалом, но им нужно качество, чтобы вся их кодла выглядела прилично, зачем делать чекиста, к примеру, из педераста, скажите, пожалуйста? Если вы дадите подписку, они могут спать спокойно. Но они же не умеют работать, они только обещают: защитим, охраним, спасём, но стукачу обязательно будет петля не в этом лагере, так в другом.
«Вы же знаете, Женя, как это делается. Поём громкую песню «Ах, вы сени, мои сени!» и тихо стягиваем полотенце на шее, пока он не вывалит язык, похожий на баклажан».
Вор-международник Лёва Краковяк вёл со мной ту же самую работу, что и оперуполномоченный Дубарев, только не оскорблял, не обещал райскую жизнь, намекнул на полотенце, и только.
Получилось, что вор и опер дружно повесили мне коромысло на шею, на одном конце призрак скорой свободы, на другом скорой петли. Дубарев старался меня спасти от лагеря, а Лёва Краковяк от смерти.
«Женя, он вам сказал явиться завтра и дать ответ, я правильно его понял?» - «Не только ответ, падла, но ещё и стихи против Сталина, кто-то дунул. Нести мне ему стихи или порвать, мать-перемать, не знаю». - «Нести-и?! – Лёва привстал в постели, как умирающий Белинский перед Некрасовым, даже охрип от моего безобразия. – Да завтра вам будет срок! Ваша мама будет плакать до гробовой доски! Уничтожьте немедленно, ни слова об этом стихе, делайте круглые глаза - впервые слышу!»
Однако Лёва не возмутился тем, что оперу про меня всё известно, не странно ли? Действует среди нас стукач, а вор почему-то не спешит браться за полотенце. Кому-то здесь надо бы спеть «Ах, вы сени, мои сени».
Сижу один в ординаторской, тишина в больнице, ничего не могу делать. Бело за окном, стужа, на стекле изморозь, ёлочки, узоры и проталина сверху, видны звёзды слабые, мерцающие. Где-то там моя звезда, должна же быть! Гори, гори, моя звезда… Меня здесь гнут, из меня верёвки вьют, воспитывают, будто я только-только на свет появился. А я ведь и в школе учился, и в курсантах побывал, и почти институт закончил. И столько книг перечитал! И неужели ничто мне не поможет.
Получается, здесь не надо, здесь даже вредно стоять на том, чему тебя раньше учили.
* * *
Две силы в лагере, два волка в лесу, остальные зайцы.
Там, на свободе, в школе, в институте требовалось одно, и я успевал, справлялся, здесь требуется совсем другое, и я мечусь, я плохо учусь. Нравы Дунгановки, где я прожил с десяти лет до семнадцати, отчасти мне помогают. Там у нас, если вспомнить, не было пацана, не сидевшего. Я жил по закону улицы, не выдавать никого и нигде. Дело даже не в улице, по-человечески нехорошо.
Учителя, книги и пионервожатые учили честности, порядочности, самоотверженности и героизму. Жизнь может стать невыносимой, но человек не должен превращаться в животное. В Ленинграде в Институте Вавилова хранилась коллекция, двадцать тонн отборных сортов пшеницы. Сотрудникам хватило бы пережить блокаду, а они умирали от голода. Рядом с хлебом. И не трогали образцы. Они были идеалисты, их сознание определяли не материя и не экономика. И не девиз: «А что я буду с этого иметь?» У них были честь и совесть, национальное достоинство, историческая память. И безымянная гибель…
* * *
Дожил я до утра, дожил до решения. Песню не относить, уничтожить. На предложение Дубарева не соглашаться. Если дадут 58-ю, готовлюсь к побегу. Сбегу и впредь умнее буду. Трибунал, тюрьма, лагерь кое-чему научили.
Новое утро я встретил спокойно, я стал старше на одно твёрдое решение. Через пять дней Пульников освободился, и я вздохнул облегчённо. На другой день вызвал меня капитан Капустин. Сейчас он скажет, теперь на мои плечи ложится тяжёлая ноша главного хирурга в лагере, так я думал.
Но кто-то думал иначе. Капитан Капустин объявил мне о снятии всех зачётов. 180 дней. Шесть полных месяцев. Я чуть не взвыл от неожиданности.
Когда мне объявили восемь лет, не было так горько, как сейчас, когда добавили каких-то шесть месяцев. Тогда за дело, теперь по произволу, здесь я не виноват. По сути, не зачёты сняли, а срок добавили, шесть месяцев. Пока шесть. Пока месяцев.
* * *
«Ты ещё читаешь Блока, ты ещё глядишь в окно, ты ещё не знаешь срока - всё неясно, всё жестоко, всё навек обречено».
Может быть, наша семейная черта? Сидели у нас все, хлебнули лагерей и деды мои, и дядья, и отец сидел, родовая, можно сказать, неизбежность. Но все выходили. За исключением дяди Павлика, учителя физики, он так и умер в лагере как троцкист, где-то в Коми республике. Я не хочу повторять его участь.
А вот деда своего по матери, Митрофана Ивановича, я повторю. В чём? Дали ему десять лет, а он через месяц сбежал, «утик», как он потом рассказывал, то есть утёк, как вода. Тикать по-украински бежать. Это у меня получится. Цари наследуют престол, а я страсть к побегу. Мне передан нрав от деда, и я направленный им, понесусь, как с тетивы стрела.
Но побег не единственная моя надежда. Главное – я всё запомню. Я знаю, что всё недаром. Для кого-то тюрьма без пользы, лёг, свернулся, встал, встряхнулся и живёт себе дальше. А во мне остаётся зарубка.
Но память не вечна, ты запиши, пока не забыл, детство своё и отрочество, юность восстанови, пока не отшибло.
Помнишь встречу с Лёней Майзелем на Каменном карьере? Жили вместе в общежитии на Уйгурской, последним куском делились, он Лермонтова читал со сцены, рисовали вместе, лбами стукаясь, стенгазету «Юный медик», а здесь увиделись, и он тебя не узнал. Хотя и живёте опять в одном, можно сказать, общежитии, только в другом ведомстве.
Это отрывки, порой отдельные фразы, выбранные мной из начала текста большой книги с названием - Не жалею, не зову, не плачу... Автор Иван Щеголихин.
У Ивана Щеголихина издано 8 романов и 20 повестей.
* * *
Ещё небольшой отрывок из статьи Владимира Максименко от 15 декабря 2010 года:
- Есть такой Иван Павлович Щеголихин, книги которого, начиная с «Не жалею, не зову, не плачу» и «Желтого колеса» не лишним будет прочитать всем, кто их ещё не прочёл.
Для русских Казахстана же - они прямо-таки обязательное чтение.
Ведь наш земляк первый, кто, и задолго до нынешних событий, поднял эту щепетильную тему. А пока, так сказать, для затравки - несколько фрагментов из произведений Ивана Павловича Щеголихина:
1
«Для наших народов, как в России, так и в Казахстане, идея равенства всегда была выше идеи личной выгоды. Ладно, пусть было плохо, мы не возражаем, жили хуже Америки, хуже Японии, хуже многих, все триста миллионов нашего населения согласились с этим – плохо.
Но почему, задавшись целью жить лучше, мы стали жить ещё хуже, - вот что невозможно понять и принять.
Я себе не изменил, как писал книги, так и пишу. Но государство мне изменило, предало меня, моих детей и моего внука. Государство изменило народу – принципиально, гласно, пошло на поводу – у кого?
На поводу у тех, кто боялся нас, и всегда хотел нашей гибели любой ценой, лишь бы избавиться самим от страха. Понять их можно. А нас, оказывается, нельзя».
2
«Не клеймите меня, не шельмуйте, потерпите - не так уж долго. Настанет день - и советские книги, фильмы, произведения искусства весь мир назовёт образцом гуманизма. Творения советских мастеров будут стоить миллионы в самой твёрдой валюте.»
3
«Делать деньги в высшем смысле - значит ничего не делать, только повторять и продавать уже сделанное.
Меня запрещали, боясь моей мысли, правды, а сейчас меня разрешают, но не покупают - непродажная оказалась правда».
«Жёлтое колесо»
В статье 12 фрагментов сильных, смелых, кому интересно - по ссылке на источник:
На этом всё, всего хорошего, читайте книги - с ними интересней жить! Юрий Шатохин, канал Веб Рассказ, Новосибирск.
До свидания.
* * *
Это интересно
0
|
|||
Последние откомментированные темы: